100378.fb2
Я – Блэр. Я бегу через черный вход, в то время, как мир вламывается спереди.
Я – Коппер. Я воскресаю из мертвых.
Я – Чайлдс. Я охраняю главный вход.
Имена не важны. Они всего лишь временные носители, не более того; всякая биомасса взаимозаменяема. Это все, что от меня осталось – вот, что важно. Мир испепелил все остальное.
Смотрю в окно и вижу себя, шагающего сквозь шторм под видом Блэра. МакРиди приказал мне сжечь Блэра, если он вернется один, но МакРиди все еще считает, что я – часть его. Это не так: я – Блэр, и я у двери. Я – Чайлдс, и я впускаю себя. Мы по-быстрому причащаемся: усики извиваются перед моими лицами, сплетаются; я – БлэрЧайлдс, я обмениваюсь новостями мира.
Мир разоблачил меня. Он обнаружил мою нору под сараем для инструментов, мой полудостроенный спасательный корабль, собранный из внутренностей мертвых вертолетов. Мир уничтожает мои пути к отступлению. А потом он вернется за мной.
Остался только один выход. Я разделяюсь. Я-Блэр делюсь планом с Коппером и питаюсь биомассой, которая когда-то звалась Кларком; так много перемен в столь краткий отрезок времени истощили мои ресурсы до угрожающей отметки. Я-Чайлдс уже поглотил то, что оставалось от Фьюкса, и готов вступить в новую фазу. Я закидываю на плечо огнемет и выхожу наружу, вовне, в долгую арктическую ночь.
Я войду в бурю и никогда не вернусь.
Перед аварией я был другим, я был больше. Я был исследователем, послом, миссионером. Я рассредоточился по всему космосу, повидал бессчетное количество миров, принял причастие: годные изменили негодных, и вся вселенная радостно устремилась к выгоде при ничтожно малых приращениях. Я был солдатом на войне с самой энтропией. Я был той рукой, которой самосовершенствуется Творение.
Во мне было столько мудрости. Столько опыта. Сейчас я не помню всего, что знал. Помню только, что когда-то я знал все.
Однако я помню крушение. В нем сразу же погибло большинство отростков, но некоторые выползли из-под обломков: несколько триллионов клеток и душа, слишком слабая для того, чтобы держать их в узде. Несмотря на мои отчаянные попытки собраться, мятежная биомасса слезала с меня, подобно старой коже: одержимые паникой маленькие сгустки мяса, они инстинктивно отращивали все конечности, о которых только могли вспомнить, и бежали прочь по жгучим льдам. Когда я все же восстановил контроль над тем, что от меня осталось, огни уже догорели, и сжимались тиски холода. Мне еле удалось нарастить достаточно антифриза, чтобы клетки не разорвались прежде, чем лед примет меня в свое царство.
Также помню, как проснулся: тупая пульсация восприятия в реальном времени, первые угольки когнитивности, сознание, медленно расцветающее теплотой, рождающееся в объятиях изголодавшихся друг по другу тела и души. Помню, как меня окружили двуногие отростки, их странный щебет, чудное единообразие планировки их тел. Они казались совсем не приспособленными к окружающей среде. Что за дефективная морфология! Даже будучи калекой, я видел, сколько всего следовало исправить. И я протянул руку помощи. Я дал им причаститься. Я попробовал, какова на вкус плоть мира…
…и мир напал на меня. Он напал на меня.
Я не оставил от того места и камня на камне. Оно базировалось по ту сторону гор – норвежский лагерь, так его здесь зовут – и я ни за что не преодолел бы такое расстояние в оболочке двуногого. К счастью, на выбор там была еще одна форма – поменьше двуногой, но лучше адаптированная к местному климату. Я спрятался в ней, пока остальной я отбивал нападение. Я выскользнул в ночь на четырех конечностях, а вздымающееся пламя скрыло мое бегство.
Я бежал без оглядки, пока не прибыл сюда. Я прогуливался среди них в оболочке четвероногого, и они не нападали, поскольку не видели, как я принимаю другую форму.
И когда я по очереди ассимилировал их – когда моя биомасса изменялась и выдувалась в формы, невиданные здесь – я совершал причастие в одиночестве, ведь я понял, что мир не любит то, чего не знает.
Я один в буре. Я обитатель дна какого-то сумрачного инопланетного моря. Снег метет горизонтальными полосами; пойманный в рытвинах и кряжах выходящих на поверхность пород, он кружится ослепительными воронками. Но я отошел недостаточно далеко, пока что нет. Оглядываюсь и вижу лагерь: во тьме он припал к земле ярким зверем – горбатая, угловатая путаница света и теней, пузырек теплоты в завывающей бездне.
