10243.fb2 Вокзальная проза - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Вокзальная проза - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

3

Наши музеи

Работа на вокзале — чистая практика, а потому никакой специальной подготовки не предусмотрено. Каждый волен по-своему представлять себе и работу, и место, и характер деятельности. Единственное, чего от тебя требуют, это довольно большая письменная работа, связанная с практическим собеседованием и основанная на жизненном опыте, то бишь сочинение, сопроводительное и ориентировочное. Содержание и форму определяет сам соискатель, в зависимости от своего самовосприятия. Одни корпят над этой задачей годами, пишут многопудовые фолианты, разукрашенные завитушками и гирляндами, обвешанные плодами их мысли и воли; другие скупы на слова, вымучивают скудные фразы, меж которыми зияют пустоты. Лично я выбрал для своей работы тему «Стая и стаи», хотел по памяти описать стаи мошкары, что пляшут в сумерках над прудами, где, как известно, хранятся души, заодно хотел описать и рыбьи стаи, как они там плавают по своей школьной программе, хотел увязать рыбьи стаи со стаями мошкары и на этой основе создать общее учение о стаеобразовании. Мошкара после многих лет выскользнула на рассвете из своих куколок и провела в жужжанье целый день, который объемлет всю их жизнь, вечером они показывают свои последние танцы, отражаются в водной глади, где видны движения рыб и все краски неба. Когда густеют тени, дневной свет уходит под воду, небесная лазурь и багрянец облаков собираются на зыбкой поверхности, сливаются воедино, мошки хотят напоследок подняться ввысь, но вместо этого летят к мраморной глади, задевают ее зеркало. Рыбы хватают и заглатывают их намокшие тельца, отчего на воде возникают маленькие вихри и круги, которые помогают чайкам, кружащим лишь в нескольких метрах над озерцом, выйти на цель. Птицы камнем падают вниз, пикируют на воду, как стрелы рассекают собственное отражение, хватают рыбу, заглатывают ее, выныривают и покачиваются на волнах, которые потихоньку успокаиваются. Ночные воды поглощают последние тени, волшебный танец мошкары завершен, рыбы плывут своей дорогой, изредка можно заметить среди них одинокого пескаря или сумрачного, в серых пятнах, чебака, что питается обрывками водяных теней, опускающимися на дно, он заглатывает их прямо на плаву.

В поисках дополнительных материалов о стаях я рискнул спуститься во второй подвальный этаж, зашагал по черным блестящим мраморным плитам, свидетельствам здешнего торгового бума. Мраморно-зеркальный пассаж вел меня к входу в супермаркет. Зеркальная стена была взломана, и изрядное число мужчин, не замеченные прохожими, ушли подальше от яркого света. Я взял корзину для покупок, прошелся вдоль стеллажей с товаром, изучая ассортимент, проверяя цены, вникая во все тонкости. А выбрал только большой, с голову, кочан савойской капусты, который удобно лег в руку, и подошел к клеточной батарее для кур-несушек, вмонтированной в стеллажи. Птицу здесь заказывают нажатием кнопки. Металлическая рука бьет курицу током, едва та отложит последнее яйцо. Яйцо скатывается в корытце, где им любуются дети, а тем временем оглушенную птицу, подвешенную за ноги, подводят к быстро вращающемуся лезвию, которое беззвучно отсекает ей голову. Еще трепещущую обезглавленную тушку окунают в кипяток, автомат ощипывает ее, потрошит и запаивает в фольгу, после чего ее можно получить у кассы.

Уловив какие-то звуки позади хлебного ряда, я двинулся по мучному следу и оказался среди булочниц, которые приняли меня за курьера, прошел через пекарню в подсобки и складские помещения, выбрался со своей капустой за пределы мучных складов, распахнул какую-то дверь, после чего странные звуки послышались четче. «Иди… вышел… пришел», — захрупало далеко впереди. Я долго шагал по темному коридору, что было сущим благодеянием для моих глаз, их словно спрыскивало бальзамом, и под конец очутился у эскалатора со скрипучими деревянными ступеньками. Я поехал вниз навстречу синему цвету, который на поверку оказался световой надписью; Общедоступный музей — вот что сообщали изогнутые неоновые трубочки над входом, мерцали они тускло, частью были надбиты, частью висели косо. Я вошел в просторный, пустой, облицованный кафелем зал, трепетный свет пропикал и сюда, отражался от стен, оборачивался вздохами, которые эхом лезли в уши. Когда мои глаза освоились с темнотой, я увидел толстое, как лупа, защитное стекло, а за ним — ультрафиолетовую воду. Внутри плавала королевская медуза. Я стоял у самого стекла и следил за плавными движениями этого существа, которое, судя по всему, заметило мое присутствие. Пульсируя куполом, оно старалось привлечь мое внимание, раздувалось, засасывало, раздувало меня, выпускало из щупалец, чтобы снова всплыть. Я решил упомянуть в письменной работе и эту медузу. С виду на редкость красивое существо, только вот реснички у нее такие ядовитые, что уже продолжительный взгляд и тот способен убить. Как я читал, на одном из островов Средиземного моря существовал ме-дузовый обычай, призванный воспрепятствовать тому, чтобы вожди забирали слишком много власти. Кто хотел стать предводителем, должен был отловить королевскую медузу и несколько часов таскать ее на голове. Большинство претендентов умирали на месте, едва прикоснувшись к медузе, а стоило ей расположиться в какой-нибудь бухте, как на много километров вокруг погибали все живые существа. Тот же, кому удавалось выдержать испытание, получал апасть, но делался полным придурком, и его приходилось кормить словно домашнюю скотину. Вот и позднейших завоевателей подвергали той же процедуре, так что ни одна весть за пределы острова не просочилась и никто понятия не имеет, где он, собственно, находится.

Над следующим помещением было написано: «Море». Там стоял огромный аквариум, в котором скользили по поверхности бледные, не окрещенные еще младенцы. Затем я очутился в темном зале, где сильно пахло арабикой. Из тьмы проступили контуры черного паровоза. Ощупав кучи в тендере, я обнаружил не только запасы угля, но и изрядное количество необжаренного кофе. Паровоз, на который я вскарабкался, на самом деле представлял собой огромную кофеварку. Теперь я разглядел и множество фигур, которые безмолвно обслуживали сей агрегат. Одна половина котла была жарочным барабаном, куда закладывали зеленые кофейные бобы, другая — мельницей. Уголь лопатой забрасывали в топку, в кипятильных трубах нагревали воду и в виде пара направляли к дымовой трубе, заполненной свежемолотым кофе, пар проходил сквозь него и, сделавшись напитком, сбегал в емкость, связанную циркуляционным насосом с отоплением.

