10116.fb2
- Нет, не слова: слова сожжены; по ним - я видел - били каминными щипцами, - слышите?!
Рар провел рукою по лбу.
- Простите, спуталось; зубья за зубья. Это иной раз бывает. Разрешите с купюрами.
Итак, череда Гамлетов покинула Штерна; вслед им ползут и пестрые пятна афиш; даже буквы на них, выпрыгивая из строк, устремляются прочь. Фантастическая перспектива Царства Ролей с каждым мигом меняет свой вид. Но у Штерна осталась в руках книга, забытая Бэрбеджем. Теперь уже медлить незачем: настало время взять смысл силой, вскрыть тайну. Но книга на крепких металлических застежках. Штерн пробует разогнуть ей переплет. Книга сопротивляется, плотно сжимая листы. В припадке гнева Штерн, кровавя пальцы, все-таки выламывает тайник со словами. На разжатых страницах:
- Actus morbi. История болезни. Больной номер... Так. Шизофрения. Развитие нормальное. Припадок. Температура. Повторный. Бредовая идея: какой-то "Бэрбедж". Желудок нормальный. Процесс принимает затяжную форму. Неизлеч...
Штерн подымает глаза: сводчатый, длинный больничный коридор. Вдоль ряда перенумерованных дверей справа и слева кресла для дежурных по палате и посетителей. В глубине коридора погруженный в книгу, закутанный в белый балахон санитар. Он не замечает, что дверь в глубине перспективы раскрывается и поспешно входят двое: мужчина и женщина. Мужчина обернулся к спутнице:
- Как бы он ни был плох, но надо было мне дать хотя бы разгримироваться и сбросить костюм.
Оглянувшийся на голоса санитар изумлен: на посетителях под сброшенным ими верхним платьем театральные костюмы Гамлета и Офелии.
- Ну, вот видишь, я так и знал, что на нас вытаращатся. К чему была эта горячка?
- Милый, но вдруг бы мы не успели? Ведь, если он меня не простит...
- Причуды.
Санитар совершенно растерян. Но Штерн с просветленным лицом подымается навстречу пришедшим:
- Бэрбедж, наконец-то. И ты, единственная! О, как я ждал тебя и тебя. И я смел подозревать: Бэрбедж, я думал, ты украл у меня и ее, и роль, я хотел отнять у тебя твои слова: они отмстили за себя, назвав меня безумцем. Но ведь это только слова, слова роли - если нужно играть безумца, хорошо, пусть, я буду играть. Только зачем вдруг переменили декорацию? Это из какой-то другой пьесы. Но ничего: мы пойдем из ролей в роли, чередою пьес, все дальше и дальше, в глубь безграничного Царства Ролей, А почему на тебе нет венка, Офелия? Ведь для сцены сумасшествия тебе нужен майоран и рута. Где они?
- Я сняла, Штерн.
- Да? А может быть, ты утонула и не знаешь, что тебя уж нет и твой венок плавает сейчас по зыбям меж тростника и лилий, и никто не слышит, как...
- На этом я, пожалуй, оборву. Без излишних росчерков. - Рар поднялся.
- Но позвольте, - надвинулись на отговорившего круглые очки Дяжа, - что же он, умирает или нет? И после мне не ясно...
- Мало ли что вам не ясно. Я зажал флейте все ее прорези. Все. О дальнейшем флейтист не спросит: он должен знать сам. И вообще, после каждого основного остается некое остальное. В этом пункте я не расхожусь с Гамлетом: "Остальное - молчание". Занавес.
Рар подошел к двери, повернул ключ дважды влево и, поклонившись с порога, исчез. Замыслители расходились молча. Хозяин, задержав мою руку в своей, извинится в том, что досадная непредвиденность испортила вечер, и напомнил о следующей субботе.
Выйдя на улицу, я увидел далеко впереди спину Papa: тотчас же он исчез в одном из переулков. Я быстро шел - от перекрестка к перекрестку, стараясь распутать свои ощущения. Мне казалось: вечер этот черным клином вогнан мне в жизнь. Надо выклинить. Но как?
3
В следующую субботу, к сумеркам я снова был в Клубе убийц букв. Когда я вошел, все уже были в сборе. Я отыскал глазами Papa: он сидел на том же месте, что и прошлый раз; лицо его казалось чуть заостренным; глаза глубже ушли в орбиты.
