10151.fb2
Я думал о нашей "Голубиной Книге", где та же мысль, о Книге Глубинной.
...Белый свет у нас зачался от хотенья Божества,
От великого всемирного Веления.
Люди ж темны оттого, что воля света в них мертва,
Не хотят в душе расслышать вечность пения.
Солнце красное - от Божьего пресветлого лица,
Месяц светел - от Божественной серебряной мечты,
Звезды чистые - от риз его, что блещут без конца,
Ночи темные - от Божьих дум, от Божьей темноты.
Зори утренни, вечерние - от Божьих жгучих глаз,
Дробен дождик - от великих, от повторных слез его,
Буйны ветры - оттого, что есть у Бога вещий час,
Неизбежный час великого скитанья для него.
"Жертва была первее всех,- поют индусы.- Владыка создания есть Жертва. Тело Владыки существ, члены его суть песнопенья. Дух его Жертва".
И когда мы уходим в нашей жизни все дальше и дальше от своего Первоистока, нам все менее и менее слышен первоосновный голос Мира. Потому и я в своем сонете, и многочитавшая приутайщица, и хорошенькая невеста, прикоснувшись к тайне Мира, лишь скользнули по ней. А два милых ребенка, детство и юность, коснувшись тайны, тотчас увидели в магическом зеркале своей первичной свежести глубокую правду Мира.
Не потому ли, что эта правда должна быть сохранена в Мире от гибели, мы, сильные, замерзаем в лютые морозы и гибнем, а маленький зеленый стебелек, который должен расцвесть под Солнцем для очей видящих и даст бабочке цветочной пыльцы, а пчеле - радость меда, а может быть, большому сильному человеку - радость зерна, этот стебелек, что можно стереть, уничтожить легким движением руки, не гибнет в свирепом холоде и спокойно спит, дожидаясь в сугробе своей весны?
Цветите же, малые стебельки. Расцветай, Вероника.
ЛУННАЯ ГОСТЬЯ
Посвящается С. С. Прокофьеву
То, что было со мною в ночь Ущербной Луны, случилось действительно, но что это было, я не могу понять до сих пор, сколько бы я об этом ни думал.
С вечера играла музыка. Она играла еще и поздней ночью. В смешном старинном бретонском местечке, где все жители похожи на бродящие воспоминания прошлого, в "Океанской гостинице" был бал. На большой веранде, в мавританском стиле, весело танцевали влюбленные пары. Я ушел домой и лег спать, но спать мне не хотелось. Издали доносился знакомый с детства напев вальса, возникали качающиеся звуки танго, и скрипки дразнили, и флейты истомно уводили слух до волнующей близости к какой-то желанной высоте, но напев только приближался к ней и каждый раз, уже вот-вот почти достигнув ее, падал.
Я вспоминал свое детство и юность. Мне всегда хотелось танцевать, когда мне приводилось быть в бальной зале, но из застенчивости я никогда этого не мог сделать и, томясь, долгими часами смотрел на счастливых, которые весело кружатся в танце. Я вспоминал прозрачную березовую рощу, летнюю светлую ночь, июнь моей жизни, нежную и такую грустную июньскую влюбленность, очерк милого лица, все бывшее, засветившееся, ушедшее. Я вспоминал свои странствия, мерную качку океанского корабля, невозбранную тишь и отъединенность звездных ночей в открытом Океане, когда, уплывая от покинутых, без конца своей душою ткешь тончайшие лунные нити мечты, уходящие в хрустальную даль.
Мне вспоминалось также, как, совсем недавно тот молодой композитор, который написал "Скифскую сюиту", играл мне органную фугу забытого старинного мастера Букстехуде. Исполненный строгой молитвенной красоты, напев идет широко и спокойно, как будто вырастает внушающая ясную благоговейность высота готического собора. В одном полногласном повороте музыкального напева возникает отдельный, как бы человеческий голос, и певучая душа старинного мастера, потерявшегося в столетиях, говорит другой душе через века, что, любя, любишь воистину, что любовь сильнее смерти и в ней есть та же самая великая простота свершающегося неизбежно и проходящего через преграду времени и места так же спокойно и просто, как прямой луч Луны, будто бы мертвой, светит и светит нам в просторах неба, в голубой раме тысячелетий.
Я заснул.