На этом месте я приостановил свои изыскания, ибо добрался до следующей световой надписи: «Из залов возникли вокзалы, из портов — аэропорты». Я отодвинул кожаную занавеску, ощутил на лице соленые ветры и, когда глаза мои привыкли к темноте, разглядел клиперы, груженные чаем и опиумом, ухмылку и выпяченные груди и кулаки носовых фигур. Волны накатывали откуда-то издалека, с шумным плеском набегали на берег, повторяясь до бесконечности. Я промчался по всем вокзальным помещениям Люцерна, Лейпцига, лондонского «Ливерпуль-стрит» и очутился перед стеклянной дверью. Она открылась, и я снова попал в торговый центр, где, вооружась своей карточкой, быстро пристроился к очереди в кассу, поскольку забыл заплатить за савойскую капусту.

В небесах обязанностей

Я записался в хор. Спевки проходят на колокольне, над залом, в лобной пазухе. Добраться туда можно по винтовым лестницам. Лишь тот, кто участвует в спевках, рано или поздно узрит домовый орган. Мы сотнями собираемся перед его фасадом. Я спрятался в заднем ряду, возле вторых басов. Хор исполняет старые попутные песни, все сплошь успокоительного звучания, каждый может не мешкая подхватить. В низких регистрах всегда держат один и тот же тон, для любой песни. Среди басов возможны временные перестановки, в их рядах порядок не слишком строгий, мы же обеспечиваем связь с избранной публикой, приглашаем ее подпевать. За пением в озабоченных умах крепнет убежденность, что лобная пазуха вкупе с хором и органом, как и прежде, остается инструментом руководства. Покуда наша публика верит, что силы искусства заняты делом, и подпевает хору, заботы ее не растут. В лицевой стене и впрямь размещается западное окно — отверстие на самом верху, через которое прежние смотрители наблюдали за всем происходящим на путях. Смотрители добирались до глаза — так они называли маленькую платформу с кроватью и письменным столом — по длинным лестницам, по двое устраивались там на несколько дней, по очереди выкрикивая через медные трубы указания прямо в ухо органисту, который своей игрой подгонял хор, хотя наигрывал лишь отдельные тоны — точки, черточки. Западное окно размещено так, что последние лучи летнего солнца можно с помощью зеркал направить в лобную пазуху, в соответствии с направлением солнечных лучей прочерчены и линии на полу, по которым мы строимся по сей день. Позднее в западный глаз вставили граненое стекло, оттого-то ныне свет в лобной пазухе воздвигает все новые храмы, всех цветов радуги, впрочем, за всем этим можно не без оснований заподозрить существование пучковой горелки и тех же световых эффектов, что заставляют солнце двигаться по стене за окнами терм, а нам ежедневно показывают в вестибюле, где находятся восток, юг, запад.

Бас — так мы называем самую толстую трубу органа — задает основной тон. Некогда бас звучал хрипло — слишком низкий потолок отражал звуковые волны, и слышна была в первую очередь квинта, а основной тон оставался как-то придавлен, не достигал полного звучания. Затем сквозь крышу пропустили каминную трубу, и, как гласит молва, единственный выход из вокзала ведет через это отверстие. По этой причине непрерывно требуются услуги трубочиста, ведь беглецов настигает бас, они падают в его трубу и в муках кончают там свои дни. Никто не в силах вообразить, что испытывает человек, которого сминает и расплющивает звук. Ежедневно днище труб подвергается осмотру. Для очистки два человека спускаются на канатах внутрь, прихватив с собой спальные мешки и провизию, потому что уже не раз поисковые группы сбивались в недрах органа с пути, соскальзывали вниз по стенам, калечились об острые язычки, заползали, чтобы укрыться от удавки низких басов, в трубки поменьше. Вот почему перед началом игры органист каждый раз окликает: «А кто у нас живет в басу?» — чтобы знать наверняка, что ни в органной, ни в каминной трубе нет никаких посторонних. Бас — это связующее звено между вокзалом и рельсами, давайте на минуту вообразим, что он заставляет рельсы петь, а поезда приводит в движение. Из разных стран съезжаются органисты, чтобы сыграть на наших басах, а музыка, написанная для этого инструмента, предвосхитила многое из того, что испытывают пассажиры и машинисты в скоростных поездах.

Пыхтящие морские змеи, губаны, трубящие ангелы, раздувающие паруса летящих кораблей, — домовый орган заполняет своей резьбой всю ширь, но по краям тонет в таинственном сумраке, и разглядеть его контуры мы толком не можем. Когда не играют и не репетируют, становится слышно, как скребут и намывают по всему фасаду, везде идет работа. Чтобы сохранять орган в грозном состоянии, принято перед каждой игрой подслащивать воздух. Однако влажно-сладкие ароматы подвергают трубки воздействию внутренней непогоды, покрывают их бирюзовой патиной, продувка разносит пыль и дым в самые отдаленные уголки органа, в самые мелкие трубы. Поэтому на съедение влажным ветрам оставляют несколько труб, вроде как ржавые закоулки на морских судах: на каждом корабле, как мы знаем, есть места, где ржавчине дозволено разгуляться во всю мочь, зато остальные части корабля непрерывно начищают, надраивают и заново окрашивают.

Про органиста можно сказать, что он обитает в органе, в сохранившейся колокольне, в соответствующих этажных перекрытиях, как в родной деревне. В перерывах он водит публику по внутренностям инструмента. Все трубы расположены согласно их размерам и громкости издаваемых звуков, самые толстые порой размещаются по центру, а порой, наоборот, по краям. Он демонстрирует поющую посуду, ведь орган проникает и в кухню; нажатием педали при содействии кухонного персонала, который поглаживает и увлажняет стекло, начинают звучать бутылочные горлышки, бокалы и горшки, чашки и керамические вазы. И вот уже изумленную публику потчуют домашним вином, после чего органист вкупе со своими гостями удаляется в исконное нутро органа, как он сам это называет, проходит через сумятицу лестниц, заглядывает в разные комнаты и комнатушки, демонстрирует столярные и токарные мастерские, на всем пути, как правило, приготовлены накрытые столы, вино течет рекой, ибо об истинных процессах публика не должна получить ни малейшего представления.

