100854.fb2
— И коришь только сама себя. Я — нет. Иван, разумеется, тоже. Ведь он так и не понял, что использовали его душевную красоту, его чудесный талант, а когда не нужен стал — прочь отбросили. А он мог быть счастлив до конца дней своих, не встань на его пути Алена, и сколько доброты, сколько любви принес бы он в мир! Нет-нет, не тебе эти укоры, сестрица!.. Но если бы можно было хоть что-то исправить…
— Ах, Алена, милая! Как бы я хотела этого! Боюсь, даже ты не понимаешь истинной цены моей оплошки. Есть у ней другая еще сторона…
— Какая?
— От меня, от Веды пошло в мир людской зло… А я ведь… Как Велина говорила? Я не Баклачиха. Ох, и широко пойдут круги от моего камня.
— И что же будет?
— Богу одному ведомо. Верно, черных колдунов прибудет, знахарство ослабнет… Да сама ты знаешь, как многолико зло, и оплошкой моей много укрепится оно. Разумеется, могу я волшбой, произволом своим вмешаться… Но нельзя… нельзя… Каждому знахарю ведомо, как опасно чародейство. Вроде бы и на доброе дело призвано, но всегда ли ответ, где добро, а где зло, на самом на виду лежит? Нельзя злое чудесным образом превращать в доброе… понимаешь ты меня?
— Понимаю. Сама жизнь исправить все должна? Если бы вернуть Ивану способность любить, день его опять любовью наполнить и научить опять радоваться каждому часу жизни, — Алена с тоской посмотрела на Ивана. — Я думаю, тогда многое можно бы поправить.
— Ты знаешь как сделать это?
— Может быть. Но прежде я должна исполнить еще другое.
Иван вдруг беспокойно вскинул голову, будто почувствовал ее взгляд. И Алена невольно отступила в тень.
— Уйдем, — сказала она, отводя глаза от Ивана.
Веда провела рукой по теплому боку большого, нагретого солнцем камня. Они были теперь на берегу озера, окруженного плотной стеной огромных елей. Солнце стояло все так же высоко, но сумрак был рядом — он прятался под тяжелыми, до земли поникшими ветками, жался к смолистым стволам за хвойными дебрями, подступал из мрачной, бездонной глыби к самой поверхности неподвижного черного зеркала…
— Вот куда ты привела меня… — помолчав, Веда медленно заговорила: Алена, вот это, твое другое дело… Помнишь ли, от чего старая Велина тебя остерегала?
Алена усмехнулась:
— Ты говоришь о том темном чулане в душе Алены, которым зачем-то одарила ее?
— Одарила? — столь же горько усмехнулась Веда. — А если это был первый круг «на воде»? Тогда мне еще невдомек было, а теперь знаю: лихо, что невольно заложила я в твою судьбу, как черное семечко недоброты, без дела не лежало — сейчас же ожило, злом в тебе стало прорастать. Оттого ночь твоего рождения столь лютой была. А я предупреждениям не вняла.
— К счастью, оно не разрослось пышным чертополохом.
— Загляни в свою душу и спроси себя со всем пристрастием: вправду ли так? Через то злодейство, что над тобой учинили, душа твоя не ожесточилась? Может, мести жаждет?
— Мести? — Алена покачала головой. — Нет, мне не нужны их жизни, и страдания их не отзовутся отрадой в сердце. Но я должна попытаться заговорить с их совестью, может в ком-то из них я смогу разбудить ее.
— Совесть… Ах, Алена! Люди так легко умеют договориться с нею.
— Нет, договориться с совестью нелегко. Другое дело, что многие научаются не слышать ее голоса потому, что требования она куда как высокие предъявляет. Ты знаешь, у людей есть Книга Книг, и они эту книгу высоко чтят. Так вот, она говорит, что у человека есть еще око, кроме двух, которыми он зрит мир вокруг. Бог дал его, чтоб можно было человеку глядеть внутрь себя. Им возможно даже собственную душу узреть. Имя тому оку и есть Совесть. Я хочу, чтобы Михась, Антип — все они, увидели содержимое своих душ глазами совести своей, и чтобы увиденное ужаснуло, и не оставляло в покое ни днем, ни ночью. И когда терпеть жестокие укоры станет невмоготу, они поймут — я очень на это надеюсь, что спасение в одном только: до конца дней своих стоять против зла. И тогда увидят, как светлеют их души, очищаясь от скверны, и уже будут с радостью сеять добрые всходы вокруг себя. Те из них, кто сможет услышать голос совести.
— А другие?
— Другие… Оборвать их путь — будет милосердием для них же самих, голос Алены был тверд, и лишь она одна знала, скольких колебаний и сомнений стоила ей эта твердость. Сквозь какие укоры собственной совести прошла она, прежде чем обрела эту уверенность в своем праве. — Больше не хочу говорить про это. Скажи мне лучше — что такое, вот этот омут?
