10256.fb2
В семье Волгиных готовились к встрече Нового года. Торжество предстояло необычное: все трое сыновей съехались в дом Прохора Матвеевича.
Из далекого малоизвестного городка, затерянного у самой границы Восточной Пруссии, приехал в отпуск Виктор Волгин, лейтенант, летчик истребительной авиации. Со строящейся на Кавказе железной дороги прибыл средний сын Алексей, инженер-путеец, руководивший строительством мостов. Он привез с собой молодую жену, тоненькую черноглазую грузинку. И, наконец, по дороге в Москву заехал к отцу Павел, старший сын, директор крупного зернового совхоза.
После того, как Виктор три года назад уехал в школу летчиков-истребителей, а Павел и Алексей были назначены на работу в разные, отдаленные от родного города места, Прохор Матвеевич и Александра Михайловна Волгины не видели их всех вместе. В маленьком домике, на Береговой улице, с разросшимися у самых окон акациями и высоким ветвистым тополем, стояла мирная тишина, изредка нарушаемая только смехом дочери Тани и ее шумливых подруг.
Старики жили скромно и замкнуто, гости у них бывали редко. Прохор Матвеевич работал на мебельной фабрике столяром-краснодеревщиком, Александра Михайловна хозяйничала дома. И вот накануне Нового года старый домик с зелеными ставнями и покосившимся балконом ожил, наполнился молодыми мужскими голосами. По случаю приезда сыновей Прохор Матвеевич созвал живущих в городе родственников и своих приятелей.
Было около десяти часов, и гости только начали собираться. В прихожей непрерывно дребезжал звонок, раздавались приветственные восклицания, смех, девичий визг и хлопанье в ладоши. Это приходили друзья и подруги Тани. В ее комнате молодежь устраивала свою новогоднюю вечеринку. Гости входили, щурясь от электрического света, стряхивая с воротников чистый молодой снежок, внося холодный запах морозного вечера.
Прохор Матвеевич, крепкий сухощавый старик лет шестидесяти, с коротко остриженной, лысеющей со лба угловатой головой и вислыми седыми усами, одетый в просторный костюм, который он уже много лет надевал только по праздникам, спешил навстречу каждому гостю, говорил грубоватым басом:
— Давай, давай, не задерживай. Марку свою, чин соблюдаешь: первым не хочешь приходить. Снимай свой реглан и проходи…
Прохор Матвеевич редко называл родственников и приятелей по имени и отчеству, он величал их уменьшительными именами, словно ребятишек.
— Ты чего, Гриша, опаздываешь? — недовольно ворчал он. — Назначено в девять, а ты пожаловал во сколько? Не думаешь ли ты, что Новый год ждать тебя будет?
Моложавое, с крупным мясистым носом лицо Прохора Матвеевича густо порозовело от возбуждения. Плечи его были все еще круты, профессиональная сутулость не скрадывала упругих, как резина, мускулов, руки — большие, узловатые, с длинными и очень гибкими пальцами, с давнишними, навсегда въевшимися следами лака, — руки старого мастера по дереву. Карие живые глаза искрились той неистощимой веселостью, какой всегда полны здоровые пожилые люди, довольные своей судьбой.
Прохор Матвеевич тайком от Александры Михайловны в ожидании гостей уже пропустил бокальчик, и это еще больше подняло его настроение. Он остановил в прихожей жену и, обняв ее полную талию, спросил:
— Ну, Сашенька, у тебя все готово?
— Осталось последний пирог из духовки вынуть.
Александра Михайловна внимательно посмотрела на мужа добрыми серыми глазами, укоризненно спросила:
— А ты уже клюнул без сынов-то, не дождался? Терпения нету?
— Одну рюмочку, Саша. Ведь до Нового года еще целых два часа, — стал оправдываться Прохор Матвеевич.
— Ты бы лучше с сыновьями посидел, а то разъедутся — и не наглядишься на них, — сказала Александра Михайловна.
— Я их теперь неделю не отпущу. Теперь-то я уж на них отыграюсь, — шутливо погрозил Прохор Матвеевич.
Из комнат докатился мужской хохот, звуки патефона.
— Иди, Проша, — спохватилась Александра Михайловна, — мне надо еще кое-что приготовить, да и стол пора накрывать.
— Ну, как ты? Довольна, что сыновья съехались?
— А какая мать недовольна, когда видит возле себя своих детей? Вот только от Павлуши я совсем отвыкла. Здоровенный такой, и уже седина на висках. А ведь, кажется, только вчера на руках его носила. Он и тогда, еще пузанок был, руки надрывал. А теперь сядет — стул трещит…
Прохор Матвеевич засмеялся.
— Здоров, что и говорить. Степным воздухом дышит да солнышком умывается…
— А Витенька, тот еще совсем мальчик, — вздохнула Александра Михайловна.
— Любимчик твой, — усмехнулся старик.
— Тоже выдумал! — обиделась мать. — Для меня все любимчики: какой палец ни обрежь — больно.
За дверью послышались легкие, быстрые шаги. В прихожую впорхнула Таня.
— Мама, почему ты ушла? Там гости скучают, а ты…
Она застыла на месте, Широко раскрыв иссиня-серые глаза и вопросительно глядя на отца и мать.
— Папа, ты чего забрался сюда? — обратилась она к Прохору Матвеевичу. — А с гостями кто будет заниматься?
Тонкая и гибкая, как лоза, в светлом платье, еле достигавшем узких коленей, она затормошила старика, чмокнула его в щеку, смахнув неосторожным движением с вешалки чью-то шапку, и убежала. Прохор Матвеевич поднял с пола шапку; покачав головой, пошел вслед за дочерью.
Молодежь во главе с Таней, взявшей на себя роль молодой хозяйки, расположилась в комнате Алексея, — в ней он жил еще в студенческие годы, теперь здесь была спальня Тани.
Остальные сидели в небольшом залике, — Прохор Матвеевич по старой привычке называл его горницей. Здесь устраивались редкие семейные торжества. Глаза гостей все чаще обращались к пожелтевшему от времени циферблату стенных часов.
Все сидели чинно, и разговор не клеился. Павел отвел отца в соседнюю комнату, сказал приглушенным басом:
— Слушай, батя, не пора ли начинать в самом деле? У меня уже в горле пересохло.
— Да я и сам непрочь. Но, видишь, мать выдерживает. Дисциплина.
— Ох, батя, и у тебя дисциплина, — вздохнул Павел, — А я думал, ты без всякой дисциплины живешь — по старинке.
— Нет, сынку, ошибаешься, — улыбнулся старик и бережно поправил на груди сына орден «Знак почета». — Ты меня к старикам не причисляй. Я на фабрике…
— Знаю… Не хвались, — смеясь перебил Павел. — Сам видел, какой мебелью ты новый театр обставил…
— Ты понимаешь — тысяча человек садится, и нигде не скрипнет! — с юношеским задором похвастал Прохор Матвеевич и, все более воодушевляясь, стал рассказывать: — Я им предлагал мебель под темный дуб отделать, такой, знаешь, с коричневым дымком. Так нет: уперлись стервецы — давай им темнокрасный лак.
Старик стал бранить дирекцию строительства нового театра, жаловаться на упрямство главного инженера, на то, что комиссия отвергла несколько его предложений.
— И ты сдался? — прищурился Павел.
— Ничуть. Все-таки по-моему вышло, согласились с дымком, — с гордостью ответил Прохор Матвеевич.
— Вот и молодец, батя. Ну, идем, что ли?
Павел взял отца под руку, и они вошли в горницу.
Прохор Матвеевич с важным видом разливал вино. Алексей и Виктор сидели рядом.
Худощавый, похожий на мать, Виктор изредка склонялся к Алексею, что-то шептал ему и, кивая на отца, улыбался. На правом виске его розовел чуть приметный шрам — след камня, неосторожно пущенного в детстве из рогатки уличным шалуном. В серых глазах часто загорались озорные огоньки. Густой загар сохранился с лета на его щеках, еще не утративших отроческую припухлость; русые волосы спутанными прядями, спадали на левый висок. Темносиний китель, с алыми квадратиками и серебряными значками на голубых петлицах, не совсем ладно облегал узкие плечи.
Алексей был широкоплеч — весь в отца, лицо строгое, даже сумрачное, с резко очерченным крупным подбородком, глаза карие, упрямые, пустые брови всегда насуплены; в тяжеловатых движениях и манере говорить чувствовались властность и замкнутость. И хотя Алексей был старше Виктора только на четыре года (Виктору шел двадцать четвертый), он выглядел намного старше брата.
Алексей, Виктор и Павел подходили к отцу и матери, провозглашали тосты за их здоровье, за долгую жизнь.
Обнимая Алексея, потом Павла и Виктора, Прохор Матвеевич взволнованно закашлялся, проговорил:
— Спасибо, сынки. Горжусь вами, горжусь. Приятно мне, старому сычу, что вы так пошли в гору.
Александра Михайловна то и дело оглядывала сыновей счастливыми, сияющими глазами, подкладывала им то кусок румяного, лоснящегося жиром гуся, то пышный треугольник мясного пирога.
— Кушайте, детки, угощайтесь. Вкуснее родительских пирогов ничего нет, — говорила она. — И вы, дорогие гости, пожалуйте. Угощай, Проша.
— Время у нас, сынки, сейчас напряженное,:— не слушая жену, ораторствовал Прохор Матвеевич. — Вишь, как полыхает на Западе. Поэтому надо поторапливаться со многими делами. И быть начеку, чтоб не перекинуло огонь. Витька! Как там у вас на границе? Что слышно?
— Пока ничего. Все тихо, — уклончиво ответил Виктор.
Любители поспорить на международные темы заговорили о том, высадит ли Гитлер свои десанты в Англии или не высадит.
На другом конце стола чей-то разгоряченный голос кричал:
— Это договор не о какой-то там дружбе с фашистским правительством, а о ненападении! Разве немецкий народ наш враг? Или мы ему враги?
— Может полезть фашист, может, — предостерег Павел.
— А я говорю: не полезет! Кишка тонка! — азартно возразил ему сосед и шлепнул ладонью о стол с такой силой, что зазвенела посуда.
— Тоже дипломаты, ну вас! Лучше закусывайте, — защебетали женщины.
Голоса смешались, кто-то предлагал новый тост.
Воспользовавшись тем, что отец и мать занялись угощением, Виктор и Таня незаметно вышли на балкон.
— Идем к нам. У меня там уже почти все собрались, — тоном заговорщицы сказала Таня.
— А если отец обидится? Я, конечно, приду, — пообещал Виктор, с наслаждением вдыхая морозный колючий воздух.
Сухие снежинки падали на его волосы. Свет фар вынырнувшего из-за угла улицы автомобиля на мгновение озарил его оживленное лицо.
— Гляжу я на все и ничего и никого не узнаю, — задумчиво заговорил Виктор. — Наши комнаты кажутся такими маленькими. А тополь как разросся… Помню, три года назад ветки его не доставали до того окна, а теперь и мое окно закрыли. И вон того дома не было. Раз… два… три… шесть этажей! — воскликнул Виктор. — Наш домик рядом с ним, как будочка.
— Я пойду, — нетерпеливо сказала Таня. — Ты не засиживайся со стариками. Ох, и закуралесим же мы нынче…
— Погоди, — остановил сестру Виктор, — ты, кажется, сказала, к тебе кто-то придет из Якутовых…
— Придут… Валя Якутова с братом. Ты разве их знаешь? — лукаво опросила Таня.
— Немного, — в тон ей ответил Виктор. — Будто забыла, что мы вместе с Валей учились в школе.
— Так уж и немного?
Виктор засмеялся.
— А ты помалкивай. Много знать тебе не положено. Рано еще…
— Ух ты! Какой взрослый! Подумать страшно, — смешливо блеснула глазами Таня и убежала в комнату.
Виктору захотелось взглянуть на место детских игр, он сошел во двор, занесенный снегом, окруженный старыми и новыми домами. Окна всюду были ярко озарены, и пятна света падали на сугробы. Доносились неясные голоса, музыка, смех.
Три тощие покривленные вишни и яблонька прислонились к высокому дощатому забору. Когда-то они были посажены отцом и теперь тоже вытянулись, свешиваясь ветвями через забор. Покрытые инеем, они стояли безмолвно и неподвижно.
Виктор поднял голову и на высоком шесте, на фоне пасмурного ночного неба, увидел скворечницу. Лет десять, назад он ставил ее с Алексеем.
Как много воды утекло с тех пор, сколько пережито! Школьные беззаботные годы, поиски своего жизненного пути, колебания, размолвки с отцом, матерью… Матери особенно не хотелось, чтобы он поступал в школу летчиков: ей все казалось, что он разобьется при первом же полете… И в письмах долго жаловалась, упрекала. Но все-таки он настоял на своем — пошел в авиационную школу. И было трудно, ох, как трудно! Иногда им овладевали сомнения, он уже готов был согласиться, что мать права, и все-таки нашел в себе силы, преодолел все трудности. Ни словом не обмолвился он в письмах о своих колебаниях. И вот теперь он летчик, командир звена истребителей, и мать, кажется, довольна им.
Он решил провести отпуск так, как этого хотелось ему в полку без лишних забот и мыслей о службе, о полетах. Только отдыхать, только впитывать в себя этот теплый, насыщенный любовным родительским вниманием, домашний воздух, ходить в гости, в театр, встречаться с товарищами.
Виктор прошелся по двору, приглядываясь к незнакомым пристройкам и предметам, полный того чувства покоя, какое овладело им, когда он очутился в родной семье. Набравшись морозца, он вернулся в комнату. Там уже было полное оживление. У гостей возбужденно блестели глаза, все говорили, перебивая друг друга.
Особо почетное место за столом занимала Кето или, как все называли ее в семье Волгиных, Катя. Она ни на шаг не отходила от своего мужа Алексея, говорила мало и лишь изредка, скромно опустив длинные густые ресницы, роняла несколько слов, звучавших необычно твердо благодаря чуть уловимому грузинскому акценту, и глаза братьев, Прохора Матвеевича, Александры Михайловны и Тани ласково устремлялись на нее.
Кето быстро свыклась с новой семьей. За один день между ней и Таней завязалась самая пылкая дружба, так часто возникающая между молодыми женщинами и девушками. Таня поминутно прибегала из своей комнаты в горницу, нетерпеливо посматривала на невестку, опасливо косилась на отца.
Выбрав момент, она склонилась к Кето, шепнула:
— Катя, мы вас ждем… У нас уже все готово.
Кето вопросительно взглянула на мужа. Алексей пожал плечами, кивнул на отца. Это не ускользнуло от внимания Прохора Матвеевича. Он нахмурился, но, не смея ни в чем отказать невестке, только рукой махнул…
В комнате Тани было еще шумнее, чем в горнице. В углу сверкала огнями и разноцветными стеклянными игрушками высокая елка. Накрытый белой скатертью стол был выдвинут на середину комнаты.
Несколько юношей и девушек столпились вокруг елки. Не выпуская руки Кето, Таня ворвалась в живой пестрый круг друзей, крикнула:
— Тише, медики! До Нового года осталось десять минут! Маркуша, останови патефон!
Тот, кого назвали Маркушей, высокий, сутулый, очень худой юноша, с длинными руками, с всклокоченными кудрявыми волосами и черными выпуклыми глазами, подбежал к патефону, поднял мембрану.
— Ты что же нас оставила! Тоже хозяйка! — набросились на Таню подруги.
— А я, девушки, привела вам Катю, жену моего брата Алеши, познакомьтесь, — смущенная внезапной тишиной, сказала Таня. Она вдруг испугалась, что ее невестке не понравится весь этот бесшабашный шум и она уйдет к старикам.
Но Кето, застенчиво улыбаясь, смотрела на всех доверчиво и просто.
Нескладный Маркуша первый протянул молодой женщине руку.
— Очень приятно! Марк Штуцик, чуточку не врач, — отрекомендовался он.
Высокая полногрудая блондинка с модной прической, в виде двух золотистых, туго закрученных над самым лбом валиков, бесцеремонно разглядывала Кето. Это была дочь известного в городе врача Якутова. В своем модном файдешиновом платье и дорогих туфлях Валя выглядела старше и наряднее всех.
Глаза у нее были яркоголубые, лицо — словно фарфоровое, с холодным, как у куклы, румянцем.
Приветливо улыбнувшись, Кето сказала:
— Мне это напоминает наши студенческие вечеринки в Тбилиси. Очень хорошо.
— Вы учились в вузе? — сдержанно удивилась Валя.
— Да, всего год как я окончила исторический факультет. Преподаю в средней школе, в Сухуми, — ответила Кето.
— Товарищи девушки! Внимание! Без пяти двенадцать, — паническим голосом возвестил Маркуша. — Подготовьтесь к великому моменту!
— Ох, чуть не проворонили! — всплеснула руками смуглая, похожая на цыганку, Тамара Старикова.
Бывшая беспризорница, маленькая, полная, с резкими мальчишескими движениями, которым она научилась еще в дни своих бездомных скитаний, и громким пискливым голосом, она нередко вставляла в свою быструю речь грубые, резкие слова, в шутку называя своих друзей и подруг то «братвой», то «шалавыми», за что на комсомольских собраниях не раз выслушивала от товарищей суровые упреки и предупреждения.
— Даешь, братва! Открывайте шампанское! Живо! — крикнула Тамара, но на этот раз никто не решился сделать ей замечание: все были увлечены торжественностью минуты.
Захлопали пробки. Кто-то включил радио.
Послышался знакомый всем шум с Красной площади, автомобильные гудки, затем перезвон курантов.
Все встали, подняли бокалы. В комнате стало тихо. Только в открытую форточку врывался приглушенный гул города; он сливался с таким же, похожим на звуки морского прибоя, уличным шумом, доносившимся из Москвы.
Таня выглядела возбужденнее всех. Щеки ее горели, рот раскрылся, обнажая ровный ряд белых зубов. Она восторженно смотрела на Кето, точно молчаливо призывая разделить с ней переполнявшие ее чувства.
Послышался первый удар курантов, певучий и тоже всем издавна знакомый звон колокола, и все закричали «ура».
— С новым годом! С новым счастьем! — громко крикнула Таня и, чокнувшись со всеми подряд, медленными глотками осушила бокал.
Все стали шумно поздравлять друг друга, обнимаясь и целуясь. Все испытывали необычное волнение, и всем казалось, что зимняя ночь остановилась у окон в глубоком величавом молчании.
— Друзья! — послышался среди тишины как всегда немного напыщенный голос Маркуши. — Неужели вы ничего не слышите? А? Я слышу шаги. Честное слово. Это идет сорок первый год. Сорок первый! Он несет многим блестящие дипломы. Он несет нам счастье! Вы слышите?
— Маркуша, оставьте свою мистику! — шутливо крикнула Таня и вдруг замерла в слушающей позе, широко раскрыв глаза. Ей и вправду показалось на мгновение, что за окном хрустит под чьими-то твердыми могучими шагами морозный снег…
Никто не знал и вряд ли догадывался об истинной причине Таниного возбуждения. Главный его виновник стоял тут же. Подняв бокал, он смотрел на Таню спокойным, как будто ничего не выражавшим взглядом. Это был брат Вали — Юрий. До провозглашения новогоднего тоста он скрывался за открытой дверцей книжного шкафа, перелистывая книги. В дом Волгиных он зашел впервые и случайно, потому что все друзья его разъехались и встречать Новый год было негде.
Всего лишь год назад Юрий Якутов окончил институт железнодорожного транспорта и теперь служил в управлении дороги. Ему было двадцать пять лет, и он вел самостоятельную жизнь. Рядом с нескладным ребячливым Маркушей и другими студентами, товарищами Тани, он выглядел настоящим мужчиной. Важное, самоуверенное выражение не сходило с его лица.
Юрий ни с кем не был дружен здесь: ведь сюда собрались одни студенты, почти мальчики, а он — уже инженер. Поэтому он не особенно стремился разделять общий праздничный восторг, неохотно вступал в разговоры, держался со всеми снисходительно-вежливо и скучал. Почти весь вечер он рылся в книжном шкафу, и Таня даже подумала о нем: «Гордец… нашел время заниматься книгами».
Несколько раз в ней шевелилось враждебное чувство к Юрию, но тут же она ловила себя на желании еще раз взглянуть в его сторону. Изредка, украдкой, она устремляла на него взгляд, полный первого девичьего стыдливого любопытства. И всегда, когда она, как казалось ей, недолго смотрела на него, перед ней назойливо мелькала мужская рука, откидывающая со лба темнорусые непокорные волосы. Этот жест особенно раздражал Таню и казался ей фальшивым, наигранным.
Но каждый раз при мысли о Юрии кровь приливала к ее щекам. Ей хотелось долго смотреть на этого человека, не похожего на других и, повидимому, очень уверенного в себе. И страшно становилось от мысли, что он может подойти к ней и заговорить.
То, чего так боялась Таня, произошло. Поймав ее взгляд, Юрий скупо улыбнулся и тотчас же подошел к ней.
— Это библиотека вашего брата? — спросил он. — Разрешите мне что-нибудь взять с собой.
— Возьмите… — Таня покраснела. — Ах, нет… Надо — спросить у Алеши. Хотя… что я? — Она смешалась, опустила глаза. — Можете взять, конечно.
— Благодарю.
— Я все еще воображаю себя в этой комнате девочкой. Кажется, зайдет Алеша и выругает меня за самоволие, — словно оправдываясь, сказала Таня и еще более смутилась.
Юрий внимательно и все так же снисходительно-спокойно смотрел на нее.
«Что мне еще сказать ему? Надо что-нибудь умное, серьезное… Но что же, что же?»— напряженно думала Таня, и, несмотря на все усилия, ни одной серьезной мысли не приходило ей в голову.
На ее счастье к ней подошла Тамара и, хохоча, увлекла ее в круг девушек.
С каждой минутой в комнате становилось все более шумно. Встав на стул и чуть не касаясь кудрявой головой потолка и пародируя известного профессора, ораторствовал Маркуша:
— Товарищи студенты!.. Итак, месяц тому назад мы остановились… Позвольте, на чем же мы остановились? Репетицио эст матер студиорум… Итак, друзья мои, сегодня мы встречаем Новый год. Что такое Новый год с точки зрения фармакологии? Конечно, товарищи, нельзя понимать это как непрерывное принятие лошадиных доз спиритус вини. И все-таки выпьем за фармакологию!
— Перестань, Марк! — поморщилась Тамара и закрыла ладонями уши. — Сегодня мы должны выпить за нашего дорогого Ивана Петровича (это было имя известного профессора), хотя его здесь и нет. Я пью за него и за успешное окончание института. Чтобы все мы стали хорошими врачами…
— Да здравствуют советские врачи! Ура!.. — крикнул Маркуша и спрыгнул со стула.
— А я… я… — Валя каким-то особенно легким движением подняла играющий при свете бокал. — Я подымаю тост… за чьи-нибудь глаза… — Валя медленно обвела всех игривым взглядом, покачала головой. — Но тех глаз, что мне нравятся, здесь нет. И ты, Маркуша, пожалуйста, не воображай, что я хотела выпить за твои глаза.
Маркуша обиженно забормотал:
— А я и не воображал… Напрасно думаешь, Валя…
— Маркуша, не сердись… Мой неуклюжий мальчик, не лезь в бутылку. Ведь мы шутим! — обняла его Тамара и звонко поцеловала в щеку.
— Внимание! — крикнула Таня. — Тамара, помолчи.
Глаза ее озорно блеснули, на мгновение остановились на Юрии.
— Я хочу, — громко, среди внезапной тишины, начала Таня. — Я хочу, чтобы каждый из нас представил себе свое будущее. Я вижу его еще более светлым. — Таня закрыла глаза, и лицо ее чуть побледнело. — А теперь выпьем за дружбу и давайте танцевать!..
— Тебе правится мой брат? — танцуя с Таней и слегка щуря томные голубые глаза, тихо спрашивала Валя. — Я видела, как ты смотрела на него. Ты еще не знаешь, какой он умный… Ужасно умный… И красивый, не правда ли?
— Я не люблю красивых, — сощурилась Таня и, оттолкнув подругу, убежала к Кето. Ей хотелось проказничать, может быть, показать язык самому Юрию. Пусть только он еще раз взглянет на нее. Но нет, нет… Снова страх непонятный и стыд овладели ею, когда он подошел к ней и, глядя на нее все так же самоуверенно-спокойно, пригласил танцевать.
