10151.fb2 Воздушный путь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Воздушный путь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Закрыв за собой дверь, я сделал два шага и побежал по коридору. Когда я добежал до окна, была одна краткая секунда, одна малая часть секунды, которая была самым трудным из всего, что я знал в жизни. Пока я бежал по коридору к окну, меня нес ветер, чужая сила несла, не я бежал. Но в одну краткую секунду, когда нужно было сделать последний упор ногами, чтобы броситься в окно, я испытал, без замедления, всю бесконечную пытку, всю тяжесть величайшего решения, какое может быть в жизни человека. Но все было в вихре, и эта секунда, промелькнув, исчезла. Я уже был в воздухе. И последняя моя мысль была мучительная: я подумал, что, быть может, падая, тяжестью своего тела я убью кого-нибудь, ибо я не видал, что подо мною. А последнее мое ощущение было - красная-красная рубаха служителя, который мыл окно в противоположном корпусе гостиницы. Тут я начал перевертываться и лишился сознания. Я не почувствовал страшного падения своего на камни. Я не испытал никакой телесной боли, ибо несколько секунд я был в глубоком обмороке. И тотчас же проснулся - внизу, разбитый, с чувством, что я обманулся, что я в сети чудовищного обмана, и в мозге моем тяжелая пьяность, как будто я выпил целую бутылку водки. Я был удивлен тем, что я как будто прикован к земле. Я не мог повернуться, и левая нога моя была тяжелая и чужая. Как я узнал потом, я весь был разбит и изуродован. Левая нога моя была сломана в бедре, правая рука - в локтевом суставе, кисть левой руки разбита, левый висок рассечен и нижнее веко левого глаза разорвано. Я был покрыт кровью и грязью. Один из моих товарищей сказал мне как-то, что, если крепко нажать пальцами сонные артерии, можно себя задушить. Видя, что я не убил себя, а только изуродовал, я хотел протянуть свою правую руку к горлу, но рука лежала как налитая свинцом и не повиновалась мне. Тогда я приподнял левую руку, которая была окровавлена и болела, и прижал ее к горлу. Но вокруг меня уже стояла кучка людей, они глядели на меня с любопытством и с ужасом.

- Удушить, удушить себя хочет,- сказал один из толпы и, наклонившись, грубо отдернул мою руку, схватив меня со всею силой за эту разбитую кисть. Мизинец и безымянный палец были повреждены от удара.

В это самое время наверху раздался отчаянный, душу раздирающий крик. Это слуга прибежал к Мелитте и сказал ей, что я бросился в окно.

Через минуту задребезжала извозчичья пролетка, въезжавшая во двор. Меня посадили на нее поперек ее, я качал головой как смертельно пьяный. Сзади меня поддерживал дворник. Умостился еще на пролетку и городовой. Меня повезли в приемный покой находившегося неподалеку полицейского участка.

Когда меня снимали с извозчика, мне сделали страшно больно, и я громко застонал. У входа в полицейский участок стоял какой-то человек в штатском, писец или сыщик.

- Ну, ну,- сказал он грубо,- умел бросаться в окно, умей терпеть.

Меня поразила эта фраза своей странной логичностью, и я исступленно закричал:

- Да, я подлец, я подлец, я не должен был этого делать.

Человек в штатском отпрянул от меня в изумлении и в каком-то суеверном страхе. Был ли он поражен звуком моего голоса или отчаянной искренностью моей интонации, тем, что я являл себя во всей своей мгновенной беззащитности, но он отшатнулся от меня так, как будто я ударил его по лицу.

Меня внесли в какую-то полутемную комнату и положили на пол. Вбежавший фельдшер быстро осмотрел меня и тотчас вышел за перевязочным материалом. В соседней комнате раздавался голос полицейского пристава, который допрашивал о подробностях происшествия.