Долго ли я спал, не знаю, но несколько часов, это я, проснувшись, четко ощутил. Мне приснилась та, кого я любил в июньской светлой мгле моей жизни. Ее звали Мария. У нее были голубые глаза и длинные русые косы. В те далекие дни мы оба любили друг друга, но я все только хотел сказать ей, что я ее люблю, и каждый раз, когда сказать было можно, я говорил себе: "Завтра". Но завтра не пришло, потому что жизнь разъединила нас, и последнее мое воспоминание о любимой было воспоминанием о голубой грусти в красивых молчащих глазах, в которых любовь светит любви и ждет, чтоб к любви подошла любовь. Вот она снова стояла передо мной, та же, но только более бледная. И я рванулся к ней, и я протянул к ней руки, она протянула свои бледные руки, и тонкие ее пальцы ласково коснулись моих волос и задрожали. "Любишь ли ты меня?" -воскликнул я и проснулся от ощущения поцелуя на моем лице.
Было тихо и светло в моей комнате. Я забыл перед сном закрыть ставни, и Ущербная Луна, окруженная редкими, но четкими звездами, светила прямо в мое окно, около которого холодным серебряным светом ворожило большое зеркало трюмо. Я лежал неподвижно на спине и весь был в ощущении поцелуя, который я чувствовал на своем лице. Вдали несколько раз перекликнулись предутренние петухи. Музыка бала давно уже смолкла. Но в слух мой, переливно журча теневым тончайшим напевом, без конца, без конца струилась воздушная, тишайшая, но звучащая музыка. Я спросил себя мысленно, не сплю ли я. Нет, я не спал. Музыка, доходящая из непостижимой дали, из пространственных идеальностей, из пределов, для которых нет слов, из беспредельного, безбрежного, лилась, переливалась, менялась, качала выражения, замедлялась, торопилась, снова медлила, выпевала долгую сладостную сказку.
Кто бывал в весеннюю ночь в саду Трокадеро, в Париже, тот знает, что там есть звенящие мелодические лягушечки, которых трудно увидать, но можно слышать. Более тонкого хрустального призрачного звука я никогда не слышал ни в каких голосах Природы. Когда я был ребенком, у меня была маленькая шарманочка, размером не больше табакерки и даже меньше, и играла она только три маленькие мелодии. Я любил ее тонкий кристальный звук. Так вот, музыкальная размерность звуков этого детского органчика все же слишком вещественна в сравнении с тремя звенящими нотами этих садовых гномов, а три звенящие их ноты все же слишком вещественны в сравнении с теми теневыми высокими переливавшимися звуками, которые бесконечной вереницей вливались в мой слух.
Я скоро заметил, продолжая оставаться совершенно неподвижным и не решаясь шелохнуться, что, когда в тонком течении звуков возникал такой поворот, который меня не насыщал, а лишь томил, я внутренним движением воли изменял поворот напева и делал так, что призрачная, но четкая тонкая музыка пела то, что я хочу, пела так, как я желаю. Я управлял этим певучим током, и он разрушил в моей душе все преграды обычного.
Меня мучила сильная жажда. На ночном столике стоял стакан с водой. Перед сном я выкурил несколько лишних папирос. Жажда побуждала меня протянуть руку, но я боялся сделать это движение. Мне казалось, что я спугну призрачную мелодию. Я все-таки протянул руку, выпил полстакана и осторожно поставил стакан обратно. Волна звуков колыхнулась от моего движения. Напевный меняющийся непрерывный ток качнулся куда-то в сторону, точно меняя русло, но через несколько мгновений он снова струился там же и так же, как это было раньше.
В комнате пахло цветущею кашкой, сладким духом трилистника. Я без конца слушал теневую музыку. Я чувствовал себя нежным и юным. Я полновольно управлял потоком текучей гармонии. Потом гармония овладела моей волей и потопила меня. Это она уже силой своей внутренней певучей законности качала меня и баюкала, уносила меня и качала, облекала меня голубыми и синими тенями, отсветами нежно-зелеными и матово-серебряными. Пела, держала, качала, уносила, унесла.
Я опять заснул.
Но сон мой так неуловимо слился с тем, что только что было со мною, что как будто я не засыпал. Я чувствовал себя во сне лежащим неподвижно на спине. И так же светила в окно Ущербная Луна, окруженная немногими четкими звездами, и опрокинутый лик ее отражался в холодном зеркале. И так же звучала непрерывная музыка, только она была теперь громче и торжественнее, необъяснимым образом переходя в лунные отсветы и снова делаясь только музыкой.
Сон перешел в новый сон, как краска вечернего облака переходит в новую краску и как зеркало отражает углубленную видоизмененную зеркальность, где то же не есть то же.