Она оглянулась, словно спрашивая согласия у Кето и подруг, увидела, что Тамара, уже кружилась с Маркушей на тесном пространстве между письменным столом и елкой, кружились Валя и все девушки, хохоча и сбиваясь в пестрый, сияющий улыбками хоровод. И, решив, что в этом уже не было ничего предосудительного, почувствовала новый прилив смелости, протянула руку Юрию.
Близко над собой она увидела его тонкие, твердо сжатые губы, подбородок, глаза, маленькую родинку на правой щеке, — и все это, как показалось ей, было не такое, как у ребят — друзей по институту.
Юрий танцевал плохо. Он слишком медленно и чинно вел ее, чего Таня не простила бы никому, а в Юрии это только смешило ее.
Теперь он без прежней самоуверенности и даже покорно смотрел на Таню, и от этого взгляда сердце ее замирало и билось сильными, порывистыми толчками.
Девушки совсем развеселились, затянули песню. Кто-то нечаянно зацепил елку, и с нее посыпались стеклярусные украшения; неуклюжий Маркуша под общий хохот ползал на коленях, собирая их. Кто-то запевал «Ермака».
Кето села за старое рассохшееся пианино с медными подсвечниками, и все, окружив ее, притихли. Таня смотрела на ее маленькие смуглые руки, порхающие над клавиатурой, и все время чувствовала на себе взгляд Юрия.
Кето вдруг запела: «Эх, расскажи, расскажи, бродяга, чей ты родом, откуда ты?», и при словах «меня солнышко пригрело» Тамара внезапно по-детски всхлипнула, залилась слезами.
Девушки кинулись успокаивать ее, а Маркуша уже подносил стакан с водой. Тамара, размазывая по круглым щекам слезы, бормотала.
— Вспомнила я, девочки… свою прежнюю жизнь, треклятую, беспризорную… Для меня, может быть, особенно много значит этот Новый год, девочки… милые… Как я счастлива, милые…
Через минуту Тамара хохотала попрежнему.
Воспользовавшись минутой, когда Прохор Матвеевич и Павел о чем-то горячо заспорили, Виктор незаметно вышел из-за стола, подмигнув Алексею, направился в комнату, где веселились друзья Тани.
Шум, беспорядок на мгновение ошеломили его. Он растерянно остановился у порога, никого не узнавал.
— Куда же ты запропастился? — подбежала к нему Таня. — Ждем, ждем, а тебя все нет. Вот и Валя! Ты же хотел видеть ее.
И она подвела к нему Валю.
Виктор изумленно смотрел на свою бывшую соученицу.
Перед ним стояла не та нескладная длинноногая девочка, у которой пальцы всегда были в чернилах, а стройная красивая девушка, державшаяся очень уверенно.
Он невольно смутился под ее пытливым взглядом, раздумывая, как же обратиться к ней: по-старому, по-школьному, на «ты» или на «вы».
Валя продолжала смело разглядывать Виктора.
— Так вот вы стали какой, — сказала она. — Как изменились…
— Вы тоже… Выросли, похорошели…
— Разве я сказала, что вы похорошели? — улыбнулась Валя. — Я хотела только сказать, что вам к лицу форма летчика…
Щеки Виктора залились румянцем. Ему вдруг показалось, что именно ее, Валю, он хотел видеть все время, именно для нее ехал в отпуск в родной город и пришел сюда, и что Валя — та самая девушка, которой суждено сыграть в его жизни важную роль.
Они говорили о тех ничего не значащих пустяках, о которых говорят молодые люди, взволнованные встречей и воспоминаниями о первой полудетской влюбленности.
— Так вы не забыли обо мне? — щуря глаза, тихо спросила Валя.
— Как я мог забыть! — воскликнул Виктор, и ему показалось, что он действительно не мог забыть Валю и все время помнил только о ней.
— И надолго вы приехали, Витя? На месяц. Очень хорошо. Будем встречаться — вы, Таня, Тамара и я, Юрий… На каток вместе будем ходить, в театр. Вы что больше любите: драму или комедию?
— И драму и комедию.
— А фигуры высшего пилотажа делаете?
— В обязательном порядке.
— И с парашютом прыгали?
— Очень часто и с большим удовольствием. Просто жить без парашюта не могу, — улыбаясь, шутливо отвечал Виктор и думал, что не этот легкомысленный разговор будет иметь теперь значение в их будущих отношениях, а что-то другое, более важное и серьезное.
Когда снова зажгли елку и все закружились вокруг нее, Виктор и Валя неожиданно для себя очутились в углу за елкой, и Виктор не мог после вспомнить, как это произошло: он вдруг увидел близко перед собой вздрагивающие ресницы Вали и поцеловал ее в губы.
Оттолкнув его, Валя убежала к подругам.
Но вот гости стали постепенно расходиться. В горнице все еще висел синий табачный дым, смешанный с запахом обтаявших свечей, когда в доме наступила тишина.
Виктору очень хотелось проводить Валю, несмотря на то, что в этом, казалось, не было надобности: она и Юрий возвращались домой вместе.
— Мы вас проводим — я и Виктор. Хорошо? — смело предложила Таня и лукаво взглянула на брата.
Они шли по устланной мягким снежным ковром улице, среди голубоватого сияния матовых фонарей, осыпаемые роем порхающих снежинок. Легкий мороз пощипывал их разгоряченные лица.
Желая выиграть время, чтобы не прийти к дому Якутовых вместе с Таней и Юрием, Виктор увлек Валю далеко вперед.
Он бережно поддерживал ее под локоть, а она намеренно скользила по утоптанному снегу своими резиновыми ботиками, опираясь на Виктора всем телом, и смеялась. Валя казалась ему прекрасной. Снежинки сверкали на ее пуховой шапочке, на ресницах, на розовых, как у куклы, щеках. Они болтали безумолку и не заметили, как подошли к дому.
— Как хорошо, что мы опять встретились, — сказал Виктор.
— И это совсем не то, что было тогда, в школе… Помнишь? — переходя вдруг на «ты», спросила Валя. — Школу, где мы учились, еще не забыл? Советую тебе заглянуть в нее хотя бы для того, чтобы вспомнить, как ты один раз больно дернул меня за косу…
— Неужели? — ужаснулся Виктор. — Не может быть!
«Неужели это она, та самая, которая станет для меня такой же близкой, как Кето для Алексея?»— подумал он.
Валя стояла на ступеньках, чуть повыше его. Увидав на ее ботиках налипший мокрый снег, Виктор подумал: «У нее могут озябнуть ноги».
И ему захотелось прикрыть их своей шинелью.
В комнате Тани стояли ее кровать, маленький столик с овальным зеркальцем и фарфоровыми безделушками, детское кресло, в котором теперь сидела наряженная в шелковое платье кукла с прозрачными стеклянными глазами.
На письменном столе лежали толстый, как кирпич, «Курс нормальной анатомии» и учебник хирургии. Отдельной горкой возвышались книги-любимицы, их Таня перечитывала помногу раз: «Овод», «Как закалялась сталь», «Том Сойер». Любовь к ним не проходила, а приобретала особенный, полный какой-то невыразимой прелести смысл. Но рядом с ними уже лежали выделенные в особую аккуратную стопку «Анна Каренина», «Мадам Бовари», тургеневская «Первая любовь». К ним уже тянулась Таня, ища ответов на волновавшие ее вопросы, чувства.
Словно два мира раскрывались перед Таней — мир медицинских знаний, где все было разложено по полочкам и человек рисовался в виде обнаженной сложной машины с многочисленными колесиками и винтиками, которые следовало изучить, чтобы потом, будучи врачом, — предохранять его от губительного влияния всяких болезней, — в этом мире все было ясно и выверено — от сердечных мышц и мозговых полушарий до тончайших нервных нитей.
Это был мир будущей профессии, суровый, еще не изведанный до конца и все более ее увлекавший. Таня входила в него, жадно поглощая, зазубривая тысячи анатомических терминов, ломая язык всякими «venae jugulares» и «arteriae carotides».
Но у Тани был и другой мир, играющий всеми земными цветами и красками, — мир радостей и печалей, смутных надежд и разочарований, предчувствия любви и тайных мечтаний.
Приятно было отложить учебники, забыв на время об анатомии и фармакологии, и надев любимое платье и праздничные туфли, чуть-чуть припудрив нос, бежать вместе с подругами в студенческий клуб на танцы, на новый фильм или спектакли. Потом возвращаться домой в звонкоголосой компании студентов, незаметно отделиться от нее, идти под руку с тем, кто не раз своим застенчивым и в то же время зовущим взглядом перехватывал ее взгляд, робко ронял первое ласковое слово, — идти и слушать его вздохи. И когда, ободренный ее вниманием, он, прощаясь, дольше обычного задержал ее руку, отдернуть ее с обиженным видом, скрыться за дверью, хлопнув ею перед самым носом огорошенного вздыхателя.
Счастливая, бездумная пора! Чистота и ясность дремлющей, незамутненной страстями души, ежеминутно готовый запить родник безудержного веселья, первое пробуждение еще незнаемых чувств.
С жадностью прочитывала Таня книги, в которых герои, жертвуя собой, бросались в бой за справедливость. Смотрела фильмы, изображающие военные подвиги, и мысленно ставила себя на место героев.
Она воображала себя то ученым, подобно Софье Ковалевской, то искателем сказочной живой воды, воскрешающей мертвых.
В поэтическом мире ее мечты уже присутствовал некто, невнятно волнуя ее душу, наполняя ожиданием близкой встречи.
Этот неизвестный герой наделялся благородными чертами любимых, вычитанных из книг образов. Он был бесстрашен, умен, справедлив, добр, честен, талантлив. Это был сказочный витязь в серебряных латах.
Он вел ее через опасности, через глубокие пропасти, бушующие моря и непроходимые горы, через сомкнутые ряды озверелых врагов. Он поднимался с ней в стратосферу, опускался на дно океанов, шел через льды и снега Арктики, через пустыни и дебри. Всюду был он. Она шла в мечтах рука об руку с ним.
…Уже давно разошлись гости и все спали в семье Волгиных, а Таня, возбужденная, лежала в своей постели и не могла уснуть.
Перед ней беспорядочно проплывали обрывки новогоднего торжества. Вот она произносит тост, вот рука Юрия лежит на ее поясе и он кружит ее под страстную мелодию штраусовского вальса… А вот они идут по улице, и снег хрустит под их ногами, и белые шары фонарей льют свой холодный свет, а Юрий рассказывает о Москве, о кремлевских башнях и мавзолее Ленина, о московских улицах и мостах, о подземных залах метро, о Третьяковской галерее…
И еще что-то вертится в голове: какие-то лица, радужные фонтаны света, звучит в ушах знакомая мелодия.
Таня вскакивает с постели. Кровь стучит в ее висках.
В комнате — мягкий, разжиженный уличным светом полумрак. Таня подходит к окну босая, в одной легкой рубашке. В раскрытую форточку летят снежинки, падают на пышущее жаром лицо, на голые плечи. Таня поеживается, словно от щекотки. Ей хочется смеяться. Широко раскрытыми светящимися глазами она смотрит на улицу. Там плывут какие-то неясные тени.
Из горницы чуть слышно доносится глухой звон часов. Уже четыре часа новый год шествует по миру. Но до рассвета еще далеко… И как хочется, чтобы странная, не похожая на другие ночь продолжалась бесконечно…
По телу Тани пробежала теплая дрожь. Заложив за шею руки, Таня потянулась, громко вздохнула.
— Сестра, ты не спишь?! — послышался позади тихий удивленный голос Кето.
Таня вздрогнула, подбежала к невестке, которая ночевала тут же.
— Катя, милая, — горячо зашептала Таня, — как мне не хочется, чтобы ты уезжала. Я хочу, чтобы ты все время была с нами.
Она обняла Кето, стала порывисто целовать ее щеки, глаза, волосы.
— Что с тобой, сестра? Почему не спишь? — позевывая, спросила Кето.
— А я и сама не знаю, что со мной, — вздохнула Таня.
Кето тихо засмеялась.
— О, это чувство мне знакомо. Когда я познакомилась с твоим братом, Алешей, со мной было то же самое…
— Ты, Катя, выдумываешь! — расширив глаза, будто готовясь услышать ответ на свои сокровенные мысли, смутилась Таня.
— Я вот что скажу тебе, — гладя Танину руку, задумчиво заговорила Кето, — у тебя много хороших мыслей. Но ты хочешь, чтобы они сразу вынесли тебя на самую высокую гору. Так не бывает. К вершинам ведут и ущелья, и узкие тропы, и отвесные скалы… Самые красивые цветы цветут на горных лугах, но дороги к ним трудные.
Кето прижала к себе Таню, добавила:
— Это слова, моей бабушки. Она всегда говорит, будто стихи читает. Вот и я говорю с тобой так же.
— Она жива… твоя бабушка? — спросила Таня.
— Ей восемьдесят три года, — ответила Кето.
— Как долго мне еще жить до ее лет! — с наивной радостью ответила Таня. — Ты так интересно говоришь, Катя, — она понизила голос до чуть слышного шепота. — Знаешь, мне кажется, я обязательно доберусь до тех горных лугов, о которых ты говоришь. Иначе зачем же жить? Надо же видеть перед собой высокую цель.
— Ты права. Я желаю тебе достигнуть этой цели, — сказала Кето. — Говорят, пожелание, высказанное под Новый год, — самое надежное пожелание.
— Ну, спасибо тебе, Катечка, — сказала Таня и поцеловала повестку.
Укладывая на голове черные, как уголь, заплетенные в длинную косу волосы, Кето прислушалась.
— Ты слышишь? Часы уже бьют пять. Гамем швидобис[1], сказала она по-грузински и добавила: — Спать, спать… Я хочу спать…
Таня ушла на свою постель и тотчас же заснула.
Только что взошло солнце, и Прохор Матвеевич еще спал после затянувшейся новогодней пирушки. Его разбудила Александра Михайловна. Он поднял тяжелую голову, уставился на жену мутными опухшими глазами.
— Чего тебе, мать? — недовольно спросил он, — Что случилось?
— Вставай, Павлуша уезжает, — сказала Александра Михайловна, вытирая платком заплаканные глаза.
— То есть, как уезжает?
— Очень просто — в Москву, — дрожащим голосом произнесла Александра Михайловна и с укором взглянула на старика, словно он был виноват в столь внезапном отъезде сына. — Говорила тебе: ненадолго наша радость.
— Да что он — с ума спятил, что ли?! — негодующе воскликнул Прохор Матвеевич, свешивая с кровати ноги.
— А вот спроси его. Затвердил одно: еду — и все тут. Да еще накричал на меня, как на девочку.
— Подумаешь, какая персона! — рассердился вдруг Прохор Матвеевич и, быстро одевшись, поспешил в горницу.
«Приехать на одну ночь и уехать без предупреждения… Какое свинство!» — обиженно думал он, все более разъяряясь от незаслуженной, оскорбительной черствости сына.
Павел сидел за столом один и торопливо завтракал. Красное лицо его лоснилось, казалось озабоченным. Важный вид сына, поблескивающий на левой стороне груди орден «Знак почета» смутили старика, и уже готовые сорваться упреки, даже ругательства, застряли у него в горле.
— А, батя, — приветливо кивнул Павел. — Не захотел тебя беспокоить ради праздника — не сказал, что еду. А зараз жду машину, наряжусь вот на дорогу. Садись, да опрокинем по одной на прощанье.
Прохор Матвеевич обошел вокруг стола; гневно сопя, сел.
— Ты что же это, а?
— Что такое? — пряча улыбку, насторожился сын.
— Да то… Как же ты?.. Не погостил как следует и уже норовишь улизнуть?
— Не улизнуть, батя, а уехать в командировку, — поправил Павел. — Ведь ты знаешь, что я проездом. Дела не ждут.
— Никаких у тебя таких дел нет! — неожиданно вскипел старик. — А просто наскучило тебе у отца. Угощения не понравились?
— Что ты, отец? — изумленно расширил глаза Павел. — Ей-богу, дела. Ни одного дня не могу ждать. Ведь мне уже завтра надо быть в Москве. Шутка ли, одних тракторов надо отремонтировать сорок штук, а частей не хватает. За этим и еду. Да нарком узнает, что я тут прохлаждаюсь, таких угощений мне всыплет, — до следующего нового года буду чесаться.
Несмотря на убедительные доводы Павла, старик не унимался:
— Все это оттого, что не умеете работать. В праздники, когда не грешно с отцом и матерью степенно посидеть и поговорить, у вас исправных тракторов и запасных частей не оказывается.
— Ладно, не ругайся, — примирительно сказал Павел. — Из Москвы буду ехать — заеду. А летом заберу вас всех к себе в совхоз и будете, как на курорте, отдыхать…
— Слепой сказал: побачим, — обиженно буркнул Прохор Матвеевич.
Павел встал, крякнул, вытер полотенцем вспотевшее, густо побуревшее лицо, стал прощаться. Делал он это быстро и деловито, без лишних нежностей: крепко стиснул руку озадаченного отца, погладил широченной ладонью плечо матери.
— Ты хоть со всеми простился? — укоризненно и печально глядя на сына, спросила Александра Михайловна.
— Со всеми, мамаша, со всеми, — заверил Павел. — Не люблю прощаться, хоть убей. Перед каждой деловой поездкой не напрощаешься. Я и жинку свою приучил к этому. Портфель в руки и — айда. Она и не спрашивает — куда. Иногда и не знает, в совхозе я или уехал. Так-то оно спокойнее деловому человеку.
— А может, остался бы на денек? — в последний раз попытался удержать сына Прохор Матвеевич.
— Лишний разговор, батя. К чему?
— Ну и ладно. Кати, — побагровел от обиды старик и, махнув рукой, направился вон из комнаты.
С улицы донеслись призывные гудки автомобиля.
— О… уже кличет, — заторопился Павел и, быстро натянув щеголеватый, отороченный мехом полушубок, посадив на чубатую голову красноверхую кубанку, подхватил толстый, служивший вместо чемодана портфель, вышел…
— И всегда он так, — вздыхая, жаловалась Александра Михайловна, когда вся волгинская семья сидела за завтраком. — Не успеешь слова ему молвить, а он уже скрылся, как молодой месяц.
— А правда — что ему у нас делать? Не до гостеванья ему, — недовольно заметил Прохор Матвеевич.
Алексей с грустным сожалением взглянул на отца.
— Не тужи, отец. Я вот тебе одну притчу скажу, только вникни. Однажды я ехал по линии мосты осматривать. Вижу — на одном разъезде эшелон с зерном стоит. Спросил я у проводника, откуда хлеб. И что ты думаешь? — Проводник назвал станцию, на которой грузится зерно Павлушиного совхоза. И так мне стало приятно: как будто я у Павла в гостях побывал.
— К чему это ты? — недоуменно спросил Прохор Матвеевич.
— А к тому, что хотя мы и в разных местах живем и работаем, а все время как в гостях друг у друга.
— Про это я давно знаю. Загадка немудреная, — все еще сердясь, сказал старик.
— А моих самолетов, Алеша, нигде не видел? — смеясь, спросил Виктор.
— Откуда я знаю: твои они или не твои. На них клейма нету. Но как самолет увижу — тебя вспоминаю, — сказал Алексей.
Все засмеялись и громче всех Таня, которая чувствовала себя очень счастливой в это утро.
После завтрака Алексей увел Кето в другую комнату, спросил:
— Сейчас сказать отцу об отъезде или после?
Кето умоляюще взглянула на мужа.
— Алеша, это окончательно расстроит стариков. Неужели так необходимо ехать завтра?
Алексей молча достал из кармана листок, подал жене.
Кето быстро пробежала его изумленным и встревоженным взглядом.
Это была телеграмма из наркомата, которую Алексей получил еще вчера.
— Что это значит? Тебя вызывают в Москву для нового назначения? — спросила Кето.
— Как видишь. Кажется, мне хотят поручить строительство новой линии.
Кето опустила голову, задумалась, но тотчас же подняла на Алексея лучистый взгляд.
— Я поеду с тобой. Можно?
— Но ведь тебе лучше не ездить теперь… в твоем положении, — бережно гладя черные, аккуратно зачесанные волосы жены, сказал Алексей. — Четвертый месяц… Подумай, Катя. Право, тебе лучше побыть у стариков. А потом, как только я устроюсь, ты приедешь…
— Ты прав. Я должна еще вернуться в Сухуми. Надо же хлопотать о переводе. Но мне так хочется поехать с тобой. Ведь я не была в Москве пять лет.
Кето ласково и просительно заглядывала в глаза мужа.
— Ну, хорошо… Если ты так хочешь, поедем, — согласился Алексей.
— Ты скажешь старикам об отъезде вечером, — посоветовала Кето. — А сегодня мы сделаем для них что-нибудь приятное. Повезем в театр или купим подарок. Ты же знаешь: грузины очень любят дарить.
Алексей улыбнулся скупо, как всегда.
…Вернувшись из театра и готовясь ко сну, Александра Михайловна жаловалась Прохору Матвеевичу:
— Вот, Проша, как будто и есть у нас дети и в то же время нет.
— Ты что еще выдумала? — сердито уставился на нее старик. — Как это — нет? А где же они, по-твоему?
Он поправил стоявший на столике электрический ночник под зеленым матерчатым колпачком, разделся и, кряхтя, лег в широкую старозаветную кровать.
— Да так и нет, — вздохнула Александра Михайловна. — Не наши они…
— А чьи же? — спросил Прохор Матвеевич.
Александра Михайловна молчала. Она стояла у зеркала, держа в зубах шпильки, по старой, девичьей привычке заплетала перед сном в косу еще густые волосы.
— Вот и Витя скоро уедет, — послышался ее голос.
— И Витька уедет, а ты как думала? — сурово проговорил, словно пригрозил, старик. — Попробуй удержать их! Что они тебе — трехлетние, что ли? Не кори сыновей, мать…
— Я не корю, — тихо ответила Александра Михайловна.
— Ну, то-то. Мне тоже обидно, а что поделаешь? Не могут они с нами вечно жить.
— А я так думаю, — с необычной страстностью заговорила Александра Михайловна, — свою единственную Танюшку я никому не отдам, никуда не отпущу, отец, слышишь? Не отдам!
— Привяжешь ты ее к себе, что ли? — насмешливо хмыкнул Прохор Матвеевич, — Чудачка! Если бы Алешка не был инженером, Пашка — директором, а Витька — летчиком, разве ты гордилась бы так своими сыновьями? А, мать?
Александра Михайловна, озадаченно помолчав, вздохнула:
— Я горжусь своими детьми, Проша…
— А-а… То-то… — подхватил Прохор Матвеевич. — И пускай они ездят на здоровье, куда полагается, по всему государству. Я хочу… — каким-то особенным, дерзким голосом вскрикнул старик и даже привстал на громко скрипнувшей кровати, — хочу, чтобы они были первейшие во всем Советском Союзе люди! Это уж я со своей мебелью буду ковыряться до гробовой доски и сам себе гроб под орех разделаю, а уж сыновьям желаю жить попросторнее. Пускай забираются повыше!
— Тише! Как раскричался… — сказала Александра Михайловна и тихо чему-то засмеялась.
Она тщательно вытерла влажным полотенцем лицо, как делала это всегда перед сном. Мягкий зеленоватый полусвет заливал спальню. Мирно тикал будильник. Горьковатый запах васильков и чебреца струился от сухого букета, привезенного Таней еще летом из станицы. Цветы давно высохли и запылились, а тонкий аромат все еще жил, напоминая о знойном донском лете.
Александра Михайловна легла, и привычное спокойствие, ставшее таким знакомым за долгие годы супружества, разлилось по ее телу.
— Не печалься, мать, — сказал Прохор Матвеевич, и жестковатая рука его коснулась туго уложенной косы на голове Александры Михайловны. — Дети у нас хорошие.
Они долго шептались, делясь впечатлениями о сыновьях, о подмеченных у них новых и старых, сохранившихся с детства особенностях их характеров. Имена Павла, Алексея, Виктора много раз произносились в тот поздний час в тишине родительской спальни.
А на другой день Алексей и Кето уехали, и в квартире Волгиных стало как будто пасмурнее, словно солнечный луч, заглянувший на время в комнату, скрылся за облаком.