— Загадка уже в рождении его содержится. В давние-предавние времена места эти сплошь болотисты были. В один из дней собрались здесь громы, и не было им числа, и от грохота их сотрясались земля и небо. Тогда и пал на землю небесный камень-Громобой. Упал он, как раскаленный уголь на кусок масла, глубоко ушел. Скоро болота окрест вдруг повысохли — иссушил их камень-Громобой своим жаром. И сама земля сделалась камню подобна. Большущая же вмятина с краями-обрывами, мало-помалу водой наполнилась. Известно ведь вода камень точит. Родники подземные, да жилы водяные и скрозь камень выход себе отыскали. Так стал Русалочий омут. А камень тот небесный внизу лежит, наместо дна. И содержит тот камень в себе некую силу особую. Удивительную очень. Суть каждого человека на нее откликается. Ежли кто страхом полон к омуту приходит — таких чудищ вокруг себя породит, не выскажешь. Но явятся они ему одному только. А бывало, что сходные мысли оборачивались сходными видениями и для двух, трех человек. Совесть неспокойная тоже свои плоды принесет. Доброму же человеку — доброй силы прибавит. Ведающему — ведовской, знахарской. Ну, с этими-то и вовсе другой разговор. Много дивного случалось. А в ночь Веды сила камня и моя удивительным образом сплетаются и вся его неведомая сила в ведовскую преображается. Спокон веку приходят сюда знахари да ведовки. И много же было. Ежели раньше человек зрить меня не способен был, то здесь к нему эта способность приходила — и видеть, и говорить. Иной раз силой камня будто отмыкалась потайная дверца в разуме человека — вдруг разом открывались странные знания. А то еще другие двери отпирались — в иные совсем миры. Бывало, что уходили в них некоторые и там оставались. Да много, много разного случалось! Сколько приходило людей, столько и разностей происходило. А еще дивно — в ночь Веды сюда многие стремились, и приходили. А дороги их не пересекались, будто для каждого своя дверь была: войти и выйти, чтоб с другим никем не встретиться. Еще, иной раз бывало, приходил человек, но молчал камня. Я скоро за знак это себе взяла — не надо пока человеку нового, его надо так оставить.
— Со мной он только начал было говорить…
— Не грусти об том. Ты узнала все, о чем я собиралась поведать тебе в ту ночь. И много больше.
Хоть Веде и ответила Алена со всей твердостью, да в душе своей той рассудочной уверенности все ж не находила. Нет, решение она приняла, и намерена была дело до конца довести… Однако больно тягостно ей было уже от помышлений только. Справедливое дело она затеяла, но жестокое…
Михась… Невелик разумом, да и тот в хмеле утопил, но душу еще не до донышка вычернил. Коников любит — оттого, что имеется еще в нем потребность любить. Может весь день напролет с конем провозиться — и мыть, и чистить, и гриву чесать, и в стойле до бела выскоблить-выскрести. Про все на свете тогда позабудет… кабы не Ярин… Хотя, неправильно это, на Ярина все валить, а Михася вроде бы и оправдывать, а то и пожалеть даже. Испытала судьба парня, выставила ему на пути темного человека, а он испытания не выдержал: потянуло его в мутном потоке, а он и не встрепыхнулся, щепкой безвольной с мутью, грязью смешался. С покорностью встал под руку Ярина так за что жалеть? Ведь чтоб белое от черного, доброе от злого отличить, ума не надо — гляди, не зажмуряй око, что Совестью зовут, а уж оно не солжет.
Человек постоянно испытаниями испытывается. Каждый день, час каждый обязан выбор делать. Часто — в малом, обыденном. Но бывает в жизни и Главный Выбор. Нередко ставит Судьба перед ним в самом начале, когда человек только выходит в самостоятельный путь. И кто бы подтолкнул тогда на правильную стежку! Ан, нет — сам, один решай: эту чашу пить станешь или ту? И выбор ох, нелегок. Потому как одна чаша всегда горькая: там жертвенность, трата души, там стойкости немало надо… Другая чаша приманчивей, слаще: так и тянет к ней — горечи избежать. Как же легко тогда увидеть правильный выбор оком-Совестью! И так же легко сделать вид, что не видишь ничего, не понимаешь — смалодушничать, начать юлить, с тяжкого пути на окольные, легкие поворотить, да обходные тропинки искать. Один раз свернул, так уж и другого, и третьего не избежать — путь-то кривенький… Глядь — уже так напутлял, в такой клубок-узел свил дороги жизни своей, что по рукам и ногам опутался, вот уж и потерял себя… А дьявол тут как тут — любит он такие узлы рубить, враз выход укажет.
…Темнота подступила к Алене — душная, кислая. Поморщилась она невозможно человеку таким духом дышать! В нем и воздуху не осталось, один смрад спертый: застарелый запах пота, квашеной капусты, гущи бражной, псины… чего-то гнилостного, прокислого.