На этот раз ключ и слово принадлежали Тюду. Получив их, Тюд внимательно осмотрел стальную бородку ключа, точно ища в ее расщепе тему, затем, переведя внимание на слова, стал осторожно вынимать их одно за другим, столь же тщательно их осматривая и взвешивая. Вначале медленные, слова пошли все скорей и скорей, почти в обгон друг другу; на острых, шевелящихся скулах рассказчика проступили пятна румянца. Все лица повернулись к рассказчику.
- Ослиный праздник. Это заглавие. Представляется мне в виде новеллы, что ли. Тема моя отыскивается этак веков за пять до нашего времени. Место? Ну, хотя бы деревенька где-нибудь на юге Франции. Сорок-пятьдесят дворов, в центре старый костел, вокруг виноградники и тучные поля. Напомню: именно в ту эпоху и в тех именно местах возник и закрепился обычай справлять Ослиные праздники, так называемые Festa asinorum - это последнее латинское определение принадлежит церкви, с разрешения и благословения которой праздник Осла странствовал из города в город и из сел в села. Возник он так: в вербную субботу, сценируя - для вящей назидательности - события предсмертных дней Христа, вводили под пение антифонов осла - обыкновенного, взятого у кого-нибудь из крестьян осла, который должен был напомнить о том прославленном Евангелиями животном, которое, будучи проверено во всех своих признаках рядом цитат из закона и пророков, было избрано для своей провиденциальной роли. Вначале, можно предполагать, деревенский ослик, включенный странным образом - в мессу, не проявлял ничего, кроме растерянности и желания вернуться назад, в стойло. Но очень скоро праздник Осла превратился в своего рода мессу наоборот, оброс тысячами кощунств, исполнился буйства и разгула: окруженный толпой гогочущих поселян, среди гиканья и градом сыплющихся палочных ударов, ошалелый от страха, осел кричал и брыкался. Церковные служки, ухватившись за уши и хвост евангельского осла, втаскивали его на престол. Позади ревела толпа, распевающая циничные песни и кричащая ругательства на протяжные церковные мотивы. Кадильницы, набитые всякой гнилью, истово качаясь из стороны в сторону, наполняли храм дымом и смрадом. Из священных чаш хлестали сидр и вино, дрались и богохульствовали и гоготали, когда возвеличенный осел со страху гадил на плиты алтаря. После все это обрывалось. Праздник прокатывался дальше, а отбогохульствовавшие поселяне снова, набожно крестясь, отстаивали долгие мессы, жертвовали последние медяки на благолепие храма, ставили свечи иконным ликам - покорно несли епитимьи и жизнь. До нового азинария.
Полотно загрунтовано. Дальше.
Франсуаза и Пьер любили друг друга. Просто и крепко. Пьер был дюжим парнем, работавшим на окрестных виноградниках. Франсуаза же была больше похожа на вписанных в золотые нимбы по стенам храма женщин, чем на девушек, живших в избах по соседству с ней. Но вокруг ее нежно очерченной головы не было, разумеется, золотого нимба, так как она была единственной помощницей своей матери и придаток этот мог лишь мешать в работе. Франсуазу любили все, и даже престарелый отец Паулин, встречая ее, всякий раз улыбался и говорил: "Вот душа, возженная перед Господом". И только один раз не сказал отец Паулин своего "вот душа": это было, когда Франсуаза и Пьер пришли сказать ему, что хотят пожениться.
Первое оглашение было после воскресной мессы: Франсуаза и Пьер, стоя вместе в притворе, с бьющимися сердцами ждали; старый священник медленно взошел по ступенькам амвона, раскрыл требник, долго искал очки, и только тогда прозвучали стоящим друг подле друга их имена, сказанные - сквозь ладан и солнце друг вслед другу.
Второе оглашение пало на вечернюю службу в среду. Пьера не было: ему нельзя было отлучаться от работы. Но Франсуаза пришла. Полусумрак храма был пуст - лишь две-три нищенки у входа - и снова дряхлый отец Паулин, скрипя крутыми ступенями амвона, поднялся навстречу сводам, вынул требник, отыскал в карманах сутаны очки и сочетал имена: Пьер - Франсуаза.