Виктор проводил отпуск так, как представлял его себе по пути домой. Не задумываясь, он отдавался временному безделью и лишь иногда с сожалением подсчитывал оставшиеся дни отпуска. Почти все вечера он проводил с Валей и на лукавые вопросы Тани об их отношениях отмалчивался, загадочно посмеиваясь. Таня была поглощена своими девичьими заботами, комсомольскими собраниями, новыми спектаклями и кинофильмами, первой своей влюбленностью в Юрия, медицинскими учебниками, за которые снова и снова приходилось приниматься.
Зима установилась в том году морозная, снежная. В начале января пять дней подряд бушевала метель. Снегу навалило чуть ли не по колено. Город точно белой простыней накрыли, и он изменился с виду. На улицах, вдоль расчищенных тротуаров, встали высокие, выше роста человеческого, белые сверкающие хребты, и люди ходили между ними, как по узким коридорам. Голубой, ровный, сияющий снег лежал в степи, а многие балки и овраги совсем занесло, сравняло с полем.
— Снегу много — к хорошему урожаю, — говорили старые люди, радуясь зиме.
Физкультурные организации города и их руководителей обилие снега радовало по-другому: спешно собирались команды, вытаскивались заброшенные лыжи, и лыжники носились по городу, наскакивая на пешеходов и куря снежной пылью.
Городским комитетом комсомола был назначен лыжный пробег на двадцать пять километров. Для него физкультурные организации должны были выделить лучших лыжников города. От спортивного отряда медицинского института участниками перехода было назначено несколько человек, среди них Таня Волгина и Валя Якутова — обе рьяные спортсменки, отчаянные лыжницы и конькобежцы.
Таня была в восторге. Предстояла интересная, сулившая множество приключений прогулка по отличному насту. Этот восторг усиливался еще тем, что к команде примкнули, словно по уговору, Виктор и Юрий, о котором Валя, все время и не в меру расхваливавшая брата, рассказывала чудеса: будто бы таких мастеров лыжного спорта, как Юрий, свет не видывал, что студентом в Москве он брал первые призы и в лыжных состязаниях победил двух столичных чемпионов.
К переходу Таня и Виктор стали готовиться за день, с утра. Были отобраны и опробованы самые лучшие лыжи, тщательно примерены и осмотрены фланелевые костюмы и башмаки. В рюкзаки было уложено все, что требовалось для настоящего трудного лыжного пробега, хотя поход предстоял нетрудный, но так полагалось по какой-то инструкции. В рюкзаках должен быть и неприкосновенный продуктовый запас — десятка два простых солдатских сухарей, плитка шоколада, какие-то запасные ремешки, гвозди, большая цыганская иголка с ниткой.
Под вечер Таня зашла в свою комнату. Поблекшая, с осыпающимися побуревшими иглами елка напомнила ей о новогодней вечеринке. Пестрые бумажные флажки и разноцветные фигурки из папье-маше беспорядочно висели на ней, словно чья-то неосторожная рука сдвинула их с места. Кое-где на голых ветвях торчали отекшие огарки розовых и голубых свечей. Горький, смолистый запах упорно держался в комнате. Таня смотрела на жалкую, ощипанную елку, и легкая грусть трогала ее сердце. Воспоминание о новогодней ночи, веселая кутерьма пирушки и вид отслужившей свой срок елки вызывали в душе, ее ощущение утраты чего-то неповторимого.
Таня дернула за ветку. Закачались легкие игрушки, посыпались иглы.
«Какая она была красивая, зеленая, как ярко горели ее свечи — и вот осыпается, — подумала, она. — В жизни не может быть сплошного праздника».
Таня села за письменный стол, отомкнула маленький ящик, достала бережно хранимую тетрадь в клеенчатой обложке и после некоторого раздумья записала:
«Вчера ходили и кино, потом гуляли по городу. Юрий очень серьезный, и я боялась при нем много говорить, чтобы он не подумал, что я глупая. Он интересно рассказывал о студенческой жизни в Москве, о своей работе, и мне хотелось, чтобы все, что он делал, и он сам были необыкновенными. Я хочу, чтобы человек, с которым я буду дружить, был обязательно необыкновенным. Мне бы хотелось, чтобы это был знаменитый артист, писатель или известный ученый. А Юрий — только инженер. Он весь какой-то очень аккуратный, уравновешенный и, как я пригляделась к нему, совсем некрасивый и даже смешной. Он рассуждает обо всем так, точно ему все давно известно, и от этого становится немного скучно. Он любит говорить о личном счастье, и мне показалось, что он посмеивается, когда я говорю о своих мечтах…»
Таня стала выводить на странице имя «Юрий» и написала его бессознательно несколько раз. За дверью послышались шаги. Таня быстро спрятала дневник. Но никто не вошел. Она сидела несколько минут, как бы прислушиваясь к своим мыслям, потом встала, тряхнула головой, легко повернулась на каблуках, увидела себя в зеркале. Сияющие, иссиня-серые глаза с жадным вопросительным любопытством смотрели оттуда. Она пытливо, точно впервые, разглядывала себя — свой готовый каждую минуту раскрыться в улыбке рот, румянец на щеках, мягкие темнорусые волосы; ей самой хотелось запустить пальцы в их пушистую копну и растрепать. И эта чуть смуглая тонкая шея, узкие плечи, начавшие округляться бедра, скрытые под платьем стройные очертания ног… Интересно, что думает о ней Юрий? Румянец ярче заиграл на щеках Тани.
Она отошла от зеркала, потрогала небрежно кинутый на спинку кресла лыжный костюм. На груди синей шерстяной фуфайки была вышита крупная белая цифра 17. Это ее номер. А какой будет у Юрия? Может быть, завтра они пойдут на лыжах рядом?
Таня на цыпочках прошлась по комнате, остановилась у детского креслица, на котором сидела кукла, щелкнула ее по носу.
— Ты все сидишь, глупая… Ты все такая же маленькая, — .громко сказала она и засмеялась.
Едва начало светать, Таня и Виктор вышли из дому. Там, где город каменными уступами спадал к оснеженному Дону, над мглистыми просторами лугов чуть брезжила алая полоса. Она становилась все шире и ярче, но оттого, что на улицах было много электрического света, утро вступало в город медленно.
В чистом небе гасли последние звезды. Ожидался ясный, погожий день. У здания городского комитета комсомола уже собирались команды лыжников. Слышались молодые мужские и девичьи голоса, смех, шутки. Каждый держал в руках пару новеньких лыж, поднятых кверху загнутыми концами. Издали все это сборище походило на толпу воинов, вооруженных древними копьями.
Подходя к колонне, Таня насторожила слух: не слышно ли знакомого голоса? Сердце ее билось возбужденно. И хотя в общей массе ребят и девочек, ставших неузнаваемыми в своих фланелевых комбинезонах, шерстяных фуфайках, и шапочках, трудно было разглядеть Юрия, Таня всем своим существом чувствовала — он здесь, где-то близко.
— А-а! Таня! — закричали студентки-однокурсницы, обступая ее. — Ведь мы идем вместе? Ты какая? Семнадцатая?
— А ты? Десятая? Ой, девочки, вот будет весело!
Визг, хохот оглушили Таню. Вокруг нее, из-под опушенных инеем ресниц, задорно поблескивали глаза подруг, мелькали и полусвете утра приветливые улыбки. Пухлощекая, толстенькая Тамара повисла у нее на шее и, больно задев лыжей по голове, чмокнула в щеку.
— Танька, я рада, что мы будем вместе. Ведь я шестнадцатая!
— Ты — шестнадцатая? — разочарованно протянула Таня.
— Ну да, шестнадцатая! — восторженно запищала Тамара.
«А каким же номером идет Юрий?» — подумала Таня, рассеянно оглядывая подруг. Она увидела Маркушу, длинноногого и неуклюжего, похожего в своих коротких фланелевых штанах на журавля, стройную и высокую, как всегда выделявшуюся своей осанкой Валю. Она и здесь выглядела красивее всех в своей белой, кокетливо сдвинутой шапочке, в короткой юбке и пуховой фуфайке, плотно облегавшей ее высокую грудь. У нее был пятнадцатый номер.
Разговаривая с подругами, Таня продолжала искать глазами Юрия. Она подошла к Вале, смущенно спросила:
— А где же Юра? Разве он не пришел?
Валя, как показалось Тане, понимающе-лукаво улыбнулась.
— Почему не пришел? Ах, да… Он немножко опоздает. Разве ты не знаешь?
— А почему я должна знать? — сделав равнодушный вид, ответила Таня. — Я спросила просто так.
Таня поспешила отойти от Вали.
— Становись по номерам! — послышалась команда.
В эту минуту появился Юрий. Он прошел мимо Тани, неся на плече лыжи. Ей показалось, что он ищет ее, но она не осмелилась окликнуть. На груди его белела цифра 3. У Тани упало настроение. Юрий пойдет в голове колонны, а она…
Уже совсем развиднелось, когда к зданию горкома подкатило три грузовых автомобиля, чтобы отвезти участников перехода к месту старта, за черту города. И снова Таня, подсаживаемая в кузов грузовика визжащими и хохочущими девушками, искала глазами Юрия. У нее еще была надежда, что он сядет в ту же машину и они поедут вместе. Но знакомый синий берет только на мгновение мелькнул возле, головной машины. Повидимому, Юрий и не думал ее искать, словно забыв о ее существовании. Но ведь мог же он подойти к ней хоть на минутку?..
«Ну и пусть! Я не буду замечать его. И пусть мои лыжи сломаются на первом километре, если я заговорю с ним», — с негодованием думала Таня. Все, казалось, померкло для нее: и розово-синий свет утра, и удовольствия предстоящего перехода. Покалывающий морозными иголками ветер бил Тане в лицо, забирался под теплую шерсть рукавичек; мимо неслись холодные громады домов, седые от инея кудрявые деревья, а Таня не чувствовала холода: щеки ее полыхали жаром.
За городом, на месте старта, откуда начиналось ровное снежное поле и большая дорога вела к ближайшей станице, уже собрались представители городского комитета комсомола и спортивного общества. Десятка два легковых машин выстроились у дороги. Несмотря на ранний час, толпа любопытных запрудила белое поле. У высокого шеста с поднятым красным флагом расположился духовой оркестр, но играть было мучительно: губы музыкантов прилипали к жгуче-холодной меди труб. Все же оркестр торопливо проиграл несколько тактов марша, когда грузовики с лыжниками подкатили к стартовому полю.
Вид толпы и пламенеющей под восходящим солнцем степи, снежная даль, расстилавшаяся за дачными поселками и рощами, наполнили душу Тани смутным волнением, и она на время забыла о Юрии. Ей хотелось поскорей пуститься на лыжах по белой, как скатерть, степи, лететь, не останавливаясь, с захватывающей дух быстротой, оставив всех позади. Она ловко спрыгнула с грузовика, по команде послушно стала в шеренгу между Тамарой и Маркушей. Следовало пройти строем еще с четверть километра к месту старта. Колонна тронулась, и Таня опять увидела впереди, среди голов, синий берет.
— Запевай! — скомандовал командир, высокий мужчина в военной шинели без петлиц и знаков различия. Молодой, глуховатый на морозе ребячий тенор затянул:
Сильные молодые голоса подхватили:
— Реже! — мрачно скомандовал человек в шинели, пытаясь сделать шаг колонны размеренным и четким, и сам высоко выбрасывал и твердо ставил левую ногу. Но колонна частила и сбивалась.
пропела колонна и по команде «группа, стой!» нечетко остановилась перед флагштоком.
Секретарь горкома комсомола, стоя в автомобиле, произнес речь о значении лыжного спорта, о физической закалке молодежи, о необходимости быть готовыми ко всяким лишениям и неожиданностям. Речь свою он прокричал, картинно выбрасывая руки, подаваясь вперед всем туловищем, словно собираясь выпрыгнуть из автомобиля.
— Виктор Волгин, ко мне! — вызвал командир колонны, когда секретарь закончил свою речь.
Виктор вышел из строя.
— Вы будете идти в голове колонны! — приказал командир.
Он сказал еще что-то, чего Таня не расслышала. Таня лишь заметила, как брат смущенно заулыбался.
По команде лыжники растянулись редкой цепочкой, стоя в затылок друг другу. Все приладили лыжи. Секретарь горкома комсомола, представители физкультурных обществ вместе с командиром колонны обошли растянувшийся строй. Заиграл оркестр, послышалась команда, и колонна медленно тронулась в путь.
Город давно остался позади. Вокруг лежала степь с торчащими кое-где из глубокого снега сухими будыльями подсолнуха и кукурузы, острыми и гибкими прутьями краснотала в ложбинах, у скрытых под сугробами ручьев.
Впереди, за насыпью железной дороги, в глубокой балке, синела роща, отливая багрянцем молодого краснокорого лозняка. А еще дальше маячили курганы, словно седые головы зарытых в землю великанов. У края рощи отсвечивали на солнце окна белых домиков пригорода, дымила высокая труба завода, а у самого горизонта, в мягкой сиреневой мгле, утопала станица с белой высокой колокольней.
Колонна лыжников перевалила через железнодорожную насыпь и вышла на склон глубокой балки. Ровный, не тронутый ветром чистый снег лежал широкой скатертью, и ноги лыжников двигались без всяких усилий.
— Не опережать друг друга! Не обгонять! — скомандовал вожатый, поровнявшись с Таней, и сердито взглянул на нее. Он словно летал на своих длинных, тонких лыжах и каким-то образом всегда успевал обогнать колонну.
«Как бы не так, буду я плестись позади Тамары», — подумала Таня и, как только командир поотстал, чтобы подтянуть слабых ходоков, и впереди идущие лыжники побежали быстрее, нажала на лыжи.
— Татьяна, ты куда? — послышался испуганный голос Маркуши.
— Ползи ты, Маркуша, черепахой, а мне надо скорее! — задорно крикнула Таня и, оглянувшись, помахала варежкой.
Обогнав Тамару и Валю и еще кого-то из студентов, не обращая внимания на грозные окрики командира, подгоняемая безудержным озорным чувством, Таня помчалась вперед. Сердце ее дрогнуло, когда слева мелькнул синий берет. Она заметила: Виктор и Юрий скользили свободно, не ускоряя хода, не желая отрываться от колонны. Она не обернулась к Юрию, хотя скорее угадала, чем увидела, серьезное и чуть изумленное выражение на его слегка зарумянившемся лице.
Тане показалось, что он что-то крикнул ей вслед. Она не обернулась и на крик брата. Остро пощипывающий ветерок свистел в ее ушах. Она почти не пользовалась палками, потому что склон становился все круче и лыжи сами несли ее с нарастающей быстротой, взметывая радужно искрящуюся на солнце снежную пыль. Сердце Тани замирало от быстрого скольжения.
«Как хорошо! Как хорошо! Он все видит. Ну и пусть… Быстрее, быстрее! — вилась в голове мысль. — Он не подошел, ну и наплевать. Кто же это кричит так громко? Не Юрий ли? Нет, это не его голос… Пусть кричат, пусть догоняют… А я вот так — еще быстрее… Вот так, вот так… Эх!»
Ровный наст стал перемежаться косыми, пологими сугробами. Несколько раз Таню подбрасывало, словно на качелях, но она крепко держалась на лыжах, летела птицей, подогнув колени и подавшись туловищем вперед.
Позади послышался легкий шелестящий звук, чье-то дыхание: кто-то настигал ее.
«Если бы это был он!» — подумала она, но не оглянулась. Взор ее был устремлен вперед, на плоское дно балки, по которому тонкой ниткой вился обтаявший теплый ручей, на стремительно несущиеся навстречу черные, словно обугленные кусты терна.
«Надо затормозить… Э, да все равно!» — подумала Таня и нажала влево, чтобы обогнуть куст. И вдруг перед ее главами распахнулась затянутая голубой тенью пустота, и жуткое и в то же время сладкое чувство, какое бывает при падении качелей вниз, сжало ее сердце…
Резкий толчок подбросил ее, как мяч, затем ноги с лыжами снова куда-то провалились, снежный вихрь окутал ее, и она покатилась вниз вместе с рыхлыми комьями сыпучего шелестящего снега…
Она не сопротивлялась падению, не чувствовала боли и тяжести лыж и, как только остановилась в беспорядочном кувыркании, тотчас же сделала усилие, чтобы встать, и не смогла. Глубокий снег обнимал ее онемевшие ноги холодной покойной тяжестью, она барахталась в нем, увязая все глубже.
Наконец она разлепила запорошенные снегом глаза, увидела терновый куст, потянулась к нему рукой и захохотала. И в ту же минуту над ней склонилось испуганное, бледное лицо Юрия.
— Вы не ушиблись? — тяжело дыша, спросил он. — Давайте руки!
— Не трогайте меня: я сама, — отфыркиваясь, ответила Таня.
Но он уже схватил ее подмышки, потянул из сугроба. Она не сопротивлялась. Двое лыжников стояли на краю обрыва и что-то кричали, размахивая руками. В одном из них Таня узнала Виктора.
— Цела? — крикнул Виктор и прыгнул вниз.
— Цела! Даже лыжи целы! — ответил Юрий, и в голосе его Таня услышала радость. — Не ходите сюда, увязнете. Я ее сам вытащу. Скажите же, как ваши ноги? — спросил он, близко наклоняясь к Тане и тревожно заглядывая ей в глаза. — Ох, и достанется же вам от Петра Ефимыча!
— А кто такой Петр Ефимыч?
— Командир нашей колонны.
Юрий отстегнул от Таниных ног чудом уцелевшие лыжи, ловким взмахом выбросил их наверх. Потом он легко поднял Таню и понес. Она невольно ухватилась за его твердую шею и совсем близко увидела его покрасневшее лицо. Мелкие капельки растаявшего снега блестели на подбородке Юрия.
— Пустите же, — сердито прошептала Таня, пытаясь стать на ноги. — Пустите. Я совсем не ушиблась.
Но Юрий крепко прижал ее к себе, покачиваясь, увязая по пояс в снегу. Левая рука его сжимала ее ноги у коленей, правая лежала подмышкой, касаясь груди. Таня ощутила новое, еще не испытанное, смешанное со страхом, пронизывающее чувство и закрыла глаза.
Не выпуская ноши, Юрий закинул ногу, словно на высокую ступеньку крутой лестницы, и крикнул Виктору:
— Дайте руку! — и когда тот протянул руку, качнулся вперед, поймал ее, вскарабкался на сугроб. — Все в порядке. Получайте вашу сестру.
Таня стояла на гребне гулкого, как мост, покрытого твердой коркой сугроба, отряхиваясь от снега.
— Главное — ноги… Ноги целы? — помогая сестре, запыхавшись, спрашивал Виктор.
— Как видишь, стою, — ответила Таня и засмеялась.
— Безобразие! — гневно крикнул Виктор. — Что выдумала!..
— Где мои лыжи? — спросила Таня.
— Твои лыжи и все остальное в порядке, а с тобой будет особый разговор! — с возмущением сказал Виктор. — У нас, в армии, за такие фортели под арест сажают.
— Ну и сажай. Тоже мне — командир! — фыркнула Таня. — Если бы вы видели, как я летела, — тоном, которым рассказывают о подвиге, говорила она. — Это был первый прыжок в моей жизни.
— Дурацкий прыжок! — негодующе заключил Виктор.
Юрий укоризненно смотрел на Таню.
— Витенька, не сердись. Ну, пожалуйста… — ласкалась она к брату, попрежнему весело и озорно блестя глазами.
Виктор дернул ее за выбившийся из-под шапочки русый вихор.
— Эх, глупая. Свернула бы шею… Теперь живо! Нужно догонять колонну.
Таня нахмурилась. Чувствуя легкую, тупую боль в левой коленке, стараясь не прихрамывать, она подошла к краю обрыва, заглянула вниз. Сердце ее захолонуло от двадцатиметровой высоты. Теперь было видно: ее падение задержал куст терна, черневший у самого края каменного, величиной в трехэтажный дом выступа. Если бы не куст, она полетела бы на дно оврага, и кто знает, чем бы это могло кончиться.
— Скажи спасибо, что здесь много снегу, — сказал Виктор. — Ты можешь идти?
— Ты же видишь, я нисколько не ушиблась.
«Он прыгнул за мной в эту пропасть», — с гордостью и восхищением подумала Таня и, все еще полная ощущением сильных рук Юрия и затаенной радостью, оглянулась. Лыжный отряд спускался в балку правее, на расстоянии полукилометра.
Виктор скомандовал:
— А теперь за мной! Марш!
Делая саженные броски, он заскользил вдоль обрыва. Таня двинулась за ним, чуть поотстав.
С ней поровнялся Юрий.
— Я вас забыла поблагодарить, — проговорила Таня, скосив на него озорной взгляд.
— Я очень испугался за вас. Ведь тут немудрено сломать ноги. Я давно знаю этот овраг… Я же вам кричал… — словно оправдываясь, сказал он.
— Я не слышала, — не умеряя шага, ответила Таня.
— Вы прыгали когда-нибудь на лыжах? — спросил Юрий.
— Никогда в жизни.
— Не понимаю. Зачем же рисковать?
— Я не люблю ходить тихо на лыжах и коньках. Мне надоели эти интервалы… Терпеть не могу, — тряхнув головой, покривила губы Таня. — Кроме того, вы меня обидели…
— Я вас обидел? — испуганно спросил Юрий и, как бы потеряв равновесие, подался туловищем назад.
— Да, обидели… Сегодня утром… Вы даже не поздоровались со мной…
— Танюша, извините. Я опоздал и прибежал в самую последнюю минуту. Но если бы вы знали…
— Скорей вы там! — обернулся бежавший впереди Виктор. — Иначе мы не догоним. Таня, не отвлекайся разговорами.
Таня повернула к Юрию раскрасневшееся, со снежными пылинками на ресницах и на растрепавшихся кудрях лицо.
— Что — если бы я знала? Что?
В это время левая ее лыжа вывернулась: расстегнулся ремешок. Она остановилась, сняла рукавичку и, взяв ее в зубы, наклонилась.
— Разрешите мне, — предложил Юрий и стал на колени у ног Тани.
— Что там у вас опять случилось? — крикнул, оборачиваясь, Виктор и погрозил сестре: — Эй, Танюха, будет тебе нахлобучка. Ты срываешь пробег. Юрий, пожалуйста, смотрите за ней. Я побегу.
Виктор помчался с горы наперерез колонне, которая уже выходила на противоположный склон балки, приближаясь к опушке рощи.
Склонившись над Таниной лыжей, Юрий возился с ремешком. Таня опиралась рукой на его плечо.
— Говорите же, что — если бы я знала… — сказала она притворно безучастным голосом.
Не снимая с башмака Тани покрасневших от холода рук, Юрий поднял голову. Таня увидела его светлые, пугающе прозрачные глаза, жадно, требовательно и вместе с тем робко смотревшие на нее, увидела коричневую родинку на его правой щеке, придававшую лицу мальчишеское выражение…
— Вы думаете, мне нужен этот пробег? — заговорил он. — Я очень редко теперь хожу на лыжах… Я из-за вас… Чтобы побыть с вами… и сказать вам что-то важное… самое важное…
— Да говорите же! — капризно прикрикнула Таня.
Смех снова начинал щекотать ее горло.
— Скажу… Сегодня же скажу… Только не здесь… — глухо сказал Юрий и, застегнув ремешок, все еще не вставая с колен, неотрывно смотрел на Таню снизу вверх.
— А сейчас разве нельзя? — глаза Тани лукаво сощурились.
— Сейчас не могу. Повторяю: это очень важно.
— Вы застегнули там или нет? — недовольно спросила Таня. — Надо хорошенько, а то опять отстегнется.
— Кажется, теперь надежно, — вздохнул Юрий. Он сделал движение, чтобы встать, и вдруг, обхватив ее ноги, прижался к ним щекой.
— Вы — что? С ума сошли? — гневно прошептала Таня. — Встаньте…
Она оттолкнула его и побежала.
— Скорей! Они уже далеко! — звонко крикнула Таня и еще сильнее, уже не чувствуя боли в ушибленной ноге, нажала на лыжи.
Они помчались под гору, с гиком обгоняя друг друга.
По-зимнему рано вечерело, когда лыжный отряд пришел в станицу — конечный пункт перехода. Усталые лыжники медленно втягивались в широкую и прямую станичную улицу. У Тани не ладилось с левой лыжей, и ей приходилось не раз останавливаться, крепить ослабшие ремешки и снова догонять растянувшуюся цепь.
Два раза на привалах к ней подходил Юрий, но она разговаривала с ним сухо, и Юрий напрасно ловил ее странно-отчужденный, ускользающий взгляд. Очередь томиться беспокойством теперь перешла к нему.
