101078.fb2
Р. М. Фрумкина
О нас - наискосок
Содержание
От автора
Часть 1
ЗЕРНО И ЖЕРНОВА
Мои родители Моя няня Матрена Николаевна Довоенное детство В зеркале Тарковского Война и эвакуация Архангельское 175-я школа Я поступаю в университет ... И выбираю лингвистику Персональное дело "Процесс" Еще год Дело врачей Оглядываясь назад - 1 Никогда больше Библиотека Час ученичества О лингвистике - от первого лица Институт и вокруг Природа и культура Наука как стиль жизни "Так начинают. Года в два..." Процесс и результат "Неволей, если не охотой..." Женщины в науке Наука как массовая профессия Перемена участи Знакомое и незнакомое "Мой стол не так широк..." "Наш спор - о свободе" Болезнь Прийти, чтобы остаться Продолжение следует Семинар Психиатрия и около Вторжение Выбор О зрелых и незрелых поступках Защита и нападение Защита "Фрумкина против ВАК" Поражения и победы Оглядываясь назад - 2 Другая жизнь
Часть 2
ЗАВИДУЙТЕ НАМ!
Владимир Николаевич Сидоров Мой учитель А. А. Реформатский Михаил Моисеевич Бонгард
От автора
Вы напишете о нас наискосок.
И. Бродский
Я родилась в 1931 году, а значит - мне пошел седьмой десяток. Возраст свой я стала чувствовать недавно, когда обнаружила, что большинство моих постоянных собеседников моложе меня на двадцать, тридцать, сорок лет. И вот в разговорах с ними я впервые поняла, что прожила жизнь столь же обыкновенную, сколь и необычайную.
Обыкновенную потому, что родилась в Москве, здесь же пошла в школу и в университет, решила заниматься наукой, это у меня получилось, и вот я до сих пор ею и занимаюсь. Даже работаю я в том же институте, куда пришла почти сорок лет назад.
Но вместе с тем это была жизнь фантастическая, невероятная - и безусловно счастливая. Я помню спасение челюскинцев и начало Отечественной войны, у меня был "мой" Пушкин, "мой" МХАТ и "моя" Ленинка. Я близко знала брата великого актера Михоэлса и училась в школе вместе с дочерьми его убийц. Я уцелела чудом по крайней мере четырежды: в 1937, в 1941 и в 1951-м - подобно многим моим современникам - и в 1966-м - уже в силу личных обстоятельств.
Мне посчастливилось учиться у крупнейших лингвистов и математиков, участвовать в становлении математической лингвистики, опровергнуть свои же собственные результаты и написать книги, которые в Ленинской библиотеке держали на открытом доступе, но в специальном шкафу, чтобы их не уворовывали читатели. "Так напишите же об этом!" - сказали мои молодые друзья. И я последовала их совету.
Сюжетообразующим стержнем моей жизни были и остались занятия наукой, и потому я рассказываю о конкретных своих работах, по возможности не вдаваясь в детали.
Читателя может озадачить то, как названы действующие лица моего повествования: имена одних даны полностью, другие скрыты под инициалами, а третьи и вовсе зашифрованы. Это сделано намеренно: к счастью, многие мои герои живы, и это обязывает меня уважать их право быть сугубо частными лицами.
Ноябрь 1995 г.
Часть 1
ЗЕРНО И ЖЕРНОВА
Мои родители
Мои родители встретились примерно в 1920 году в Ростове и переехали в Москву не позднее 1923 года. К моменту моего рождения, т. е. к 1931 году, они были обычными, хоть и не коренными, москвичами. Москва успела стать для них городом, с которым уже были связаны воспоминания, где было много знакомых, работа и вполне налаженный быт. Единственный город, который когда-либо возникал в домашних разговорах как особо примечательный, - это Варшава. Там мой отец провел несколько лет перед первой мировой войной. Но об этом я скажу несколько позже.