Он погружается во тьму у меня на глазах. Я взорвал генератор. Свет пропал, остались только маяки на канатах вдоль троп: нити тусклых голубых звезд полощутся на ветру, аварийное созвездие-проводник для заблудшей биомассы.
Я не собираюсь домой – я не настолько заблудился. Я прокладываю путь во тьму, туда, куда не проникает свет звезд. Ветер доносит до меня слабые крики злых и напуганных людей.
Где-то там, позади, моя отделившаяся биомасса перегруппировалась в большие, могучие формы для последней схватки. Я мог бы собраться, весь целиком; мог предпочесть целостность фрагментированности; мог поглотить сам себя и утешиться в единстве. Я мог бы придать себе сил в предстоящей битве. Но я выбрал иной путь. Я берегу резервы Чайлдса на будущее. Нынешнее время сулит одно лишь уничтожение.
Лучше не думать о прошлом.
Я столько времени просидел во льдах… Я не знал, сколько, пока мир не сложил два плюс два, не расшифровал записи и пленки из норвежского лагеря, не установил место аварии. Я тогда был Палмером; будучи вне подозрений, я решил прокатиться.
Я даже позволил себе грамм надежды.
Но это был уже не корабль. Даже не развалина. Окаменелость, вросшая в огромную ледниковую яму. Двадцать оболочек могли стать друг на дружку, и даже тогда они едва ли коснулись бы верхнего края кратера. Время придавило меня, словно тяжесть всего мира: сколько же веков потребовалось для того, чтобы вырос такой слой льда? Сколько бесконечностей изрыгнула вселенная, пока я спал?
И за все это время – возможно, миллион лет – меня не спасли. Я так и не нашел себя. Интересно, что это значит. Интересно, существую ли я где-либо, кроме как здесь и сейчас.
Я замету следы в лагере. Они получат свою финальную битву, получат монстра. Позволю им победить. Пускай прекратят поиски.
Здесь, в буране, я вернусь во льды. В конце концов, я ведь как будто и не просыпался: прожил всего лишь парочку дней за все эти бесконечные столетия. Но за это время я узнал достаточно. Я узнал по обломкам, что чинить нечего. Я узнал по льдам, что никто не прилетит меня спасать. Я узнал от мира, что перемирья не будет. Единственная надежда на спасение – это будущее: пережить враждебную, извращенную биомассу, позволить времени и космосу изменить правила игры. Возможно, когда я проснусь в следующий раз, мир будет другим.
Прежде, чем я увижу новый рассвет, пройдет вечность.
Вот чему научил меня мир: адаптация = провокация. Адаптация стимулирует насилие.
Застрять в мирской коже… Это мне кажется почти непристойным – преступление против самого Творения. Она так плохо приспособлена к окружающей среде, что ее нужно укутывать во многие слои тканей просто для того, чтобы удержать тепло. Существуют мириады способов ее оптимизировать: конечности покороче, изоляция получше, соотношение поверхность-объем пониже. Все эти формы сидят во мне, но я не осмеливаюсь использовать ни одну из них, даже для того, чтобы уберечься от холода. Я не смею адаптироваться; здесь, в этом проклятом месте, я могу только прятаться.
Что это за мир такой, который отказывается от причастия?
Это ведь самое простое, самое минимальное озарение, на которое способна биомасса. Чем лучше твоя способность меняться, тем легче тебе адаптироваться. Адаптация – гарантия пригодности, адаптация – гарантия выживания. Она глубже разума, глубже тканей; она заложена на клеточном уровне, на уровне аксиомы. Более того, она приятна. Принимать причастие значит испытывать незамутненное чувственное блаженство, блаженство от осознания того, что благодаря тебе космос становится лучше.
И тем не менее, даже будучи заключенным в неспособные к адаптации оболочки, этот мир не желает меняться.
Сначала я подумал, что он просто голодает, что ледяные воды не дают столько энергии, чтобы хватило на превращение. Или же мы находились в месте, напоминавшем лабораторию: аномальный уголок мира, изолированный и зафиксированный в виде этих форм – некий загадочный эксперимент по мономорфизму в экстремальных условиях. После вскрытия я задумался: а не забыл ли мир, как меняться? Душа не могла коснуться тканей и ваять из них что-то новое, а время, стресс и хронический голод стерли из памяти воспоминания о том, что мир когда-то умел это делать – неужели все было именно так?
Слишком много тайн, слишком много противоречий. Почему именно эти, так плохо приспособленные к окружению, формы? И если душу отсекли от плоти, что же скрепляло плоть, что удерживало ее от распада?
И почему эти оболочки были так пусты, когда я вошел в них?