По ночам в лобной пазухе встречается закрытое общество — внезапный свет. Теперь органный фасад можно снять как серебряную обертку, как картины на фасадах старинных построек в Венеции, Флоренции и Риме, которые просто наклеивают в случае ремонта или реставрации. Зачастую эти фотографии, под прикрытием коих рабочие день и ночь стучат молотками, столь правдоподобны, что перестройку никто вообще не замечает, а посетители и вовсе испытывают разочарование, снова увидев истинный фасад. Орган, который является взору после снятия фасада, наполовину разъеден, могучий мотор с трубами и трубками, уходящий во тьму и расширенный мелкими приборчиками. Так, глазам открывается маленький кварц, судя по всему, расположенный как раз над большими часами. Вокруг него происходят танцы и пляски. Как мы теперь видим, паркет испещрен линиями, самые новые нанесены люминесцентными красками, а самые старые — просто зеленым и красным, не иначе как разметка, оставшаяся от прежнего спортзала. Мастер по паркету, завладев басовой педалью, наблюдает за происходящим. Мы шагаем шеренгами, шагаем поперек, придаем этой толчее определенные контуры, делаем ее четкой и ощутимой. Временами доносится шипение, исходящее от кварца. Парадные марши через наши небеса обязанностей начинаются весьма непринужденно, но ритм убыстряется, делается напряженнее. Каждое очередное па ведет к отсеву, и коснуться он может каждого, настигнуть каждого, каждый должен быть готов вылезти из кожи, выложиться, в любой момент пожертвовать самым неприкосновенным, возжелать самого невозможного, и вот уже ряды смыкаются тесней, оборачиваются вихрем и начинают размалывать. Отщепенец должен сам осознать себя таковым и проявить себя в этом качестве, он не может держать такт, не может соблюдать условий, он передвигается на узких полосах, его теснят к самому краю, и он становится обузой. Мы отторгаем его, приветствуем и одновременно величаем его. Ему дозволяется несколько минут руководить нами, проклинать нас перед тем, как он станет жертвой нашего неуемного любопытства, мы узнаем подробности его взлета, его отторжения и медленного провала, ему надлежит покинуть нас — уйти по коридору, составленному нами же. При этом его осыпают бранью.

Средняя волна

По утрам в воскресенье на задней стороне зала возникает тепловой полюс. Примерно между шестью и девятью часами престарелые супружеские пары продают на маленьких столиках деревянные радиоаппараты. Если кто вздумает их разогнать, среди малочисленных прохожих возле этих столиков возникает недовольство. Воскресными утрами не существует часов пик, есть лишь отдельные гуляки, и свет раннего утра падает через окна на задней стороне. Кто спозаранку окажется у столиков, не может не заметить, что этому раннему утру присуща всего лишь одна-единственная предрассветная краска, гулкий оранжевый цвет, который неожиданно взрывается и выпускает на простор белое солнце. А солнце хоть и набирает яркости, но с места не сходит. Ведь это вовсе не солнце, а всего-навсего уличный фонарь с бывшей привокзальной набережной, который опаляет раннее утро всегда на одном и том же месте, проникая сквозь стекла окон и проемы ворот, наделяя отдельных пешеходов длинными тенями, которые на ничем не занятом полу разрастаются до гигантских размеров. Никто не смеет вклиниться между этими гигантскими тенями, которые словно так и норовят, размахивая лапами, одолеть друг друга. Люди собираются возле столиков, обнаруживают здесь узкий пляж, склоняются над полированными деревянными корпусами, к которым можно прикасаться только в перчатках, зачарованно глядят на светящиеся индикаторы. Мерцающий синевой или зеленью трепетный флюид в маленьких трубочках указывает мощность передатчика. Чисто цифровой — так написано на табличке. Пожилые супруги могут предложить лишь небольшое количество приемников, недаром цены растут с каждой неделей, ведь каждый хочет приобрести личный флюид. У людей, связанных с волнами, возникают последние приметы тепла, хотя аппараты работают на самой малой громкости. Если двигаешься вдоль столов, то при этом меняешь миры и сферы, ловишь ухом церковную музыку, однако ж никогда нельзя с уверенностью сказать, участвует ли в игре вокзальный орган. Другие аппараты транслируют радиопьесы, разные истории ползут через края столов, или слышится отрадная сердцу музыка, студень в формочках на хриплых средних волнах, вдали — звонкий напев рельсов, обрывки объявлений. В одном углу из нескольких аппаратов подает голос тропическая радиостанция, передающая музыку из Африки, Южной Америки или с Карибов, называется эта станция «Morning sun», «Утреннее солнце»; басы ухают, приманивают возвращающихся домой танцоров, которые маленькими группками начинают двигаться в ритме танца, даже не замечая, что со своими дергаными движениями они выглядят под сводами вокзала, как черные сражающиеся рати.

Я слонялся там неделю за неделей, и в результате обзавелся таким радиоприемником, заплатив за него втридорога, ибо каждый мой робкий вопрос только поднимал цену. У себя в комнате я задергиваю шторы, ставлю купленный аппарат на пол, а сам ложусь в ванну из набегающих волн, сулящую дивную полудрему. Проснувшись, я обнаруживаю в углу нечто странное — кучку водорослей, а то и целого сома, который, распластав усы, ползет по паркету, вздымает тучу пыли, а потом ныряет сквозь стену, наверно, в соседнюю комнату. На побережье Атлантики длинные волны, нагоняемые западным ветром, прибили к берегу голубого кита, повергнувшего все местное население в состояние паники; люди пытались столкнуть задыхающееся животное обратно в воду, что удалось лишь совместными усилиями самых крепких мужчин из всех окрестных деревень. Следующим вечером кит лежал на том же месте — мертвый. Его отдали спасателям, которые для начала передрались из-за мертвого млекопитающего, а вскоре учредили общество, каковое организовало потрошение кита и проч. Кита погрузили на специальные грузовые платформы и демонстрировали по всему континенту. Кожа млекопитающего давно уже пластифицирована, пасть широко разинута, по брюху можно пройтись, увидеть целый мир на жидкостных экранах, где рекламируются новые методы китобойного промысла: свежие рыбы подвергаются глубокой заморозке до наступления смерти, затем, еще во чреве корабля, их пакуют в брикеты, грузят на вертолеты, доставляют в ближайший аэропорт, а оттуда самолеты развозят их по всему свету. Рекламируя новый рыбный рынок, возникший под сводами вокзала возле кофейни, пешеходную часть кита по трамвайным рельсам провезли через всю Вокзальную улицу. Однажды воскресным утром выпотрошенное млекопитающее всплыло на наших средних волнах. Мертвое животное привлекло к себе всеобщее внимание, свело почти на нет неустойчивую торговлю радиоприемниками, ведь теперь сообщали исключительно о голубом ките, и тот, кто утром находился вне дома, рано или поздно оказывался в голубом животе возле всевозможнейших трактирных стоек. На другое утро на месте голубого кита можно было лицезреть престранный аппарат, который тоже ходил по рельсам и был принят за скелет млекопитающего, поскольку нашли его на том же месте. Однако этот квазискелет был никакой не скелет, а так называемая туннельная фреза. В ней почти сорок метров длины, она снабжена четырехметровой бурильной головкой с разнообразными шарожками, которые нарезают камень ломтями, а затем ленточный транспортер вывозит эти ломти из туннеля. Бурильная установка и обслуживающие ее люди из Южной Африки, Южной Америки и Южной Италии были поименно представлены под сводами вокзала, даже электромоторы на несколько секунд включили на полную мощность. Персонал означенной установки был одет в защитные костюмы и шлемы, их чествовали как глубоководных ныряльщиков, как последних искателей приключений, все прекрасно знали, что ближайшие годы они проведут под землей в убийственной жаре. Создаваемые поперечные плоскости в самом деле представляют собой недостающие части нашей городской железной дороги, и, когда строительные работы будут завершены, люди увидят сплошную городскую поверхность со скверами и парками.