Мама родилась в 1897 году в маленьком городке Сураж Черниговской губернии, папа - в Екатеринославе, ныне Днепропетровске, в 1890-м. Своих дедушек и бабушек я никогда не видела. Собственно, до 1942 года был еще жив мой дед по материнской линии - он умер где-то в эвакуации. Но после моего рождения наша семья в Сураж не ездила, так что я его так никогда и не видела. Школьницей я очень завидовала тем, у кого дедушка и бабушка были. Наверное, оттого, что после начала Отечественной войны, т. е. с десяти лет, я росла безнадзорным ребенком. Правильнее было бы сказать, что меня вообще перестали считать ребенком. А мне так хотелось, чтобы меня кто-то баловал.
Семьи, где выросли мама и папа, были обычными бедными еврейскими семьями: четверо детей - в семье мамы, одиннадцать - в семье папы. Мама кончила гимназию в уездном городе Унечи, перебиваясь уроками. Папа сдал на аттестат зрелости экстерном. Далее, до момента их встречи, жизнь моих родителей сложилась совершенно по-разному. Это, как я теперь понимаю, были формирующие годы, и именно то, где и как эти годы прошли, добавило различий к их уже и без того разным характерам.
После еврейских погромов 1905 года большая часть папиной семьи эмигрировала: кто-то уехал в Америку, а любимый папин старший брат Вова - в Варшаву. Там Вова имел свое небольшое дело - продавал ткани и, кажется, меха. Он выписал к себе папу, и вплоть до оккупации немцами Польши в 1914 году отец жил в Варшаве. В России папа регулярно бывал по делам Вовиной фирмы и объездил немалую ее часть, включая Зауралье, - где на поездах, а где и в ямщицких санях.
Папа был скорее европейцем, чем сугубо русским. В Варшаве он выучил английский и французский в пределах, необходимых для коммерческой переписки. Разумеется, он свободно говорил по-польски. Его русский был безупречен. Когда они с мамой встретились, она уже училась: вначале на естественном факультете, потом - на медицинском. Чтобы мама могла учиться, папа должен был работать. Варшава была - и осталась - его университетами.
Трудно представить себе более несхожих людей, чем мои родители. Мама, кончившая два факультета, психологически так и осталась человеком из очень бедной еврейской семьи.
Папа, напротив того, был типичным русским интеллигентом, который относился к деньгам как к чему-то, что обеспечивало необходимый уровень комфорта, и не более того. Одновременно он был человеком европейских привычек. Я хорошо помню один из его советов, полученный мною лет в четырнадцать: "Если ты приедешь в незнакомый город и захочешь пообедать, то найди лучший ресторан и закажи себе омлет". Другой совет состоял в том, что по возможности не следовало пользоваться наличными деньгами. За квартиру он всегда платил с помощью "жиро-приказа": деньги перечислялись со сберкнижки. Для этого в один из выходных (тогда была "шестидневка" и выходными днями были 6, 12, 18, 24 и 30-е каждого месяца) он шел на Телеграф - т. е. в то здание, которое сейчас называют Центральным телеграфом. До войны он обычно брал меня с собой, и пока за окошечком с золотой надписью и подоконником из абсидно-черного стекла совершались какие-то неведомые мне действа, я пребывала в столь характерном для ребенка состоянии завороженной скуки.
Мама в этих финансовых "тонкостях" так и не научилась разбираться, хотя на работе распоряжалась - и очень умело - огромными суммами, занимаясь постройкой и оборудованием очередного медицинского учреждения, чему она в основном и посвятила свою жизнь.
В разные времена наша семья жила по-разному - очень скромно, бедно, достаточно свободно. Не будучи расточителен, папа не испытывал нерешительности даже при крупных затратах. У него были ясные представления о необходимом и лишнем. Весь мир пользовался холодильниками - и потому первый советский холодильник "Газоаппарат" был немедленно куплен. У меня до сих пор сохранился папин саквояж из настоящей кожи - до войны он часто ездил с ним в Ленинград в командировки. Саквояж пережил все, включая эвакуацию вначале под Горький, потом - на Урал, а затем возвращение отца в темную и голодную Москву 1942 года. Я думаю, он переживет и меня. То, что даже самые простые вещи долговечнее людей, мы узнаем очень поздно.
