100854.fb2
— Как? — едва слышно переспросил Иван — голос его вдруг осип, по телу ни с того ни с сего пробежал озноб — ох, как напоминало, как было похоже это звучание на звук другого имени… Иван растерянно и беспомощно глянул на матушку, она кивнула.
Девочка между тем добралась до краю, сидя на коленках, внимательно поглядела на него, даже голову набок склонила. И глядя в ее серьезные синие очи, он вдруг враз понял, что никому и ни за что не отдаст эту девочку, что отныне она — возлюбленная доченька его… И ничего дороже у него нет и никогда не будет. Иван протянул к ней руки, и она обеими ручонками обхватила его за шею, легла головой на плечо.
— Откуда же ты взялась, девонька моя? — сквозь ком в горле пробормотал Иван, одновременно боясь и вправду узнать — откуда, узнать, что есть у девочки отец и мать, что они с ног сбились в поисках драгоценной потери… Но девочка, затихнув у него на плече, ничего не ответила, и Иван стоял, чуть покачивая, баюкал ее…
Когда разошелся по селу слух про Иванову находку, стали люди судить да рядить, гадать, откуда в голом весеннем лесу дите взялось. И тогда припомнилось, что как раз накануне непогоды проехали через Лебяжье какие-то чужие люди: муж и жена, останавливались даже вроде бы, дорогу спросить что ли? Им советовали еще заночевать в селе, а утром дальше. Дело-то как раз к вечеру было, не ладно в таку пору через лес ехать. Да к тому же тучи сгущаться стали, как бы в ночь еще и дождь не разошелся бы. Но путники спешили сильно, совета не слушали. А вот была ли девчонка в повозке?.. Возок шатром был крыт, вполне могло быть под ним дите. Кто-то вроде даже и видел, глядючи вслед, как занавеска сзади отошла и высунулась головенка. Только, кажись, темненькая была…
Но если и вправду девчоночка из той повозки, так неужто потеряли? Могло ли быть, что несмышленыш вывалился сзади, а отец с матерью даже не ворохнулись? Так ведь все одно, вернулись бы, искали! Иль приключилось с ними нечто страшное? Ох, не дело скрозь незнакомый лес ночью ненастной ехать!
И ведь сбылось самое дурное, что предполагали люди. Через несколько дней докатились до Лебяжьего вести, что нашли в лесу разбитую повозку в стороне от дороги, а вокруг была разметана разодранная, окровавленная одежа… Вот страсти-то, не приведи Господи! И велика же твоя сила, Господи, что дите малое невредимо осталось посреди этакой страсти. Лишь твоею милостью миновала его смерть — хоть от волчьих клыков, хоть от холода в почти зимнюю непогоду, бушевавшую в те дни… Холодная, голодная сирота ни день и ни два брела по лесу, прежде чем вышла к Ивану. Разве можно это понять либо объяснить? Нет, только лишь принять, как чудо, сотворенное волей Всевластителя.
Даренка мало что рассказать могла. И то сказать — тут у взрослого в голове перемешается все так, что не разберешь после, где быль, где сон, где примерещилось… А тут — несмышленыш. По прикидкам и четырех годков дите не прожило на белом свете. И по всему выходило, что осиротилась она к четырем своим годкам. Ведь если не ейных родителей останки в лесу сыскались, и они до сего дня живы, так неужто не кинулись бы искать потерянное дите? Уж всяко вперед малехи примчались бы в Лебяжье народ о помощи просить. Выходит, именно их смерть страшная настигла.
Видать, погнали их волки. Лошадь, обезумев от смертного страха, понесла не разбирая дороги, напрямик по лесу, повозку-то и расхристало о деревья. Но еще раньше, видать, девчонка выпала из возка сзади, когда стало его мотать да кидать по корням, по ухабам. А вот как она звериных клыков избежала, как проскочили ее волки, погоней увлекшись — об том лишь Бог знает.
Дарьюшка-то, правду молвить, помнила еще кое-что, но даже Ивану и доброй «баушке» он не все могла рассказать. Вроде помнила, но когда люди начинали спрашивать, память об той ночи вдруг уходила вглубь, таилась, и Даренка путалась, сама уже не знала, вправду ли пробудилась от криков отца и матери, от сильной тряски? Вправду ли трясло повозку так, что Даренку кидало от стенки к стенке. Ночь была холодная шибко, лютый ветер сек дождем пополам со снегом, но Даренке было тепло в большущем батюшкином тулупе, в который мать завернула ее. Вот она и каталась мягким коконом, и больно ни чуточки не было. Сперва хотела она из тулупа выбраться, но кричали так страшно, что Даренка оцепенела от страха. А потом вдруг полетела куда-то вместе со своей теплой темнотой.
В той ночи было еще много — одиночество и жестокий холод, страх и слезы, и большая серая собака со злым пламенем в желтых глазах.