Ему отвечал тихий, надорванный, милый и родной, и вот уже как бы далекий и чужой, голос Мелитты, успевшей прибежать из гостиницы. Лежа на полу, как брошенный комок, я впервые понял со всей ужасающей отчетливостью, что я не убил себя, а только исказил свой внешний лик, что я должен жить и еще изуродованный. Мне показалось, что потолок налег на меня, что безмерная тяжесть меня сдавила, и я закричал. Если крик Мелитты, донесшийся до меня, когда я лежал разбитый на земле под недоступно-отодвинувшимся высоким небом, был потрясающе пронзителен и полон отчаяния,- мой крик, вырвавшийся из горла моего теперь, показался мне таким чудовищным и страшным, что я мгновенно смолк. И снова за стеной говорили два голоса, один чужой, спрашивающий, другой родной, тихий, отвечающий.

Через несколько минут к зданию, где я был, подъехала карета. Меня вынесли и кое-как посадили в карете.

- Нужно покрыть, нужно его покрыть чем-нибудь,- раздался чей-то голос.

Бывший в толпе бледный Фомушка быстрым движением сорвал с себя свою студенческую шинель и укутал меня. Хотя день был солнечный, было свежо, а доктора говорили, что у Фомушки начинается чахотка, и это быстрое движение, в котором сказалась забота обо мне, а не о себе, возбудило во мне горячую любовь к Фомушке. В карету села со мной смертельно бледная Мелитта, напротив нас сел фельдшер, и мы поехали в Ново-Е-нскую больницу.

Мне пришло в голову, что я во второй раз в жизни еду в карете. Я знал деревенский тарантас, телегу и извозчичью пролетку. Но в первый раз поехал в карете, когда ехал венчаться с Мелиттой, и второй раз ехал теперь.

Я был в безумном возбуждении и без умолку говорил. Будучи совершенно несведущ в хирургии, я спрашивал фельдшера, отнимут ли мне сломанную ногу, и говорил, что я не хочу жить без ноги.

- Зачем отнимать ногу, срастим,- говорил фельдшер,- вот пальчик на левой руке отнимем.

- Мелитта, Мелитта, ведь ты будешь любить меня и без этого пальчика, который отнимут? - спрашивал я в страшном возбуждении.

И когда она отвечала утвердительно, я начал снова просить у нее прощения и говорить о том, как светит Солнце, и вспоминать, что было год тому назад.

Пальчика, однако, мне не отняли. Его срастили, но только он не сгибается.

Приехали в больницу, забегали разные люди вверх и вниз по лестнице. Мелитта сидела около меня, и, думая, что я не вижу ее, ибо на минуту я закрыл глаза, она откинулась всем телом к стене и беззвучно и жалко рыдала. На лице ее был ужас и безысходность.

Да, еще не было полдня. Двенадцать часов со вчерашнего вечера замкнулись, и я лежал на операционном столе. Петька был как раз в Ново-Е-нской больнице, на лекции, и прибежал в хирургическую. Яркий солнечный свет вливался в окно. Неведомые мне люди в белых халатах, белых как саваны, осматривали меня и ощупывали, говорили между собою, говорили обо мне с той медицинской ухваткой, которая заставляет больного чувствовать себя уже умершим. Не с ним говорят, а о нем говорят. Слышит ли он или нет, все равно.

Что-то горячее полилось вокруг моей сломанной ноги, завладели одной моей рукой и другою, что-то делали с моим глазом и лбом. Сперва я бился, мне казалось, что мне хотят отрезать ногу. Петька меня уговаривал. Я успокоился, забылся. Смутно помню, как меня понесли через какие-то переходы, казалось мне - бесчисленные. Поднимались и опускались. Я был как в волне. Положили в полутемной комнате на кровать. На несколько минут ко мне впускали Мелитту. Она молила позволить ей остаться со мной. Она говорила, что она готова мыть пол в этой комнате, лишь бы ей позволили остаться со мной. Ее увели. Меня усыпили. Я был и не был.