Третье оглашение было назначено на субботу. Но в этот-то день нежданно и буйно - прихлынул праздник Осла. Идя к церкви, Франсуаза еще издали услыхала бесчисленные крики и дикий вой голосов, несшийся ей навстречу. У ступеней паперти она остановилась, колеблясь, как пламя, зажженное на ветру. В раскрытые двери кричал и неистовствовал звериными и человечьими голосами Ослиный праздник. Франсуаза повернула было назад, но в это время подоспел Пьер: добрый малый не хотел больше ждать - его рукам, привыкшим к кирке и мотыге, хотелось Франсуазы. Он отыскал отца Паулина, заслонившегося сомкнутыми ставнями от неистовствующего храма, и просил его, сконфуженно, но настойчиво, не откладывать ни на единый час последнего оглашения. Старый священник, молча выслушав, перевел взгляд на стоявшую в стороне Франсуазу, улыбнулся одними глазами и так же, не проронив ни слова, быстро пошел к раскрытым дверям храма; жених и невеста - позади. У порога Франсуаза рванула руку из руки Пьера, но тот не отпустил ее: рев сгрудившихся людей, хохот сотен глоток и почти человеческий страдальческий вопль осла оглушили Франсуазу. Расширенные зрачки ее сквозь дымы зловонных курильниц видели сначала лишь взметанные кверху руки, раскрытые рты и вспученные, набрякшие кровью глаза толпы. Затем, толчками ступеней взносимое кверху, покойное и мудрое лицо священнослужителя. При виде его на миг все смолкло: отец Паулин, стоя над морем голов, раскрыл требник и не торопясь надевал очки. Молчание длилось.
- Оглашение третье. Во имя Отца... - глухое гуденье, как во вскипающем котле, прикрытом крышкой, боролось с слабым, но четким голосом священника, сочетается браком раба Божия Франсуаза...
- И я.
- И я. И я.
- И я... И я... И я, - заревела толпа множеством глоток. Котел сбросил крышку. И содержимое его, клокоча и пучась пузырями глаз, кричало, визжало и гудело:
- И я... И я.
И даже осел, повернув к невесте вспененную морду, вдруг раскрыл пасть и заревел:
- И-и-и-я-а-а.
Франсуазу, замертво, вынесли на паперть. Испуганный и обескураженный Пьер хлопотал около нее, стараясь вернуть ей сознание.
А затем все пошло своим чередом: любящие повенчались. Тут бы, казалось, и всей истории конец. На самом деле - это только ее начало.
Несколько месяцев кряду молодожены жили душа в душу, тело к телу. Днем их разлучала работа, ночи возвращали их друг другу. Даже сны, которые они рассказывали поутру, были сходны.
Но вот однажды после полуночи, перед вторыми петухами, Франсуазу - она спала чутче - разбудил внезапный шум. Опершись ладонями в подушку, она стала вслушиваться: шум, вначале глухой и далекий, постепенно рос и близился; сквозь ночь, будто ветром, несло неясный гул голосов, прерываемый резким звериным вскриком; еще минута - и можно было различить отдельные, вперебой кричащие голоса, другая - и стала слышима проступь слоев: "И я - и я..." Франсуаза, вдруг захолодев, тихо скользнула с кровати, подошла к двери и, босая, в одной рубашке, приникла ухом к дверной доске: да, это был он, Ослиный праздник, - Франсуаза знала. Сотни и тысячи женихов, пришедших, как тати в ночи, вперебой, моля и требуя, повторяли свое: "И я - и я". Мириады буйных ослиных свадеб кружили вкруг дома; сотни рук нетерпеливо стучались в стены; сквозь щели в дверях било одуряющим куревом, и кто-то, подобравшись к самому порогу, страдальчески-тихо звал: "Франсуаза, и я..."
Франсуаза не понимала, как может так крепко спать Пьер. Смертельный ужас охватил ее: вдруг проснется и узнает все? В чем было это мучающее и греховное все, она еще не отдавала себе отчета - тяжелая щеколда поддалась, дверь открылась, и она вышла, почти нагая, навстречу празднеству Осла. И тотчас же все вкруг нее смолкло - но не в ней. Она шла - босыми ногами по траве, не зная куда и к кому. Неподалеку застучали копыта, звякнуло стремя, кто-то подал ей тихий голос: может быть, это был странствующий рыцарь, сбившийся в безлуние с пути, может быть, проезжий купец, выбравший ночь потемнее для провоза контрабанды? Ночной жених безымянен, в темную ночь он берет то, что темнее всех ночей; выкрав душу, как тать, придя, как тать, и изникает. Короче: опять прозвенело стремя, застучали копыта,- а утром, провожая мужа на работу, Франсуаза так нежно поглядела ему в глаза и так долго не разжимала рук, охвативших его шею, что Пьер, выйдя за порог, не скоро перестал ухмыляться и, раскачивая мотыгой на плече, насвистывал веселое коленце.
И опять жизнь пошла как будто и по-старому. День - ночь - день. Пока опять не накатило это. Франсуаза клялась не поддаться наваждению. Подолгу стояла она, коленями в холодные плиты, перед черными ликами икон; много молитв ее откружило по четкам. Но когда снова, разорвав сон, заплясал вкруг нее, все теснее и теснее смыкая круг, неистовый праздник Осла, она, снова теряя волю, встала и пошла - не зная куда и к кому. На черном ночном перекрестке ей повстречался нищий, поднявшийся с земли навстречу белому видению, замаячившему ему сквозь тьму: руки его были шершавы, а от гнилых лохмотьев пахло омерзительно едко; не веря и не понимая, он все же жадно взял - и потом: зазвякали медяки в мешке, застучал костыль, и, таясь, как тать, скользя вдоль стены, ночной жених, испуганный и недоуменный, канул в тьму. А Франсуаза, вернувшись в дом, долго слушала ровное дыхание мужа и, наклоняясь над ним, стиснув зубы, беззвучно плакала: от омерзения и счастья. Прошли месяцы и, может быть, годы; жена и муж еще крепче любили друг друга. И снова, так же внезапно, как всегда, произошло это. Пьер был в ту ночь в отлучке, в десятке лье от деревушки. Позванная голосами, Франсуаза переступила порог: в темноте меж смутных контуров деревьев, у самой земли, большим желтым глазом, полз огонь; и Франсуаза, не отрывая глаз от глаза, пошла навстречу судьбе. Минута - желтый глаз превратился в обыкновенный, из стекла и железа, фонарь; над ручкой его - сухие из-под края сутаны пальцы, а чуть выше, в мутном блике огня, - дряблое, в тонких складках лицо отца Паулина: с полуночи его позвали к умирающему; обещав душе небо, он возвращался назад, в плебанию. Встретив среди ночи Франсуазу, нагую и одну, отец Паулин не удивился. Подняв фонарь, он осветил ей лицо, внимательно вглядываясь в дрожь губ и в задернутые тусклой пленкой глаза. Потом дунул на огонь, и в слепой темноте Франсуаза услыхала:
- Вернись в дом. Оденься пристойно и жди.
Старый священник шел не спеша, дробным шаркающим шагом, то и дело останавливаясь и переводя трудное дыхание. Войдя в дом женщины, он увидел ее неподвижно сидящей на скамье у стены: руки женщины были ладонью в ладонь, и только изредка плечи ее и под тканью одежды вздрагивали, будто от холода. Отец Паулин дал ей отплакать и тогда лишь сказал:
- Покорись, душа, возжегшему тебя. Писанием и пророками предречено: только на осле, несмысленной и смердящей скотине, можно достигнуть стогнов Иерусалима. Говорю тебе: только так и через это входят в Царствие Царств.
Молодая женщина с изумлением подняла полные слез глаза.
- Да. Настало время и тебе, дитя, узнать то, что дано знать не всем: тайну Осла. Цветы цветут так чисто и благоуханно, оттого что корни их унавожены, в грязи и смраде. От малой молитвы к великому молению - только через богохульство. Самому чистому и самому высокому, хоть на миг, должно загрязниться и пасть, потому что иначе как узнать, что чистое чисто и высокое высоко? Если бог, пусть раз в вечность, принял плоть и закон человеческий, то и человеку можно ли гнушаться закона и плоти осла? Только надругавшись и оскорбив любимейшее из любимого, нужнейшее из нужного сердцу, можно стать достойным его, потому что здесь, на земле, нет путей бесскорбия.
Старик поднялся и стал зажигать свой фонарь.
- Наша церковь раскрыла храмы празднеству Осла: она сама хочет, чтобы над нею, невестою Христовой, посмеялись и надругались, потому что ей ведома великая тайна. Но в празднество, в радость с веселием и смехом входят все дальше идут лишь избранные. Истинно говорю тебе: нет путей бесскорбия.