10184.fb2
над отчей кровлей блистая.
Играет в ночи паутина огней
из конца в конец Вселенной, и Земля
и все что ни есть на ней,
там бьется мухою пленной.
В том сонме звезд сияла одна,
ко мне протянув лучи,
мой брачный покой осветила она
в глухой октябрьской ночи.
Но пламень истлил и жизнь и покой
— стропила трещат в огне, —
его загасить неверной рукой
теперь не под силу мне.
И ныне в любом из хлебов моих
чужого горя заквас, —
мы каменной кладкой закрыли живых,
тех, что любили нас.
И позабыв о любивших нас,
поем с высокого трона,
но темнеет, и бьет полуночный час,
и из стен доносятся стоны.
Мне тесен, мне душен земной предел!
Я сидел на пиру шутом,
я глумливую песню о звездах пел
искривленным от плача ртом.
Подайте же пленнику, что всерьез
поверил в вашу игру,
покой, что звездной травой порос,
мерцающей на ветру.
МИЛЬНЫЙ КАМЕНЬ
Здравствуй, седой отшельник, странников друг!
Поговорим — прохладно в тени дубравы.
Гордо несешь ты рубцы на старой груди —
под струпьями мха третьего Густава имя[1].
Утренние стрекозы, пластая крылья,
садятся рядом и слушают, как с утеса
катятся капли в топь, где чуткие тролли
сторожко ступают по кочкам и пьют из горсти.
Многие отдыхали у ног твоих,
как я, и ранец подняв, как я, уходили.
Знай же, старче: миг этот, пахнущий лесом,
в ранец запал и лежит до поры. Поманит
он за порог домоседа его зимой:
«Где, — тот скажет, — вы, белые облака,
остановитесь! Вернитесь, шмели и пчелы,
мы от века друзья и поймем друг друга».
Память странствий поможет ему сложить
голову на покой, под бугор зеленый,
и прошептать во сне: «Пой, Сильвия, пой, —