Мама тратить деньги не умела. При этом она вовсе не была скупа, и более того - деньги как таковые ее не слишком интересовали. Вообще у мамы всегда была идея какой-то лучшей жизни, чем та, которая ей была реально доступна. Отчасти эта "настоящая" жизнь была связана с чисто внешними, материальными атрибутами. Но в чем они должны были состоять - сама она едва ли знала. Тем людям, кто, по ее мнению, "умел жить", она завидовала - именно их уверенности, а не чинам или достатку.
Единственным несомненным атрибутом "настоящей" жизни для мамы была безупречная чистота и порядок. Все это достигалось дорогой ценой. Во-первых, потому что мама много и тяжело работала - уходя не позже половины девятого, она возвращалась не ранее семи, а потом еще весь вечер ей звонили по делам. Во-вторых, как и все обычные москвичи, мы жили в коммунальной квартире. У нас были две хорошие комнаты на Тверской, но восьмиметровую кухню без окна мы делили еще с двумя семьями. Конечно, у нас не было горячей воды, хотя и была ванная комната с неработающей газовой колонкой. В свое время была и буржуйка, и жизнь в подвальном общежитии в эвакуации. Это ничего по существу не меняло.
Стирка и уборка в этих условиях требовали героических усилий. Мама была на них готова, но неотменимость этих усилий предполагала смирение. Вот это качество в мамином характере начисто отсутствовало. Я не припомню, чтобы она хоть по какому-либо поводу произнесла фразу типа "Ничего не поделаешь" или же "В конце концов, можно обойтись и без этого". Еще на восьмом десятке мама продолжала работать и, проклиная советские прачечные и советскую власть, которая "даже это сделать не может", вечерами гладила наволочки заново. Наволочки были с кружевными прошвами, сплетенными за сорок лет до того монашками в Страстном монастыре.
Впрочем, из-за роковой неотменимости хозяйственных усилий доставалось не только советской власти, но и нам с папой. Папа был очень аккуратен, но это его не спасало. Я же была неряха и растрепа - не более, впрочем, чем всякая девочка, с шести лет погруженная в книги и лет до четырнадцати вообще не посмотревшая на себя в зеркало.
До войны у меня была няня Матрена Николаевна. (Подробно о ней я еще расскажу.) Свои обязанности она очертила следующим образом: "Я няня к ребенку". Это означало, что всем прочим должна была заниматься мама. Надо сказать, что мама прекрасно готовила и замечательно пекла. Она виртуозно ставила заплаты на батистовое белье и простыни голландского (а как же иначе?) полотна. Уже после войны, в самые тяжелые годы, она тратила на это целые вечера, проклиная белый свет, государство, где нельзя купить пододеяльник, нас - таких безруких, и себя, обреченную на вычерпывание бочки Данаид (впрочем, к цитатам из древних в нашей семье мог прибегать только папа).
Вот тогда я про себя поклялась, что никогда - никогда и ни за что! - не буду чинить постельное белье. Надо сказать, что в результате я вообще не овладела искусством ставить заплаты, о чем как-то вчуже, холодно пожалела в памятном 1990 году.
Итак, будучи хорошей хозяйкой, мама это самое хозяйство откровенно ненавидела. Она была преданной женой и матерью - но вместе с тем, мы с папой ей мешали. Мы мешали ей работать. Ведь помимо того, что нас нужно было кормить, за нами еще нужно было ухаживать. Я болела непрерывно всеми детскими и недетскими хворями. Папа был тяжелым сердечником. Смолоду белобилетник, в гражданскую он перенес еще и сыпной тиф и едва не погиб от перитонита, хотя оперировал его мамин профессор по кафедре хирургии кажется, это был сам Юдин.
Добавлю, что первый ребенок моих родителей - девочка, умершая еще до моего рождения, - был так называемым "синим ребенком", т. е. страдал тяжелейшим пороком сердца. Мама умудрилась в 1927 году - не знаю уж, на какие гроши, - выехать с ней в Берлин, чтобы показать знаменитому профессору Черни, в клинике которого, если мне не изменяет память, делались попытки операций на сердце. Профессор нашел случай безнадежным. Не дожив до четырех лет, девочка погибла от первой же инфекции, хотя это был всего лишь коклюш.
