10184.fb2
Рукой дрожащей не найдя опоры,
ты падаешь под хохот сорванцов
и улыбаешься в ответ. Не им
понять, что ты уже не здесь, не с ними.
О смерти грезишь ты, о ней одной!»
И опустясь устало на сугроб,
уснула. Старец, мантией ветхой
дочери плечи укутав, молвил,
так что никто из живых не слышал:
«Дочь, усни, — один я стану
счет вести ночным часам,
когда толпою мертвые обступят
мой одр, — в сиянье бледном и недвижном
так высоки, почти недостижимы!
Ужели я посмею их теперь
друзьями или родичами звать?
О, где моя былая спесь —
в гордыне прежних дней, бывало,
я с ними рядом смел идти, как равный, —
а днесь смиренно руки им целую!
О заполни меня, нежность ко всякой твари!
Мог ли провидеть я в час метели,
что смертный ветер не убивает,
но отверзает чувства, словно сад
неведомых благоуханных роз?
О суть моя, вот — дивное творенье!
В чем зло и в чем добро — проста отгадка,
как знает сын греха в цепи возмездья,
в чем разница меж золотом и грязью.
Но вот — загадка: на пути надежном
зачем так тянет в пропасть заглянуть?
Я пал. Был осужден брести в сомненьях,
но здесь, у врат, сулящих мне покой,
глядите, выколотые глаза,
как трескается скорлупа загадки
и как из темной жуткой сердцевины
восходит к небу несказанный свет.
Приди, спросивший, — вот тебе ответ!
Приди, скорбящий, — вот утешенье!
Соломинка ласкает пальцы мне,
немые вещи обретают голос,
а голоса людей и глубину, и смысл!
Пусть отдохнет усталый и гонимый,
дай руку, дай дитя мне на колени.
Потом — веди вперед и злых, и добрых,
и возложи мне мантию на плечи,
что мною сброшена была.
Впервые ныне падший царь фиванский
стоит, готовый править и судить».