Я прочесал Вокзальную улицу вдоль и поперек, разжился за этим занятием кроссовками и несколькими беспроводными приборами — телефоном с небольшим экраном и кроссовкой с радиоприемником, в которую можно спрятать телефон. Вокзальная улица, некогда проложенная через Старый город, потом вокруг вокзала, чтобы открыть вокзал на юг, к озеру, состоит из опрокинутых набок высоток, которые устремляются не к небу, а к озеру, нашему пресному водохранилищу, по каковой причине мы именуем эту улицу Пьющая-Из-Озера. Она направляет питьевую воду прямиком в водопровод. Вокзальная улица сама по себе — город мирового значения; когда открыты магазины, она вся залита огнями, для богачей из стран, бедных водой, в отелях есть номера с маленьким озерным бассейном. По закрытии магазинов воцаряется всеобщий сбор света, миллионы светящихся ламповых волосков препровождают особенно рьяных покупателей под своды вокзала. Здесь им не избежать встречи с простонародьем, которое толпами стекается сюда, чтобы отпраздновать вечный предрождественский адвент. Над эскалаторами нависает центральная плодоносная глыба. Наши краеведы, без чьих тайных знаний нельзя было выстроить поперечную плоскость, а стало быть, и большой город, хотя их исследования ведут весьма скудное существование, не упускают удобного случая и нетрадиционными методами распространяют в народе свои знания. Краеведы добились разрешения снова и снова демонстрировать народу грунт, вынутый из прокладываемых туннелей. Прохожих, которые превыше всего ценят блестящие поверхности и ни к чему другому не приучены, призывают обратить внимание на силы, бушующие глубоко внизу. «Африканский континент по-прежнему дрейфует в сторону европейского», — можно прочесть на соответствующих стендах. «Изучая недра Альпийских гор, мы одновременно исследуем и внутреннюю Африку». Холм минералов содержит лишь лучшие образцы основных пород, высвобождает земные эпохи, свет прожекторов пучками падает на щебенку, сверкающую всеми цветами радуги; «Кварц, хлорит, флюорит, цинковая обманка, свинцовый блеск, дымчатый топаз», — провозглашают наши краеведы. Мы включаем машину, создающую искусственный туман, клубы которого обволакивают холм. «Внутренний остров!» — восклицаю я, впрочем, никто меня не слышит, ибо сверкающую гору окружают крепящие басы. Монотонная музыка соответствует структуре основных пород, твердят краеведы, магматические расплавленные массы кристаллизовались, их блестящие вростки соответствуют музыкальным обертонам. Мы видим звезды.

Из африканского камня краеведы охотно соорудили бы четкую пирамиду. Танцоры же так увлечены музыкой и экзотическими декорациями, что каждый готов в танце прихватить какой-нибудь камень или на худой конец — голыш, за ночь холм сносят, никогда еще знание не распространялось среди людей более действенным способом.

Тоска по дальним странам

Вестибюль и поперечный зал мы называем приемной. И обращаются с нею согласно законам напряжения и расслабления, регулярно настраивают и подстраивают, порой одну сторону красят в более темный цвет, чем другую. Чтобы создать настрой, нужны люди, их настроения. Новоиспеченные придворные, исполненные готовности возложить себя на алтарь, группками и рядами собираются в поперечном зале, создают укромные уголки для буферных целовальщиков — так называют у нас тех, которые селятся в конце железнодорожных путей. Эти люди приходят в ужасное возбуждение, едва рельсы начинают вибрировать. Как только подъезжает какой-нибудь паровоз, целовальщики сразу пытаются прикоснуться к этим чумазым, красным рожам, что, судя по всему, их наэлектризовывает, из этих контактов они черпают жизненную энергию. Воспрепятствовать такому поведению не в наших силах, зато мы можем его сдержать, для чего возле путей имеются фонтанчики с питьевой водой, используемые в гигиенических целях. Целовальщиков приучают регулярно мыть лицо и руки. Много народу селится вдоль главных магистралей, в старых будках для обходчиков, у въездов в туннели, в палатках, а порой вообще под открытым небом. Теперь, когда все это подпадает под юрисдикцию вокзала, в их распоряжение предоставляются целые кварталы подземных этажей, там они могут устанавливать свои лавочки и киоски, которые торгуют исключительно железнодорожным товаром, преимущественно старьем, к примеру большими колесами, которые запросто можно использовать как столы, буферами, которые могут заменять стулья, шпалами, из которых строят дома, рельсами, из которых делают кровати. Существуют торговые ряды, киоски, где все, что ни продается, имеет миниатюрные размеры: горы, дома, поезда, рельсы, стрелки, — словом, весь вокзал, но карманной величины, поместится в чемодане или в наручных часах.