Итак, мы мешали маме работать. А работу она любила страстно. Собственно, так она любила именно работу, и ничего больше. В этом смысле она была человеком своей эпохи - эпохи строительства. Строительства чего? спросите вы. Я думаю, что эти отвлеченности ее не занимали. Мама была врач, и как я убедилась, когда повзрослела, врач одаренный. Но она любила именно строить. Еще до войны она построила в Москве образцовый роддом, образцовую районную эпидемиологическую станцию, оборудовала лучшую по тем временам диагностическую лабораторию. Она же полностью обустроила известную поликлинику имени Дзержинского, которая долго называлась поликлиникой Наркомтяжпрома. Там недавно стояла - а может быть, еще и сейчас стоит знаменитая мебель по эскизам Баухауза, заказанная мамой по личному решению Орджоникидзе в Германии в середине 30-х годов.
После войны она оборудовала один из лучших корпусов Боткинской больницы, еще какую-то районную эпидемиологическую станцию, а потом и огромный комплекс центральной городской. И все ей было мало. Так она доработала до восьмидесяти лет. Строители и тогдашнее руководство города отметили ее юбилей - а через пять недель она сгорела от острого лейкоза. Когда ее хоронили, то к изголовью гроба подошел кто-то из прорабов, поклонился в пояс и сказал: "Мы достроим тебе четвертый корпус, Нина Борисовна".
Мама была человеком железного здоровья и огромного жизненного напора. Если папа никогда не повышал голос, то о маме следовало бы сказать, что в редких случаях она его понижала. Это не всегда было признаком недовольства нередко это было не более чем проявление энергичной настойчивости. Как только мама приходила с работы, телефон начинал звонить. Это продолжалось по меньшей мере до одиннадцати. Значительная часть звонков никак не относилась к прямым маминым служебным обязанностям (правда, я никогда не знала, чем они ограничивались). Звонили потому, что неясен был диагноз; потому, что хотели показать больного какому-нибудь авторитетному консультанту; потому что не знали, как или куда больного лучше положить; потому что "скорая" не ехала. Звонили врачи, знакомые по работе, знакомые знакомых и совершенно чужие люди, которым кто-то из коллег или друзей посоветовал "позвонить Нине Борисовне".
Я уже упоминала выше, что мама не любила лечить. Когда болела я или папа, она вообще терялась. Тем не менее мама была сильным и, я думаю, даже незаурядным диагностом. Сейчас меня удивляет, как она обходилась без справочников (у нас дома была Большая медицинская энциклопедия, но ее читателем была вовсе не мама, а я, о чем - в свое время).
Будучи студенткой - т. е. в разгар гражданской войны и разрухи, - мама успела побывать на эпидемиях дифтерита и холеры, а также работать "на сифилисе" в санитарном поезде. Во время Отечественной войны, в эвакуации, мама занималась всем, кроме хирургии и акушерства, и, видимо, успешно. Об этом я, однако, знаю мало. Мои собственные впечатления о ее врачебной и прочей деятельности относятся к периоду после 1943 года.
Мамины разговоры с родственниками больного часто заканчивались коротким словом "везите!". Это был вердикт, не подлежащий пересмотру: шансов справиться с ситуацией дома он не оставлял. (Когда мамы уже не было в живых, я вдруг поняла, что в сходных ситуациях произношу это слово, в точности повторяя мамины интонации.) Теперь я понимаю, что мама обладала специфической памятью эксперта, способного мгновенно перебрать все когда-либо виденные им казусы и выбрать наиболее вероятный вариант.
Главным маминым орудием была истрепанная записная книжка. Заглянув туда, можно было подумать, что все лучшие московские врачи в тот или иной период были мамиными однокашниками или сослуживцами. Даже если бы мама была чистокровной русской, "дело врачей" никак не могло бы нас миновать.
На "Скорую" (из дому!) мама звонила примерно так:
"Подстанция? Соедините меня с центральной. Что значит - зачем? Это Локшина говорит. Центральная? Соедините меня с Шапиро! Что значит - не можете? Это Локшина из Боткинской. Да, жду. Леня? Леня, это Нина Борисовна. Да, Нина. Слушай, мне нужен наряд..." Шапиро был известный всей Москве начальник городской службы "Скорой помощи".