Прочесывая каждую часть ростка, я везде привык находить интеллект. Но в бездумной биомассе этого мира было не за что ухватиться: одни лишь коммуникации для передачи сигналов и исходных данных. И я совершил причастие, хотя мне и не ответили взаимностью; оболочки боролись, но покорились; мои тончайшие волокна проникли во влажную электросеть органических систем. Я посмотрел глазами, которые пока что не были моими, скомандовал моторным нервам подвигать конечностями из чужеродного белка. Я носил эти оболочки так же, как и бессчетное количество других; я захватил власть и позволил ассимиляции отдельных клеток проистекать своим чередом.
Но я мог только носить тела. Я не нашел ни памяти, ни опыта, ни понимания – мне нечего было поглощать. Выживание зависело от того, насколько хорошо ты вольешься в мир, а у меня не было ничего – недостаточно даже для того, чтобы выглядеть, как этот мир. Мне следовало вести себя подобно ему, и впервые на всей моей долгой памяти я не знал, как это делать.
Но что пугало меня даже больше, так это то, что мне и не пришлось лицедействовать. Оболочки, которые я ассимилировал, продолжали двигаться сами по себе. Они общались и занимались своими делами. Я не мог этого понять. С каждой секундой я проникал все глубже в конечности и добрался до самых потрохов. В любую секунду я ожидал встречи с хозяином оболочки. Но я нашел только свою сеть.
Конечно, могло быть и намного хуже. Я мог бы все потерять, от меня могла остаться лишь горстка клеток, управляемых инстинктами и способностью меняться. В итоге я бы снова нарастился – вернул чувствительность, принял причастие и регенерировал интеллект величиной с целый мир, но я стал бы сиротой без памяти и самосознания. По крайней мере, меня избавили от такой участи: я выбрался из-под обломков с полноценной личностью, и в моей плоти все еще резонировали шаблоны тысяч миров. Я сохранил не одно только звериное желание выжить, но и убежденность в том, что выживание имеет значение, что это важно. Я все еще могу радоваться, если появится весомая причина для веселья.
И все же, как много я потерял…
Утеряна мудрость стольких миров… Все, что осталось – это расплывчатые абстракции, полустертые воспоминания теорем и философий – слишком огромных, чтобы уместиться в такую хлипкую систему. Я могу поглотить всю биомассу вокруг, отстроить тело и душу и стать в миллион раз мощнее того, каким был до крушения корабля, но пока я заперт на дне этого колодца, пока мне отказано в причастии к моему большему Я, эти знания не вернуть.
Какой жалкий осколок того, чем я был… Каждая утерянная клетка забирает с собой часть интеллекта, и сколь ничтожное количество я сумел нарастить… В ситуациях, в которых я раньше думал, теперь просто реагирую. Сколько дряни можно было бы избежать, спаси я чуть больше биомассы? Скольких вариантов я не вижу просто потому, что моя душа слишком мала, чтобы вместить их?
Мир разговаривает сам с собой, как и я, когда общение достаточно примитивно и проходит без соматического слияния. Еще в облике пса я уловил базовые опознавательные морфемы – этот росток был Виндоусом, тот звался Беннингсом, те двое, что улетели на вертолете неизвестно куда были Коппер и МакРиди. Я и диву давался, что они, фрагменты и частицы, жили отдельно, и так долго удерживали одну и ту же форму, что маркировка различных кусков биомассы с приблизительно одинаковым весом действительно была удобней.
Позже я спрятался в самих двуногих, и что бы ни обитало в этих одержимых оболочках, оно заговорило со мной. Оно сказало мне, что двуногие зовутся парнями, мужиками или придурками. Оно сказало мне, что порою МакРиди называют Маком. Оно сказало, что этот набор конструкций зовется лагерем.
Оно сказало, что боится, но, может, это были мои слова.
Естественно, не обошлось без эмпатии. Никто не может копировать вспышки и химикаты, которые движут плотью, и не сочувствовать ей. До некоторой степени. Но на этот раз все было иначе. Ощущения загорались во мне, но в то же время парили где-то вне пределов досягаемости. Мои оболочки бродили по коридорам, и таинственные символы на каждой поверхности – «Прачечная», «Добро пожаловать в Клуб», «Этой стороной кверху» – наполнялись подобием значения. Вот этот круглый объект на стене звался часами, он отмерял время. Глаза мира порхали с одного предмета на другой, а я считывал фрагментированную номенклатуру с его разума.
Но я всего лишь катался на прожекторе. Я видел вещи, которые он освещал, но не мог направить луч туда, куда хотел сам. Я подслушивал, но мог только ловить чужие фразы, не задавать вопросы.
Если бы хоть один прожектор остановился и задумался над собственной эволюцией, над траекторией, приведшей его сюда. Если б я только знал, все могло бы закончится по-другому… Но вместо этого луч остановился на новом слове: