101199.fb2
Но свет звезд, которым время,
Присудило умереть,
Бога творческое семя
Будут во душе гореть.
И одно мгновенье стоит
Ад и холод, страх и стужу,
Вспоминаньем душу поит,
Здесь о гибели не тужу.
И от лика, и от лика,
И от светлых ваших глаз,
Новый мир, Любовь велика,
Возрастают в Вечный сказ.
Такие, может и не слишком изысканные стихи, но я сочинил их в аду, вспоминая Вас. Это еще раз доказывает, что одно мгновенье; и небольшое, по физическому объему место, могут поглотить ад со всеми его ужасами.
Эти строки тогда сами и безудержно рождались в моей голове; может, я их шептал, может - кричал - не помню. Но сапог все давил мне на спину, и мы оседали, проминая сгоревшего. Затем пришло забытье, и это было сладостное забытье, ибо там я вновь был в Саду, и вы сидели на скамейке возле фонтана...
Когда я очнулся, из под темно-серого купола преисподней только начинало пробиваться тусклое дневное освещение. Открыл глаза, а прямо пред ними глаза мертвые - такое чувство, будто смотришь в озера, промороженные в одно мгновенье и до самого дня - навсегда промороженные ядовитым холодом.
Быть может эти устремленные в неба глаза надо было закрыть? Я их не стал закрывать... Не знаю почему... Кажется, мне их страшно было закрывать... А зачем люди закрывают мертвым глаза?... Наверно от страха случайно взглянуть туда - в эту мертвую бездну...
В тот день мне предстояло выйти из города. При свете этого тусклого, с таким презрением, неохотой высвечивающего людскую грязь дня - мне приходилось пробираться еще медленнее, осторожнее, нежели прошедшей ночью.
А хотелось вскочить, и бежать к Вам, бежать со всех сил! Знайте, что каждый миг пребывания в этой темнице - это миг боли, это страстная жажда вырваться! Во мне был ад: вывертывало от запахов к которым нельзя привыкнуть, напряжение - постоянное, ежесекундное - эта жажда вырваться - не ползти, не дрожать, но солнечной стрелой, но орлом вырваться - вырваться, господи, из этого, душу давящего!
Но мне надо быть осторожным. Вы понимаете, что я избегал встреч не только с жителями этой страны, но и солдатами пригнанными сюда с моей родины. Думаю не стоит описывать, как пробирался возле наших постов - времени нет. Отмечу только, что на это ушло несколько часов и, когда последние дымящиеся развалины Города остались позади, время уже клонилось к вечеру. Небо становилось все темнее - это была болезненная, густая серость. Казалось, что это гной долго копившийся в ране, прорвался, залил все, что было чистое.
Я пытался бороться с отчаяньем, пытался приободриться мыслью, что, все-таки, вырвался из города, но чтобы понять, отчего отчаянье, все-таки, сжимало меня, опишу, окружающее меня...
Итак, позади дымились окраинные развалины. Я мог даже слышать отчаянную, мучительную ругань загнанных сюда наших ребят. А вокруг меня - вокруг простирались мрачные, с отвращением на меня глядящие, сами болью и грязью пронзенные просторы. Находясь в Городе, бегая среди разрушенных стен, я и забыл, что теперь конец октября, а здесь это уже почти зима. В Городе нет времен года - там Ад, там все опутано жаром пожарищ и вонью гниющих.
А за городом уже выпал снег. Его было недостаточно, чтобы прикрыть размытую дождями, похожую на одну гноящуюся рану, землю. Во многих местах грязь проступала из снега, а ледяные лужи, со злой бесприютностью леденели и без того холодный воздух... Впереди, насколько мог я различить в сумерках, тянулось и тянулось это унынье. Местность не была ровной - она вздыбливалась холмами - словно, что-то с болью набухало из земли, да все никак не могло вырваться, пронзить небо. Также местность опадала, какими-то уродливыми низменностями с темными, отекающими грязью склонами - они были подобны ранам выскобленными чудовищными ножами в земле.