Чтобы во всеоружии встретить всеобщую тоску по дальним странам, которая то и дело сюда заявляется, в поперечном зале по обеим сторонам устанавливаются гигантские экраны. Они прибывают сюда с поездами особого назначения. Возле эскалаторов стоят барабанщики, рассыпают дробь ожидания. Оглушительная музыка слышится вновь в преобразованном виде. Тамбурмажорша, задавая такт, демонстрирует синие щупальца, четыре штуки, ищет ощупью, шарит, вжимается в подвижный воздух, робкой четвероножке дано в придачу синеватое тело, которое медленно изливается из туннеля, заставляя звенеть блестящие поверхности. Протяжная музыка, единожды прозвучав, снова прячется в свое прибежище, мы даже не успеваем разглядеть конструкцию. Теперь за напряжение и чары отвечают барабанщики, они медленно движутся в сторону разукрашенных путей, куда только что прибыл поезд. Телохранители нам в таких случаях без надобности, их роль исполняют аплодирующие гости, аплодисменты накатывают волна за волной, едва распахнутся дверцы вагонов. Пока не смолкают аплодисменты, гости чувствуют себя совершенно как дома, в знакомых местах. Два пустых экрана, которые привезли сюда на специальных грузовых платформах, обзаводятся ножками еще на перроне, высокие гости вперемешку с добровольцами несут их в поперечный зал, под бурные аплодисменты. Поскольку в упомянутых залах запрещено произносить речи — все равно ничего не поймешь, даже если пользоваться маленькими динамиками, все фразы поплывут по воздуху, разобьются на капли, так что давайте уж обойдемся простейшими жестами. Оба экрана на глазах у почтеннейшей публики заполняются цветной жидкостью, приглашенные ораторы выкрикивают в толпу по-братски связующие слова, а поскольку мы, слушатели, не в силах ничего разобрать, мало-помалу впадают во всеохватный пафос, который барабанщики разделяют на множество мелких вихрей. По обеим сторонам поднимают на канатах полные экраны, причем подъемом занимаются команды добровольцев, которых даже и уговаривать не надо, они поднимают паруса, и те немедля наполняются ветром: теперь мы трактуем пронизанный ветром поперечный зал как своего рода трубу, а самих себя как частицы, разогнанные в ней до огромного ускорения. После торжественной части мы подпускаем размякших от блаженства гостей к устьям эскалаторов, спускаем вниз, вместе с ними нас покидают и аплодисменты, которые будут звучать в недрах, в глубинах, где обитают аплодирующие, гаранты и наши буферные целовальщики вкупе с чиновниками из давно закрытых почтовых отделений, общинными писарями давно уже почивших общин, членами союза престарелых, эти всю свою жизнь носят пестрые галстуки и служат украшением любого общедоступного угла.

Зловещую пустоту, которая теперь возникает, надо поскорей заполнить, людям хочется прикоснуться к ускользнувшей, изменчивой общественности, принять участие в ее формировании. Мы насаждаем райский лесок, грабим древесные питомники, используем не пальмы, как раньше, а только маленькие елочки в цветочных горшках. Вокруг леска ставится ограда. Мы выпускаем в лесок мелкую дичь, городских лисиц, певчих птиц и рысей, призываем к делу самых шустрых киношников из числа бывших военных корреспондентов, они без устали снимают одичание. Снятые ими кадры тотчас транслируют все экраны, тем самым мы можем по-новому увидеть внутренность залов. Ландшафтные садовники — самые желанные объекты вокзального телевидения, прохожие и публика желают видеть их за работой. В глубине леса оставлена небольшая прогалина, там плотники и лучшие кондитеры воздвигают большущий торт, глазируют сладкую верхушку, гранитный рог, который попросту зовется общественность. Мы предпочли бы, чтоб это слово употреблялось почаще, чтоб его вдыхали поглубже, чтоб оно наполняло легкие и представления. Общественность должна быть аппетитна, должна вызывать слюнки. На самой вершине сооружают махонький домик из шоколадного бруса, под плоской черепицей. Здесь мы устраиваем публичные игры. Участники в спортивных костюмах собираются на опушке леса и пробиваются к подножию горы. Кто первым покорит это подножие, тот им и владеет, но сперва он должен проявить себя как личность. На вершине общественности обитает неизменно любезный идиот. Пока он пребывает на вершине, он управляет нашими солнцами, и на всех экранах мы видим его наверху блаженства. Чем больше света падает на домик, тем скорей он тает, и тогда идиот начинает поедать свои угодья, а когда злющие противники, потерпевшие поражение, успевают до него добраться, сам обращается в сласть.

Незадолго до Рождества мы сооружаем на опушке леса деревушку, иначе — Рождественскую ярмарку: ряды палаток, деревянных киосков, из которых складываются деревенские улицы, очень скоро заполняющиеся жильцами. Вопросы типа «где?» и «откуда?» тут не приветствуют, ассортимент же сугубо утешительный: ручные поделки, корнеплоды, глинтвейн, плавленый сыр, горячие супы. Рождественская елка пятиметровой вышины, вся обвешанная разноцветным стеклом, должна играючи преподнести детям стеклянную общественность, с которой они давно уже срослись. Игрушечные экранчики развешаны на ветках среди огоньков свечей — руками до них не дотянешься. Родители тщатся урезонить детей, посулив им знакомство с миниатюрной железной дорогой. Две уже завершенные модели стоят в одной из палаток; если сунуть монетку, они приходят в движение, что привлекает в первую очередь восторженное внимание родителей: их восхищает то обстоятельство, что в модели курсируют те же поезда, что и по нормальным рельсам. Деревенских заправил, деревенских оригиналов вовсе не вербуют, как полагают многие, нет-нет, они являются совершенно добровольно, покидая для этой цели свои мрачные кабаки. Здесь публично назначено смешение, в разных палатках для завсегдатаев расставлены столы, на которых всегда красуются полные пивные кружки, а вместо объединительной пепельницы посреди стола стоит маленький временной кубик.

В стечении народа и ежедневном обилии настроений в деревне комнаты становятся теснее и близость может обернуться толчеей. Приезжие в любое время заявляют свои права на свободу передвижения и толпятся на улицах, где люди, которые рассчитывают всегда встретить широко распахнутые ворота, люди, для которых каждая секунда оборачивается звонкой монетой, стоят подле других людей, к которым липнут только часы, в пластиковых пакетах таскают они за собой эти часы как единственное свое достояние. Им ведомы лишь запертые двери. Это порождает моменты безудержного раздражения, безудержного недовольства, ибо каждый подозревает каждого в динамическом идиотизме. Малейшее опоздание, малейшие ошибочные шаги и легкие нарушения такта в нашем поведении тоже приводят к нагромождению злобных выпадов, которых даже опытные придворные сгладить не в силах. Их избивают, но они должны терпеть. Мы вмешиваемся, чтобы смягчить силу ударов.

