102066.fb2
- Лесик, а ты попробуй не ябедничать. Никогда!
Лесик смотрел виновато и молчал. Сердце его сжалось. Вот тогда-то он и очнулся от блаженного умиления и ощутил вину перед сыном. Чему-то они не научили его. Оперное пение среди детей не могло иметь успеха. Они ценили совсем другие таланты и не щадили того, у кого их не было. Он поговорил с женой, они засуетились, стали принимать меры. Но то ли момент был упущен, то ли меры эти не годились для их Лесика, только не покидало его ощущение несуразности всего, чему они пытались научить сына. Вроде тех монументальных колонн, которые они приставляли к скромному фасаду маленького районного кинотеатрика. Может, пусть бы уж лучше он пел, как умел.
"...Я б не стал тужить. Я бы знал, как жить..."
- Не умеешь ты жить, Инкьетусов. Что ты все выступаешь? Тебе что, больше всех надо? Пусть это волнует начальство. Они за это дополнительные деньги получают, за это волнение. За ответственность, как они говорят. А тебе зарплату платят не за волнение, а за выполнение. Ну, чего голову повесил? Веселей, веселей. Все перемелется - и будет мука, макароны, лапша. А также вермишель.
Веселый человек Оползнев. Всегда знал, как надо жить. И все ему в жизни удавалось. Даже талант не помешал. Когда надо было, он его припрятал, чтобы не раздражать начальство понапрасну. Дан приказ: шагай в ногу, не отставай и не опережай. Точно так, как нам сердце велело: ать-два-левой, ать-два... Кто там шагает правой? Кому сказано: ать-два-левой! Соблюдай порядок и чистоту рядов. Не мешай общему делу. Мы же не просто так идем. У нас впереди цель. А вокруг - кипит работа, и силам нету счета, и в сердце радость входит вдруг с тобой!
- Очуметь можно от этих транзисторов. Да еще без конца эти опереточные дуэты. Пойдем, Егор, сядем вон на ту скамеечку, там потише.
- А мне и тут хорошо, среди народных масс. Ощущаешь себя частицей чего-то эдакого, великого. Я счастлив, что я этой силы частица. А ты разве не счастлив?
- Не жалуюсь.
- Ты, Оползнев, создан для счастья, как птица для полета.
- Да перестань ты, ей-богу. Я пришел к тебе как к старому товарищу...
- С приветом. Ты пришел ко мне с приветом. К старому товарищу, который с приветом. И ты хочешь рассказать ему, что солнце встало. Что оно вообще всходит и заходит, а в душе моей темно. Зато в твоей душе всегда светло, как в жаркий июльский день на картине Брюллова "Итальянский полдень", не правда ли? Ах, и дамочка там с пышными плечами глядит влюбленными очами и делит нежными руками кисть винограда пополам, что по рублю за килограмм.
- Может, хватит, а? Я же к тебе с серьезным предложением. Мы сейчас такое дело затеваем, будем проектировать целый город.
- Да что ты пристал ко мне с этим проектом? Я же теперь поэтом стал. Не заметил, что ли? Вот недавно я сочинил стихотворение и посвятил его тебе. Вот послушай:
Милый друг, иль ты не слышишь, что житейский шум трескучий
Только отклик искаженный торжествующих созвучий?
- Красиво, да? А дальше еще лучше:
Милый друг, я умираю, оттого что был я честен...
- Что? Это не я сочинил? А кто же? Евтушенко, поди. Вот он всегда, подлец, успеет опередить. Ладно, у меня еще есть. Как раз на злобу дня. Только не перебивай!
Не дорого ценю я громкие права, от коих не одна кружится голова...
- Это я про водительские. А дальше... О! Сейчас ты поймешь, что я гений.
Я не ропщу о том, что отказали боги мне в сладкой участи оспоривать налоги...
- Да куда же ты, друг?
Ну вот, ушел, не захотел слушать. Ну, и фиг с ним. Наверное, обиделся, что я так пренебрежительно отозвался о водительских правах. Потому что он недавно машину купил. "Жигули". Ему теперь без машины нельзя. Он уже дождался чести и сел князем. Не на самом Путивле, но неподалеку. Сидит теперь, рядит, все дела вершит. Девок ему в терем, правда, не сгоняют, но они и так, сами набегут. И кликать не надо. Такие вострухи стали, прямо невозможно. Ко мне вот тоже одна вострушка прицепилась. Длинноногая, пряменькая, мордашка свеженькая, кожица розовая, только запудривает зря и глаза чересчур чернит. Ну, это она по молодости. Потом поймет, в чем ее главная прелесть.