Но было и другое — тихая, спокойная радость и твердое знание, что все страшное кончилось. Это когда шла она по лесной дороге и рядом, с обеих сторон шли батюшка и маменька, держа ее за руки, необычайно ясные, светлые. И хоть еще стояла в лесу ночь, но Даренке темно не было — они трое шли будто в тихом зеленоватом сиянии. И босые Дарьюшкины ноги не чуяли ледяной, запорошенной снегом земли…
Они шли, шли, и Дарьюшке было так радостно, как в утро Христова воскресения. А потом родители остановились. И стали молча прощаться. Даренка сначала, было, испугалась, хотела заплакать, да лица их были так светлы, руки — такими нежными и добрыми… и Даренка вдруг сердцем услышала их голоса: «Мы всегда здесь, всегда рядом. И всегда будем рядом. Но тебе не надо с нами оставаться, тебе еще долго идти. Иди, доченька, иди вперед. Там тебя ждут».
Тут Даренка увидела впереди на дороге большую и добрую олениху, а когда обернулась — родителей на дороге не было. Она опять чуть-чуть испугалась, но их голоса возникли снова, и Даренка поняла, что они никуда не ушли от нее.
И лес показался таким своим, знакомым, добрым. Ненастья лютого как ни бывало. Ночь дохнула совсем летним теплом. Ветерок, как шаловливый соседский парнишка летал меж вершинами спящих дубов и тревожил их, громко шурша прошлогодними листьями. Даренка знала откуда-то, что захочет, так велит ему умолкнуть, упасть к подножиям дубов либо улететь играть сухими листьями в другом месте. Иголочки молодой травы забавно щекотали босые ступни, упруго пружинили, оберегая нежные маленькие ножки от колючек и сучьев. А когда кончалась долгая ночь, птицы развлекали ее, летали низко, она протягивала к ним ручонки, и они садились на маленькую ладошку.
По рассказам Даренки выходило, будто не то день, не то два вела ее через лес олениха, что спала она, к теплому боку ее привалившись и холода ни чуяла…
Иван и верил, и не верил — но ведь и впрямь, на опушку Даренка с оленихой вышла… Этих странных рассказов Дарюшкиных он никому не пересказывал — досужи люди разговоры говорить и догадки сочинять.
Сердобольные бабы предлагали Ивану отдать им найденку, пусть подымается, в разум входит рядышком с их собственными детками. А что до лишнего рта за столом… дитенок вон како горюшко изведал, да неужто у кого язык повернется куском хлеба попрекнуть? Да об чем говорить, любая из Лебяжинских баб готова сиротинку обогреть, обласкать, лакомым кусочком порадовать. Это ему, молодому да холостому не для чего чужим дитем себя отягощать. И не простое это дело — дите малое ростить. Сухой коркой не прокормишь, рогожкой не обернешь — и сварить вкусно надо, и обиходить, и постирать, и рубашонку сшить, да мало ли!
Но осиротевшая матушка Аленина и Иван все уже обтолковали и решили. Даренка им — Богом даренное утешение. И никому, никогда, ни за какие посулы они ее не отдадут. А жить станут втроем, семьею. Если еще и сомневался кто, что так оно лучше всего, так сомнения эти скоро очень растаяли, как клочья тумана под жарким солнцем. Потому, что опять засияли, залучились потускневшие глаза матери, когда под осиротелым кровом зазвенел детский голосок и смех. Про Ивана и говорить нечего — он с первых минуточек будто сердцем прикипел к малехе. А девчоночка до того ласкова, до того понятлива была — глянет в глаза, ну будто в душу, проведет маленькой ладошкой по щеке или волосам, куда печаль девается, и усталь, и боль уходили. И мать, и Иван верили, что девочку Бог им послал и никому другому — вроде как наместо утерянной Алены. Алена — незабвенна и незаменима, это ясно, да все ж теперь стало чем дальше жить. И так они в это верили, что иной раз чудилась им Алена в лице, в словах, в смехе Даренки. Вот наваждение!
И все бы, кажется, хорошо, а Иван места себе не находил, будто лихоманка колотила, — Алена боле не пришла ни разу. В первый день, как Даренка у них появилась, ждал он ночи в азарте и нетерпении, об находке удивительной своей рассказать и услышать, что скажет на это Алена. Не давало покоя предчувствие, будто должна Алена сказать что-то об девочке, больше, чем он знал. А может и не слова то будут, а знак малейший, от которого сделаются понятными смутные догадки и ощущения Ивана. Как жаждал он Алену увидеть! А она не пришла.
И на другую ночь то же, и на третью… А там Иван и сон потерял, чего только не вздумал в долгие-предолгие ночи. Уж до того дошел в усилиях отгадать причину: а вдруг взревнует Алена, мол, нашли утеху, уж и про горе свое забыли… Одурманенное бессонницей сознание мучительно искало выход. А вдруг не должен был он брать девочку в дом? Так теперь-то что? Отдать кому ни попадя? Да ведь это невозможно, нельзя! Нет, Алена не могла бы такое потребовать! Но тогда отчего нейдет?.. И опять влекло мысли, одну за другой, по тому же кругу, опять и опять, как невольников в связке… А дни шли.