Солнце уже заходило, дрожащими огнями отражаясь в окнах разноцветных станичных домиков. К вечеру опять начало подмораживать, но несмотря на это, в неподвижном воздухе чувствовалась какая-то особенная почти неуловимая теплота, словно не январь был, а конец февраля.
Городских гостей вышли встречать представители районных организаций, школьники, колхозники. Высокая, наспех сколоченная, обвитая кумачом арка с широким транспарантом «Добро пожаловать» стояла посредине улицы, перед площадью.
На площади гомонила детвора. Возле клуба, выстроенного недавно и еще пахнущего свежим тесом и масляной краской, сгрудилась пестрая толпа. Среди празднично разодетой молодежи было много пожилых мужчин и женщин. Небольшой оркестр, блестя на солнце новыми медными трубами, выстроившись у здания клуба, нескладно играл марш.
По узкому, образовавшемуся в толпе коридору лыжники проходили прямо в клуб, где уже ждали их столы с желанным обедом. Неся на плече лыжи, словно боевое оружие, гордая, раскрасневшаяся, шла Таня мимо плотного ряда станичных женщин, лузгающих семечки, и вдруг услышала за собой шутливый голос:
— Гляньте, бабоньки, и девчата в шаровары вырядились. Оно и правда, видать, в кино таких показывают.
Таня живо обернулась, встретилась глазами с прямым, веселым взглядом краснощекой казачки. Казачка не смутилась, смотрела на Таню вызывающе-насмешливо. Таня ответила ей такой же вызывающей улыбкой и снова услышала:
— Вот, девчата, попробовать бы на этих самых лыжах молоко в город возить!
Дружный хохот грянул среди женщин. Таня, не сдержавшись, тоже весело рассмеялась и, стуча лыжными башмаками, вбежала на крыльцо клуба.
Уже смеркалось, когда участники перехода вышли из столовой и перед тем, как разойтись по заранее отведенным для ночлега квартирам, выстроились перед зданием станичного совета.
Над займищем поднималась желтая полная луна, повитая словно кисейным шарфом, жемчужной морозной дымкой. На снегу вытягивались длинные неясные тени от крытых камышом хат. Луна все больше отрывалась от земли, и чем выше уходила она в синее пустое небо, тем крепче становился мороз.
— Ребята, ночь будет — хоть иголки собирай, — сказал кто-то из лыжников.
Петр Ефимович и председатель совета, добродушно-смешливый здоровяк с круглым, красным от мороза лицом, распределяли, кому куда идти ночевать.
— Я беру к себе самых красивых, — на всю площадь гремел председатель. — Хотя моя хозяйка девчат недолюбливает по одной секретной причине, но ради такого торжественного случая я ее сагитировал, и она койки и перины уже приготовила.
Маленькие, блестящие, как стеклянные бусы, шальные глаза председателя остановились на Тане и Тамаре, стоявших рядом.
— Кончено, товарищ командир! Этих я беру к себе. Уж очень они мне понравились, — подмигнул председатель.
Таню после обеда совсем разморило. Только теперь она почувствовала, как сильно устала: поясницу ломило, ноги от самых бедер сводило тупой болью, точно их зажали в тесные лубки, и Таня боялась, что не сможет сделать ни одного шага.
Тамара тоже еле держалась на ногах.
— Танюша, я не дойду завтра домой, — жалобно пропищала она. — Когда шла — ничего, а сейчас вот упаду и не поднимусь.
Таня обняла подругу за плечо.
— А ты представь, Тамара, что это на войне. И если бы тебе приказали сейчас идти дальше, пошла бы?
Тамара ответила плаксивым голосом:
— Откуда я знаю: пошла бы я или нет? Войну я только по кино да по книжкам знаю.
К девушкам подошел Петр Ефимович, внимательно-ласково вгляделся в потемневшие обветренные девичьи лица.
— Ну, девчатки, первая половина задания выполнена вами хорошо. Даже не ожидал. — Петр Ефимович обернулся к Тане. — Будешь еще прыгать, востроглазая, и строй нарушать?
— Не буду, — беспомощно улыбнулась Таня, стараясь изо всех сил сохранить бодрый вид.
— Ну, то-то… А то все норовила бегом да взапуски. И не пыжься, не задирай голову. Все равно вижу — устала. Ну, ничего, девушки, — отечески мягко добавил Петр Ефимович. — За ночь ножки поспят, отдохнут, а завтра сами домой побегут. Молодцы! Не отстали от ребят. Теперь марш на отдых. И если увижу, кто по станице будет разгуливать, лыжи завтра отниму и заставлю пешком домой идти. Прошу не проспать сигнал. Сбор по трубе здесь же в девять ноль-ноль… — И, пожелав лыжницам спокойной ночи, Петр Ефимович удалился.
Забыв о Тамаре и о том, где находится, Таня ищуще и беспокойно вглядывалась в группки расходившихся по квартирам лыжников.
«Но где же он? Где?» — думала Таня, все больше беспокоясь, что Юрий не подойдет и не скажет того, что хотел сказать…
Он подошел внезапно, словно вынырнул из-под земли.
Таня сразу приняла безучастный вид. Тамара жалобно захныкала:
— Ой, я не могу больше, Юрий Николаевич, что же не идет за нами председатель? Куда он ушел? Где вы расположились?
— Наша группа в Доме колхозника… Там, за углом, — ответил Юрий. — А вы? — спросил он Таню.
— Мы у председателя, — тихо ответила Таня и отвернулась.
Подошел Виктор.
— Ты где ночевать будешь? — обратилась она к нему, — Мы прямо заждались. Я спать хочу ужасно. — И она нарочито громко зевнула.
— Где я ночую? — весело переспросил Виктор. — Я хорошо устроился, сестричка. У меня всегда все в порядке. По-военному. — Он неопределенно махнул рукой. Глаза его как-то особенно весело блеснули. Только теперь Таня заметила поджидавшую невдалеке Валю.
— Спокойной ночи, Танюша! Утром я прибегу будить тебя, — тем же притворно-небрежным и веселым голосом проговорил Виктор и пошел.
Таня видела, как Валя быстро пошла ему навстречу. Две фигуры слились и пошли вдоль улицы, расплываясь в серебряном сиянии месяца.
«Она ожидала его. Они будут вместе», — подумала Таня, и ревнивое чувство шевельнулось в ней.
В эту минуту подошел председатель.
— Где вы тут, девчата? Извиняйте, дела задержали меня в совете. Айда ко мне!
Таня обернулась к Юрию. Он серьезно и, как показалось ей, печально и просительно смотрел на нее.
— Я провожу вас, — сказал Юрий.
— Не нужно, — всем существом чувствуя приближение какой-то важной минуты, испуганно попросила Таня. — Мы дойдем сами.
— Дайте мне ваши лыжи… и ваши… — обернулся он к еле двигавшей ногами Тамаре и, отобрав у девушек лыжи, молча пошел рядом.
Председатель о чем-то весело рассказывал всю дорогу, но Таня не слушала его.
У калитки председательского дома Юрий передал лыжи Тамаре, задержал Таню, не выпуская ее руки.
— Одну минутку… — тихо и настойчиво проговорил он. — Одно слово… Только одно слово.
Юрий подождал, пока председатель и Тамара скроются за калиткой, глубоко вздохнул, словно перед тем, как нырнуть.
— Вы можете рассердиться, прогнать меня, но… я шел сюда затем, чтобы сказать вам это слово… — глухим голосом заговорил он.
— Какое? — чуть — слышно спросила Таня.
— Я люблю вас, — тихо и раздельно произнес Юрий. — Вот и все, что я хотел сказать.
Приблизив к нему озаренное лунным светом, неузнаваемо похорошевшее лицо, Таня спросила строго:
— Это правда, Юра?
— Правда, — как-то слишком просто ответил Юрий и протянул к ней руки, но она отстранила их.
Он робко глядел на нее, а она уставила неподвижный взгляд куда-то в сверкающую лунным блеском высь, молчала. Луна поднялась еще выше: она стала совсем белой, как серебро, и снежное займище, отполированная поверхность закованной в лед реки отсвечивали под ее лучами, как слегка замутненное зеркало.
— Пройдемся немного по улице. Просто стыдно спать в такую ночь, — неуверенно предложил Юрий.
Таня больше не противилась, забыв об усталости, обо всем на свете.
Они медленно пошли вдоль светлой, как днем, улицы, между безмолвных станичных хат, к белеющей на пригорке старой церкви. Снег громко скрипел под ногами.
— Вам холодно? — спросил Юрий и, взяв ее руки в шерстяных детских варежках, стал отогревать их своим дыханием.
Таня не отнимала их, шла молча.
Вдруг она остановилась.
— Юра, вы представляете себе, как серьезно, и важно то, что вы сказали?..
Юрий робко вздохнул.
— Да, представляю… И понимаю. Я скажу больше. Я хочу, чтобы вы были моей женой, моим другом навеки…
Юрий говорил теперь спокойно, деловито, и это спокойствие почему-то пугало Таню.
Она отняла свои руки, пошла быстрее.
Юрий догнал ее, обнял.
— Ведь я серьезно, Таня… Милая. Клянусь тебе…
— Серьезно? — Она приблизила к нему свое странно суровое лицо. — И вы всегда будете любить меня?
— Всегда, — твердо ответил Юрий.
— И так же сильно?
— Да… Так же сильно…
Юрий встревоженно смотрел на нее, изумленный необычной интонацией ее голоса. А Таня, все более разгорячаясь и сверкая глазами, продолжала:
— Я хочу сказать, что любовь должна быть таким сильным чувством, ради которого не страшно пойти на самую лютую смерть. Вот как Джордано Бруно ради науки, когда его сжигали на костре… Вы понимаете?
— Понимаю, — ответил спокойно Юрий. — Я постараюсь так любить тебя, Таня. Но, кажется, такой любви в жизни не бывает.
— Почему не бывает? Она должна быть, — со страстной убежденностью вскрикнула Таня. — Разве в наше время люди недостойны такой любви?
— Вполне достойны, — нерешительно согласился Юрий.
Слова Тани смутили его своей силой, и на лице его отражалось тщетное желание понять всю глубину ее требований к нему. Он попрежнему недоуменно смотрел на девушку. Сплетя руки, они медленно побрели к дому председателя.
— Значит, я могу надеяться? — так же спокойно и деловито спросил Юрий. — Я, конечно, не настаиваю, чтобы мы сейчас же поженились. Тебе нужно закончить институт, хотя это не помешает. Но если ты не захочешь, я буду ждать до конца курса. Итак, я завтра же скажу твоим родным. Хорошо?
Таня отстранилась, сказала строго:
— Я хочу подумать. Ведь все это произошло так неожиданно. Я хочу, чтобы все это было после окончания курса…
Юрий молча дул на ее пальцы, изредка целуя их.
Он потянулся к ней, чтобы поцеловать, как вдруг в десяти шагах от них возникла фигура Петра Ефимовича. Они не успели нырнуть в калитку, стояли растерянные, онемевшие от неожиданности.
Петр Ефимович, сутулясь, подошел к Тане, долго, пристально всматривался в ее лицо.
— Вот ты какая егоза, — сказал он с изумлением, но спокойно. — Ну, хорошо! Лыж у тебя завтра не отберу, но в следующий раз постараюсь включить тебя в лыжный пробег по пересеченной местности на пятьдесят километров. Тогда, надеюсь, ты устанешь. А сейчас — спать. Живо!
На другой день после возвращения с лыжного пробега Таня вернулась домой из института поздно вечером. До угла улицы ее провожал Юрий.
Сняв в прихожей обсыпанную снежной пылью шубку, она, бодро стуча каблуками, вошла в горницу.
Прохор Матвеевич и Александра Михайловна сидели за полом и пили чай. Таня бросила на диван набитый книгами портфель, подошла к небольшому зеркалу, поправила задорно поднявшиеся надо лбом волосы. Она увидела свои блестящие глаза, яркий румянец и испугалась.
Ей казалось, что уже все знают о ее объяснении с Юрием. Она боялась взглянуть на отца и мать и, стараясь дышать ровнее, делала вид, что занята своими волосами.
«Неужели я так и скажу маме: „Юрий — мой жених“?»— в величайшем смятении думала Таня.
— Ты где так задержалась нынче? — спросила Александра Михайловна, наливая чай.
— Сегодня у нас была добавочная лекция, — солгала Таня и зарделась до самых ушей.
Чтобы не вызвать подозрений, она села к столу, придвинула к себе стакан.
Мать пристально посмотрела на нее.
— Ты что так раскраснелась? У тебя не жар?
— Жар? Откуда? Там такой жуткий мороз, мама, что я еле добежала, думала, окоченею, — поспешила ответить Таня.
Прохор Матвеевич усмехнулся.
— Что-то я никогда не видел таких окоченелых, как ты. Цветешь, дочка, что маков цвет.
— И выдумают же, — фыркнула Таня и, не допив чая, убежала в свою комнату. Там она снова увидела себя в зеркале; прижав к горячим щекам ладони, долго всматривалась в свое лицо. Оно казалось ей незнакомым. На нее глядела из зеркальной дверцы шкафа другая, неизвестная девушка, с жадно раскрытыми губами и тревожно-смущенным взглядом.
— Юра… Юра… — раздельно и внятно прошептала она, с новым для себя волнением вслушиваясь в звучание до этого чужого ей имени.
Она представила себе, как Юрий стоял на коленях у ее ног и застегивал ремешки на лыжах, как смотрел на нее и снежинки оседали на его растрепанных волосах; вспомнила лунную морозную ночь в станице и как они шли, затаив дыхание…
«Да что же это такое в самом деле? Как я скажу об этом матери? — спрашивала она себя и всматривалась в свое отражение, а губы шептали сами собой: — Юра… Юра… Если все это правда… Если все это правда, что ты любишь меня… А как же мечты? Институт?.. То особенное, чего мне хочется достигнуть?.. Ведь это замуж… Он предлагает мне выйти за него замуж. Ну, какой же он смешной! Вот рассказать бы Тамаре. И будем же мы хохотать с ней завтра. Нет, нет… И совсем об этом не нужно рассказывать. И ничего тут нет смешного. Юра… Юрий… Только зачем же замуж? Мы будем и так настоящими друзьями до конца жизни. Как это хорошо быть друзьями. Учиться, работать… Но как же все-таки я скажу маме?».
Таня села в кресло, взяла куклу и, оправляя на ней платье и смятые ленты, сказала тихо и жалобно:
— Вот какие дела, Муся. Ну, что ты на это скажешь?
Стеклянные глаза куклы неподвижно, без всякого выражения смотрели на Таню, отражая электрический свет.
— Глупая, ничего ты не понимаешь, — вздохнула Таня и бросила куклу в кресло.
Она наконец решилась и пошла к матери. Выражение ее лица было столь необычным, что Александра Михайловна встретила ее тревожным вопросом:
— Что случилось? Ты захворала?
— Нет, мама, я здорова, но мне надо с тобой поговорить. И так, чтобы никто не слышал. Потом можешь сказать папе.
Таня плотно прикрыла дверь спальни, повернула ключ. Теперь у нее был таинственный вид, губы подергивались в усмешке.
— Теперь слушай, мама… — сказала она, садясь на постель.
— Говори же, — вся холодея, вздохнула мать.
Таня обняла ее за шею, стараясь придать голосу наиболее спокойное и беспечное звучание, сообщила:
— Мама, я выхожу замуж.
— Что? Что такое?
— Я выхожу замуж. Вы-хо-жу за-муж, — по складам повторила Таня.
— Погоди, погоди… Что ты мелешь? За кого замуж? Отчего? Ты не бредишь? — оторопело забормотала мать.
— Ах, мама! Какой же это бред? Я тебе все толково-расскажу, по порядку. И ты все поймешь. Ведь я не маленькая.
— Говори, говори, пожалуйста… — болезненно слабым голосом торопила Александра Михайловна. — Доконай уж мать до конца.
Заговорщицки понизив голос, Таня рассказала матери то, о чем, как ей казалось недавно, она никому не могла рассказать.
— Нет, милая, ты определенно нездорова, — нахмурив брови, проговорила Александра Михайловна, когда Таня закончила свой торопливый, не совсем связный рассказ.
Ни одна мать на свете не может равнодушно выслушать подобное известие, и самая добрая и любящая из матерей не в состоянии подавить хотя бы мимолетной неприязни к человеку, готовящемуся стать мужем любимой дочери.
— Уж больно скоро это у вас получилось. На Новый год познакомились, а через три недели уже и свадьба.
— Не через три недели, — нетерпеливо перебила Таня. — Мы же не сейчас будем жениться. Я только буду его невестой. А поженимся мы потом, когда я закончу институт.
— Где уж там… — махнула рукой Александра Михайловна. — Раз это уже началось, какой уж тут институт!
Ластясь к матери, Таня виновато заглядывала ей в глаза.
— Не сердись, мама. Вот, ей-богу, я буду учиться. А Юрий и вправду меня любит.
— Откуда ты это знаешь? Ты-то разве понимаешь, что такое любовь? Разлил он перед тобой патоку, а ты и раскисла. Эх, дитя мое несмышленое. Ты хоть скажи: положительный он или из тех, что по разу в год женятся?
— Мама, как это пошло! — обиженно воскликнула Таня и на глазах ее выступили слезы. — Никогда не говори об этом…
Александра Михайловна вздохнула:
— Ну и преподнесла ты мне сюрприз.
Первое волнение улеглось, и мать с дочерью погрузились: в раздумье. Ничем не нарушаемая тишина держала их точно в оцепенении.
— И отцу надо сказать, — грустно промолвила Александра Михайловна.
— Юрий завтра придет к нам, мама, — сказала Таня. — Он должен поговорить с тобой и папой.
— Эх, если бы он оказался хорошим человеком.
— Он хороший, мама. Очень хороший, умный…
— А как же институт? — вздыхала Александра Михайловна. — Подумай, доченька. Ведь от этого будет зависеть вся твоя жизнь. Не торопись. Приглядись. Пусть он походит к нам. И мы хорошенько узнаем его. Твой отец три года за мной ухаживал. Я заглаза знала, о чем он думает.
— Раньше, мама, и так бывало: приезжали, сватали, а через три дня свадьба, — возразила Таня. — Невеста до этого своего жениха и в глаза не видывала.
— Ладно уж. Ты все знаешь, — отмахнулась Александра Михайловна.
…На другой день вечером пришел Юрий, и Александра Михайловна и Прохор Матвеевич дали согласие выдать за него Таню. Было решено сыграть свадьбу после окончания третьего курса, в конце июня.
Однажды, придя поздно вечером из театра, Виктор обнаружил на своем столике письмо и с сильно забившимся сердцем, точно увидел самого близкого друга, разорвал конверт, стал нетерпеливо читать написанные знакомым почерком строки.
Любимец полка, воздушный озорник Родя Полубояров писал:
«Здорово, Витька. Как тебе не стыдно, сундук несчастный. Куда ты залетел — ни слуху о тебе, ни духу? Как живешь, как проходит твой отпуск? Видать, как ни хорошо в армии, а дома веселее. Кстати, тебе повезло — отпусков больше не дают… Не забыл ли ты своих друзей — ястребков? Или тебя там сладкими пирогами закормили? Или, чего доброго, женился?
У нас все по-старому: полеты, полеты и полеты. Что-то начальство стало гонять здорово. И „старик“ наш так растолстел — уже в кабину самолета не влезает, а ведь был когда-то первейший истребитель, — на Халхин-Голе самураям пить давал.
Сообщаю печальную новость: Сема Грушевский разбился. Не вышел из штопора, и выпрыгнуть не смог — прижало. Не летали после этого два дня.
На днях видели над собой непрошенного гостя. Летел на высоте четырех тысяч. Ребята просились погонять — не разрешили. Был слух: будто нечаянно перелетел. А в общем, пока ничего особенного. Набирайся побольше сил, отдыхай и возвращайся скорее. Мы тут часто вспоминаем о тебе. На Новый год подняли за тебя чарку. Привет от Ельки — скучает».
Виктор несколько раз прочитал письмо. Армейская жизнь предстала перед ним: строгий, размеренный порядок в полку, резкий холодок утра над взлетными площадками, шмелиный гул моторов, первые лучи солнца, отсвечивающие тусклым серебром на смоченных росой плоскостях самолетов, свободные полеты у границы, за которой в утреннем тумане тонут острые башенные шпили незнакомых городов — чужая, загадочная земля. При виде ее на душе Виктора всегда почему-то становилось беспокойно.
Может быть, в такое солнечное утро и погиб Сема Грушевский? Виктор вспомнил пухлощекое лицо Семы, его пристрастие к азартным играм и ко всему, в чем таился риск его пространные, полные юмора рассказы о родной Киевщине; об украинских яснооких девчатах и звездных ночах над Днепром, и терпкая жалость коснулась его сердца.
Вспомнились и другие товарищи — веселые и насмешливые, их колючие, как иглы шиповника, шутки, «старик», командир полка — герой Халхин-Гола, то добрый и делающий поблажки, то крутой и требовательный, не дающий спуску за самую ничтожную оплошность…
Вспомнилась Елька, тоненькая и хрупкая литовка — дочь местного часовщика, лицом похожая на тех мадонн, какие печально и кротко глядят из-под деревянных навесов на перекрестках польских дорог.
«Скоро я их всех увижу, — подумал Виктор, — и потечет моя жизнь по-старому».
На другой день он ходил по городу с чувством человека, прощающегося с родными местами. Ему было грустно при мысли, что уезжает он на неопределенный срок. Прекращение отпусков его сильно тревожило. События на Западе вновь начали волновать, и в письме Роди он уловил какую-то недоговоренность.
Сейчас ему были особенно дороги и эти знакомые с детства улицы, по которым он бегал еще школьником, и засыпанный снегом городской сад, с длинными обмерзшими скамьями, обнаженными серыми статуями, бездействующими фонтанами и елкой, которую все еще не уносили из сада, и она стояла в тяжелом снежном одеянии, как в лесу, и расцвеченные ярко размалеванными афишами входы в кино, и прозрачные, по-зимнему неуютные скверы с бегающими на коньках мальчишками.
Проходя мимо аэроклуба, Виктор замедлил шаги. За время отпуска ему не раз хотелось зайти в это массивное трехэтажное здание с лепными масками в простенках между огромных прозрачных окон. Но, уходя в отпуск, он дал зарок забыть все, что имело отношение к авиации.
Ему казалось, что серьезному летчику не всегда следует без нужды расходовать свои силы, по-ребячьи хвастать удалью. Однако спустя уже несколько дней после приезда он понял, что не может не думать о своей профессии. Он старался не следить за изредка появляющимися над городом самолетами и все же ловил себя на ни с чем не сравнимом ощущении воздушной глубины и какой-то необъяснимой ревности.
Он делал равнодушный вид при встречах с незнакомыми летчиками, разговаривал с ними с напускным безразличием, старался обходить здание аэроклуба, а ноги сами несли его к нему.
Привычка летать каждый день давала о себе знать, особенно под конец отпуска, и сегодня он решил подавить раздражающее томление последним усилием воли.
«Не предлагать же свои услуги иду я… Просто загляну, что они тут делают», — подумал он и поднялся на второй этаж.
Со времени отъезда Виктора в школу здесь мало что изменилось. Только как будто светлее и наряднее стал центральный зал. На стендах стояли новые модели самолетов, в огромных витринах алели стрелы новых авиационных рекордов — полеты в Арктику и через Северный полюс в Америку, беспосадочный рейс Расковой, Гризодубовой и Осипенко. Из тяжелых рам глядели портреты Чкалова, Байдукова, Юмашева, Громова и других героев, снискавших мировую известность.
Сюда, в этот клуб, впервые пришел несколько лет назад Виктор Волгин, здесь с боязливым благоговением всматривался он в модели самолетов, вместе с другими учениками знакомился с устройством «У-2» и «УТ-1», «уточки», как любовно называли этот самолет преподаватели и ученики аэроклуба. Отсюда же он поехал на аэродром для первого полета.
С волнением ходил Виктор по залам и кабинетам, заглянул в аудиторию. Да, не многое изменилось здесь, даже запах остался тот же — запах казеинового клея, которым склеивались нервюры учебного планера.
Виктор засмотрелся на диаграмму полетов, надеясь найти среди фамилий учеников знакомые, но ни одной не находил.