Общественные помещения — очаги заразы; наряду с тоской по дальним странам и со слухами здесь вызревают всевозможные гриппы и волнами расходятся по вокзалу. Вот почему мы называем эти залы еще и рассадниками инфекции. Множество придворных в полной прострации лежат у себя дома с тех самых пор, как залы используются все шире и шире, по каковой причине отнюдь не бросается в глаза, когда человек долгое время отсутствует. Лично я держусь на расстоянии, тестирую у себя в комнате свои приборы, занимаюсь гигиеной на расстоянии, звоню, чтобы исполнить всеобщий долг любви, ищу в телефонной трубке собеседниц. Иная хрипловатость голоса лаской вливается в отдаленное ушко. В других комнатах я появляюсь причесанным, прифранченным, хоть и не принимаю больше душ и не бреюсь. Все можно сделать по телефону, даже еду доставляют по заказу. Газеты, которые только и знай пережевывают устаревшие сообщения, заносят прямо на лестничную площадку. Распахнув балконную дверь, я словно бы попадаю в одно из минувших столетий, вокруг пахнет хлевом и дымом, землей и плугом. Внутренний двор накрыли стеклянным куполом, теперь в нем разрешается курить — гигантские вентиляторы очищают воздух, здесь-то и находится новое кольцо, а отвечают за него стареющие актеры, которым для достижения высочайших результатов совершенно необходимо курить. В первую очередь под куполом собираются курильщики сигарок и сигар. Частенько здесь же продают с молотка предметы из внутренней обстановки вокзала — своего рода успокоительное мероприятие. Во второй половине дня на торги выставляют столетний поездной инвентарь, старые лампы, шляпы, железнодорожную форму. Ежедневно под купол приводят быков, коров и телят из наших хлевов и разыгрывают продажу с аукциона. Главное тут, чтоб было хорошо видно, как ударяют по рукам и как участники торгов расплачиваются наличными, бумажными деньгами и звонкой монетой. Аукцион — эффектная инсценировка для местного населения, для старожилов, которые ни в коем случае не должны терять веру в зримый рынок и в свободу общественного мнения. И деньги, и мнения, как известно, уже давным-давно незримым потоком текут по воздуху.

Я закрываю дверь, опускаю шторы.

Очередная радиостанция дарит облегчение.

Установка по разъединению личностей

Я отправился по следу некоего звука, некоего жужжания и мерцания, которое, судя по всему, исходит от лампы, зажженной для борьбы с насекомыми. На лестничной клетке темно, отчего звук слышится отчетливее. У самого входа открыта еще одна дверь, которую я до сих пор ни разу не замечал. А уж фигуру за дверью я узнаю, только когда она начинает что-то шептать. Мерцание явно неисправной лампы дарует фигуре переменчивые лица: кротко улыбающееся и искаженно обесцвеченное, в морщинах которого струится синий свет. «А ты здесь новенький!» — говорит незнакомец с той учтивостью, которая тщится быть ненавязчивой и милой, хотя произносится холодным голосом. Зазывное движение, каким он указывает мне на выход, выглядит в трепетном свете чрезмерно текучим, массивные серебряные перстни на руке словно пускают нити. «Итак, ты уже соискатель. Тебе надо глубже дышать», — говорит он, и я вижу, что у него тонкие усики, кончики которых лихо подкручены и прячутся в темноте. Он подвязан к своим усам. Одна рука указывает на стеклянный ящик, другая держит счетчик и, когда я прохожу мимо, нажимает кнопку. Тиканье счетчика принуждает мое ухо к послушанию. Итак, я прохожу через стеклянный ящик, в котором расположена дверь-вертушка, потом через какой-то турникет и оказываюсь на толстом ковре, вернее, на бесконечной дорожке. Шагов здесь совсем не слышно, словно шагаешь по вате, на самом деле это какой-то ковровый туман, изливающийся во все помещения, он соединяет их, заглушает шаги, растворяет обувь, так что кажется, будто идешь босиком. Иногда пол как бы течет и уносит тебя, хотя на самом деле ты не двигаешься с места, порогов нигде нет, двери всегда нараспашку, повсюду это жужжание…

Ковер тумана служит направляющей поверхностью и носителем тайн. Когда-то здесь трудились самые заядлые курильщики, а информацией обменивались от затяжки до затяжки, слышны были лишь громкие, грубые голоса, пропитанный дымом воздух можно было прослушивать, он выдавал все тайны. Нынче здесь только шепчут, те, кто беседуют по телефону, говорят тихо и торопливо, они торчат в любом углу, говорят в пустоту, в ушах у них наушники, миниатюрные микрофоны на галстуке, на воротнике, на усах, тем самым они отличаются от лохматиков, которых здесь обзывают капустой и терпят, благо они разговаривают с воздухом. Новичкам рекомендуется тренировать взгляд на проводах и наушниках, эти приборчики отличают ускорителей и метателей от расточителей, подключенных от отключенных, зачастую одеты они одинаково, двигаются одинаково и выражением лица схожи, и взгляды у всех устремлены вдаль, и лексикон у всех один и тот же. Подключенные к проводам беседуют с вышестоящим начальством, меж тем как неподключенные беседуют с высшими силами, устремляют взоры в горние выси, хотя всего-навсего смотрят в угол.

Я отираюсь меж стеклянных стен, слоняюсь по большим вычислительным центрам, в одних еще полно народу, другие только что опустели, на столах стоят еще не остывшие чашки из-под кофе. «Давайте будем как рыбы и начнем плавать в общем бассейне», — читаю я надпись над дверью; люди сидят в нишах, отражаются в банках, где полно мальков, икру здесь оплодотворяют и сливают в другую емкость, при этом производятся сложные расчеты. Одно из просторных помещений содержит роскошных государственных медуз во всем их блеске, они выплясывают уравнения, рядом — всевозможные взрослые уксусные бактерии, считающие в уме, и снова большие банки, куда капает кислота. «Рыба или грибы?» — единственный вопрос, который мне задают, впрочем, совершенно излишний, потому что изучение грибов, судя по всему, недавно приостановлено. Дверь в грибные питомники на замке. Ни с чем не сравнимый запах конского навоза, сыра и компоста, какой можно унюхать лишь в такого рода питомниках, по-прежнему висит в воздухе. «Давайте будем как грибы, срастемся корнями и в виде плодовых тел выступим из единого целого» — вот что написано на стене. Долго ходили слухи о загадочных гигантских грибах, которые здесь выращивали, сейчас они-де стали размером с континент, грибницы, установившие связь меж всеми живыми существами.