Так вот эта вострушка начала глазки мне строить - зырк-зырк, хвостиком в коротюсенькой юбчонке передо мной - туда-сюда. Скажет чего-нибудь - ах-ах, ох-ох. Как тут быть? Совсем-то уж не реагировать невозможно. Когда для тебя так стараются, волнует как-то. А она - дальше больше. Не заметил и как, оказались мы с нею вдвоем. Сначала-то много народу всякого было, а потом все куда-то подевались. Постепенно редело-редело в комнате, и вот остались мы с нею одни. Я сижу, думаю: что делать? Исконный русский вопрос. Другие нации, говорят, уже давно его для себя разрешили. Вот и вострушка моя оказалась прямо на западный манер. Пока я в сомнениях маялся, раз - и на коленки ко мне взобралась. Пришлось вопросы всякие отложить и...
Все вышло прямо по-европейски. Развеселилась моя девочка, хохотать стала громко, петь, танцы новомодные показывать, когда не все тело, а разные его части по отдельности двигаются. Так интересно! Ну, уж и я повеселился.
Плохо ли, когда вот так все?
Только уж потом, не знаю, как там в Европе, а мне пришлось с нею повозиться. Люблю, говорит, и все, ты один мне нужен на всю жизнь! Я говорю: во-первых, не ты, а вы, я тебя старше в два раза. Мораль прочитал. Про заменители. Говорю: теперь всюду заменители. Заменители кожи. Заменители металла. Заменители сливочного масла. И заменители чувств. Эти последние нарасхват идут. Но хватают-то их с испугу: вдруг настоящие не достанутся? Или их и вовсе нету?
Не дрожи, девочка, не дрожи, глупая. Лучше пойди домой. И поплачь в одиночестве. Страшно?
Это всем страшно. Но если этому не научиться... размотаешь всю жизнь на заменители. У кого желудки крепкие, те выдержат, не заметят подмену. Им так даже больше нравится: легче добывать. Количество заменяет качество. Они хорошо усвоили диалектику. Для этого не надо читать Гегеля в первоисточнике. Надо просто знать жизнь. Ясно же: сначала количество потом качество. Насчет формулы прибавочной стоимости тоже все понятно. Деньги идут к деньгам. Прямо липнут. Вот и вся наука. А Карл Маркс-то всю жизнь потратил, чтобы это разобрать. Писал, считал, доказывал. Три толстенных тома вышло. А кто же будет их читать - столько? Ну, спервоначалу-то да, читали, изучали, спорили, ссорились, даже до ревизии доходило дело. Разрывали отношения, избирали разные пути. Одни правильный, другие - неправильный. Победили те, которые избрали правильный путь. А когда они победили, так и спорить стало не о чем. Марксу поставили памятник, статую отлили прочную, чугунную, тут уже ничего не отколупнешь, не поменяешь. В какой форме застыл, в такой и будет стоять. Только те, которые избрали неправильный путь, стали упорствовать, народ мутить, склонять его к измене. Однако народ за ними не пошел. Народ, он всегда чует правду. Еще Иван Сусанин когда-то пел: "Чу-у-ю пра-а-в-ду-у".
За правду не жалко отдать жизнь. Никто и не жалел. Сначала тысячи не жалели, десятки тысяч, сотни. Потом на миллионы счет пошел. И все за правду. За ту самую, что Маркс отыскал. "Смело мы в бой пойдем за власть советов и как один умрем..." Как один - все... А кто ж тогда жить останется по этой, по правде? - Ты не рассуждай, сейчас не до того, ты давай бери ружье и стреляй. Вишь, врагов кругом сколько? - Откуда же их столько взялось? Который год уже бьем, а их все не убывает. - А ты что, не слыхал разве, что с победой социализма классовая борьба не утихает, а наоборот, обостряется? То-то, фофан! - А-а! - Классиков надо читать, а не акать. Дак я малограмотный. Мне что скажут... Пусть уж детки мои читают. У них другая жизнь будет. За них и бьемся.
Детки прочитали. И Маркса, и других классиков. Изучили. Истолковали. Точно и безошибочно. Раз и навсегда. И воплотили. Все в точности так, как он хотел. Как ему мечталось. Что не так? Чего еще не так? Кто сказал, что не так? Я спрашиваю, кто сказал?! Это мог сказать только враг и изменник делу рабочего класса. Ну-ка, подайте-ка мне анкетки. Сейчас поглядим, у кого там что не чисто. Проверим, кто ваши родители, чем занимались до семнадцатого года. Так, из крестьян, значит. А тесть? Ага! А тесть-то был белый офицер! Вот она и разгадка! В глаза не видел? Ну и что? Это еще ничего не доказывает. Ты что, не знал, кто ее отец, когда женился? С белой сволочью связался! Да-а, теперь понятно, почему ты тормозишь строительство железнодорожного моста. Как это нельзя быстрее? А ты трудовой энтузиазм рабочего класса учитываешь? Или забыл, на чьи деньги учился? За границу его посылали! В Париж! Вот ты там и снюхался с троцкистским отребьем! А теперь палки в колеса истории вставляешь. Да ты мне свои инженерные расчеты в глаза не тычь! Жизнь опрокинет все ваши расчеты. Так что - не выйдет, господа инженера!