«Все разлетелись — кто куда», — подумал он с грустью и, услышав за спиной шаги и сипловатый бубнящий голос, обернулся. Через зал в сопровождении нескольких учеников, одетых в теплые комбинезоны и меховые сапоги, вразвалку шел старший инструктор Федор Кузьмич Коробочкин. Виктор сразу узнал его и невольно заулыбался. Ведь это Федор Кузьмич первый поднял его, онемевшего от новизны ощущений, в воздух.
Глаза Коробочкина, чем-то озабоченные и полные скучного раздражения, вдруг остановились на одетой в щегольскую авиационную форму фигуре Виктора. Рыжеватые сердитые брови удивленно потянулись вверх.
— Витька! Волгарь! — крикнул он и, протянув руки, замер на месте.
Продолжая улыбаться, Виктор подошел к бывшему своему учителю. Они обнялись, с силой тряся друг друга за плечи.
— Давно ждали тебя, Волгин, давно. Как же это ты, а? Слыхал я, в отпуск приехал и носу не кажешь — проведать стариков. Нехорошо, нехорошо, — осыпал Виктора упреками Коробочкин. — Загордел, зазнался… Стал классным истребителем, так теперь и не хочешь знать старых наставников.
Виктор смущенно оправдывался:
— Каждый день собирался зайти, Кузьмич. Да все некогда. Сам знаешь, попал к родичам…
— Знаю, знаю. Не хотел, и все тут… — Коробочкин с чуть приметной ласковой завистью оглядел подтянутую фигуру Виктора. — Вижу, брат, стал человеком. Вот, зеленцы, глядите, — кивнул он трем молодым, стоявшим неподалеку парням, невидимому рабочим, учившимся летному деду без отрыва от производства. — Такой же, как вы, был утюг, а теперь, вишь, лейтенант. Небось, эскадрильей командуешь?
— Только звеном, — поправил Виктор, краснея.
— Все равно. Будешь и полком командовать. Хотя о соколе судят по полету, — хлопнул Коробочкин Виктора по плечу. — У нас ты летал неплохо, а вот как там — не знаю.
— Говорят, и сейчас не худо, — сдержанно ответил Виктор. — Как ты тут, Кузьмич?
— Я, брат, старею. Видишь, потолстел, одряхлел. Боюсь, скоро летать не дадут…
В голосе Коробочкина послышалась горечь.
— Присох я здесь, в аэроклубе, до гробовой доски.
— Куда это вы собрались? — спросил Виктор, притворно равнодушным взглядом окидывая почтительно вытянувшихся пареньков.
— На аэродром. Нынче у нас два летных часа.
— Возьми меня с собой, Кузьмич, — неожиданно для себя попросил Виктор.
— Тебя? Это зачем же? Никак, полетать хочешь? — Федор Кузьмич замахал рукой: — Ну, брат, нет. Ты — гость у нас…
— Я не летать… Просто погляжу, — чуть слышно сказал Виктор, чувствуя неприятное смущение под взглядами учеников аэроклуба.
— Знаю, знаю… На самолет полезешь… Будешь выкаблучивать, а я отвечай за тебя…
— Ей-богу, не буду. Возьми, Кузьмич.
Коробочкин колебался: ему самому было интересно посмотреть, как летает его ученик.
— Знаешь что… Сходим к начальнику. Чтоб вернее было.
Начальник аэроклуба после долгих уговоров разрешил Виктору полет.
Виктор, с трудом сдерживая радость, переоделся в летный костюм.
— Аэродром наши хлопцы расчистили, как стеклышко, — рассказывал Федор Кузьмич. — Погодка чудесная. Погляжу, погляжу, чего ты достиг. Только извини: по-старому, на «уточке».
— Ладно. Я непрочь и на «уточке», — как бы нехотя согласился Виктор.
Через полчаса они были на аэродроме.
Яркий солнечный день, спокойное голубое небо с легкими белыми перышками прозрачных облаков на предельной выси уже вызывали в Викторе чувство, сходное с чувством опытного пловца, когда тот видит лазурную морскую даль.
«Сейчас я им покажу», — подумал Виктор и усмехнулся. Знакомый зуд уже разливался по его телу.
Серебристый «УТ-1», похожий на светлокрылую бабочку, стоял наготове у края взлетной, гладкой, как асфальт, площадки. Рядом, распластав куцые крылья, неуклюжим жуком темнел старенький, весь в масляных пятнах, рыжевато-коричневый «У-2», или попросту «примус», как в шутку называли его летчики.
Бензозаправщики кончили возиться у самолетов.
— На сколько можно? — спросил Виктор у Коробочкина.
— Не больше пятнадцати минут. Только без всяких там лихачеств. Две-три фигуры — и на посадку.
— Ну вот еще, уже и две-три фигуры… — запротестовал Виктор. — Сам же соглашался, Кузьмич.
— Машина для тебя незнакомая… Откуда я знаю, что у тебя на уме… А ежели что-нибудь… Упаси бог…
— Не доверяешь? — обиженно нахмурился Виктор. — Узнаю тебя, Кузьмич. Всегда ты боялся за меня… Чего тебе? Ведь разрешение есть.
— Я тоже немножко тебя знаю, — упрямился Кузьмич. — Разве я могу тебя стреножить в воздухе?
— Может, скажешь еще: вдвоем на «примусе» полетим? — ехидно заметил Виктор. — Я этих незнакомых по своим капризам самолетов столько облетывал…
Пока ученики аэроклуба с другими инструкторами расходились по учебным самолетам, Виктор, Федор Кузьмич и техник аэродрома тщательно осмотрели «уточку». Виктор проверил состояние мотора, плоскостей и шасси, повернул раза три винт, потом залез в кабину. Техник и Коробочкин запустили мотор. Он заработал четко и сильно.
«Хороший мотор», — определил Виктор и полушутливо отрапортовал Коробочкину:
— К полету готов.
— Только гляди, Волгарь, не выкаблучивай! — уже сердито предупредил Федор Кузьмич, силясь перекричать сдержанное фырканье мотора. — Выруливай.
— Не подведу, — улыбнулся Виктор, сидя в кабине и пристегиваясь ремнями.
Винт вертелся все быстрее, с легким завыванием, вея сильным нарастающим ветром и разметывая снежную пыль… Виктор, осторожно выруливая, прикидывая на глаз направление и длину площадки, плавно дал газ… «Уточка» сорвалась с места и стремительно понеслась…
Поднявшись на тысячу метров, Виктор сделал над городом два спокойных круга. Профессиональная привычка смотреть на все, что раскрывалось внизу, с точки зрения ориентиров, давно притупила в нем чувства, овладевающие человеком при первых полетах. Давно не испытывал он ни смешанного с восторгом замирания сердца, ни сладостного чувства парения, ни восхищения перед многоцветной панорамой земли.
Но на этот раз он с любопытством разглядывал размахнувшиеся вширь районы родного города, невиданные прежде пестрые пятна новых кварталов, неясные скопления построек.
«Ростов-то как вырос, — удивился Виктор. — А это что же такое? Здесь как будто ничего не было. А вон и наша Береговая… Там где-то наш дом…»
Переливаясь в солнечных лучах смягченными красками, вкрапленными в голубоватую белизну снега, проплывали внизу знакомые улицы и перекрестки. Линия железной дороги тонким поясом охватывала город с севера и запада; по ней навстречу друг другу незаметно двигались два словно игрушечных товарных поезда. А дальше, насколько хватал глаз, расстилалась степь, по ней вился заледеневшим извилистым шляхом Дон, в мягкой опаловой мгле маячили станицы и хутора…
Виктор любовался родным городом… А как чудесно в нем весной, летом!.. Не только улицы, но и заводы и фабрики утопают с весны в зелени, в лебяжьем пуху обильно зацветающих акаций. Летом длинные цветочные бордюры тянутся вдоль тротуаров, высокие заросли багрово-алых канн горят на солнце в клумбах в каждом сквере, на каждой площади. Красив Ростов и зимой. В морозные январские дни город, словно расчерченный строго-прямыми линиями улиц, всегда задернут искрящейся на солнце снежной пылью, принесенной ледяным обжигающим ветром из придонской и Сальской степей.
Еще не старый Ростов совсем не стареет, а молодеет с каждым днем. Он стоит, как форпост у низовьев Дона, на высоком берегу, живой памятник революционному прошлому юга России…
Виктор кинул взгляд влево, в сторону центральной части города. Вот ажурное, с башенками и шпилями, кремовой окраски, здание облисполкома, а вот зеленый купол Госбанка, широкие перспективы двух проспектов — Ворошиловского и Буденновского, по которым шли когда-то легендарные полки Первой Конной армии; за ними — дымный район вокзала, красноватый прямоугольник завода имени Ленина — место рабочих стачек и жестоких схваток с царизмом, а теперь самый оживленный, самый кипучий район города…
Что-то блеснуло на одной из улиц, словно кто подставил под солнечный луч маленькое зеркало, и ослепительный зайчик остро резнул по глазам. Что это? Стеклянная крыша? Окно трамвая?
На высоте двух тысяч метров Виктор подумал: «Пора», — и, наливаясь знакомым чувством напряжения, как гимнаст перед тем, как проделать сложное упражнение, и с некоторой неуверенностью в послушности самолета, упруго нажал на левую педаль ногой, одновременно дал ручку влево. Самолет плавно свалился на левое крыло, перевернулся и на какую-то долю секунды повис вверх колесами. Это положение могло быть самым неприятным, если бы продолжалось долго, но, заняв на мгновение какую-то одну точку, машина в следующий миг уже изменила положение и, опуская нос вниз, стремительно понеслась вертикально к земле.
Чувство величайшего напряжения и тяжести во всем теле, ломоты в висках и спазм в горле слилось с испытанным не раз приятным замиранием сердца, которое так хочется продлить каждому пилоту при вхождении самолета в пике.
Но по той же механической привычке рука уже проделала нужное движение, и «уточка», набирая скорость, устремилась по горизонтали. Виктор вздохнул, как после глубокого ныряния. Город снова закаруселил внизу, осиянный солнцем.
Вслед за одинарным переворотом через крыло — первой фигурой, которую любил делать Виктор, он выполнил петлю и бочку. Самолет слушался, и уверенность в себе незаметно рождала в Викторе чувство азарта. Он знал: за ним следят Федор Кузьмич и все, кто был на аэродроме, следит кто-нибудь на улицах города, и ему захотелось проделать на прощание что-нибудь такое, отчего ахнул бы сам Федор Кузьмич.
С этим ребячьим желанием, свойственным каждому летчику, Виктор стал стремительно набирать высоту.
…Федор Кузьмич, двое инструкторов и ученики аэроклуба, запрокинув головы, неотрывно всматривались в небесную синеву. То понижаясь до характерного рокота, то звеня туго натянутой струной, пел в небе мотор, и маленький, похожий на голубя самолет, поблескивая на солнце крыльями, выписывал фигуры.
— Чисто делает, — сдержанно и не без гордости заметил Федор Кузьмич.
— Переворот вправо вяловат. Ручку недобрал, — критически подсказал высокий, долговязый инструктор.
— Ну, это как сказать, — ревниво вступился за своего питомца Федор Кузьмич. — Стоп. На петлю пошел… Ах, сукин сын. Жмет-то как. А? Здорово. Ай да Волгарь!
— Завалит. Завалит. Сорвется в штопор, — вытягивая шею и зачем-то приподнимаясь на носках, назойливо и мрачно предрекал долговязый инструктор.
Уже после того, как самолет описал правильную, казавшуюся такой легкой со стороны петлю, до слуха стоявших на аэродроме людей донесся смягченный расстоянием рев мотора, сменившийся чуть слышным рокотом, затем протяжным, повышающимся воем при выходе из пике.
— Красиво. Ей-богу, очень красиво, — потирая руки, восхищался Федор Кузьмич. Он забыл о предупреждении, данном Виктору: «не выкаблучивать». Глаза его светились мальчишеским азартом. — Ах, черт. Глядите, зеленцы! — торжествующе крикнул он ученикам.
Те, разинув рты, с такими же шальными огоньками в глазах следили за воздушными пируэтами Виктора.
— Главное, он не торопится, — пояснил Коробочкин. — Чувствуется выдержка: И в каждой фигуре не видно пустого лихачества, а есть точный расчет.
Но долговязому инструктору что-то не нравилось в фигурах Виктора: он пренебрежительно оттопыривал нижнюю мясистую губу, ворчал:
— Что тут особенного? Рисунок чистый — это верно, а без огонька. Чкаловского огонька вашему Волгину не хватает.
— Ну, это как сказать, — обиделся Федор Кузьмич. — Вы, дорогой товарищ, неправильно понимаете школу Чкалова и не знаете, что такое чкаловский огонек.
Он вдруг спохватился, посмотрел на часы. Самолет находился в воздухе уже десять минут. Взмыв вверх, «уточка» вдруг косо накренилась, заскользила в сторону, быстро снижаясь, как расправивший крылья, высматривающий добычу коршун (при этом звук мотора совсем заглох). Вслед за скольжением на крыло мотор взвыл с новой силой, и самолет понесся в лазурную высь, как выпущенный из рогатки камень.
— Ах, стервец, — крякнул от удовольствия Федор Кузьмич.
Это была минута, когда за движением сереброкрылой юркой машины невозможно было поспевать утомленному глазу.
В кругах и спиралях, проделываемых самолетом, было что-то общее с игрой голубя-турмана, когда тот, залетев в весеннее теплое небо и почти исчезнув в его голубизне, вдруг то камнем сваливается вниз, то, кувыркаясь и блеснув крыльями, забирается все выше и выше. Самолет то переворачивался с крыла на крыло по горизонтали, делая излюбленную летчиками бочку, то взмывал ввысь, словно пытаясь пробуравить светлый ледок замерзших в вышине прозрачных облаков, то снова камнем срывался вниз — в пике и через несколько секунд, вычертив незримую дугу иммельмана, резко менял направление.
Федор Кузьмич, скептически настроенный инструктор и ученики стояли, затаив дыхание. Но вот Федор Кузьмич, услышав характерное могучее жужжание самолета при наборе высоты, с беспокойством взглянул на часы. Он как бы пришел в себя после короткого опьянения, и критическая требовательность к бывшему ученику пробудилась в нем.
— Куда его черт понес? Что он там еще задумал? — уже недовольно пробурчал он.
Долговязый инструктор бросил на Федора Кузьмича насмешливый взгляд.
— А чего вам беспокоиться? Сами говорите: парень с выдержкой. Не лихач.
Самолет продолжал набирать высоту. Вот он сделал вираж и, блеснув позлащенными солнцем плоскостями, на мгновение исчез из глаз, слившись, как льдинка с полой водой, с бледной синевой. И вдруг вырисовался, как маленький бронзовый крестик, застыл на мгновение и ринулся отвесно к земле, поблескивая крыльями.
— В штопор пошел! — воскликнул Федор Кузьмич. — Считаем витки. Раз… два… три… Только не выкаблучивать, Волгарь. Четыре…
— Пять… шесть… — посмеиваясь, подсказал инструктор.
— Не больше шести… Не больше семи… Ах, сатана! — закричал Федор Кузьмич, и лицо его побурело.
— Восемь, девять, — продолжал считать инструктор.
Федор Кузьмич вдруг неузнаваемо преобразился: он то приседал, то, подпрыгивая, яростно грозил кулаком стремительно и винтообразно, несущемуся вниз самолету, то топал ногами, выкрикивая ругательства… Выражение азарта и гордости за своего ученика сменилось на его помятом лице гневом, тревогой.
— Тринадцать. Четырнадцать. Довольно. Хулиган! Хвастун! Мальчишка!.. Не больше пятнадцати. Не больше, сопляк! Пропал. Пропал! Не выйдет!.. Не выйдет из штопора. Что-то случилось…
Долговязый инструктор растерянно оглянулся, точно собираясь бежать… Оживленные до этого лица учеников побледнели… Один даже прикрыл рукой глаза. Самолет продолжал штопорить прямо на темневшую невдалеке дачную рощу… Расстояние до земли уменьшалось с каждым мгновением…
— Что же он в самом деле — до земли будет штопорить? — уже без усмешки, каким-то тусклым голосом проговорил инструктор.
Свистящий шум падающего самолета, прерываемый редким похлопыванием мотора, становился все слышнее.
Вместе с Федором Кузьмичом отсчитывал витки штопора и Виктор. Только отмечал он их не по сверканью крыльев на солнце — этого он не мог видеть, — а по мягким рывкам самолета, в начале каждого витка. Толчки эти было особенно приятно чувствовать, потому что они убеждали в правильности штопора.
Город быстро вертелся внизу, и, чтобы не закружилась голова, Виктор несколько раз закрывал глаза. Шум рассекаемого самолетом воздуха проникал через шлем, хотя мотор делал не более пятисот оборотов.
«Шесть… семь… восемь… — отсчитывал про себя Виктор. — Еще толчок… Еще… одиннадцать, двенадцать… Буду гнать до четырнадцати… Падение высоты — тысяча триста метров… Чепуха… В запасе тысяча метров…»
Весь штопор продолжался не более полминуты, и за это время Виктор пережил массу ощущений. Вот противная тошнота подкатила к горлу, сотни молоточков застучали в висках… Режущая струя воздуха ударила в кабину.
«Хватит», — подумал Виктор, но заколебался, сделав еще виток, и на четырнадцатом поставил рули в нейтральное положение.
По правилу, самолет моментально должен был прекратить вращение и выйти из штопора. Но этого не последовало. Воздух ревел и свистел вокруг, точно «уточка» попала в самую середину смерча, и сила, прижимавшая Виктора к сиденью, стала ужасающей.
Окраина города неслась навстречу крупным планом. Мелькали внизу двойная полоска железной дороги, спички телеграфных столбов, какие-то домики, роща…
Время измерялось долями секунд.
«Ну вот… Начну сейчас горячиться… рули рвать… И не будет у меня ни папы, ни мамы, ни полка, ни товарищей, — смутная, как сквозь сон, промелькнула мысль. — Но нет… Не на таковского напал…» — пригрозил кому-то Виктор и медленно, но энергично взял руль высоты на себя. Не помогло. Самолет сделал шестнадцатый виток. Высотометр показал девятьсот метров. Виктор переждал виток, сбросивший самолет вниз еще на восемьдесят метров, и мягко дал рули направления и высоты от себя до конца…
Самолет продолжал падать носом вниз.
«Как глупо!.. Дохвастался!..» — подумал Виктор и, испытывая злобное раздражение, деревенеющей рукой дал газ.
«Уточка» взвыла пронзительно и гневно; падение сразу прекратилось.
Виктор вытер с лица крупный холодный пот. Самолет вышел из штопора.
Сделав круг, чтобы окончательно успокоиться, Виктор с высоты пятисот метров пошел на посадку.
Стараясь сохранить непринужденный вид, он вылез из кабины. К самолету подбежали Федор Кузьмич, длинноногий инструктор и двое перепуганных пареньков из аэроклуба.
— Лихач! Дурья голова! А я-то рекомендовал тебя! — вопил Федор Кузьмич, размахивая кулаками.
— В чем дело? — бледно улыбаясь, спросил Виктор.
— Почему запоздал с выходом из штопора?
— Ничуть не опоздал. На восемнадцатом витке вышел… Все в порядке, Кузьмич…
Он отвернулся, сердце его билось бурными толчками, как будто само оно еще продолжало штопорить.
— Нет, ты скажи, Волгарь, почему произошла задержка? — не отставал от Виктора Коробочкин.
— Говорю тебе, Кузьмич, решил немного затянуть…
— Затянуть, затянуть… — передразнил Федор Кузьмич. — Не верю я тебе. Тоже мне друг! — негодующе махнул он рукой и зашагал прочь от самолета.
— Кузьмич, погоди! — крикнул Виктор.
— Что еще! — сердито и нехотя обернулся Коробочкин.
— Ты извини, Кузьмич. Перетянул я малость. А «уточка» твоя, оказывается, с капризом: при затяжном штопоре выходит только с газом. Имей в виду… — сказал Виктор.
Коробочкин все еще хмуро и недоверчиво смотрел на бывшего ученика, но взгляд его уже заметно теплел.
— Перепугался я за тебя, шальная голова, — сказал он. — А за правду — спасибо. Иначе все равно не поверил бы… Значит, трухнул все-таки?
— Трухнул, Кузьмич. Я на четырнадцатом витке хотел выйти… Не тут-то было. Но все обошлось. Видать, не судьба еще…
— Еще раз спасибо за правду… А в общем, прямо скажу: хоть ты и лейтенант и звеном командуешь, а такой же хвастун, как и все…
Вернувшись с аэродрома, Виктор переоделся и в самом отличном настроении вышел к обеду.
За столом уже сидела вся семья. Прохор Матвеевич, имевший привычку перед обедом просматривать газету, отложил ее, подняв на лоб очки, пристально посмотрел на сына.
— Ну, Витька, видал я нынче, как один летчик выкрутасы в небесах выделывал. В перерыв вся фабрика вышла смотреть. Что он только выделывал — уму непостижимо. Уж он, шельмец, и голубком, и кобчиком, и жаворонком… Потом как завалился и пошел в землю винтом… Ну, думаем, крышка… Нет, вынырнул, подлец!.. Так мы аж «ура» закричали…
— Когда это было? — равнодушно осведомился Виктор.
— Да около часу дня. Прямо удивление. И как это они выдерживают? Да я бы, кажись, на месте там и помер от разрыва сердца. Ты, небось, умеешь так?
Виктор опустил в тарелку усмешливый взгляд.
— Нет, папа, я еще до этого не достиг. А делал фигуры нынче один мой приятель. Мне говорили об этом.
Прохор Матвеевич разочарованно покачал головой.
— Жаль, жаль, что ты так не умеешь. Просто загляденье одно.
— Это делается не для загляденья, отец, — серьезно поправил Виктор. — Фигуры высшего пилотажа нужны летчику, чтобы ловчее вести воздушный бой. Чтобы самому увернуться от врага и сесть ему на загривок.
— Да и смотреть любопытно, не скажи. Дух захватывает, когда такие крендели в воздухе расписывают, — с удовольствием отметил Прохор Матвеевич.
— И что тут любопытного? — вмешалась в разговор Александра Михайловна, разливавшая суп. — Один страх и только… Мыслимое ли дело на такой высотище летать. Смотреть вниз — и то жутко, а они что делают! И хорошо, Витя, — что ты еще этого не достиг. И не надо, сынок, бог с ним. Летай спокойно да пониже.
Прохор Матвеевич бросил на жену сожалеющий взгляд. Виктор ласково засмеялся.
— Мамочка, да ведь чем ниже летать, тем опаснее…
И все за столом засмеялись, но Александра Михайловна, недоуменно и обиженно хмурясь, качала головой.
— Как бы не так. Говорите мне…
— Хотела бы я посмотреть на этого твоего приятеля. — сказала Таня, заинтересованная рассказом отца.
— Ты его увидишь… завтра… — усмехнулся Виктор.
— Он придет сюда? — удивилась Таня.
— Да… если хочешь, — сдерживая смех, ответил Виктор.
Он вспомнил, что условился быть у Вали в шесть часов и, торопливо одевшись, взволнованный мыслью об очень важном разговоре с ней, вышел на улицу. Отношения его с Валей становились все более странными и неопределенными: она словно дразнила его — была с ним то ласковой, то натянуто-холодной и капризной. Сегодня он решил «раскрыть все скобки», чтобы уехать в армию с надеждой или разочарованием.
Вечер, морозный и ясный, с медленно гаснущим, вишнево-дымчатым на западе небом, обнимал город. В неподвижном воздухе все еще была разлита та особенная зимняя свежесть, которую Виктор чувствовал в полете над городом.
В раздумье он не заметил, как подошел к дому Якутовых, позвонил.
Ему открыла Валя.
— Извини, я, кажется, рано, — сказал Виктор.
— Заходи. Папа еще не приехал из клиники. Мама у знакомых, — беспокойно щуря глаза, сказала Валя.
Они вошли в залитую мягким светом комнату Вали с ковром во всю, стену, широкой массивной кроватью в углу и черным угрюмым шкафом, сквозь толстые стекла которого поблескивали золотые тиснения книг.
Валя в платье василькового цвета, плотно облегающем ее стройное тело, подошла к Виктору.
— Ну? Чего же ты стоишь? Будь, как дома… как всегда.
— Буду, как дома, — усмехнулся Виктор и сел на диван.
Валя опустилась рядом. Он заметил: у нее накрашены губы, взгляд напряженно выжидающий. Виктор сидел не двигаясь, молча.