Зачем даны человеку глаза, если он не может ими видеть свою судьбу? Зачем даны ему ноги его, если они идут не туда, где его счастье? Зачем его мысль ему, если она измышляет ему страдание, безысходность мучения, терзания и пытки, для которых нет слов?

Моя мысль плясала безумную пляску, кружилась, на вихрях качалась, столько стран обежала, что на жизнь бы хватило долгую. Видела лица, умершие лица, и живые лица, и не бывшие лица, те, которые, быть может, еще будут здесь или где-нибудь в ином месте, в пространстве. Потолок поднимался и опускался, прижимал мою грудь вплоть и уходил в бесконечное небо. Справа и слева вставали фигуры и долго стояли. Стояли молча, и, хотя лица их были устремлены прямо в пространство, я чувствовал, что они смотрят на меня. Пробыв возле меня известное время, они исчезали внезапно. Не вверх или вниз и не в сторону. Исчезали вдруг без направления.

Ко мне подходили врачи. Осматривали меня и выслушивали меня тут и там.

- Но мне совсем-совсем ничего не больно,- восклицал я.- Отчего мне совсем ничего не больно?

- Подождите, придет,- сказал, усмехаясь, один.

Боль в теле началась лишь через неделю. Лихорадка качала мою мысль, и я не ощущал тогда боли.

Я закрыл глаза и перестал отвечать на вопросы. Зачем они спрашивают так много и каждый повторяет предыдущего?

Врачи думали, что я забылся. Они продолжали говорить между собою. Голоса их были озабочены. Ничего из внутренних органов не было повреждено. Травматические повреждения тяжкие, но для жизни в этом нет опасности. Выдержит ли сердце? В этом вопрос. Я понял их разговор. Мое сердце плясало бешеный танец, и было неизвестно, не поскользнется ли оно на одном из своих прыжков, не сорвется ли. Один за другим все ушли. Сердце мое плясало. Стены сходились и расходились. Не открывая глаз, я почувствовал, что я один. Не открывая глаз, я почувствовал через некоторое время, что надо мною кто-то наклонился. Я приоткрыл правый глаз - левый был забинтован. Во рту у меня пересохло.

- Испей, родимый, испей,- говорила мне высокая черная сиделка Катерина, имевшая вид сердобольной деревенской женщины.

Я снова потонул в видениях. От левого глаза в мозг устремлялись фиолетовые полосы и золотые, извивались как змеи, переливались лентами, окружали мою голову, протягивались до стен, до потолка, лизали их огненными языками, как пламя пожара, превращались в вихрь переплетающихся искр, крутились воронкой и возвращались в мой мозг. После этого голова становилась тяжелая, все лицо было окутано как паутиной, и я забывался.

Потом опять лица. Сколько лиц. И все они смотрели, но не все на меня. Некоторые проплывали совсем близко, около лица моего и даже через него, не смотря на меня. Я чувствовал их блестящий близкий взгляд. Они скользили как далекие птицы, которые, разлетевшись в высокой лазури, скользят, не шевеля крылами. Другие уставлялись мне прямо в глаза и ни за что не хотели сдвинуться с места. Можно было подумать, если бы я мог тогда думать, что лица эти существуют в этой комнате по иным законам, чем я, и что я не представляю для них, в их движении и в их бытии, никакой телесной преграды.

Так было около недели. Опасность прошла. Жизнь победила. Меня перевели из отдельной комнаты в общую камеру. Двенадцатая. Большая казенная комната, похожая на тюремную камеру. В этой комнате было много больных. Рядом со мной лежал молодой помещик, который, возвращаясь с охоты, прозяб, и, войдя в дом, прошел в столовую, подошел к шкафу и выпил вместо рюмки водки рюмку какай-то кислоты. Потом двадцать верст скакал на тройке до соседнего города, а его все время рвало кровью. Был старик, который сломал себе ногу, поскользнувшись в собственной комнате. Веселый парень, каменщик, сорвавшийся с двухсаженной высоты, но только зашибший себе плечи и бока и вскоре выписавшийся. Почтарь, который зазевался, и тяжелая почтовая карета переехала его. Все внутри у него было раздавлено. Вскоре он помер. Был один лакей с какой-то неважной болезнью. Он потешал всю камеру своими лакейскими шутками. Были еще и другие.

