100330.fb2
Я выражаю признательность людям, которые помогли мне написать, просмотреть, исправить и издать эту книгу: Линде Карсон, Ричарду Кертису и Дженнифер Брехл. Как бы я обошелся без них?
Я благодарю Джона Браннера,[1] написавшего примерно двадцать пять лет назад «Камень, который так и не упал», и признаю, что из этого произведения почерпнул многие основополагающие идеи для «Ока». (Неплохо, если бы все, кто что-либо почерпнул у Браннера, действительно в этом признавались, не правда ли? И было бы чудесно, если бы вы, дорогой читатель, приобрели бы книги Браннера, чтобы понять, о чем я веду речь.)
В заключение признаюсь, что предполагал много говорить о политике… Но каждый раз, как я пытался впихнуть ее в книгу даже в небольших количествах, политика выпирала из текста острыми углами. Наш друг Фэй — новичок в своей работе, поэтому ее и близко не подпустят к настоящей политике. К тому же она присоединилась к «Неусыпному оку» по личным причинам, а не из-за страстного желания участвовать в демократических процессах. Что ж… возможно, в следующей книге персонажи перестанут мне мешать, вот тогда я всласть позволю себе заниматься догматическими разглагольствованиями.
В 2454 году нашей эры Технократия представляет собой следующее:
— шестьдесят три планеты — ее полноправные члены (их называют Ядром или «господствующими мирами»);
— девяносто две планеты в статусе «присоединившихся» (обычно их называют «окраинными мирами»);
— несколько сотен колониальных миров, основанных теми, кто проявляет некоторую степень лояльности к Технократии. Размеры колоний варьируются от научных баз с небольшим количеством исследователей до поселений в несколько сотен тысяч жителей.
Господствующие миры находятся под управлением единой исполнительной власти. У каждого из окраинных миров, напротив, есть свое независимое правительство со своими определенными обязательствами как у мира, присоединенного к Технократии (например, обязательство предоставлять флоту доступ к космопортам).
Только один закон обязаны соблюдать все миры — установленный Лигой Наций, то есть теми расами, чей интеллект настолько превосходит человеческий, что это распоряжение может считаться основополагающим законом вселенной: «Ни одному опасному неразумному существу никогда не будет позволено переселиться из своей родной звездной системы в другую».
Определение «опасное неразумное» относится к любому существу, готовому либо убить разумное, либо позволить ему умирать, намеренно его игнорируя. Этот закон делает межзвездную войну невозможной; единственно вероятными оставались лишь гражданские войны, ограниченные пространством одной планеты. Межзвездные корабли не оснащались смертельным оружием — ни лазерных пушек на борту, ни личного оружия у экипажа, — иначе это означало бы предрасположенность к неразумному поведению. (Оружие для самообороны? От кого это вы намерены обороняться? Только разумным существам дозволено находиться в межзвездном пространстве, а они по определению не собираются вас убивать.)
Намерение тоже попадает под действие закона: если вы безоружны, но путешествуете в космосе с целью кого-то убить, то, добравшись до места назначения, вы по сути своей являетесь опасным неразумным существом. Поэтому вы туда не доберетесь, а просто погибнете в пути. Никому неизвестно, как Лиге удается узнать о ваших кровожадных планах — читают ли они мысли, или предвидят будущее, или просто стали всезнающими. (Эволюционное развитие главенствующих рас Лиги насчитывает миллиард лет, разве с ними сравним homo sapiens? Описать их как богоподобных было бы преуменьшением.) Никто из людей никогда не побеждал Лигу — ни в двадцать пятом веке, ни на протяжении всей истории человечества.
Опасные неразумные существа — убийцы — могут считать себя арестованными с того момента, когда они перестали уважать жизнь человека разумного… с момента, когда они перестали быть разумными.
Иногда люди размышляют, могут ли неразумные снова стать разумными. Каким путем? Реабилитацией? Раскаянием? Искуплением? И если сердце убийцы воистину просветлело, примет ли это Лига? Или приговор окончательный и обжалованию не подлежит?
Интересный и всегда актуальный вопрос…
Я хочу все вам рассказать, все и сразу.
Я не буду с терпеливым упорством излагать все по порядку: сначала эпидемия, потом поражение, затем годы других дел, когда все казалось тяжкой ношей, не избавившись от которой невозможно начать жить по-настоящему. Каждый знает, что это и есть настоящая жизнь, все вокруг — настоящая жизнь, по шестьдесят секунд настоящей жизни в минуту, и никому не дается меньше.
Но ведь можно взять меньше! Плывя по океану реальной жизни, так легко закрыть глаза и позволить нести себя по течению. Однако даже при этом — если повезет — вас, возможно, затянет в водоворот, и тогда впереди неведомое…
Нет, слишком просто. Мы все во что-то вовлечены, десятки мерзавцев волокут нас во всех направлениях шестьдесят секунд в минуту, что так же очевидно, как и наше неверие в это. Вы прожили день, вечером же ворчите: «Я ничего не сделал»… но от секунды к секунде вы что-то делали, вы занимали каждый миг, точно так же, как был чем-то занят каждый миг каждого дня.