— Почему ты молчишь? Ты нынче какой-то странный, — сказала Валя.
— Мне нужно поговорить с тобой, — смущенно проговорил Виктор.
— Пожалуйста. Говори…
— Я завтра уезжаю, — тихо сообщил Виктор. — И мне бы хотелось…
— Да?.. Уезжаешь? Мне уже оказала Таня.
— Ты ничего не скажешь мне перед отъездом? — спросил Виктор. — Вот мы встречались с тобой почти месяц… И вот я уезжаю. И неужели все останется так, как будто ничего не было?
Он покраснел, на лбу мелкой росой выступил пот.
— А что должно быть? — спросила Валя, и глаза ее сузились.
— Вот и я говорю: может быть, ничего. Мне так и казалось, что между нами ничего серьезного не может быть…
— А я и не ожидала ничего, — пожала плечами Валя. — Я тебе говорила в станице, помнишь? Мне с тобой было весело. И сейчас чуточку грустно, что ты уезжаешь… И ты мне нравишься…
— Благодарю.
— Но повторяю: было бы глупо к чему-то обязывать друг друга. Ты понимаешь?
— Понимаю, — кивнул Виктор. — Ну что ж… Пусть будет так…
Он тяжело вздохнул, встал. Жгучая обида бушевала в его груди: он ожидал многого, но только не такого конца.
— Ты сердишься? — спросила Валя.
— Ничуть, — покривил губы Виктор, хотя в душе его бушевало возмущение и было стыдно чего-то… Он овладел собой, заложил руки в карманы бриджей, качнулся на каблуках с этаким молодцевато-небрежным видом, даже тихонько посвистал. «Недоставало еще, чтобы летчику раскиснуть от одного капризного слова пустой девчонки!» — подумал он.
— Ах, ты даже не сердишься? Тебе безразлично? — разочарованно протянула Валя.
Виктору захотелось задеть ее за живое.
— Да, теперь мне безразлично, — сказал он и снова посвистал. — Я все-таки думал, что ты способна на более серьезное, настоящее…
— А что такое настоящее? Я еще не знаю, — усмехнулась Валя.
Где-то далеко, в прихожей, послышался звонок.
— Кажется, папа приехал, — сказала Валя и побежала открывать дверь.
Когда она вернулась, Виктор, уже одетый, стоял посредине комнаты.
— Ты извини, но я должна… к папе приехал профессор Горбов.
— Да, да, пожалуйста, я ухожу… Прощай…
Он протянул руку.
Она с любопытством смотрела на него.
— Мы расстаемся друзьями, не правда ли? Я буду о тебе вспоминать. Ты — хороший… — Она приблизила к нему свое очень красивое, но холодное, точно фарфоровое, лицо. — Ну, пожелай же мне счастья. Помнишь, как в ту ночь… под Новый год. Ты так хорошо сказал тогда…
— Желаю тебе счастья, — сказал Виктор.
— Ведь ты еще приедешь? И мы встретимся и будем такими же друзьями?..
— Да, да, да… — торопливо отвечал Виктор.
— Ну, дай я тебя поцелую… — И она легонько, как бы снизойдя до этой милости, поцеловала Виктора в губы.
Проходя через гостиную, Виктор увидел отца Вали, лысого низенького человека с толстым животом, беседующего с высоким черноволосым мужчиной в отличном костюме и роговых очках. Виктор поклонился, но Якутов, увлеченный разговором, не ответил ему. Валя нетерпеливо кинулась к гостю, и Виктор увидел на лице ее неподдельную радость.
«Так вот оно что, а я-то думал…»
Выйдя из дома Якутовых, он долго стоял у подъезда, как бы приходя в себя после столь необычного расставанья, потом медленно побрел вдоль улицы, все больше удивляясь тому, как все это внезапно и просто кончилось.
«Ерундовина какая-то получилась… Эх, Витька, Витька! А ты ей всю душу выложил, — упрекнул он себя, испытывая горечь и как бы издеваясь над своей недавней влюбленностью. — Да что жалеть! Не одна звезда светит в небе…»
Ночью погода испортилась, повалил густой, мокрый снег. Утром пронзительный ветер подул с Азовского моря, пошел смешанный с острой игольчатой крупой дождь. Ледяной пупырчатой коркой он оседал на расчищенных, блестевших, как стекло, тротуарах, на стенах домов, на жалобно скрипевших и позванивающих ледяшками деревьях. Гололедица сковала улицы… На город надвинулась свинцовая хмарь, в домах и учреждениях днем зажигали электричество.
Виктор сходил в аэроклуб, простился со всеми знавшими его инструкторами и преподавателями и особо — с Федором Кузьмичом. Коробочкин и Виктор зашли в ресторан, выпили прощальную.
Поезд уходил в семь часов вечера. Александра Михайловна торопилась уложить в чемодан все, без чего, по ее мнению, невозможно было отправляться в дальний путь.
Она была убеждена, что запасы домашней провизии никогда не помешают и всегда заменят то недоваренное и недожаренное, чем кормят пассажиров в дороге. Несмотря на протесты Виктора, было уже уложено столько слоеных пирожков, ватрушек, жареных кур, яиц, баночек с вареньем и медом, что всего этого хватило бы, как пошутил Виктор, на трехмесячную зимовку в Арктике.
Александра Михайлова не упустила ни одной мелочи — от иголки и носовых платков до шерстяных, собственноручно связанных носков.
Она была спокойна на этот раз и уверена, что скоро увидит сына и с ним ничего худого не приключится.
По случаю отъезда сына Прохор Матвеевич ушел с работы раньше времени. Таня совсем не пошла в институт. Она не отступала от Виктора, все время спрашивая, когда же придет его приятель, отчаянный летчик, так искусно делавший воздушные фигуры.
Шли часы, близился вечер, а таинственный летчик все еще не приходил.
— Можешь не сомневаться: ты увидишь его в последнюю минуту, — успокаивал сестру Виктор.
За час до отхода поезда к дому Волгиных подкатил аэроклубовский потрепанный «Зис». Из него вышел Федор Кузьмич.
— Это он? Да? Он? — блестя глазами, спросила Таня и приникла раскрасневшимся лицом к окну.
— Нет… Да… Кажется, не он… — пробормотал Виктор.
— Ей-богу, ты врешь! — негодующе вскричала Таня и побежала открывать Коробочкину дверь.
Он вошел, тучноватый, застенчиво улыбающийся, в мокром от дождя кожаном пальто.
— Ну, Волгарь, я готов. Где твои вещи? — шумно отдуваясь, спросил он.
Таня с любопытством и изумлением разглядывала Федора Кузьмича: он совсем не походил на тот образ героя, который нарисовало ее воображение. Обычное пожилое, морщинистое лицо, седоватые виски…
— Познакомься, Кузьмич. Это моя сестра, — сказал Виктор. — А это — папаша и мамаша.
— Так это вы вчера над городом бочки и петли делали? — смело спросила Таня.
Федор Кузьмич удивленно раскрыл глаза.
— Позвольте, какие бочки? Это он… Виктор… Я из-за него три килограмма весу потерял… Ей-богу…
Таня с недоумением посмотрела на брата. Виктор прыснул от смеха.
Федор Кузьмич тряс руку Прохора Матвеевича.
— Я был первым учителем вашего сына, папаша. И горжусь этим.
Таня изумленно разинула рот, смотрела то на Федора Кузьмича, то на Виктора. И вдруг лицо ее покраснело, глаза засверкали.
— Так это ты? — Она бросилась к брату, норовя поймать его за уши. — Бесстыдник! Папа, он обманул нас! Это он вчера летал над городом.
Виктор заливался детским безудержным смехом.
Александра Михайловна побледнела, опустила руки.
— Значит, и ты можешь эти самые… фигуры делать? Господи!..
— Могу, мама. Без этого летчику никак нельзя, — ответил Виктор.
Прохор Матвеевич радостно тряс сына за плечи.
— А ты знаешь, мне было даже обидно услыхать вчера, что ты так не можешь.
Провожать Виктора на вокзал собрались Прохор Матвеевич, Федор Кузьмич и Таня. В последнюю минуту все так развеселились, что даже Александра Михайловна, обнимая сына, забыла всплакнуть на прощанье. На щеках Виктора остались теплые следы от поцелуев, последние прикосновения ее рук.
— Летом приеду! Обязательно приеду, мама! — крикнул Виктор, сидя в машине и махая рукой. И все сразу потускнело вокруг него, отступило перед образом матери. И только последнее свидание с Валей все еще стояло в воображении, вызывая обиду и недоумение.
Уже в вагоне Прохор Матвеевич, целуя сына, спросил:
— К Танюшкиной свадьбе приедешь?
Виктор машинально ответил:
— Приеду.
— Ну, добре. Летай, но не головой в землю. Береги себя, — напутствовал Прохор Матвеевич и еще раз, не по-стариковски крепко, стиснул шею сына. — Гляди в оба… Понял?
Виктор поцеловал Федора Кузьмича, Таню. Она в вагоне несколько раз упомянула о Юрии, сказала, что он очень занят на службе и поэтому не мог приехать на вокзал.
«Она уже говорит о нем, как об очень близком человеке», — подумал Виктор.
Поезд тронулся. Виктор подошел к слезившемуся от дождя и мокрого снега окну, чтобы взглянуть на огни города. Он так любил смотреть на них, когда подъезжал к нему ночью. Огни плыли тогда навстречу поезду, как скопления желтых и голубых звезд. Теперь они были затянуты мглой непогожего вечера, удалялись и тускнели с каждым новым ударом колес о стыки рельсов. В сознании Виктора встал весь этот месяц, проведенный в кругу родных, друзей, знакомых.
Теперь все это было позади и вызывало только легкую грусть. Он еще раз вгляделся в туманные, ставшие совсем далекими и маленькими огни города.
В начале февраля Алексей Волгин уехал из Москвы в Н., город Западной Белоруссии, куда был назначен на новое железнодорожное строительство. Проводив мужа, Кето вернулась в Сухуми, чтобы оформить свой перевод.
С потеплевших гор только начинало тянуть прохладным запахом подснежников и распустившихся кизиловых почек, а внизу, по Черноморскому побережью, уже бушевала яркожелтая кипень цветущих мимоз.
Горная торопливая весна гремела по ущельям бурными потоками, а в долинах, где редко выпадал снег, бродили теплые, душные туманы, и когда солнце прорывалось сквозь их зыбкую пелену, тепличный, по-летнему пряный воздух дурманил голову.
Хороша пышная черноморская весна, но на этот раз Кето оставалась равнодушной к ее прелестям; она целиком была поглощена заботами о предстоящем переезде.
Кето быстро закончила сборы и уже через неделю выехала к мужу. Ей очень хотелось поскорее добраться до Н., но она не могла не заехать в Ростов к родным.
Она погостила у них два дня, а через четверо суток Алексей встретил жену.
Старый, обветшалый город лежал, укрытый снегом. Кривые улицы не всюду были замощены неровным булыжником; на фасадах частных лавочек, цирюлен и грязных кафе висели проржавленные вывески с еще сохранившимися польскими надписями. На перекрестках, у покривившихся фонарных столбов, стояли извозчики, точь-в-точь такие, как на картинках им старых дореволюционных журналов.
Целые кварталы из ветхих еврейских хибарок были населены портными, сапожниками, часовщиками и прочим ремесленным людом. С раннего утра и до ночи они сидели, горбясь у маленьких окошек, за работой.
Таков был этот сонный городок, с шумными базарами по воскресеньям, с польской и белорусской речью. Как будто клочок старой России, о которой Кето знала по книгам, неожиданно ожил перед ней. Мало что изменилось в Н. за двадцать пять лет после того, как он отошел к панской Польше. Лишь несколько выстроенных за последний год магазинов в центре города, новое здание горисполкома да особенно приметные здесь мелочи нового, советского быта напоминали, что вот уже полтора года город был советским.
Алексей и Кето поселились в уютном деревянном домике, недалеко от вокзала. Домик был построен совсем недавно. В комнатах пахло сосновыми стружками и свежей масляной краской, которая на подоконниках еще не совсем просохла и липла к рукам. Стекла окон, не замутненные дождями и пылью, сияли такой прозрачностью, что их, казалось, совсем не было.
Во дворе росло много старых кряжистых лип и вязов с низко свисающими ветвями. Липы были голые, всюду лежал глубокий снег, как где-нибудь под Москвой, и деревянный, окрашенный в зеленую краску домик напоминал такие же легкие лесные дачи, каких много в окрестностях Москвы.
Невдалеке тянулась железная дорога, а за ней зубчатой синей стеной стоял сосновый сумрачный бор. Весной бор потемнел, а липы оделись яркозеленой кудрявой листвой, и под их сенью, как под широким шатром, укрылся домик.
От весенних запахов цветущего сада ночью кружилась голова, как от вина, и Кето казалось, что этот душный аромат имеет какую-то связь с ее положением.
Ночами она долго не могла уснуть, чувствуя, как шевелится под самым сердцем ребенок. В раскрытых окнах виднелось звездное небо, и, глядя на него настороженно мерцающими глазами, Кето старалась представить, каким будет этот маленький загадочный человек, так властно напоминавший о себе.
Сердце Кето начинало тревожно биться. Она вставала с постели и подолгу сидела у окна, боясь пошевелиться, чтобы не вызвать новых толчков, и часто засыпала сидя.
Приехав в Н., Кето стала работать преподавательницей истории в средней школе, но спустя два месяца ушла в декретный отпуск и теперь с каждым днем все глубже погружалась в заботы о предстоящем материнстве.
Алексей и Кето понемногу осваивались с новым местом, но не могли привыкнуть к странным, еще сохранившимся от старого строя обычаям и порядкам, к здешним людям, к их чрезмерной почтительности и почти рабской покорности. Кето изумлялась и смущалась, что старики-крестьяне снимали перед ней шапки и кланялись чуть ли не до земли, называя ее «пани»; что домработница Стася долго не хотела садиться с ней за один стол и делала при этом испуганные глаза, словно ее принуждали совершить что-то недозволенное; что почти все жившие поблизости крестьяне ходили летом босиком и надевали обувь только когда собирались идти в церковь; что женщины не рожали в больницах, а звали повивальных бабок, и на всю округу до прихода советских войск была только одна больница, да и в той лечили за высокую плату. И многое другое, оставшееся здесь от недавнего прошлого, казалось Алексею и Кето странным и унижающим человеческое достоинство.
Может быть, поэтому они сначала чувствовали себя в П., как в гостях. Им все еще думалось, что настоящий дом их там, на Кавказе или на Дону, а здесь только временная остановка в затянувшемся путешествии. Они так и говорили: «Вот у нас, дома, было так-то или то-то…», «как-то там теперь дома?»
И большой радостью для них были письма от родных — от Александры Михайловны, Прохора Матвеевича, Виктора и Тани.
Эти письма читались с жадностью, как вести из другого, более близкого и светлого мира.
Несмотря на недомогание и слабость, Кето отваживалась читать для населения в клубах и школах лекции по истории Советского Союза. Это отвлекало ее от мысли о предстоящих родах. Собрания, на которых она выступала, были очень многолюдными, особенно много бывало женщин. Их жадно раскрытые глаза, тишина во время лекции необычайно волновали Кето.
«Надо, чтобы здешние люди все знали о нашей стране, о нашей жизни и сами поскорее научились ценить ее», — думала Кето и кропотливо собирала факты, готовясь к новой лекции. Но работать с каждым днем было все труднее: она быстро уставала, и однажды после доклада ее, почти бесчувственную, вынесли из зала. После этого лекции Кето прекратились. Но она продолжала заниматься дома, тайком от Алексея, подбирая материалы для будущей работы: «Положение белорусской женщины в районах бывшей панской Польши».
После затянувшейся холодной весны наступили теплые, временами жаркие дни; светлые, погожие, они угасали медленно, как огромные степные пожары при безветрии.
Над городом, будто застыв в чистой, промытой недавними дождями небесной лазури, незаметно для глаза плыли сверкающие на солнце, как горы взбитой пены, высокие облака. В центре города было душно и пыльно, а на окраине, где жили Алексей и Кето, покоилась какая-то особенная захолустная дремотная тишина, изредка прерываемая доносившимися с вокзала свистками паровозов, дуденьем стрелочных рожков и звяканьем вагонных буферов.
Жизнь Алексея Волгина и его жены с каждым днем приобретала на новом месте привычную размеренность. Алексей руководил постройкой новой железнодорожной ветки километрах в сорока от Н. Строительство было спешное, и Алексей работал с небывалым напряжением.
Уезжал он ранним утром на автомобиле, а возвращался около полуночи, усталый, голодный, с потемневшим от пыли, сердитым лицом.
В десять часов вечера он звонил со строительства по телефону и незнакомым холодноватым голосом сообщал, что выезжает домой. Это было сигналом для приготовлений к позднему ужину. Домработница Стася, бойкая девушка-полька, готовила на веранде стол, ставила медный, с помятым боком самовар, большой глиняный кувшин с топленым молоком и такую же громадную чашку с клубникой, от которой пахло переспелой дыней.
Кето усаживалась в кресло и ждала, когда на шоссе в лиловой полутьме сумерек вспыхнут ослепительно яркие фары автомобиля.
Вот наконец у самой опушки бора загорались два пучка резкого света и, покачиваясь, быстро надвигались из тьмы. Кето гадала, тот ли это автомобиль, на котором возвращается Алексей. Часто она ошибалась: машина с шумом и ветром проносилась мимо. Нетерпеливое ожидание развлекало ее. Но вот черная, покрытая красноватой глинистой пылью «эмка» останавливалась у ворот. Алексей Волгин торопливо вбегал на веранду и, целуя жену, озабоченно спрашивал:
— Как ты себя чувствуешь?
От его тужурки и растрепанных ветром волос пахло хвоей и едкой горечью шпального креозота.
— Ты знаешь, мне почему-то казалось, что это случится сегодня, — взволнованно говорил он.
— Да ведь рано еще, — успокаивала мужа Кето. — Недели через две, не раньше…
— Я уже предупредил врача, — однажды сказал Алексей, заботливо вглядываясь в увядшее, подурневшее лицо жены.
Они сидели за столом, говоря обо всем, что у каждого накопилось за день. На лице Алексея лежала все та же тень строгой озабоченности. Кето знала: ему было трудно.
Но вот усталые глаза его загорались.
— Быстро подвигается наша дорога, — говорил Алексей с восхищением. — Никогда еще мы не строили такими темпами и такой техникой. Укладка пути идет путевыми комбайнами. Грабарей у нас почти не видно, они работают только по зачистке насыпей, а то всё экскаваторы… А какие люди, Катя! Какие люди! Есть у нас один мост, который мы должны скоро закончить. Хотелось бы, чтобы ты взглянула на стройку, на нашу лучшую бригаду мостовиков. Вот родишь, окрепнешь и поедем…
— А почему не завтра? Я и завтра могу поехать, — говорила Кето, светло улыбаясь.
— Нет, нет, — мягко возражал Алексей. — Дорога на стройку не для тебя.
После ужина сидели молча несколько минут. Алексей курил, и Кето видела, как веки его слипались. Она подходила к нему и брала за руку, а он смотрел на нее покорными глазами сонного ребенка и виновато щурился.
— Это от лесного воздуха, — шутливо оправдывался он. — Воздух здешних лесов какой-то одуряющий. Надышишься им за день, а к ночи тебя прямо с ног валит.
Однажды вечером в обычный час Алексей сообщил по телефону, что важные дела задерживают его на строительстве и он не приедет ночевать домой.
Это было так необычно и неожиданно, что Кето растерялась, с минуту молчала, не зная, что ответить. Ровное дыхание мужа слышалось в трубке.
Алексей, встревоженный молчанием, спросил:
— А как ты, Катя?
— Все так же, — ответила Кето. — А у тебя? Что-нибудь случилось? Плохое? Скажи…
— Ничего страшного. Не волнуйся. У нас ливень… заливает новый мост, придется повоевать с паводком. Если что случится, звони — меня вызовут.
— Он будет дожидаться тебя, — ответила Кето и засмеялась. — Ничего не случится до твоего приезда.
— Вот и хорошо. Будь здорова…
Далекий голос Алексея потонул в шуме, как будто водопад ринулся в микрофон. Кето повесила трубку. Первой ее мыслью было позвать подругу-учительницу, но та еще с утра выехала в Барановичи и не вернулась. Ночь предстояло провести вдвоем со Стасей. Кето села на свое обычное место на веранде и по привычке стала смотреть на исчезающее в сумерках за ближайшими домами и грушевыми садами шоссе.
Было очень тихо, только чуть слышно лопотали листвой нависшие над крыльцом липы да изредка по шоссе проносились автомобили и, блеснув на миг фарами, оставив едкий запах бензина, исчезали в узких, слабо освещенных улицах.
Резкий толчок изнутри заставил Кето вздрогнуть. Сердце на секунду как бы остановилось, потом забилось сильно и неровно. Прошло минут десять, и толчок повторился. Вдруг мгновенная острая боль пронизала ее всю. Боль была внезапна и так сильна, что капли холодного пота выступили на лбу. Страх, властно заглушая все другие чувства, заполнил душу. Руки дрожали.
«Неужели началось? — подумала Кето. Она сидела несколько минут, боясь пошевелиться, ожидая нового приступа боли. — Надо позвонить Алеше… Нет, погожу еще… Не может быть! Ведь еще две недели…»
Кето осторожно, вся трепеща от ожидания, погладила рукой тугой под свободно облегавшим ситцевым капотиком высокий живот. Ощущение живой теплой тяжести, той тяжести, которая тянет к земле ветвь с висящими на ней созревшими плодами, наполнило все ее существо. Казалось, кто-то сильный и уже не повинующийся ее воле притаился под ее сердцем и — хотела этого Кето или не хотела — каждую минуту мог напомнить о себе.
Осторожно и как бы желая проверить, как же он поведет себя дальше, она встала с кресла, подошла к перилам веранды. Повидимому, лицо ее было очень бледно, потому что Стася подошла к ней, испуганно спросила:
— Пани, вам, может быть, плохо?
— Нет, Стася, все хорошо, — поспешила ответить Кето.
Она прислонилась к столбику крылечного навеса, прижалась к шершавому дереву щекой.
Боль не повторялась, затих и он, будто уснул.
«Это предупреждение», — подумала Кето.
Легкий, почти неощутимый ветерок лениво обдувал ее лицо, шевелил волосы. На шоссе не было видно ни одного огонька. Темнота стала чугунно-черной. Кето взглянула на небо и увидела над собой две тусклые звезды, мерцающие точно сквозь дым.
Разорванный и лохматый край непроницаемо темной тучи наплывал на них, готовясь закрыть совсем. Туча стояла над бором, как глухая черная стена, до половины заслонив синий купол неба. Далекие и еще не яркие молнии изредка чертили низ громоздящихся друг на друга у самого горизонта облаков.
Кето помогла Стасе убрать со стола. Девушка боязливо следила, как хозяйка, по-утиному переваливаясь, носила в комнаты посуду.
Со смешанным чувством страха и любопытства Кето изредка старалась делать смелые движения, точно желая проверить, не повторится ли боль.
Два чувства боролись в ней: желание, чтобы роды поскорее начались, и боязнь, почти ужас перед физическими муками, которые ей предстояло пережить.
Немного успокоившись, она снова вышла на веранду, села у перил. Несмотря на усталость, чувствовала, что не уснет в эту ночь. Она была так погружена в свои мысли, что не заметила, как надвинулась гроза.
Черная туча, как чудовищно огромная птица, распростерлась над городом. Крылья ее размахнулись на север и юг, придавив землю громадами высоких мрачно-синих облаков; косматые вершины их часто озарялись серебряным блеском молний; на западе туча сливалась с таким же угрюмо-черным сосновым бором, и когда голубое дрожащее пламя зажигало ее снизу, на светлом пологе надвигающегося ливня вырисовывалась плоская зубчатая стена вековых сосен и даже видны были их прямые, как корабельные мачты, могучие стволы.
Гром ворчал все слышнее, гроза с каждой минутой приближалась. Духота сгустилась, запахло смоченной дождем дорожной пылью, и тишина в промежутках между отдаленными раскатами грома становилась все напряженнее, а тьма, окутывавшая окрестность, после каждой вспышки молнии все гуще.
