10249.fb2
Отец совсем неплохо писал шуточные стихи и эпиграммы. Например, такая:
Скажу про басни Михалкова,
Что он их пишет бестолково.
Ему досталась от Эзопа,
Как видно, не язык...
Я хочу привести тут еще одну эпиграмму, но ее нужно снабдить предисловием. В начале шестидесятых годов в ЦК партии было решено добиться, чтобы советский классик Михаил Шолохов был удостоен Нобелевской премии. С этой целью его несколько раз посылали в Швецию, где он читал лекции и всячески себя рекламировал. В этот самый период Ардов сочинил эпиграмму, но - увы! содержащееся в ней пророчество не сбылось.
Зря Шолохов к шведам в столицу
Все ездит за премией Нобеля
Немыслимо красному кобелю
Под цвет либеральный отмыться.
В Стокгольме и малую толику
Донскому не взять алкоголику.
И еще о советской литературе мне вспоминаются такие слова отца:
- В полном собрании сочинений любого нашего классика последний том должен иметь такой подзаголовок: "Письма, заявления и доносы".
Ардов говорил:
- Политика кнута и пряника известна еще со времен Древнего Рима. Но большевики тут ввели некое новшество: они первыми догадались выдавать кнут за пряник...
Отец учил нас с братом:
- Огорчаться и расстраиваться от повсеместного хамства и идиотизма жизни в нашей стране - совершенно бессмысленно... Представь себе: ты бежал по лесу и ударился лбом о сук березы - ну вот и обижайся на этот лес, на эту березу...
Помнится, когда мне надоела мелкая литературная поденщина, которая кормила меня в шестидесятые и семидесятые годы, я поделился с отцом своими планами бросить это унизительное дело. Тут он мне сказал лишь одну фразу: "Куском хлеба в футбол не играют..."
Я хорошо запомнил и еще одно его суждение:
- Пожилых мужчин подстерегает страшная опасность. Некоторые из них лет в шестьдесят расстаются со старыми женами и уходят к молодым возлюбленным. Это смертники...
Слава Тебе, Господи, самого Ардова сия чаша миновала, хотя он был, что называется, "ходоком по этой части". И не просто любителем "клубнички", а даже и теоретиком в данном вопросе. Но умолкаю, ибо писать об этом мне крайне неприятно...
О некоторых своих знакомых Ардов говорил так:
- Это - ужаснувшийся.
Такой термин применялся к людям, которые смогли пережить кровавый сталинский террор, но у них появился патологический страх перед самой советской системой - реальное ощущение того, что в этой стране любой человек в любую минуту может быть раздавлен, уничтожен, превращен в лагерную пыль...
Сам Ардов к этой категории не принадлежал. Но нельзя сказать, что десятилетия, прожитые под гнетом большевицкого режима, прошли для него даром. Ему было свойственно то, что я бы обозначил словом "мимикрия". Благополучие отца и всей нашей семьи всегда зависело от всевластного племени советских бюрократов, и сама жизнь научила Ардова общаться с ними таким образом, чтобы не вызывать у них ни малейшего подозрения в нелояльности.
20 декабря 1963 года Л. К. Чуковская - а ей никогда и ни в какой степени не была свойственна эта "мимикрия" - возмутилась письмом, которое Ардов адресовал главному ленинградскому начальнику - Толстикову. (Мой отец пытался защитить Иосифа Бродского.)
Лидия Корнеевна отмечает в своем дневнике, что письмо написано "фальшивым, заискивающим тоном", но тут же признает:
"Необходимо спасти Иосифа. Ардов к Толстикову вхож и знает, на каком языке с ним разговаривать".
К стыду всей нашей семьи существует еще одно письмо Ардова, написанное в подобном "тоне" и на том же "языке", и оно тоже было адресовано в Ленинград. Я имею в виду позорное обращение отца в тамошний суд, когда разбиралось дело о судьбе архива Ахматовой. Ардов единственный из всех друзей Анны Андреевны выступил на стороне И. Пуниной против законного наследника - Л. Н. Гумилева.
В те времена и моя мать, и мой отец осуждали его за жестокость, которую Лев Николаевич проявлял по отношению к своей старой и больной матери. Но в данном случае привычная "мимикрия" Ардова подвела, и его письмо воспринималось как политический донос на Гумилева.
Ардову в большой степени было свойственно то, что он сам характеризовал термином "общественный темперамент". Он состоял членом множества комиссий, ходил на какие-то совещания, что-то организовывал сам... И все это совершенно бескорыстно. К тому же мой отец был очень добрым и отзывчивым человеком. По этой причине у нас на Ордынке был нескончаемый поток тех, кому он пытался оказывать помощь, - самодеятельные и провинциальные артисты, "юные дарования" и просто графоманы, люди, пострадавшие от советских бюрократов, и т. д. и т. п.