Я лежал на длинной плохонькой железной кровати, прикрытый грубым серым одеялом. Над подушкой к кровати была приделана металлическая дощечка, и на ней было обозначено мое звание, мой возраст и поставлено латинскими буквами "Fractura femoris" ("перелом бедра"). Другое шло не в счет.

Началась бесконечная пытка дней.

Мелитте и матери моей, которая приезжала ненадолго навестить меня, врачи сказали, что все пустяки, что я поправлюсь, нога срастется через шесть недель, рука, пожалуй, еще скорее, но владеть я ей не буду - сломан самый локтевой сустав. Глаз зашили, и он быстро принял прежний вид. Разрыв на лбу стянули, уменьшили его какими-то ухищрениями. От него потом остался лишь небольшой шрам. Но в главном врачи ошиблись. Потому ли, что я был беспокоен и все время вертелся на своей койке, или, вернее, потому, что я был истощен до последней степени, но только нога моя не хотела срастаться. Рука срослась, и даже недобрые чаяния врачей были обмануты, я ей владею. Нога же не срасталась и не срасталась. Это было похоже на злое волшебство. Шестидесятилетний старик, сломавший свою ногу, давно уже поправился, он ходил на костылях и должен был через несколько дней выписаться из больницы. А мне было всего лишь двадцать два года, и, однако же, во мне не было самоисцеляющейся жизни. Врачи приходили, качали головой и уходили. Я был присужден неведомым мне приговором к пытке ночей и дней, к пытке недель и месяцев.

В больнице было плохо. Сиделки были грубы. Больные были надоедливы и грубы. Но не это, конечно, было больно, хотя и от этого становилось душно. Каждый день видеть бледное родное лицо с застывшим безмолвным упреком. Каждый день ощущать невозможность встать и быть отрезанным от мира живых, которые так свободно ходят и делают все, что захотят. Каждый день бессильно отсчитывать минуты и часы, от одного часа до другого, без мысли в голове, без какого-либо чувства, кроме чувства бесконечной отчужденности от всех. И от той, кто был дорог. Она тоже была мне чужая. Из мира живых она была, а я был из мира выброшенных за пределы живого. Я тайно завидовал каждому, кто проходил по комнате на двух своих здоровых ногах. Но в то же время все, что было связано с живою жизнью, меня пугало и отталкивало. Когда предо мною начинали говорить, что вот я встану и мы уедем на лето к родным, я проникался тайным ужасом. Как будто перед мертвецом говорили, что вот мертвый сейчас встанет, принарядится и пойдет на пир. Было что-то уродливое в этом и неестественное. До отвратительности.

Мелитта похудела, побледнела, сделалась еще воздушнее. Но когда она, наклоняясь, целовала мое лицо, мной овладевал страх и суеверное чувство. Когда кто-нибудь из знакомых заходил навестить меня и говорил со мной о том и об этом, я принимал участие в разговоре, я отвечал на вопросы, но при этом испытывал бесконечное мучение: я чувствовал, что ничего этого не будет, о чем говорят, что я лгу, что все лгут и невозможно продолжать эту ложь.

Каждый день, уходя, уводил меня все дальше и дальше от всех живых. Незримо, но я удалялся от Мелитты и от тех, кто меня навещал, словно по воздушным пустыням ходил. Тосковал от бесконечности пути. Мерил, взвешивал судьбы людей. Все это без слов. В образах и в ощущениях, для которых каждое слово было бы слишком четким и грубым, а потому неверным.