Теплая капля упала на руку Кето, за ней другая — на шею, и вдруг ослепительно белая молния мгновенно залила землю. На какую-то долю секунды стали видны не только деревья, ближние дома и столбы с телеграфной проволокой, но даже мелкие кустики лебеды по обочинам улицы, отдельные булыжники на шоссе, каждый лист на кустах сирени в палисаднике. Кето затаила дыхание, ожидая удара, но гром сдержанно прокатился очень высоко над головой. К ней подбежала Стася.
— Пани Катерина, не надо тут стоять. Идите в комнаты. Видите, какая гроза великая заходит…
Кето широко открытым ртом вдыхала пахнущий озоном грозовой воздух.
— Ничего, Стася, я постою. Принеси мне шаль, — попросила она.
Стася принесла шаль, закутала хозяйку, шепча при каждой молний:
— Ой пани, как вы не боитесь?
Вдруг острый нестерпимый свет ослепил Кето; ей показалось, что ее опахнуло зноем, и она невольно зажмурилась.
Оглушительный треск заполнил весь мир от земли до заоблачных высот, и с минуту что-то катилось, низвергалось и дробилось, сотрясая воздух и земные недра. Ветер зашумел в листве лип. Стася вскрикнула, подбежала к Кето. Лампочка на веранде потухла.
— Пани Катерина!.. — вскрикнула девушка.
— Ну, что тебе? Идем, — сказала Кето, дрожащей рукой опираясь на плечо девушки.
Тяжелые, как дробь, капли твердо застучали по утоптанной земле двора, по железной крыше, по звонкому днищу ведра, стоявшего под желобом, залопотали в листве.
Ливень обрушился сплошным водяным потоком, наполнив ночь ровным морским шумом, плесканьем сбегающих по желобу ручьев.
Стася, вспоминая при каждой новой молнии пречистую деву, отвела Кето в спальню, раздела, уложила в постель. Окна поминутно заливало слепящим сиянием, и в комнатах становилось светло, как днем. Домик трясся от громовых раскатов, ливень то затихал, то опять припускал с новой силой, гудел, как водопад.
Кето лежала на высоко взбитых подушках, не отрывая глаз от поминутно пламенеющих, позванивающих стеклами окон. Она попросила Стаею не отходить от нее и не успела еще что-либо сказать, как опять почувствовала тот самый животный страх, который с вечера держал ее точно в тисках. Она хотела привстать и еле сдержалась, чтобы не вскрикнуть; ни с чем не сравнимая боль перехватила ее дыхание. Стася возилась с керосиновой лампой, чиркала спичками. Закусив губы, Кето переждала боль, точно надорвавшую что-то внутри ее. И сразу гроза и все связанные с ней ощущения перестали занимать ее.
Она вытерла выступивший на лбу липкий пот, встала с постели и, осторожно передвигая ноги, неестественно выпрямив стан и придерживая левой рукой живот, подошла к телефону. Стася зажгла лампу, испуганно глядела на Кето.
— Пани Катерина, вам уже плохо?
— Да, кажется… — слабым, больным голосом ответила Кето, и лицо ее исказилось от новой схватки. Она уперлась руками в письменный стол, склонила голову, пережидая боль. Взгляд ее упал на стопку книг и тетрадей, выписок и конспектов, но все это показалось ей теперь ненужным, не имеющим никакого смысла. Ее занимало только одно: ее муки и желание, чтобы все поскорее кончилось.
Низкий глухой стон вырвался из ее груди. Она еще успела позвонить на пункт скорой помощи, затем на строительство. Незнакомый мужской голос ответил, что Алексей Прохорович на участке и что, если он так срочно нужен, его вызовут.
— Да, да… Он очень нужен… пожалуйста, передайте… пусть едет домой, — жалобно попросила Кето и повесила трубку.
Алексей узнал о вызове жены только через полчаса, потому что находился в это время на самом дальнем участке строительства, затопленном пронесшимся ливнем. Мостовым фермам, поставленным на шпальные клетки и подготовленным к передвижке на каменные быки, грозила опасность подмыва и просадки. Это могло задержать установку ферм главного моста еще на неделю, и теперь под проливным дождем работали аварийные бригады, и Алексей сам руководил отводом бурных, ревущих потоков воды.
Он давно мог уехать в управление, но его удерживало самолюбие и раздражение против начальника участка, запоздавшего с ограждением ферм от летних паводков. Раздосадованный своим недосмотром, он вместе с другими инженерами и техниками мок под дождем.
Выслушав прискакавшего на лошади нарочного с известием о вызове жены, он, не заезжая в управление, помчался в город. Дождь все еще лил, перейдя в обложной. На проселочной лесной дороге, соединявшей строительство с шоссе, стояли озера воды, и только благодаря искусству шофера «эмка» не захлебнулась, не увязла в жидкой грязи и благополучно выползла на шоссе.
Зеленоватые молнии непрестанно освещали дорогу и мрачную глубину леса по сторонам. Машину захлестывало густым, секущим дождем. Шофер, как бы понимая душевное состояние начальника, то и дело давал полный газ, рискуя свалиться в кювет.
Наконец «эмка» остановилась у калитки, и Алексей, запыхавшись, вбежал в комнату. Первое, что его поразило, — это запах лекарств и странная пустота и тишина в комнатах. На него испуганно смотрела Стася.
— Где она?! — спросил Алексей, вбегая в спальню.
Постель жены была разобрана и смята.
— Пани Катерину увезли в больницу. Уже полчаса, как увезли, — ответила Стася.
— Как она? Все благополучно? — спросил Алексей.
— А уже, даст бог, матерь божья, все будет благополучно, пан Алексей Прохорович.
— Не уходи никуда, Стася. Я поеду в больницу, — сказал Алексей и выбежал из комнаты.
Через пять минут он стоял под мелко сеющим дождем у калитки старого монастыря, где находился родильный приют, и упрашивал привратника впустить его. Только спустя полчаса прорвался он через заслон санитарок и сестер в приемную. В слабо освещенной комнате, в ожидании размещения по палатам, охая и стеная, сидели роженицы.
Алексею вдруг стало стыдно за свою горячность.
Женщина-врач богатырского телосложения, вся в белом, в резиновых перчатках, теснила его огромной грудью к двери, размахивая кулаками, шипела, как гусыня, оберегающая гусят:
— Вы с ума сошли! Кто вам позволил сюда войти? Вы же видите — здесь женщины… Назад! Назад, говорю вам!
От ее гневного крика Алексей совсем растерялся, почувствовал себя провинившимся мальчишкой и покорно отступил за дверь в полутемный коридорчик.
Он схватил за руку проходившую с тазом санитарку и виноватым, почти плачущим голосом попросил сказать, что же с его женой и почему эти женщины сидят в приемной, а некоторые прямо на полу. Санитарка усмехнулась, точно не понимала душевного состояния Алексея.
— Про жену твою сейчас узнаю, — сказала она грубовато. — А этих женщин куда же девать? Приют маленький, при польской власти сюда привозили по две роженицы в сутки, все на дому рожали, а теперь со всей округи везут. Вот и не хватает коек… Не беспокойся, всех уложим…
Широкое морщинистое лицо санитарки было сердитым, но в глазах ее Алексей уловил добрую сочувственную усмешку.
— Твоя жена — такая худенькая, черненькая, как галчонок? Недавно привезли… Как фамилия? Повремени, сейчас узнаю.
Алексей сел и стал ждать, до боли стиснув пальцы рук. Он злился, и, как всем людям в подобном душевном состоянии, все казалось ему неустроенным.
Алексей ожидал санитарку не менее получаса, и мысли, одна ужаснее другой, одолевали его. Но вот женщина вышла и все так же спокойно сказала:
— Ну вот, с женой твоей все благополучно. Езжай-ка домой, а утром приедешь, и мы поздравим тебя… И нечего торчать тебе тут. Без тебя все сделаем…
Она ушла. Алексей вышел во двор, постоял на ступеньках, но ехать домой не хватило духу. Он вернулся в коридорчик, сел, стиснув руками голову. Ему представились искаженные муками лица женщин, сидевших в приемной, с невиданным еще выражением беспомощности, торопливо оправлявших одежду при его появлении, и снова острая жалость к Кето подкатила к горлу.
«А вдруг она умирает, и я больше не увижу ее? Что за бессмыслица сидеть и ждать смерти?» — шептал какой-то назойливый голос. Алексей вскочил и снова сел.
— Ты все сидишь? — услышал он знакомый голос. Он поднял голову. Санитарка, улыбаясь, сочувственно смотрела на него.
— Ну как? Что? — спросил он.
— Все так же, — ответила санитарка. — Видно, первенького ждешь, так тебе и покоя нету.
Алексей встал и, не промолвив больше ни слова, вышел на улицу.
Дождь перестал, но где-то в канаве все еще ворчала и хлюпала вода. На небе синели глубокие, как полыньи, прогалины, и в них мерцали чистые, побледневшие при свете утренней зари звезды. Гроза удалилась на восток. Лиловые облака залегли над невидимой кромкой земли, похожие на затянутый мглой горный хребет, и только молнии изредка золотили их.
Напоенный влагой воздух стоял над городом, как вода в затихшем озере. Все блестело вокруг при мутном свете зари: мокрая мостовая, словно лакированные листья деревьев, каменная обомшелая стена старинного монастыря, красная черепичная крыша костела.
Алексей подошел к машине, забрызганной глинистой грязью. Шофер Коля, скуластый, синеглазый паренек, свернувшись калачиком, спал в кабине, натянув на голову пиджак.
«Не поехать ли в самом деле домой?» — подумал Алексей, но тут же с возмущением отверг эту мысль, медленно побрел по улице.
Он обошел несколько кварталов, вернулся к воротам монастыря. Становилось все светлее и прохладнее. Ранние пешеходы изумленными взглядами провожали фигуру одинокого человека в облепленных грязью высоких сапогах, в измятом плаще, без фуражки, со спутанными мокрыми волосами и измученным сердитым лицом.
Так он бродил, пока совсем рассвело.
У монастырской стены он сел на мокрую скамейку и, склонив голову на руки, закрыл глаза…
Очнулся от страха при мысли, что не все еще кончилось и самое главное — и, может быть, самое ужасное — он должен сейчас узнать. Солнце уже взошло и стояло высоко, теплый луч пригревал щеку. Над монастырской стеной, обросшей маленькими деревцами, с пронзительным писком и стрекотаньем кружились стрижи.
— Алексей Прохорович, домой поедем или на стройку? — спросил шофер.
— Да, да, сначала домой…
«Сейчас… сейчас… я узнаю все…» — думал Алексей, входя в монастырские ворота.
Дверь приюта была распахнута.
Санитарка кинулась Алексею навстречу. По ее лицу можно было судить, что все кончилось благополучно. Алексей узнал от нее, что родился мальчик, десяти с половиной фунтов, роды были тяжелые…
Санитарка, склонив набок голову, улыбаясь, смотрела на него.
— Напиши-ка ей записку. Она просила, — сказала женщина.
— Я хочу ее видеть. Можно? — спросил Алексей и вдруг, почувствовав страшную усталость, опустился на стул.
— Ох, и прыток ты… Наглядишься еще. Пиши-ка лучше записку.
Алексей дрожащей рукой вырвал из блокнота листок, написал несколько бессвязных слов. Минут через десять санитарка вернулась с ответом.
«Милый Алеша! — писала Кето, повидимому, огрызком карандаша, кривыми, ползущими во все стороны буквами. — Вот все кончилось… Как хорошо… Только большая слабость. Навещай меня. Может быть, дня через три встану, постою у окна, и ты увидишь сына…»
Алексей несколько раз перечитал записку и, плохо улавливая ее смысл, вышел за ворота, пошатываясь, как пьяный.
— Я — отец, — вслух подумал он и засмеялся.
Четыре месяца прошло с тех пор, как Виктор вернулся из отпуска. За это время он снова втянулся в службу и все реже вспоминал о днях, проведенных дома.
Летать приходилось от восхода солнца и до сумерек: учебные воздушные бои, стрельбы с наступлением летной весенней погоды заполняли все время. В свободные от полетов часы Виктор читал, изучал теорию пилотирования, аэронавигацию, кропотливо разбирал каждый воздушный бой.
Он становился все более вдумчивым и серьезным летчиком, но в его летной жизни еще происходили досадные срывы и мелкие приключения. Дух озорства иногда прорывался в нем с прежней силой. Один раз он летал бреющим полетом над полем, где работали женщины, в другой — пикировал на железнодорожную водокачку, за что и получил пятисуточный арест.
А однажды перед посадкой в его машине «заело» шасси. Он терпеливо кружил над аэродромом, стараясь привести в действие выпускающий механизм. Он то бросал самолет в штопор, то в пике, то делал бочки — не помогало… «Солдатики» на крыльях, указывающие на то, что шасси выпущено, не высовывались. Горючее кончалось. Виктор сбавил высоту, пронесся над головами летчиков, следивших за посадкой. Они уже догадались, в чем дело. Виктор решил садиться «на брюхо».
После четвертого круга самолет круто понесся к земле. На аэродроме затаили дыхание. Сам командир полка, закусив губу и побагровев от напряжения, следил за рискованной посадкой. Самолет Виктора достиг положенной черты, коснулся земли и тотчас же исчез в густом облаке пыли. Воющий вихрь со скрежетом промчался по площадке. Из него вынырнул куцый, похожий на подстреленную распластавшую крылья птицу самолет и остановился, слегка накренясь левым крылом.
Из кабины вылез Виктор, бледный, улыбающийся, со съехавшими на сторону очками. Его подхватили десятки дружеских рук и стали подбрасывать.
— Пустите, братцы, а то уроните! Упаду я, черти полосатые! Упаду! — кричал Виктор.
Дружный хохот прокатился над аэродромом.
— С двухсот метров не боялся разбиться, а тут с двух метров боишься. Качай его, ребята, качай! — кричал Родя Полубояров.
Виктор все реже позволял себе лихачество. Арест и предупреждение о более строгом взыскании, а главное — та работа мысли, которая не прекращалась в его сознании все время, удерживали его от бессмысленного молодечества.
Военный аэродром был раскинут в трех километрах от опрятного литовского городка, среди кудрявых буковых рощ и дачных, пестро раскрашенных домиков.
Летчики жили тут же, в авиагородке, недалеко от городской окраины. Возбуждающие запахи еще не обожженных солнцем трав и полевых цветов затопляли аэродром, смешивались с горьковатым перегаром отработанного бензина и авиационного масла.
Опускаясь на землю с большой высоты, где воздух холоден и чист, как дистиллированная вода, истребители будто окунались в теплые душистые полны; усталые головы летчиков приятно туманились, как после легкого вина.
Вечерами, после полетов, летчики собирались в клубе. Рослый и статный, с закрученными в тонкие колечки усиками, сероглазый красавец-сибиряк Андрюша Харламов, перекочевавший в авиацию из учительского института, играл на рояле. Низкорослый, с выгнутыми, как у кавалериста, ногами Родя Полубояров и фатоватый Сухоручко, неутомимые танцоры, кружили в вальсе стыдливых литовских девушек.
Виктор играл на биллиарде, в шахматы или сидел в читальне. Вести о событиях на Западе волновали все сильнее. С негодованием читал он сообщения о налетах немецко-фашистской авиации на мирные кварталы Лондона, о наглом хозяйничании гитлеровцев в завоеванных странах.
Подобно большинству советских летчиков, он мысленно уже принимал участие в воздушных боях против фашистов. Воображение уносило его на запад, под чужое, незнакомое небо, затянутое дымами пылающих городов, — туда, где по изрытым дорогам брели лишенные крова женщины, старики и дети. Не раз, отбросив газетный лист, он вскакивал и ходил по читальне, охваченный еще не испытанным чувством гнева.
Со второй половины мая начались усиленные тактические занятия. Командование торопилось наверстать упущенное за зиму.
— «Старик» хочет печенки из нас вытряхнуть, — шутливо говорили о командире полка истребители. — Этак мы и по земле скоро разучимся ходить.
Виктор так уставал, что засыпал после сигнала «отбой» мгновенно. Он похудел, вытянулся, на щеки его лег густой кирпичный загар.
Как-то вечером, придя с аэродрома, он увидел на столе в своей комнате сразу три письма — от Алексея, Павла и Тани.
Письмо Алексея было кратко, как деловой отчет. Брат сообщал, что скоро сдаст новостройку в эксплуатацию и поедет с женой на Кавказ и, повидимому, по дороге навестит стариков, но уже не сам-друг, а втроем, так как у Кето должен скоро родиться ребенок.
«Написал, как отрапортовал начальству, — усмехнулся Виктор. — Удивительный человек Алешка!»
Письмо Павла было таким же немногословным. Он писал, что хлеба в этом году на редкость хороши и урожай будет просто на диво, приглашал к себе в совхоз в конце августа, когда закончится уборка.
Таня пространно описывала домашние и городские новости; почти половину ее письма занимал Юрий.
«Свадьбу, ты знаешь, мы решили сыграть в июне, но я такая упрямая, что могу и закапризничать, — писала Таня. — Институт мне не менее дорог, и я еще подумаю, не стоит ли подождать с замужеством еще год. Ты же знаешь, Витька, я могу поставить на своем, если захочу. Кстати, сообщаю: у Вали, кажется, роман с профессором Горбовым. Она ужасная материалистка в самом обывательском смысле, избалованная пустышка. Не жалей о ней».
Читая письмо сестры, Виктор то улыбался, то сдвигал нахмуренные брови. Таня и Валя вставали перед ним, как живые. Он вспомнил лыжный поход, ночевку в станице, слова Вали, сказанные в последнюю минуту: «Запомни — это не должно обязывать нас к чему-то».
Виктор презрительно усмехнулся: еще бы, разве мог быть мужем Вали он, всегда кочующий летчик?..
Утром он проснулся от легкого толчка в грудь и открыл глаза. На одеяле лежал сухой ком земли. Виктор поднял голову. Окно было раскрыто. В кустах шиповника, росшего по всему авиагородку, слышался приглушенный смех.
— Родя, не валяй дурака! — сразу сообразив, в чем дело, и свешивая с постели ноги, сказал Виктор.
Теплые лучи пробивались сквозь мелкую листву шиповника, густо осыпанного розовыми цветами. С аэродрома доносился гул прогреваемого мотора. Родя Полубояров вскочил на подоконник, спрыгнул в комнату.
— Тебе дверей мало, мальчуган! — прикрикнул на него Виктор.
— Через окно ближе, — оскалился Родя.
Он был без рубахи, на смуглой мускулистой груди и на крутых плечах его блестели прозрачные капли. Спутанный белокурый чуб был влажен, на подбородке также висела светлая капля. Помахивая мохнатым полотенцем и раскрывая в усмешке неровные зубы, Родя любовно боднул Виктора головой в плечо.
— Новость слыхал?
— Какую? — складывая в планшетку письма, спросил Виктор.
— Очень занятную, можно сказать, наводящую на размышления…
— Не болтай зря, Родион.
— Наш генерал должен приехать.
— Что ж тут нового?
— Ежели, конечно, как всегда, то действительно ничего… Но ежели…
Родя сощурил дерзкие глаза.
— Что — ежели? Ну, опять полеты, стрельбы. Дело знакомое, — усмехнулся Виктор.
— Ну, а что ты скажешь насчет новых самолетов, а? — блестя карими шельмоватыми глазами, приглушил голос Родя. — Новую партию самолетов будем принимать, слыхал?
— Да ну? — оживился Виктор. Он недоверчиво посмотрел на товарища.
Неожиданно в окно ворвался пронзительный вой сирены. Виктор и Родя переглянулись.
— Тревога! Опять «старик» что-то придумал! — крикнул Родя и, взмахнув полотенцем, выбежал из комнаты.
Виктор оделся в полминуты Когда прибежал на песчаную линейку перед штабом — постоянное место сбора, там уже выстраивались летчики. Сирена выла надоедливо и резко. Звук ее, снижаясь до хриплой октавы, медленно таял над аэродромом.
Из штаба в сопровождении командира полка вышел молодой белолицый генерал. Золотая звезда на левой стороне груди ярко вспыхивала на солнце.
За простоту летчики любили своего генерала какой-то трогательной сыновней любовью.
Коренастый, начавший тучнеть, он выглядел штатским, переодетым в генеральскую форму. Сейчас Виктору странно было думать, что этот человек с полным добродушным лицом и грузной походкой и есть тот самый прославленный Герой Советского Союза, отличившийся у реки Халхин-Гол и в финскую войну.
Генерал поздоровался с истребителями.
— Командиры звеньев, ко мне! — скомандовал командир полка.
Виктор вышел из строя. Командир полка разъяснял «боевую» задачу. Генерал изредка подсказывал ему, водя по сложенной вчетверо, исчерченной красным карандашом карте розовым пальцем с тщательно остриженным ногтем.
Голова генерала чуть ли не касалась головы Виктора, и тот, стараясь задержать дыхание, боялся пропустить малейшее движение генеральского пальца.
— Квадрат номер семь… По дороге движется автоколонна синих… Расстрелять с пикирования с дистанции в двести метров, — звучал спокойный голос генерала.
— Есть — расстрелять с пикирования с дистанции двести метров, — повторил Виктор.
Генерал поднял голову, добродушно-насмешливый взгляд его встретился с глазами Виктора.
— Ну как, Волгин? На водокачку больше не пикируешь?
Виктор густо покраснел.
— И не помышляю, товарищ генерал… Дело прошлое…
Светлые глаза заблестели у самого его лица, в их прищуре Виктор уловил небывалую суровость. «Все знаю, — меня не проведешь», — казалось, говорил взгляд генерала.
— Волгин, Полубояров стали подтягиваться, товарищ генерал… — вмешался командир полка. — Сладу с ними не было…
— Нам бесполезной удали не надо, — строго сказал генерал. — И не для того мы носим звание сталинских соколов, чтобы быть лихачами. — Жестковатый взгляд генерала уперся прямо в переносицу Виктора. — Понятно?
— Понятно, товарищ генерал, — смущенно ответил Виктор.
— А вам, Полубояров?
— И мне, товарищ генерал, — отозвался поблизости Родион.
— Выполняйте задание.
— По самолетам! — скомандовал командир полка.
— Стоило из-за этого будить хлопцев ни свет ни заря, — подбегая к самолету, ворчал Родя. — Какие-то там еще «синие». Понаставят деревяшек, и пикируй на них. Того и гляди, голову своротишь. Тьфу! Прости ты мою душу грешную.
— Не скули, Родион, — крикнул на ходу Виктор. — По деревяшкам мазать будешь — по настоящему врагу, ежели понадобится, бить не сможешь.
Виктор пристегнулся ремнями, оторвался от земли. Запах трав и леса мгновенно улетучился из кабины. Солнце только что взошло, острые шпили кирх прусского пограничного городка вспыхнули, как свечи. Качнулись внизу пестрые флигельки дач и растаяли в утреннем тумане. Звено Роди ушло на юг, у него было свое задание. За Виктором, наполняя небо виолончельным гудом, тянулись, как на невидимом буксире, машины Харламова, робкого Кулькова и необузданно смелого Сухоручко.
Виктор спокойно следил за затянутой лиловой дымкой панорамой земли, ища знакомые ориентиры. Сколько раз он летал по этой трассе! Здесь каждый холм был знаком ему. Тоненькая коричневая лента зазмеилась между лесом и озерцом.
«Вот она, эта самая дорога! Квадрат номер семь», — подумал Виктор, и сердце его забилось учащенно.
— Кульков, подтянуться! — крикнул он в микрофон.
Виктор чуть снизился и увидел на дороге желтые квадраты, похожие на разложенные в одну линию игральные карты. Он подал команду, стал выравниваться для пикирования сообразно направлению дороги и в что мгновение увидел рядом с собой, в ста метрах не более, неизвестно откуда вынырнувший штурмовик.
«Никак, батя», — подумал Виктор.
— Атаковать автоколонну! Огонь с дистанции двести метров! — скомандовал он и бросил самолет в пике почти вертикально.
Перед его глазами с каждым мгновением ширилась тоненькая вначале, как волосок, дорога, а нечеткие квадратики вырастали в предметы определенной рельефной формы. Это были деревянные макеты-автомашины «синих».
Воздух ревел за стеклом кабины. Это была страшная скорость падения, превышающая скорость урагана. За десять секунд надо было поймать цель, уследить за приборами, не упустить, вернее — почувствовать, то мгновение, когда дальнейшее пикирование означало бы верную катастрофу.
Макеты быстро увеличивались в перекрестье прицела. Стрелка альтиметра свалилась до 300. Виктор отсчитал про себя «раз-два-три» — и нажал гашетку. Длинная пушечная очередь ознобом пробежала по самолету. На месте «машин» поднялся желтый дым.