Здесь не живут и не стряпают, спят и едят в залах. Как ни старайся, не углядишь ни одной кухни. Люди встречаются в закусочных и столовках, за светлыми столами, или едят не прерывая работы, еду доставляют в горячих мешочках. Где бы я ни появился, мне говорят «ты», с ходу без обиняков. Все друг с другом на «ты», причем имен никто не произносит, меня это тыканье озадачивает, словно я все время был здесь. Попутно мне дают уроки расслабления, чтоб шея у меня стала мягче, а сам только о том и думаю, как бы не иссякла слюна, ведь надо увлажнять, смачивать, добавлять в мазь, чтобы повысить всеобщую проводимость; трудятся здесь профессиональные глотатели и жевальщики, и каждый норовит пристроить свою слюну в чужих ртах, поиграть своим языком меж чужих губ. Слюна — добро редкостное; если и возникает что-нибудь новое, то лишь из смешанной слюны. Говорят, похитители слюны по ночам бродят из спальни в спальню и маленькими хоботочками и трубочками из уст в уста отсасывают из уголков губ телесные жидкости. Все это они выплевывают в большую миску, в загадочную, теплую, слюнную ванну, откуда все приходит и куда все уходит.

Я аспирирую, я выдыхаю.

В белый свет.

Первое мое задание: кормление уклеек и ельцов в старом крепостном рву. Я собираю кусочки белого хлеба, оставленные возле кофейных чашечек. Некогда карпы считались деликатесом, теперь же они — средоточие нашего культа, снискали всеобщее уважение, а потому умерщвлять их более не разрешается. Они доживают до преклонных лет. Края рва заилены, покрыты тиной, вода зеленая, вся цветет, у карпов здесь нет врагов, они плавают средь собственной икры, размножаются без меры и без счета и ходят в сонных глубинах. Только кормление вызывает здесь оживление. Рыбы хватают всё — корки, плевки, объедки. Внезапно эти вялые создания оживляются, наращивают скорость, хватают плавающие объедки, мутная вода вскипает волнами, сюда же поспешают другие рыбы; те, что помельче, образуют этакий хищный цветок из губ и глаз, те, что покрупней, расталкивают их, каждый желает быть самым верхним карпом. Напоследок заявляются самые крупные, толчком всплывают, таращатся. Самые толстые губы целуют пустоту.

В дормитории, где у меня временное спальное место, культивируется один лишь полусон. Человек ненадолго ложится, но спит урывками, по возможности поверхностно. Здесь, в частности, прибегают к лишению сна, ведь в том, кто мало спит, высвобождается неслыханная энергия, он разгоняет застой, учится видеть себя.

По части сновидений мы имеем строгие предписания.

А поскольку нас обязаны занимать вопросы происхождения Земли, мы желаем в краткие минуты сна увидеть сон о ее происхождении. Те, кого терзает неглубокий, поверхностный сон, бормочут как молитву: «Праморя… происхождение… прастихии».

Аспирантура размещается на третьем этаже. Здесь ставят дыхание, здесь оттачивают приказы, острят стрелы и языки, отверзают последние горизонты. В аспирантуре собираются главным образом вожаки-капитаны. Формы они не носят, ничто не выдает их зависимости, разве что движение глаз, вспыхивающих белой молнией, когда они говорят. Как мне разъясняют, существует до тонкости разработанное учение об учащенном, поверхностном дыхании, а одышка в этих кругах — недуг весьма распространенный, по каковой причине ингаляторий для увеличения глубины дыхания и мира находится буквально в двух шагах от аспирантуры. Здесь в особых чехлах развешаны стареющие общественные офицеры, их искусственно снабжают свежим воздухом, меж тем как окна открыты. Испарения, которым следовало бы действовать смягчающе, остаются без дела, сбегают по оконным стеклам.

На четвертом этаже расположена Большая аудитория, зал, у которого нет стен, есть лишь кустарник да тьма без конца и края, зал этот можно обозначить скорее как лесной питомник, чем как классную комнату, лектора нигде не видать, слышен лишь отдаленный гул прибоя, словно волны говорят с берегом.

Сумерки — большое помещение на пятом этаже, заходить туда можно только по двое. Сумерничающему подносят красный, густой напиток. Его партнер пьет кофе, держит чашку на весу, снова и снова теребит сумерничающего за ухо. При этом он должен быть предельно внимателен, только при просветленном разуме можно занести в протокол фразы, которые изрекает сумерничающий. Фразы эти имеют великое значение для общественной работы.

Парасолька

Меня ведут на крышу школьной башни, чтобы я ознакомился с горизонтом. Один взмах руки — и весь туман стерт напрочь, словно кто-то дунул, выдохнул ясный вид. Теперь вдали словно бы кисточкой наносят краску, взгляду открываются зеленые склоны и голубой альпийский венец. Простор создает отнюдь не видимое глазу, наставляют меня, не увиденное, а собственноручно набранные краски, которыми человек раскрашивает землю. Бывшая городская гора, давно уже поглощенная туманом, на миг являет себя взгляду, с обеими башнями, прежде чем снова ныряет в туман, — млекопитающее. Я вижу лишь дома-высотки, одни надели шапки или этакие меховые капюшоны, они курятся паром, у других на крыше то пирамиды, то капуста, некоторые нахлобучили клубы дыма либо кварц, некоторые стоят уступами. На одной из высоток и вовсе пристроилась каракатица, широко растопырив щупальца, с другой взлетает вертолет, на плоской крыше пасутся овцы. Внизу взаимосвязанные кровельные ландшафты, между ними — зияющие ущелья, узким ручейком струится транспорт. Коротко блеснувшее железнодорожное полотно разделяет вокзал на дерево и стекло. Под широкими лестницами и пандусами, что ведут к стеклянным громадам, мы угадываем присутствие бездомных, патрули вокзальной полиции то и дело их будят, каждые несколько часов сгоняют их с насиженного места, гонят через отбросы и всяческий мусор, скапливающийся между стеклянными постройками. Дорога пересекает рельсы, а по другую ее сторону раскинулась деревня, сплошь деревянная, маленькие домишки; согбенность, приземистость деревянных строений отвечает некой исконной потребности, весь квартал с жильцами находится поэтому под охраной, и опекуны, и дельцы активно его используют. Стройными колоннами они устремляются от стекла к дереву, где в красных витринах стоят женщины. Кто желает заглянуть подальше или имеет открытые вопросы, тот принимает желтую вокзальную таблетку, которую в деревянном поселке можно купить на любом углу; в крайнем случае таблеткой можно разжиться у соискателей — маленькое такое солнышко, которое опускается в телесные глубины, сверкает там внутри, заставляя плавиться любое стекло, по каковой причине мир съеживается и последние открытые вопросы заливаются свежим яичным желтком.