Даренка будто чуяла его терзания, вроде бы даже стороной от Ивана старалась держаться, не вертеться на глазах. А в то же время — приластиться незаметно, невзначай будто. То головенку золотую приклонит, то спешит подать какую вещь, Ивану нужную и глядит: толи похвалит, толи прочь погонит. И ведь малеха же, несмышленыш — что она понимать могла? Но от глазонек ее печальных, ожидающих, у Ивана сердце заходилось, и в мыслях своих он со всем отчаянием, со всей страстью звал: «Алена! Аленушка! Да что ж ты нейдешь, люба?!»
И когда скрозь бессонное оцепенение его, скрозь темноту ночи проступили вдруг белые станы берез, он даже обрадоваться не смог, а только вздохнул судорожно: «Ну, вот!»
Обступили его березки, будто светлые, чистые девицы в хоровод заключили. И пространство меж ними заполнял тот свет особенный, что бывает только в березовых рощах, ровно сами березы испускают лучи невидимые, и стоит роща светлее светлого, яснее ясного. И проникает это сияние аж в душу. Еще в храме такой свет бывает — торжественный, не принадлежащий земному. Вот и теперь — замер Иван в неземном березовом сиянии. И увидал — за деревьями, приближаясь к нему, возникает и пропадает девичий силуэт. Устремился туда Иван всем существом своим… и на месте остался, хотя возликовал всем сердцем: «Аленушка! Желанная моя! Иль не Алена?.. Ах, да кому быть еще? Она! Она!»
«Да что это творится со мною?! — в отчаянии рванул Иван ворот рубахи, будто он теснил дыхание. — Ведь Алена! Я вижу!» Но в следующий момент: «Да неужто не она?..» Лицо строго, неулыбчиво, величаво… неуловимо переменчивое. И уж деревья почти не закрывают ее, а Иван все понять не может, Алена к нему идет или нет. И вот — встала. Только три шага до нее. Не Алена…
— Нет, Иван. Не Алена.
И смотрит. Иван слова молвить не может, язык камнем мертвым отяжелел…
— Сто лет здравствовать тебе, Иванко. Ни хворям, ни годам тебя не одолеть…
— Кто ты? — не слушает Иван.
— Веда.
— Зачем обличье ее взяла?
Повела бровью. В глазах искорки блеснули, как солнце на самоцветных гранях.
— Чье?
— Але…нино… — но нет, нет больше Алены в этом чужом лице… — Так вот ты… Веда…
Приподняла она чуть руку, проговорила негромко:
— Утишь сердце свое, Иванко. Злой холод в нем поднимается. Думаешь: «Вот виновница всех бед! Вот к кому ушла Алена и не вернулась! Ежли б не она!..» Только не я ведь сгубила Алену, а ожесточение человеческих сердец. Не оправдываться пришла я, Иван, а вернуть покой душе твоей.
— Где Алена?!
Помедлив, протянула она к нему руку:
— Идем. Сам увидишь. Держи мою руку, я укреплю тебя, не то сорвешься.
— «Куда идем? — хотел спросить Иван, — Как это — сорвешься?» — Но рука поднялась помимо воли его, и пальцы Веды сомкнулись на ней крепко. Иван вздрогнул.
— Иванко, верь мне, не опасайся. Готов со мной идти?
И снова хотел спросить Иван: «Куда?» Но только вытолкнул хрипло:
— Готов… — и будто ухнул в черный провал…
Не упал, только потерялся на миг. Но была при нем точка тверди, опоры и растерянность сразу прошла. Опорой стала рука пришелицы, и теперь он вверил ей себя без малейших сомнений потому, что едва соприкоснувшись руками, ясно почувствовал Иван — Алена здесь, ее тепло в руке разливается. А коль Аленушка с ним, так он без раздумья шагнет хоть к дьяволу в глотку.
…Когда обрел он себя, увидел, что оказался посреди леса, в ненастной ночи. Ветер свистел меж голыми стволами, мотал тяжелые лапы елок, лепил на них мокрый снег. Но сам Иван ни холоду, ни ветру не чуял, и не то летел он над мотающимися голыми верхушками, не то висел… нет, и так неправильно сказать… Он присутствовал в промозглом весеннем лесу в эту злую ночь.
— Иван, меня ни про что не спрашивай. Сам все увидишь. Потом забудешь опять, помнить про это тебе нельзя. Но с души беспокойства уйдут, покой обретешь.
И тут захолонуло сердце у Ивана, как увидел он лесную дорогу, к которой теснились темные ели. И сквозь густую кашу из снега и ледяного дождя, мимо вековых мрачных великанов брела девчушка. Маленькие ноги еще толком не выучились по земле шагать, запинались за мозолья корней, наружу выпирающих, соскальзывали в узкую колею, недавно оставленную колесами в холодной перемешанной со снегом земле.
— Даренка! — охнул Иван.
— Она. Но и не она.
Пригляделся Иван: большой, материнский плат с говоры сбился назад и видны темные хвостики косичек. Они выбились наружу и растрепались, потеряв пестрые ленточки. У Ивана даже навроде камня с души свалилось — его-то Даренка золотоголова, от ее кудряшек только что свет по горнице не идет.