Без какого-либо приближения извне около зеркала явилась Мария. Точно она уже давно была здесь, в моей комнате, но только раньше она была невидима и вдруг стала зрима. Она стояла перед зеркалом, не смотря на меня и ломая тонкие, бледные руки, в немой безутешности она была бесконечно грустна. Я смотрел на нее, и мне было бесконечно грустно. Печально покачав головой, она вошла в зеркало, в его глубь, как входит беспрепятственно в глубь зеркала отражение. Зеркало в то же мгновение превратилось в длинную серебряную бальную залу, и там возник снежно-белый серебряный звездный вихрь. Влюбленные пары кружились в пляске, руки сжимали руки, тело касалось тела, скользящие ноги ускользали по кругам в одной воле, в одном желанье, в одном напеве, в едином счастье. И только Мария была грустна, и тот, кто кружился с ней, был печален, с выраженьем в затуманенных глазах бесконечной грусти о недосяжимом.
Внезапно в потоке гармонии возник на секунду один короткий резкий звук, как будто что-то где-то упало. Воздух наполнился сладко-истомным запахом трилистника. Точно где-то близко было целое поле, целый луг только что зацветших стебельков розовой кашки.
Зеркало опять стало матово-серебряным холодным зеркалом. Я лежал неподвижно в своей постели, а вблизи предо мной, но не подходя ко мне вплоть, стояла Мария. Она смотрела на меня, и ее голубые глаза были расширены, а вся она была такая белая, такая воздушная, что, пристально всмотревшись в нее, я вздрогнул. Через белое, почти совсем прозрачное ее тело, прикрытое призрачной одеждой, просвечивались звезды дальнего неба, и видно было, как малые тучки плывут к Ущербной Луне.
- Мария, Мария,- шептал я безутешно.- Я люблю тебя, любимая.
Мария тихонько покачала головой, и в голубых ее глазах отразилась разлука, бесконечность разлук, несосчитанность грустных мгновений, звеневших и отзвеневших.
Я закрыл глаза в отчаянии, и в остром знании непоправимого я утонул в темном беззвучном бездонном Океане.
Я проснулся поздно. Потянувшись за часами, я увидал наполовину недопитый стакан с водой, и у меня было ощущение, что те же самые губы, которые прильнули с поцелуем к моему лицу во сне, коснулись на миг и этого стакана. В комнате был запах трилистника.
Я встал и подошел к трюмо. Мне хотелось непременно открыть его. Там все было в обычном порядке. Только флакон с духами "Трефль" стоял полуопрокинутый, и коробка со старыми письмами, помешавшая ему упасть вовсе, была облита легкой струей духов.
Что это было, я не знаю, но это было.
1921
БЕЛАЯ НЕВЕСТА
1
Внутренний опыт одного человека непохож на внутренний опыт другого человека. Мы проходим те же самые полосы света и тени не одновременно, и потому те же самые горы, леса, и поля, и моря отражаются в разных душах по-разному. Зрачки отдельных душ бесповторны - это единственные зеркала, отражающие единственную движущуюся картину мира, хотя всемирное равенство душ не выдумка, а точная истина. Каждая душа пройдет свой исчерпывающий опыт, который сравняет ее с другой душой, в свой час и на своем месте. Не сказал ли ты свое первое "люблю", когда тебе было семнадцать лет? Но я мог сказать и, быть может, сказал свое первое "люблю", когда мне было девять или пять лет. А наши "люблю" пришли из одного источника, из одного первородного жерла, у которого, в его щедром изобилии, есть одна первоосновная прихоть. Именно в силу своего безграничного изобилия оно хочет, чтобы каждое живое существо прошло через все, чтоб узнать все и этим еще и еще обогатить все.
Мы воплощаемся бесконечно, и смерти нет. В междупланетных наших скитаниях мы по-разному восходим на те же ступени и в разный час. Вот почему есть люди, весьма умные, которые могут себе внутренне нарисовать только бесконечность, и есть другие, не менее умные, быть может, которые могут вообразить только конечное. И первые нередко думают о вторых, что они, говоря о конечном, только притворяются, а другие, вторые, думают о первых, что, говоря о бесконечности, они только выдумывают. А объяснение их разногласия лишь в том, что они одновременно смотрят на Мировые Часы с двух разных точек внутреннего опыта, как бы с двух разных точек времени и места. И один правильно видит шесть часов дня, а другой половину двенадцатого ночи.
Не будем спорить друг с другом, а будем слушать друг друга. Это гораздо любопытнее. Мы узнаем много новых граней или хоть одну новую грань в нашем собственном многограннике, называемом душой. Я буду слушать каждого. Но послушайте сейчас меня. И верьте, что, если я что-нибудь утверждаю, я вижу в душе свое утверждение так четко, как видят на горизонте восходящее Солнце и совсем близко затрепетавшие в утреннем ветерке, серебристые листья тополя.
2