И вот в чем секрет, наиглавнейший секрет: ваша жизнь полна. И если вы этого не осознаете… то вы ничем не отличаетесь от всех нас, хоть это и не оправдание.
Я хочу все вам рассказать, все и сразу. Я хочу взорваться, забрызгав вас всем, что я стремлюсь рассказать… бум! — и вы в моих ошметках с ног до головы, я стекаю по вам, оглушенному взрывом. И вспыхнет мгновенное знание — не известие, а знание. Обжигающе горячее. Ослепительно яркое. Повергающее в прах незыблемую твердыню отвратительно комфортного цинизма.
Как мне такое удастся? Как? Павлин может показать вам весь хвост целиком, а я могу рассказать вам свою историю.
Начинается история со смерти. Если вы не были там, на прекрасной зеленой планете Дэмот, в году 2427-м, то вам и не представить, какой была чума, а я вряд ли смогу передать вам ее чудовищность. Никому не удалось сохранить здравый рассудок, никому. Все мы, пройдя сквозь то время, вышли из него, бормоча вполголоса, подергиваясь в конвульсиях, страдая от тика и фобий. Кошмарные подобия тел наводняли улицы.
А тела были не человеческими. В этом и заключалась вся мерзость птеромического паралича или вялой смерти — у нас, хомо сапов, был иммунитет. Число умерших росло с каждым днем, а мы оставались нетронуты заразой, аки лилии.
Чума расправлялась лишь с нашими соседями.
Это были улумы — генетически сконструированная ветвь дивианской расы, гуманоиды с чешуйчатой кожей. Они могли менять цвета, как хамелеоны, только не более богатым спектром — от красного к зеленому и синему, с переливами всех возможных оттенков. Улумов также оснастили мембранами, позволяющими им парить, как белкам-летягам, — эти мембраны-паруса треугольной формы шли конусообразно от подмышек к запястьям и вдоль всего тела к щиколоткам. Их кости были пустотелы, плоть легковесна, внутренние органы подобны губке, полной воздушных вакуолей. При благоприятной гравитации Дэмота (0,78 земного притяжения) улумам не составляло труда парить, планировать, скользить по воздуху над городом и полями…
Я, тогда пятнадцатилетняя провинциалка, жила в городке не вылезающих из-под земли шахтеров, называвшемся Саллисвит-Ривер с населением в 1600 человек… Городок был одним из четырех людских поселений на огромных просторах Великого острова Святого Каспия. А вокруг простиралась тундра — нетронутые земли начинались едва ли не у нашего порога и через сто километров обрывались на берегу холодного океана.
Я, правда, не чувствовала себя из-за этого незначительной. Напротив! Это же я, самовлюбленная, как и любая другая девчонка, — светловолосая красавица и умница Фэй Смоллвуд.
Вот, собственно, и весь портрет «до» — до чумы. А после? Дойду и до этого.
В Саллиевит-Ривере стояло позднее лето, когда пришли первые вести об эпидемии. Мой отец, доктор Генри Смоллвуд, всегда читал мне медицинскую сводку, тут же комментируя текст примерно так: «Ну вот, девочка, объявился на Дэмоте какой-то бездельник, не пойми откуда, собирается изучать наших ядовитых тварей — ящериц, угрей и всякую такую всячину. Можешь представить? Надо же так бездарно тратить время! Он намерен уберечь всех нас от змеиных укусов и прочих глупостей — как будто на этой планете найдется хоть одно существо, которое захочет нас укусить».
(Что было и верно, и неверно. Ни улумы, ни люди не были исконными обитателями Дэмота — хомо сапы населяли планету всего двадцать пять, а улумы — около девятисот лет, поэтому наш запах был безошибочно чужд нюху здешних аборигенов. В лесах никто из них никогда не попытался бы распробовать человечину на вкус… но нас немедля счавкали бы, наступи мы им на хвост или подвергни риску их потомство. Я, правда, не стала возражать — пока чума не сделала нас нервнобольными, я была его маленькой доченькой, так преданно любящей, что мне и в голову не приходило усомниться в его словах. Когда мне хотелось поссориться, я выбирала для этой цели маму.)
Итак, в один жаркий липкий вечер папа поднял глаза от сводки и сказал:
— Послушай, моя Фэй, сообщают о потоке жалоб от улумов со всех концов планеты. Точечное оцепенение — безвольно обвисает палец, или немеет веко, или отнимается половина языка… «Эксперты, расследующие жалобы, выражают озабоченность». — Папа фыркнул. — У этого недуга наверняка психосоматическая природа — большинство улумов тратят жизнь на пустые тревоги да переживания, а теперь у них, видите ли, истерия и нервы сдают.
Я кивнула, убежденная в правоте папиных слов.
