10120.fb2
Глаз размером с пространство, которое он вмещает, но сам невидимый, неощутимый.
А может быть, и не глаз — только зрение, вбирающее окоем, и больше, чем окоем, способное приблизить по желанию любую подробность.
Тихо из яснеющего воздуха проявляется силуэт козы. Она стоит на куче отбросов, как на древнем холме. Загнутые рожки упираются в Млечный путь.
Мысль, освободившаяся от боли, чувство ясности и выздоровления, когда незачем себя ощущать и помнить.
Легкость и бессилие свободы.
Впадины земли залиты утренним молоком, небо на востоке начинает светлеть, истаивает утренняя звезда, но слух еще не родился.
Тени обретают объем, плотность и цвет. Не холмы, а груды бетонных, каменных обломков, уже полузанесенные землей, заросшие травой и кустарником. Из желтых сухих пучков торчат железные прутья.
Слабый ветерок проносит по земле несколько мятых листков бумаги; пробуждается звук.
Мимо нагроможденных обломков и мусорных отбросов, мимо покосившихся камней и крестов, мимо плит лежачих и плит стоячих, плит чугунных, бетонных, стандартной отливки, как форма однообразной жизни для женщины, для ребенка, для мужчины, с короткими, как жизнь, черточками между стершимися цифрами, с запечатленными, умерщвленными, засушенными тенями под небьющимися овальными стеклами.
Голубь пристроился на голове. Макушка и лоб уже в белых потеках. Еще одна тепловатая капля падает на левый глаз, и нет рук, чтобы вытереться, соскрести — как нет ни бессилия, ни унижения, ни жалости.
Ветер подносит листок к грязным сапогам. Выцветшие солдатские штаны, гимнастерка без пояса, тощая детская шея, рыжеватый пушок на подбородке.
Кто он? Что-то вздрагивает будто в самом воздухе.
Тонкое лицо, знакомый вырез ноздрей, смешной хохолок на макушке… а откуда эта горбинка на носу? Ударился обо что-то в детстве, сместил внутренний хрящ…
Кто это может знать? Откуда?
Знание, существующее само по себе.
Рот полуоткрыт, губа отвисла.
Рыжая собака навострила уши. Напрягся и потемнел островок шерсти на загривке. Как будто она способна почуять. А может, и она существует, как я, потому, что мальчик с рыжеватым пушком на подбородке, с неузнаваемой горбинкой носа пробует разобрать каракули на мятых листах, и нюх ее заполняет пространство запахами.
Запах желтеющей осенней листвы, запах сладкой земляной сырости, запах гниения и увядших цветов.
Шевелятся губы, вздрагивают загнутые, рыжеватые, такие знакомые ресницы.
Разбираешь ли ты почерк, сынок? Понятен ли тебе еще язык? эти надписи на камнях? сами эти камни? эти обломки бетонных плит и загаженных изваяний? этот незнакомый, как будто призрачный мир вокруг? Можешь ли ты меня слышать?.. Точно возобновляется жизнь из невнятных строк в миг, когда ты пробуешь их прочесть, шевеля губами, и я могу говорить с тобою, сынок… ничего, что я так тебя называю?..
Порождение моего духа или моей плоти.
Как тебя зовут? Я не знаю, сколько между нами времени. Мы никогда друг друга не видели и уже не увидим, ты не можешь ничего знать и помнить — только шевелить губами, точно узнавая слова, пусть даже чего-то в них еще не понимая. Но вдруг благодаря тебе смогут теперь существовать дальше вместе со мной все, кого удалось мне в себя вобрать или вызвать к жизни? Не сразу, непростым усилием, но, может, нам с тобою еще дано что-то восстановить, заполнить заново потрясенный опустевший мир лицами, звуками, запахами, словами, мыслями, новой и вечной любовью, или, может, безумием.
Глаз козы с горизонтальной щелью зрачка. Куст акации, как зеленый взрыв. Крохотный цветок, потерявший и еще не вспомнивший свое название, с лазурным крапом в желтом, как солнце, зеве.
Можешь ли ты ощутить, как ощущал когда-то я, что совершается и безвозвратно уходит в каждое из вот этих мгновений, пока мы замираем над строками, похожими на бессмысленное бормотание — чтоб, может быть, в них перейти? Я ничего не сумел, я потерпел поражение, от меня ничего не осталось — лишь ненадежная память да горстка слов о тех, с кем соприкоснулась однажды моя мысль или моя душа. Но может, для чего-то и я оказался нужен.
Будь благословен. Ты не можешь меня знать и видеть. Но разве те, кто видят друг друга каждый день, воспринимают рассеянным слухом колебания смущенного воздуха, даже соприкасаются друг с другом — разве они на самом деле встречаются? Не более чем тени, которые проходят одна сквозь другую, не замечая, ничего не оставив и не изменив в себе. Подлинная встреча дается нам лишь как чудо в тот самый редкий миг, равный проникновению, когда мы не просто кажемся себе живыми. Только это и может остаться — то, что было в нас настоящего: любовь, боль, страх, радость, стыд, вина.
Не пытайся меня понять. Того, что вдруг мне открылось, не вместить в слова и никому не передать — разве только намеком, этой вот дрожью, от которой напрягается все больше светлеющий воздух. Может быть, не знать этого — значит жить. Ничего невозможно вспомнить, только прожить самому заново; ничего нельзя передать по наследству — только попытку слов, беспомощные каракули на невразумительном языке, только напряжение и страсть.
Буквы преображаются, прорастают стебельками растений, усиками разбегающихся насекомых. Шелестит желтая листва, в вышине сходятся стволы берез. Тонкий пласт земли на вывороченных корнях пахнет жизнью и умиранием. Проступает кровь из надломленной ветки.
Прозрачный туман омывает зрение как слезы,
Какая вдруг ясность! Расширяется слух и зрение.
Откуда этот звук? Поначалу кажется, что серая корова трется головой о ствол дерева, долго, равномерно, упорно, и так же равномерно позвякивает колокольчик на ее шее. Нет, это она лижет ствол. Дерево живет лишь одной половинкой, зеленеет всего несколько ветвей, но еще проступает смола на горькой, как губы, коре, смешивается со сладкой слюной.
Золотая листва устилает землю. От нее, а не с небес, исходит свет, наполняющий воздух. Небо кажется почти черным, и сияющие земные предметы готовы всплыть в эту густую, прозрачную черноту.
1990–1994