В начале семидесятых здоровье Ардова пошатнулось. К его всегдашним недомоганиям прибавился диабет. Но он не сдавался, продолжал сочинять рассказы и фельетоны, ездил на публичные выступления...
В это самое время я стал показывать отцу мои собственные сочинения, которые писались не для тогдашней печати, а, что называется, "в стол". Он отнесся к этому с полным одобрением, и вот тогда-то я рискнул обратиться к нему с таким предложением:
- Напиши настоящие, честные мемуары. Ведь ты прожил долгую жизнь, общался с интереснейшими людьми... Твоя память хранит столько замечательных историй. Я берусь тебе в этом помочь. Мы возьмем магнитофон, ты будешь говорить, я буду печатать на машинке. Потом мы будем вносить исправления... Пойми, ты обязан это сделать!..
Но - увы! - уговоры мои не подействовали, отец решительно отказался. И мне кажется, что причиной тому были не только его немощи, но и все та же привычная "мимикрия". Ему уже невозможно было отбросить проклятый "советский" язык и заговорить на простом, человеческом...
21 октября 1975 года отцу исполнилось семьдесят пять. По этому случаю был устроен юбилейный вечер в Доме актера. (Дом литераторов Ардов не любил.) Чувствовал он себя совсем плохо, но его усадили на сцене, и он с улыбкой выслушивал обычные в таких случаях комплименты, лесть и благие пожелания.
Когда чествование закончилось, мы с братом Борисом повели отца к автомобилю. Но он вдруг заупрямился и заявил:
- Я хочу рыбки поесть...
Желание его было исполнено, и Ардов последний раз в жизни посетил свое любимое заведение - ресторан при Доме актера.
В самом начале семьдесят шестого года его пришлось уложить в больницу при ВДНХ. Тамошние врачи Ардова знали и любили. Дежурный доктор осмотрел его, потом вышел в коридор и сказал нам с братом:
- Вы его живым отсюда не увезете...
Ардова положили в отдельной палате, но обеспечить ему постоянный уход врачи не могли, а потому мы с братом Борисом были при нем неотлучно: сутки один, следующие - другой... Это было изнурительно, ночью приходилось дремать сидя на стуле, другой койки в палате не было.
20 февраля наступило резкое ухудшение. Врачи, то и дело появлявшиеся в палате, выглядели мрачными и озабоченными... И вдруг через сутки - 22-госостояние отца улучшилось.
Тут я впервые ощутил, насколько человеческая природа противится смерти близких людей. Ведь отец лежал совершенно беспомощный, с ним даже разговаривать было невозможно, мы с братом уставали от дежурств... Но когда наступило это последнее улучшение, я подумал: наплевать на усталость, я готов, я согласен вот так же молча сидеть у кровати отца!.. Пусть это длится бесконечно - лишь бы знать, что он еще жив, что он еще дышит.
Отец был первым человеком, который расставался с жизнью на моих глазах. (В последующие годы я видел много умиравших, этот опыт мне дало священство.) Но именно в те дни я получил на прочтение поразительную книжку, она называется "Невероятное для многих, но истинное происшествие" (издатель К. Икскуль, Сергиев Посад, 1916). Она написана интеллигентным, литературно одаренным человеком, который вкусил телесную смерть, а потом чудесным образом был возвращен к жизни.
И вот тогда, в феврале семьдесят шестого года, сидя у постели своего умирающего отца, я удивлялся, насколько автор "Невероятного происшествия" был точен в своем описании. Отец был совершенно беспомощен, но на лице его отражалась работа мысли. Он как будто бы говорил мне те самые слова, что я читал в раскрытой книге:
"Все мое внимание сосредоточилось на мне же самом, но и здесь была удивительная особенность, какая-то раздвоенность: я вполне ясно и определенно чувствовал и сознавал себя и в то же время относился к себе же настолько безучастно, что казалось, будто даже утерял способность физических ощущений. Я видел, например, что доктор протягивал руку и брал меня за пульс - и я видел и понимал, что он делал, но прикосновения его не чувствовал...
Во мне как бы вдруг обнаружились два существа: одно - крывшееся где-то глубоко и главнейшее; другое - внешнее и, очевидно, менее значительное; и вот теперь словно связывающий их состав выгорел или расплавился, и они распались, и сильнейшее чувствовалось мною ярко, определенно, а слабейшее стало безразличным. Это слабейшее было мое тело".