Но…
Ситуация ухудшалась. Жертв становилось все больше. В каждом, даже самом дальнем захолустье планеты. Симптомы постепенно распространялись: сегодня не шевелится палец, завтра уже не ощущается вся крошечная ступня: один мускул отмирает за другим, превращая мышцы в безвольный кусок замазки. Обычно начинаясь с конечностей, зараза продвигалась вовнутрь, и лишь в одном случае болезнь протекала без видимых симптомов, и сердце человека останавливалось внезапно. В ту ночь, когда в новостях сообщили о его смерти, начался «великий исход».
Улумы, как и все остальные дивианские биологические подвиды, повиновались инстинкту, заставлявшему их искать уединения, когда они заболевали.
— О-о-о! — сердился мой отец. — Мы разнюнились и спешим отделиться от стада, дабы не заразить остальных. Пустоголовые болваны!
Он ненавидел инстинкт толпы. Из-за этого инстинкта улумы покидали города, где были больницы, и устремлялись в леса, в нетронутую глушь, чтобы остаться в одиночестве. Да, конечно, их специально сконструировали так, чтобы они могли безбедно существовать, питаясь местной растительностью Дэмота. Листья и кора с деревьев, стручки с семенами, сотнями усеивающие деревья круглый год… улумы могли, есть, могли парить, могли ждать — а паралич неслышно полз по их телам.
Они оставались в изоляции — и их становилось все меньше и меньше, — пока лето не сдалось на милость тоскливой осени. Тогда улумы пустились в обратный путь; их мышцы окоченели настолько, что даже эти великие охотники и собиратели никак не могли себя прокормить.
В моих снах я до сих пор вижу, как они парят в ночи: черные силуэты на фоне звезд, скользящие над Саллисвит-Ривером, будто воздушные змеи с обрезанными стропами, едва управляющие направлением полета. Мы часто находили тех, кто привязывал ветки к рукам или ногам, придавая своему телу нужную для полета жесткость, так как основные мышцы уже не могли ее обеспечивать. Большинство также подвязывали нижнюю челюсть, чтобы в полете не наглотаться насекомых.
Так что, в конце концов, улумы сдались… те, у кого болезнь не зашла слишком далеко. Они сдались на милость людей и позволили нам бороться с чумой. А на землях Великого Святого Каспия это означало, что улумы направились к Саллисвит-Риверу.
После того как на «Рустико-Никеле» на рассвете заканчивалась последняя смена, шахтеры брали деревянные тачки и обходили город, собирая тела, нападавшие за ночь — на крыши, рудовозы, поперек скоростных путей… повсюду, куда улумы умудрились долететь. Затем, дребезжа на ухабистых дорогах дощатых тротуарах, тележки направлялись к нашему двору, где под желтым матерчатым тентом отец развернул полевой госпиталь. Мы называли его Большим шатром. Или «цирком».
Горожане спешили помочь нам: кормили тех улумов, что не могли, есть самостоятельно, или возились с катетерами, клизмами и прочими штуковинами, помогая быть опрятными тем, кто больше не владел мышцами. Иногда казалось, что там собрался весь Саллисвит-Ривер. Моя лучшая подруга Линн, Линн Джонс, то и дело говорила: «Все сбежались в «цирк» наниматься клоунами». Из-за эпидемии школы закрыли, поэтому я часто видела в Шатре своих приятелей: некоторые приходили надолго, другие — не всегда, да и появлялись минут на двадцать, поспешно исчезая, когда вонь и страдания становились невыносимы.
Я переносила смрад, но вид смерти подобно ледяной руке сжимал мое сердце. А тем временем сердца наших пациентов обращались в недвижное мясо. Диафрагмы сдувались, как шарики. Пищеварительная система уже не справлялась с едой в кишках. Через восемь недель с тех пор, как папа прочитал мне то первое известие из сводки, в «цирке» начали умирать улумы… и они умирали, умирали, умирали.
В те дни я спала в своей куполообразной обители, сделав купол прозрачным с внутренней стороны, разумеется, снаружи он оставался непроницаемым. Лежа в постели, я представляла, что сплю прямо под звездами, беззащитная, если налетит буря или прольется дождь.
Моя мать, воспитанная в лучших традициях высшего общества Новой Земли, считала, что мое поведение иначе как распутным не назовешь. Она не прекращала цедить сквозь зубы замечания об «эксгибиционизме», так как была непоколебимо уверена, что я дефилирую по комнате голышом, полагая, что окружающие видят меня — как я без труда могла разглядеть их.
Как же, могли они меня увидеть! Неужели я хотела этого?
Всему виной буйное воображение моей матери. Дни, переполненные смертью, взвинтили ее состояние до острого невроза, и она уверилась в том, что любые мои поступки имеют сексуально-извращенный подтекст. А на самом деле я сделала купол полупрозрачным, только чтобы вовремя заметить, не упал ли рядом очередной улум. Однако меня не волновала мысль о некоем несчастном страдальце… мороз пробегал по коже, когда я представляла, что парализованное тело лежит рядом в зарослях нектарника по другую сторону моей стены.
Однажды так и случилось в промозглый серый рассвет. Дробный стук дождевых капель и шелест струй, стекающих по полусферической крыше, сливались в нежное бормотание, под которое так приятно пребывать между сном и явью. Да… я сплю… или уже нет…