- Папа, а почему ты никогда не рассказываешь, как там было?
- А зачем? Зачем прошлое ворошить?
- Чтобы оно не повторилось. Мы должны знать правду.
- А что правда, Егор? Если перед тобой пропасть, ты сначала рассчитай, сможешь ли ты через нее перепрыгнуть. Не сможешь - иди в обход. А бросаться очертя голову - глупо.
- Не все можно точно рассчитать. Жизнь вообще не укладывается в инженерные расчеты.
- К сожалению.
- Людям иногда приходится идти на риск. Ты считаешь - зря?
- Не считаю. Но тогда лучше не знать, что было там.
- Папа, прости, но мне кажется... мне кажется, что ты... что вообще вы... вы там струсили.
- Да. Струсили. Мы оказались не на высоте. А почему, как ты думаешь?
- Не знаю.
- Не знаешь. Вы не знаете. Хотите разобраться, а главного не знаете. Понять не можете. А ведь нас было много. Разных. Кое-кого из нас послали потом в штрафные батальоны. И мы бросались под танки, поднимались в атаку под шквальным огнем, топали первыми по заминированной полосе. Каждый раз в живых оставались единицы. Если оставались... Остальные... Если бы не нужно было позарез наводить мосты, я бы тоже был среди тех, остальных...
- Но как же так? На фронте разве не было страшно?
- Еще как! Но тот страх был совсем другой. То был страх за жизнь. В этом ничего стыдного нет. А там... там был страх за шкуру. Да, за себя, за семью, за тебя вот, оболтуса. Понимаешь?
- Н-нет, не понимаю.
- Не понимаешь. Через это надо пройти. Когда человек перестает соображать, что с ним, что вокруг, за что его так... его охватывает ужас. И потом... Когда знаешь, что тебя посадили свои же товарищи! А ими что двигало? Повальная эпидемия страха. Это не бывает ни с того ни с сего. А, да что говорить!
Не вышел у них откровенный разговор. С чего начали, к тому и пришли. Да и вообще отношения как-то не сложились. Ниточка, оборванная в далеком детстве, затерялась. Искать ее - у отца, видно, не было сил. А у него наступила та самая пора жизни, когда человек целиком поглощен собой и ему ни до кого. Так они и жили те несколько лет, что отец протянул после возвращения. Рядом, но словно отгороженные друг от друга стеклом. Все видно: что человек делает, как двигается, а почему, зачем - непонятно. Не слышно. Только мама их связывала. При матери отец оживлялся, старался ей помочь и все беспокоился, что он не опора ей, а обуза, потому что часто и подолгу болел. Мама возмущалась, даже плакала, если он так говорил или делал что-то через силу. Тогда отец молча брал ее руку и прижимал к щеке. И так сидел неподвижно, закрыв глаза. А мама... мама в такие минуты хорошела, становилась молодой и чем-то похожей на ту... на НЕЕ... на девочку, которая училась играть на скрипке.
Он ждал ее на бульваре. Сидел на скамейке и смотрел вверх на тонкие, обнаженные ветки деревьев с набухшими почками. Ветки переплетались в сложном, беспорядочном узоре, в котором была особая, неясная прелесть. Она шла от этого беспорядка, от того, что никто специально не располагал ветки в заранее продуманной композиции. Они росли и располагались просто так, подчиняясь лишь своим, внутренним, никому не подвластным законам. А из-за спины его, из-за стен музыкальной школы сюда, на бульвар, доносилось разноголосье звуков, которые извлекали из разных инструментов неумелые, старательные руки. И эта какофония, и узор на изменчивом фоне неба, и путаница чувств в собственной душе - все это сплеталось для него в удивительную, возвышенно-прекрасную симфонию, которую может создать лишь один гениальный композитор - юный человек в пору своего весеннего цветения. От этой симфонии не остается нотных знаков на линованной бумаге, ее нельзя повторить, она остается с человеком лишь как воспоминание. Но тот, в чьей душе она когда-то прозвучала, может сказать про себя: я был счастлив, я знаю, что такое счастье.