В одном хождении Богородицы по мукам Пресвятая Дева говорит: "Не позволишь ли ты мне, Господи, по адам походити, по раям посмотрети?" И ответ гласит: "Все это будет по твоему желанию". Со мною было совсем иначе, но что-то из этого. Я хотел, как рая, мертвой тишины, она отошла от меня в недоступность, а я стал ходить по адам. Эти адские области были и близко, и далеко, и вне, и внутри. Все лица, мелькавшие около меня в течение дня, отвращали меня своею чуждостью. Все люди казались мне навязанными мне адскими выходцами, ибо я никогда не хотел их видеть, таких видеть. А когда спускалась ночь, мысль моя блуждала по бесконечности, а все тело горело и мучилось. Первые недели я стонал по ночам, сжимал губы и кусал их, но против моей воли они издавали жалкие звуки. И острящий лакей в противоположном краю камеры говорил вслух: "Ишь соловей-то наш, защелкал". А сочувственная публика, состоящая из больных и сиделок, разражалась дружным смехом.

По мере того как недели уходили, я научился молчанию, и молчал не только ночью, когда все должны спать, но и днем, когда ко мне подходили с разговором. Меня не любили. То обстоятельство, что я, как бы вопреки всяким правилам, не выздоравливал и не выздоравливал, ставило меня в положение какого-то отщепенца.

Больных перевели в летнее помещение. Дни проходили и уходили. Мелитта приходила и уходила. Когда человек прикован к постели, его способность страдать, по-видимому, неограниченна. Когда же он владеет своими членами, его способность страдания есть величина определенная. Надо думать, что так. У Мелитты эта способность была на исходе. Оставалось лишь раздражение и жалость к самой себе.

Еще раз врачи убедились, что мне нужно лежать еще несколько недель в постели. Мелитта сидела около меня и ничего не говорила. Мысль о поездке на лето к родным в деревню разрушалась окончательно. Она смотрела в окно, в больничный сад. Там были красные и желтые цветочки.

- Вон уж дрема отцветает. Скоро лето кончится,- сказала она, и голова ее бессильно склонилась, как цветок, у которого стебель подрезан. Она беззвучно плакала.

Есть, однако, предел всяким мучениям. Или это только обман? Только злая шутка Судьбы? Я сижу на кровати. На меня надевают халат. Мне дают костыли и учат ходить. Весь мир опять опрокинулся и стал снова другим. Мне казалось, что я вырос. И мне казалось первые минуты, что все бледнеет кругом, когда я встаю, все становится живым и нереальным, как в видении.

Август кончался. Но мы еще успеем захватить немножко лета. Мы были снова вдвоем, в той же гостинице. Мелитта делала разные покупки. Через несколько дней мы уезжали к родным. Мелитта улыбалась и радовалась. Она ничего, ничего не видала.

Да что же видеть и как? Я ходил на костылях по комнате, потом садился у стола и думал. Все об одном и том же. Что было раз, не может быть дважды. Вот несложная, но для меня - потрясающая мысль, которая упорно вставала в моем мозгу. Эта мысль принимала характер живого существа. Я ее видел целиком, казалось, ощупывал, касался ее руками. Что сломано, то уж не будет таким, каким было. Повторить ничего нельзя. Исправить ничего нельзя. Если у вещи отняли ее лик, ей не могут, ничто ей не может вернуть ее прежний лик. Я брал спичку, ломал ее пополам и снова и снова смотрел на нее с тайным испугом, с тайным ужасом. Я видел, что она сломана, и напрасно прикладывать конец к концу. Никакие силы не заставят их принять прежний цельный вид. Что было раз, не может быть дважды.

Оставалось дня три до отъезда. Мелитты не было дома. Я ходил взад и вперед по комнате. Пошел к столу, чтоб сесть, сделал неверный шаг, упал в кресло, больная нога моя откинулась и со всего размаху ударилась местом перелома о толстую и сучковатую ножку стола. Я почувствовал сильную боль в месте ушиба, но та холодная боль, которая сжала мое сердце, не может быть даже названа болью. Это было сознанье немилосердного приговора. Это было что-то дьявольское. Тут было какое-то безымянное издевательство.