Я не мог выйти на дорогу, но я не решался и отойти от нее - ведь дорога вела к Вам, а что если бы я заблудился на этих неприкаянных, обделенных любовью, озлобленных просторах? Тут и там, дорогу окружали наши стоянки какие-то несчастные продвигаемые на бойню отряды; техника грохочущая, для боли, для смерти созданная, обреченная сгореть, взорваться, испечь в себе этих - еще живых, еще боящихся, еще пьющих, старающихся забыться...
И из этих стоянок, возле которых я полз, по грязи по снегу - канонадой боли вырывалась их слитая воедино, многоголосая речь - она подобна была адскому хору. В ней и смех был болью - в ней все было напряженной, недоумевающей о смысле происходящего болью.
И несколько раз, по близости от этих лагерей, я натыкался на следы преступлений над Жизнью и Совестью. То были убиенные жители этой страны, те - кто защищался, те - кто стрелял в ответ. На них оставалось только нижнее белье - нет, сначала я подумал, что это - просто распухшие куски кровоточащего мяса - потом уж понял - это были, когда-то люди.
Может, стоило отвернуться от них сразу? Ползти дальше? Нет - надо смотреть. Надо запомнить, надо рассказать. Перед тем как расстрелять - их били. Не знаю чем - прикладами, ногами, палками - не знаю сколько били, но думаю - долго, не один день - сменяясь - пытаясь вырвать из себя злобу. Я знаю - это делали сыны неприкаянных, безымянных городков, всей этой великой, растоптанной подлецами страны. К черту политику! - Я просто пишу про подлость, про боль... А у них все кости размолоты были - лица распухли потому что там кости от ударов раздробились и кости эти, острые обрубки их из кожи вырывались, глаза вытекли а черепа мягкие, как футбольные шары.
Я, поэт, должен был все это знать, я все это ощупал. И вы там, сидя у фонтана, слушая, как птицы поют - вы читайте... Читайте! Читайте, чтобы понять, как же прекрасна Жизнь! Смотрите на окружающий вас Сад, и поймите, как же прекрасен он - эту мерзость людьми совершенную, постигнуть невозможно - но только прикоснувшись к ней - вы же и поймете, как прекрасен окружающий вас Сад.
А я, с окровавленными руками, весь грязный, подобный червю полз дальше невозможно было остаться наедине с этой ночью-мученицей. Я не мог оставаться на месте, хоть и усталость вжимала меня в землю - не от того, что боялся замерзнуть; а от того, что после увиденного, просто не мог оставаться на месте. Дух жаждал изжечь сердце.
И так мне от всего этого тошно стало, что я рвался образами-стихами:
В нежном журчанье весенней воды,
Солнце споет мне о первой любви,
И, среди крон светло-синей чреды,
Птицы мне скажут: "Ее позови!
Выйди на поле, там - среди трав,
Выситься ствол одинокой березы,
К ней подойди, слово сердца сказав,
Чьюи! Исполнятся сердца тут грезы.
Та, о ком долго, так долго мечтал,
Та, кому столько стихов исписал,
И во лесах, в городах - так искал
Та, о кой, в слезах счастливых мечтал:
В светлом уборе выйдет она,
Нежно обнимет, наш милый, тебя,
Та, кто взросла из землицы одна,
Пеньем коснется, тебя, брат, любя!"
Так вот, прорываясь через круги ада, создавал я в себе светлые образы. И впрямь - видел пред собой весенние ручьи, деревья все окутанные нежным небесным светом, слышал и голоса птиц, которые напевали мне эти строки...
Все же, уже ближе к утру, я пробиваемый дрожью, шепчущий свои стихи и стихи иных поэтов, скатился по грязевому склону в земельную рану, да там сразу и забылся.
Знаете - блуждая во тьме, я мог еще ужасаться, представляя, что замерзну, что так и останусь там лежать... Вырваться из забытья я не мог - оно само было разрушено гулом пролетевшего низко самолета.
И вновь я полз по снегу. Вновь небо было завешено темно-серым покрывалом, из которого к тому же, вместе с жестким ветром сыпался мокрый снег. Нет это не снежинки были - это были холодные, со слизью плевки самого неба.