Приезжий вступает в свою комнату на верхнем этаже нового франкфуртского ярмарочного отеля, стены облицованы мрамором и благородной тропической древесиной, окна не открываются, зато телевизор включен и приглашает совершить экскурсию по высотке. Постоялец берется за лежащий наготове пульт дистанционного управления, нажимает красную кнопку и тотчас зрит в корень: видит мутные пруды, вечно голодных уклеек, которые хватают куски хлеба, мусолят сосиски, видит бледных мужчин, которые забрасывают на мелководье сырную приманку, а рыбки кусают их за каждый палец, что на ногах, что на руках. Рыбаки выпускают в воду свои молоки, собирающиеся мутными пятнами, рыбачьи молоки на рыбьих телах, на рыбьих мордах и глазах. Во всех гостиничных номерах идет одна-единственная телепередача, рыбий телеканал, во всех других высотках мерцают синевой окна, никто не спит, все рыбачат, под утро человек просыпается перед включенным экраном, просыпается во вчерашней одежде, выбегает из номера, долго едет на лифте, усаживается завтракать в битком набитом зале ресторана, среди полусонных постояльцев, и на завтрак ест жаренные на гриле сосиски. Он покидает отель, спешит по всегда бодрствующей Кайзерштрассе, сквозь «быструю еду», быструю любовь, спасается бегством на вполне аккуратный перрон, заскакивает на свое плацкартное место в вагоне и тотчас засыпает, чтобы увидеть во сне новый Лейпцигский вокзал: с края гигантского навеса каплет закваска, каждая капля рождает новые растения, между ржавыми стрелками, в щебенке — кричащий красный цвет. Когда в Лейпциге он выходит из своей спальной ячейки, его охватывает безмерное удивление: вокзалы Лейпцига и Франкфурта слились у него во сне в огромную двойную голову. Где прежде росла обгорелая трава, протянулся пешеходный пассаж, самый большой, какой только можно себе вообразить, пахнет свежей выпечкой, а вместо объявлений о прибытии поездов он слышит песенные рекламные зазывы.

Плоская крыша, аттик, на котором я стою, подогревается изнутри; плиты ее все время движутся, вскипает пена времени, изливается через перила, течет вниз по фасаду. Я стою на башенных часах над накопителем, гляжу в толчею, намереваясь выяснить причины жары, поднимающейся снизу. Лифтом спускаюсь на первый этаж, выхожу на берлинскую площадь, в народе ее величают также Лопающаяся площадь, на деле это большая строительная площадка. Посреди площади высится телебашня, стоит на надежном основании, уходит корнями в компост из бетонных плит, балок и неиспользованных остатков проекта. Верхушка ее тонет в тумане. Старики официанты, которые много лет проработали на вращающемся этаже, разнося по кругу кушанья, держат теперь у входа школки верховой езды, с разукрашенными лошадками и петухами, на резвых лошадках гарцуют пожилые люди, они ежедневно вывозят на конную прогулку свои шляпы, свои поблекшие венки. Совсем рядом поднято несколько дорожных плит, здесь бурлит многоцветье: бойкий привокзальный немецкий. По щелям течет желтая шипучка, которая снова и снова пытается вскипеть. Мы стоим в очереди: выгружаем речевое дерево, балки и подмости на компост у подножия телебашни, выкладываем красивыми штабелями понятийный навоз. Горячий при вокзальный немецкий захлестнул всю площадь, согнул железные опоры, расплавил свинцовое небо. Мы тренируемся в наглости. Теперь каждый из нас вправе избавиться от своей злости, от своего исступления. Люди опустошают забродившие емкости гласных, сплевывают шелуху в брожение: косы, серпы, острия и пряжки. Все тотчас расплавляется, жидкую массу направляют в открытые каналы и в новые изложницы, охлаждают речной водой, отчего возникают яркие тучи пара, так называемые флюориды. Мы заполняем ими осветительные трубки. Из металлических сплавов формуем свежие жестяные листы, отбиваем эти листы до звона, заставляем рассыпать звенящие искры. Из этих звуков штампуются согласные, свариваются друг с другом в быстрые последовательности, обзаводятся хвостом. Выковываются целые лозунги, натягиваются фризы и транспаранты, каждый может ими воспользоваться, нам нужны бойкие языки, чтобы совладать с новыми, непривычными скоростями.

«Именно на этой площади удалось вырвать из объятий сна привокзальный немецкий!» — восклицает варщица слогов, которая с незапамятных времен угнездилась в кабине лифта на телебашне. На ней форменная одежда, голубая, как у Девы Марии, с двойным якорьком на каждой пуговице; людей, готовых взобраться наверх, она встречает общим учением о слогах, которое отбарабанивает наизусть: «Кабину лифта приводят в движение исключительно превосходные степени, что постоянно произрастают на этом месте. Все темное и все слишком светлое преобразуется под башней в давление, глухие и ударные гласные с одной стороны, отточенные согласные — с другой, ну эти, так называемые звонкие. С недавних пор мы наблюдаем на Лопающейся площади удивительные кварцевые образования, стеклянные кубы, кристаллические выбросы. Вот в Исландии текучий камень размывает глетчеры, лава пробивает себе каналы под ледяной корой. Когда она наконец с грохотом обрушивается в море, на поверхности воды возни кают облака, способные сравняться величиной с целым континентом».

Я снова выхожу на площадь, кабина опять мчится наверх, ветры свистят нал нами, раскачивают башню, словно язык исполинского колокола. Но кто, скажите на милость, бьет в большой гонг, кто бьет в поглощающий, кто — в плюющийся барабан, под гром которого пляшут слоги? Уловив взглядом мимолетный взблеск верхушки телебашни, я пытаюсь классифицировать ее по грибному принципу, по правилам вокзальной микологии, в рамках небольшого исследования о навозных грибках: поначалу я счел башню увеличенным колокольчатым навозником, который не иначе как явился на свет из лепешек священных коров, не раз пересекавших площадь. Но мне становится ясно, что этот навоз, тесно проплетенный втоптанными в него мыслями, представлениями, замученными планами, служит питательной средой для не столь безобидного плодового тела. Это не навозник, скорее островерхая, лысая голова из семейства мухоморов. Следовательно, в верхушке телебашни содержится нечто возбуждающее фантазии. Далее я задаюсь вопросом, не является ли это активное вещество снотворным, не является ли сама верхушка головкой мака, выделяющей парализующие соки? Наверно, она выросла на почве, пересохшей от зноя, в самых восточных степях Восточной Азии, а потом уж ее насадили на эту самую башню. Я уже представляю себе наркотическую капсулу в мировом пространстве, как вдруг замечаю маленькое колечко, которое выросло прямо под шляпкой на змейкой завитом стержне и снова с необходимостью отсылает меня в грибное царство. В случае с нашей телебашней речь идет о солнечном грибе-зонтике, о парасольке, который странным образом замкнут в шар.