Тут будто полная луна в окошко мутное глянула. Чистый голубоватый свет потек холодными волнами, осветил убогое жилье — стол неприбранный, облепленный сонными мухами, тряпье грудой на топчане и ничком на нем Михась, тоже больше похожий на небрежно брошенную одежку, чем на человека.
Лицо Алены строгое, бледное, истончилось в голубом мертвящем свете. И благо, что Иван ее такую не видит, не знает… Алена к топчану неслышным шагом шагнула, рукой-тенью по лицу спящего провела. Он дернулся, завозился.
— Будет спать-то! — насмешливо позвала Алена.
Замер он, и очи распахнул странно, не как люди просыпаются, а будто и не по воле своей — разом, широко. Приподнялся, уставился на Алену, рот медленно раскрылся, вроде закричать хотел, но прохрипел только, словно шею ему сдавило, и глаза безумной жутью налились.
— Оставь… Оставь ты меня, Христа ради!… - выхрипел через силу.
— Неужто не забыл? — опять усмехнулась Алена.
И от слов, от голоса лютым холодом на Михася дохнуло.
— Как забудешь?.. Кажну ночь…
— Вот как? — и удивление Алены холодно, и бровь только чуть поднялась надменно-бесстрастно.
— Христом Богом молю — отпусти ты меня! Чего хочешь? Знаю, вина на мне… Чем исправить? Чем откупиться могу, скажи?
— Откупиться? — Алена медленно к нему склонилась, низко, глаза к глазам. Михась мелко задергался не в силах ни отвернуться, ни отстраниться. — Да что есть у тебя такого, чтоб заменило мне мою жизнь? Душа — и та мелкая, да грязная. Очисть ее сперва, тогда, может, услышу мольбы твои.
— Как?! — едва не плачет Михась.
— Бог разум в тебя вложил, когда ты забыл об этом? Забы-ы-ыл. Накрепко. Зато чужой столь высоко возносишь, что сам в грязи валяешься, чтоб только он выше казался. Свой-то ум — весь в браге утопил аль нет? — отворачиваясь, проговорила Алена. И опять чуть голову повернув, взгляд назад бросила, сказала: — Случится — Ярину от меня слово передай — помню его.
Шаг Алена прочь шагнула и другой. Парень — ни жив, ни мертв, от живого — одни только глаза. И видит он, как Алена, удаляясь, тенью прошла скрозь дубовую табуретку, что на полу валялась. Сердце Михася от страха стынет, заходится. А облик Аленин и вовсе истончился, прозрачным сделался, растаял в тяжелом голубом тумане, плывшим по-над земляным полом…
Тихо-то как… Хоть бы собака взлаяла… А то и самому завыть от бессилия, от страху, от запоздалых мук совести…
Как уснул, Михась не помнил — как будто рухнул замертво на неприютное ложе свое и только утром опамятовался. Зато едва глаза открыл — сей же час сон свой вспомнил. И так ясно все предстало ему, будто вот, только что наяву все случилось. Снились ему в последнее время тяжкие сны, но на утро проступали в памяти одне неясные образы. Боле-то почти и не помнились ничего, все ночь мраком заволакивала. Вот еще страх свой слишком даже хорошо помнил, бессилие и безысходность. А сейчас не то — будто каждое слово выжжено аль врезано в память, и горит, и болит. Ни об чем Михась думать не может, только перебирает их, как угли горячие, обжигаясь, исходя стоном немым от душевной муки.
«В грязи валяешься»… «душа мелкая да грязная»… «ум в браге утопил»… — жгут, жгут слова, нету от них покою. Тошно Михасю стало, показалось, что задыхается, — дернул ворот рубахи, из дверей на двор вывалился. Увидел бочку, до краев налитую осенними дождями, скорее сунул пылающую голову в студеную, как лед, воду. Будто бы и впрямь, полегчало мало-мальски связные мысли в голове закопошились.
— «Да что ж это такое… Доколь же ты будешь подниматься из омута, Алена? Чего хочешь от меня? Легче ведь помереть, кажись, чем каждый вечер ко встрече с тобой готовиться… Чем откупиться?..» — Постой! Ведь тако-же и спросил он ее сегодня! И она ответила, впервые…
Неужто правда утопил он разум свой в хмельной чарке?! Неужто душа его черна?! Да. А как иначе? Коль думал бы своей головой, так неужто сотворил бы то ужасное, об чем и подумать-то сил, смелости нету… И что делать теперь? Как дальше жить? Пойти и перед миром всем покаяться, о лиходействе своем рассказать? Ох, как легко бы на душе стало! Только ведь спросит мир — кто еще? Тогда назвать каждого по имени? Нет. Знал Михась, что сейчас, таким, каким сегодня поутру очнулся, он мог бы назвать людям каждого из виновных. Если бы считал, что так правильно. Но нет, каждый должен сам за себя решить и надо оставить им право самому выбрать.