Самолет круто взвился вверх. В глазах Виктора потемнело от прихлынувшей к голове крови. «Попал», — облегченно вздохнул он. Виктор не успел заметить, как вошла в цель очередь Харламова, но, выходя из пике, увидел: Сухоручко погорячился, открыл стрельбу преждевременно, и его снаряды легли далеко впереди колонны. Кульков же, который должен был пикировать последним, почему-то уже шел в хвосте.
— Примите строй! Атакуйте снова!
Виктор чуть не вскрикнул, узнав в шлемофоне голос генерала. Оказалось, это он летел на штурмовике.
«Сундуки! Шляпы!» — мысленно обругал Виктор Кулькова и Сухоручко и подал команду.
Снова крутое пике, свист ветра, пушечная очередь… И опять голос генерала:
— Повторить атаку!
Кульков и Сухоручко теперь только пикировали, не стреляли: у них кончился пушечный комплект. Виктор выпустил последние два снаряда и вышел из пике. Самолет генерала шел вровень с его машиной.
— Горячку порете! — жужжал в уши сердитый тенорок. — Торопливость полезна только при ловле блох. Вот вам и лихачи!
Макеты на дороге горели, но половина колонны оказалась нерасстрелянной.
— Добить из пулеметов! — приказал генерал. — Хотя эта возможность вами упущена. «Синие» уже поливают вас зенитным огнем.
Звену Виктора пришлось сделать еще два захода, и все же не менее трети макетов остались нерасстрелянными. Виктор уже выходил из последнего пике, подавленный неудачей товарищей и злой, как будто не фанерные ящики лежали на дороге, а настоящие вражеские машины. И вдруг увидел, как штурмовик генерала камнем ринулся вниз. Гулкая пушечная очередь пробухала внизу. Еще пять макетов вспыхнули.
Виктору представился тучноватый живот генерала, розовый палец с аккуратно подстриженным ногтем, насмешливый взгляд… «Не разучился еще стрелять, папаша. Влепил очередь, дай бог всякому», — подумал он.
Когда звено Виктора приземлилось, командир полка ждал летчиков на аэродроме. Виктор стоял у самолета, ожидая появления генерала и обычного в таких случаях разноса за ошибки, допущенные в стрельбе.
Но генерала не было. Повидимому, он остался недоволен стрельбой и улетел. Комполка, сутулясь, вразвалку подошел к истребителям. Обветренное лицо его с седоватыми висками хмурилось.
— Ну, стрельцы в белый свет, как в копейку. Что же это вы? — сипло пробасил он. — Кульков стрелял с трехсот метров и мазал; Сухоручко — как кто жигалом его в спину ширял — тоже торопился, стрелял, почти не целясь.
Краем глаза Виктор увидел, как мочки ушей Сухоручко покраснели. Тем же сердитым, ворчливым тоном «старик» продолжал:
— Хорошо стреляли лейтенанты Волгин и Харламов. За быстрое нахождение цели и разгром головы колонны «синих» лейтенантам Волгину и Харламову объявлена благодарность. Кулькову, не выполнившему условий стрельбы с пикирования, назначаю дополнительные стрельбы. Через полчаса — групповые полеты!
…Виктор освободился из лямок парашюта, прилег на траву недалеко от самолета. Ничем не замутненная бирюза неба простиралась над ним. Запах полевых цветов и трав казался Виктору после полета особенно сильным; он вливался в него, как теплая брага.
Кето выписалась из больницы, и с этого дня многое изменилось в маленьком домике. Одиночества и пустоты, которые часто тяготили прежде, когда Алексей уезжал на строительство, теперь не стало. С утра и до ночи мысли ее были заняты ребенком.
Маленький Лешка был здоров и почти все время спал, и в те часы, когда он ничем не обнаруживал себя, тишина, казалось, была полна его дыханием. Кето ходила бледная, усталая, небрежно причесанная, с похорошевшим лицом и счастливая. Она мало и беспокойно спала по ночам, часто просыпаясь и прислушиваясь к покряхтыванию ребенка. Иногда она склонялась над кроваткой и подолгу смотрела на сына, на розовое родимое пятнышко у левого пульсирующего голубой жилкой виска, на смеженные веки без ресниц, на забавные движения губ, потягивающих резиновую соску. При этом ей становилось немного страшно от мысли, что Лешка отберет у нее все, чем была до этого полна ее жизнь.
Алексей переживал первые дни существования сына по-иному. Для него он был пока безликим забавным существом, олицетворявшим собой отвлеченное понятие «сын» — понятие, вызывающее гордость, но далеко еще не отцовскую любовь.
На строительстве дела снова вошли в свою колею. Бурный ливень повредил только одну шпальную клетку, ее быстро восстановили. На главном мосту началась передвижка фермы — работа, которая всегда захватывала Алексея, вызывала в нем юношеский азарт.
Бригады мостовиков соревновались в устранении последствий ливня. Люди работали споро и весело. Погода установилась тихая, солнечная, нежаркая.
Есть что-то неуловимо печальное в мягких красках западнобелорусского лета. Небо здесь атласно-синее, глубокое. Березовые рощи полны теплого запаха зреющей земляники, прилегающих к ним молочно-розовых гречишных полей. Все зелено и влажно, овеяно лесной прохладой. Солнце не жжет, а спокойно льет умеренно жаркие лучи. Густая, как камыш, молодая рожь стеной стоит по сторонам проселочных дорог; в ней рассыпаны голубые огоньки васильков, кровяно-алые брызги пылающего на солнце горошка.
Вековым покоем дышит здесь древняя славянская земля; сумрачно и дико, как тысячи лет назад, стоят дремучие леса, и пахнут они многолетней древесной тленью, гниющими у подножия дубов желудями и сухим листом, таящимися где-нибудь в дуплах потемнелыми сотами диких пчелиных гнезд.
Новая железнодорожная ветка пролегала в черной непролазной пуще с ныряющими в ней извилистыми лентами троп и дорог, с гремучими холодными родниками на дне глубоких оврагов, с вечными сумерками в глухих чащах.
Здесь же, в лесу, раскинулся обширный рабочий поселок с деревянными бараками, клубом и управлением новостройки. Но Алексей Волгин редко бывал в управлении. Все дни он проводил на строительстве главного моста, перебрасываемого через тихую, неглубокую, но широкую лесную речку, с тинистой малахитово-зеленой водой. Сроки строительства были сжатыми, болотистые берега реки увеличивали трудности, и Алексей стал приезжать на участок раньше обычного времени на два часа.
Выслушав с утра доклады участковых начальников, он ехал к мостам и по дороге успевал просмотреть газеты. Это помогало ему весь день быть в курсе всех дел и событий. Международная обстановка не внушала излишнего спокойствия, но он уже привык к тому чувству острой настороженности, которое вызывали у советских людей события в Западной Европе. Ощущение чего-то грозного, опасного, что, как огромная туча, наплывало с Запада, оставляло в душе Алексея неприятный осадок, но он забывал о нем, как только вчитывался в газетные строки, рассказывающие о советской мирной жизни, в которой напряженно бился неутихающий пульс огромного могучего государства, охваченного пафосом созидания. Интересы строительства поглощали все его мысли, и нередко военные события за рубежом казались ему очень далекими.
Но так было до тех пор, пока перед ним не была поставлена ясная, определенная задача. Он представил себе все ее значение, и самая обыкновенная железнодорожная линия сразу приобрела особенно важный государственный смысл. Алексей уже не мог избавиться от сознания громадной, еще небывалой ответственности перед страной, и все, что происходило там, за границей, теперь получило новое освещение и стало близко касаться каждой детали строительства.
Семнадцатого июня утром Алексея вызвали к телефону из Москвы. Он сразу узнал в трубке ровный суховатый голос наркома.
— Когда закончите строительство главного моста? — спросил парком. — Срок называйте как можно точнее.
Всегда при разговоре с Москвой у Алексея было такое чувство, точно с ним разговаривал сам Сталин. Так было и теперь.
«Вот назову срок, а спустя несколько минут Сталин узнает об этом, и стрелка государственного механизма будет поставлена на это число, и какая-то важная часть механизма уже будет действовать в соответствии с названным мною сроком», — быстро пронеслась в голове Алексея мысль.
— Двадцать пятого июня пустим пробный поезд. Двадцать шестого намечено открыть движение, — ответил Алексей.
— Это точный срок? Без похвальбы? — после короткой паузы спросил нарком.
— Точный, товарищ нарком.
— А раньше не сможете?
— Если удастся, на день-два, может, ускорим. Это будет раньше намеченного по плану срока на пятнадцать дней.
— Плановые сроки были установлены с запасом, — сказал нарком, и в его голосе Алексей уловил недовольство. — Так можно надеяться?
— Будем стараться, товарищ нарком.
— Что вам нужно, чтобы закончить мост двадцать пятого? Что вам может помешать? — спросил нарком.
— Сейчас, думаю, уже ничто не помешает, — уверенно ответил Алексей.
— Отлично. Сегодня выезжает к вам уполномоченный. Он вам поможет. Как вы себя чувствуете? Как люди?
— Благодарю, товарищ нарком. Люди чувствуют себя хорошо.
— Ну, будьте здоровы. Желаю успеха.
В голосе наркома прозвучала теплая нотка. В одно мгновение в воображении Алексея возникло простое, суровое лицо с жесткими, как у пожилых рабочих, усами, с острым, точно подтрунивающим взглядом.
Алексей задумчиво поглядел в окно кабинета с приспущенной наполовину шторой. Косые, бьющие из-за леса солнечные лучи янтарно отсвечивали на натертом до глянца паркетном полу, отражаясь в стекле письменного прибора, зайчиками играли на потолке. Веселый птичий гам врывался в форточку, из леса тянуло терпкой горечью орешника.
«Конечно, я не ошибся, назвав этот срок, — думал Алексей. — Недели достаточно».
Он позвонил в гараж, приказал подать машину и через полчаса был уже на строительстве главного моста.
Алексей поднялся на диспетчерскую вышку. Он был в парусиновой форменной тужурке, в брезентовых запыленных сапогах, без фуражки. Темнорусыми кудрявыми волосами его играл слабый ветер.
Воздух был насыщен смешанным запахом древесной коры, сосновых стружек, приречных трав. Над вязкими болотистыми берегами реки плыл ровный шум; лязгали и визжали вороты, наматывающие стальной канат, пыхали паром краны, вцепившись своими крючковатыми хоботами в выгнутую дугой решетчатую ферму.
Десятки людей, блестя на солнце коричневыми мускулистыми спинами, работали у мостовых быков по пояс в тинистой, смолисто-темной воде.
Иногда Алексею казалось, что он слышит их тяжелое дыхание, чувствует крепкий запах пота. Голоса рабочих через каждые полминуты сливались в дружный вздох, и с каждым таким вздохом ферма чуть заметно подвигалась по шпальным скрипящим клеткам вперед.
— Раз-два… взяли!.. Раз-два… двинули!.. — звенел над мостом сильный, далеко слышный голос, и вслед за ним вырывался из множества грудей многоголосый приглушенный гул, лязгали цепи, стонали и скрипели лебедки.
Алексей невольно залюбовался согласными движениями людей, вспомнил грозовую ночь, сверкание молний, раскаты грома и шум ливня. Привязав себя веревками к столбам, стоя по горло в воде, люди работали в ту ночь с ожесточением. Разбушевавшаяся река несла сосновые коряги, грозя увлечь с собой не только людей, но и шпальные клетки, а смельчаки вбивали новые сваи, рыли обводные стоки, сооружали рельсовые заградительные упоры, чтобы отвести от фермы внезапный удар буйного паводка.
Представив эту картину, Алексей еще раз почувствовал уверенность в том, что он не ошибся, назвав наркому день открытия движения двадцать шестого июня.
Сзади на ступенях лестницы послышалось скрипение досок. Алексей обернулся. Перед ним стоял главный диспетчер строительства Иван Егорович Самсонов.
— Любуетесь, товарищ начальник? — спросил главный диспетчер.
На Алексея смотрели усталые изжелта-карие, сухо поблескивающие глаза с дряблыми мешочками под нижними воспаленными веками. Угрюмое лицо с острыми скулами и глубокими впадинами на щеках отражало какой-то застарелый недуг.
— А-а, товарищ Самсонов! — приветливо сказал Алексей и пожал сухую, неприятно холодную руку главного диспетчера. — Как дела?
— Подвигается фермочка, — кивнул в сторону моста Самсонов.
— Когда закончите установку фермы? — спросил Алексей, стараясь не обнаружить перед главным диспетчером свое излишне самодовольное, как ему казалось, настроение.
— Завтра к двенадцати часам. Стрелка опишет полный суточный круг — и ферма будет стоять на месте. — Самсонов взглянул на ручные часы. — Я не ошибся. Сейчас ровно двенадцать.
— Что вам еще потребуется, чтобы закончить передвижку в срок? — спросил Алексей.
Самсонов болезненно покривил тонкие губы.
— Теперь уже ничего не нужно. Две недели назад требовался один добавочный двадцатитонный кран… Тогда бы могли передвинуть ферму на пять дней раньше срока.
— Поздно об этом говорить, — нахмурился Алексей. — Зачем повторять каждый день одно и то же?
— Нет ничего невозможного в мире, — буркнул Самсонов и поморщился, прижав ладонью правый бок. — Печень не дает покою…
— Почему вы не поехали в санаторий? Вам же давали путевку, — строго заметил Алексей.
Самсонов махнул жилистой рукой.
— Что вы, Алексей Прохорович?.. Как же я могу ехать? Вот закончу — поеду.
Алексей украдкой взглянул на Самсонова, поймал его всегда недовольный, мрачноватый взгляд.
— Как вы думаете, Иван Егорович, если вы поставите ферму и завтра же бригада Шматкова начнет укладку брусьев, сумеем ли мы закончить мост к двадцать пятому?.
Самсонов, чуть кособочась, прижимал ладонью правый бок.
— Все будет зависеть от Шматкова.
— А вы как думаете?
— Я думаю, можно закончить двадцать пятого июня и двадцать шестого пустить первый пробный поезд.
— Послушайте, Иван Егорович, — заговорил Алексей, беря Самсонова за локоть. — А ведь я уже разговаривал с наркомом…
Глаза Самсонова мгновенно оживились.
— Ну, и что же?.. Доволен нарком сроками?
— Мне кажется, не очень. Видите ли… Вы знаете, я всегда советуюсь с вами…
— Очень польщен, — усмехнулся Самсонов. — Благодарю за доверие…
— Оставьте этот тон, — сердито перебил Алексей. — Это очень важно, что я хочу сказать.
И Алексей рассказал о своих планах.
— Что вы на это скажете? — спросил он.
Самсонов, продолжая морщиться от боли, ответил:
— Как странно… И я об этом думал… Теперь ясно, что план был растянут. Проектировали строительство, видать, со скидочкой на всякие объективные условия. Но в том-то и дело, что вы и весь коллектив сломали этот план. Вы приблизили сроки окончания строительства к современным требованиям…
Алексей лукаво смотрел на Самсонова.
— Итак, попытаемся ускорить пуск дороги еще на три-четыре дня. Вы же сами сказали, Иван Егорович, в нашем деле нет ничего невозможного.
— Да, я думал об этом, — сказал Самсонов. — А не поздно ли все-таки будет?
— Нет. Я верю в наших людей, — твердо проговорил Алексей и упрямо сжал губы. — И есть у нас такие люди.
— Кто же? — сощурился Самсонов.
— Шматков… Епифан Шматков и Никитюк… Они уложат брусья и рельсы за три дня вместо пяти.
Главный диспетчер пожал плечами. Алексей вызывающе взглянул на него.
— Сегодня же бригада Шматкова даст обязательство и вызовет на соревнование другие бригады. Вы плохо знаете Шматкова. Самая большая радость для него делать все, что для других кажется невозможным… Вечером, после работы, мы соберем лучших бригадиров и поговорим с ними. Как вы думаете?
— Созвать можно. Очень смелая мысль…
— Чем мы рискуем? — сказал Алексей и взъерошил спутанные, густые, как войлок, волосы.
Они замолчали. Болезненное выражение не сходило с лица Самсонова. Он изредка брал телефонную трубку, передавал распоряжения, попрежнему независимо поглядывая на начальника строительства. Мысль о Шматкове взволновала и его.
Алексей объехал три путевых околотка, и всюду работы подходили к концу. Это была оборудованная по последнему слову железнодорожной техники ветка. Свежая насыпь еще не успела обрасти травой, тянулась среди густой кудрявой зелени леса и лугов цветистой лентой, то песчано-желтой, то суглинисто-красной, то черноземно-бурой.
Новые, еще не обкатанные рельсы лежали на крепких дубовых шпалах, распространяющих резкий запах креозота. Бровки песчаного полотна были аккуратно выложены розовым гранитным щебнем, километровые указатели окрашены белилами, и цифры на них четко чернели, видные издалека.
Через каждые два километра стояли деревянные, точно игрушечные, домики путевых обходчиков и барьерных сторожей. От домиков пахло смолой и масляной краской. Местами по обеим сторонам полотна тянулся густой лес, дремуче-темный, никогда не просвечиваемым солнцем. Железная дорога вползла в него, как и зеленый тоннель.
Алексей часто выходил из машины, любовался новыми путевыми сооружениями, построенными из красного и белого кирпича, гулкими, навечно склепанными фермами мостов, выкрашенными в зеленую краску станционными зданиями, разговаривал и шутил с прорабами и рабочими.
Ветка уже была готова к открытию, задерживал ее пуск только большой мост.
Садилось солнце, когда Алексей вновь подъехал к строительству. Выходя из автомобиля, он определил опытным глазом, насколько подвинулась к мостовым быкам ферма, и с признательностью к Самсонову отметил: ферма двигалась быстрее, чем рассчитывал он утром, когда разговаривал с Иваном Егоровичем.
«Он поставит ее раньше завтрашнего полудня», — подумал Алексей.
Сумеречная мгла надвигалась из леса, затопляя реку и мост, а люди продолжали работать. Шипел паром мостовой кран, скрипели лебедки, визжали цепи. У моста зажглись мощные электролампы, осветив обнаженные, красные, как медь, спины рабочих, возводивших добавочную шпальную клетку.
По шатким дощатым мосткам Алексей добрался до основания шпальной клетки. Доски под ногами гнулись, под ними чавкала и пищала болотная, пахнущая гнилью грязь, хлюпала вода.
Алексея оглушил резкий, подирающий по коже скрежет лебедки. Двое рабочих подхватывали подлетавший к ним, похожий на люльку качелей, широкий ящик, двое ловко перекладывали на него тяжелые, звеневшие, как чугун, шпалы. Высокий, жилистый, усатый рабочий, в полосатой тельняшке залихватски кричал:
— Вира!
Барабан лебедки вертелся с бешеной скоростью. Люлька со шпалами уносилась вверх, где ее подхватывали сильные, ловкие руки и укладывали на вершину клетки. Алексей узнал людей из знаменитой бригады Епифана Шматкова, в соревновании взявших первое место и вот уже две недели державших переходящее красное знамя. В багряных отсветах заката, смешанных с казавшимся бутафорским сиянием электроламп, Алексей явственно различал их лица, усталые, сердитые, блестевшие от пота.
Лицо одного рабочего, обросшее запыленной, неопределенного цвета бородкой, выглядело особенно усталым и мрачным. Судя по всему, рабочий не отличался здоровьем, и ему немалых усилий стоило не отставать от товарищей. Но работал он не хуже других, с упорным и злым усердием, и это поразило Алексея.
Пока люлька со шпалами поднималась, рабочий шумно переводил дыхание и одинаковым, словно механическим движением смахивал рукавом пот с лица. Но как только люлька опускалась к нему, он, по-кошачьи изгибаясь, подхватывал конец шпалы и гораздо ловчее своего напарника вскидывал ее на платформу.
Один раз он поднял голову и увидел начальника. Лицо его сразу преобразилось: на нем появилось выражение веселого упрямства.
«Это ничего, что мне трудно, — как бы говорили его усталые глаза. — Не думайте, что я сдамся. Меня, брат, не возьмешь».
Порожняя люлька пронеслась мимо Алексея, обдав его ветром. Рабочие принялись накладывать шпалы. Движения их стали еще проворнее и четче.
— Эй, поберегись! — послышался сверху залихватский голос, когда люлька снова пронеслась над самой головой Алексея.
Алексей поднял голову. Свесив со шпальной клетки обутые в чувяки ноги, улыбаясь, сверху смотрел на него остроплечий худощавый паренек в защитной спецовке и тюбетейке.
— Здорово, Шматков! — приветственно махнул рукой Алексей. — Спускайтесь вниз!
— Майна! — крикнул Шматков и, прыгнув в порожнюю люльку, легко, как паук на паутине, спустился, ловко и мягко спрыгнул на мостик рядом с Алексеем.
— Здравствуйте, товарищ начальник! — протянул Шматков маленькую, твердую, как брусок, руку.
Алексей пожал ее. Простота и непринужденность, с какой обращался к нему Шматков, были приятны Алексею. Рабочие знали — начальник не любит подхалимства и подобострастия.
— Ну, здравствуй, Шматков… Вижу — запарил ты своих людей, — усмехаясь, сказал Алексей.
— Так уж и запарил, товарищ начальник, — ответил Шматков. — Другие, вон, не так запаривают, — Шматков задорно вскинул голову, весело взглянул на Алексея. — Меня не запаришь. Мою бригаду все равно никто не обгонит.
— Ну-ну, не хвастай, — остановил знатного бригадира Алексей. — Избаловала тебя наша газета. Со страниц не сходишь: все Шматков да Шматков.
— Товарищ начальник, я же не виноват, что про мою бригаду пишут. Мне это без надобности, — пренебрежительно пожал острыми, как у подростка, плечами Шматков.
— Как это без надобности? В этом — большая надобность. Другие с тебя пример должны брать, как ты думаешь?.. — Алексей положил на плечо Шматкова руку. — Пишут — значит, заслужил…
— Я, товарищ начальник, дело знаю, и только. Никакой тут заслуги нету, — самолюбиво поджал губы Шматков. — У меня люди зря не бегают…
«Да уж видно: люди вертятся вокруг тебя, шпингалета, как шестеренки вокруг большого колеса», — любовно подумал Алексей, с любопытством разглядывая неказистую фигурку бригадира.
— Вот что, Шматков, — заговорил Алексей и про себя усмехнулся неожиданно пришедшей ему в голову мысли. — Я нынче пообещал наркому, что ты за три дня брусья на мосту положишь. Ферму поставят завтра к полудню, так? Завтра можно будет двинуть укладку брусьев и рельсов. Что ты об этом скажешь?
Шматкова, казалось, ошеломило это предложение: он с минуту молчал; знающим, солидным взглядом окинул нависшую над рекой ферму; подумав, сдержанно спросил:
— Это к двадцать первому, значит, уложить? А как же двадцать пятое? Отменили этот срок?
— Не отменили, Шматков, а решили придвинуть. Каждый день для государства дорог, с бою надо взять их, — сказал Алексей.
— Дело тяжелое, — после некоторого раздумья сознался Шматков. — Только ежели с боем… попробуем, — добавил он, и лицо его приняло озабоченное, упрямое выражение.
Он еще раз внимательным, деловито-хозяйственным взглядом окинул ферму, точно высчитал что-то про себя.
— Сделаю, — решительно пообещал он. — Сделаем! Двадцать первого будет готово.
— Не подведешь?
— Себя-то? Товарищ начальник… — усмехнулся Шматков.
— Ну, смотри… — Алексей пожал бригадиру руку. — После окончания работы мы созовем небольшое собрание. Ну, и ты… поддержи… С ребятами пока потолкуй.
— Есть, товарищ начальник!..
…Алексей взбирался по мосткам на крутой берег. Запыхавшись, держа в руке белую с гербом фуражку, к нему подбежал Семен Селиверстович Спирин, начальник участка, круглолицый мужчина лет сорока.
— Простите, Алексей Прохорович, что не встретил, задержался на том берегу… Увидел вашу машину, и прямо сюда… Извините…
— Пустяки, — сказал Алексей. — Сейчас мы со Шматковым порешили: мост надо закончить двадцать первого.
Спирин даже рот разинул, вытер скомканным платочком потный лоб.
— Вы шутите, Алексей Прохорович? Ведь сегодня уже семнадцатое…
— Ну и что же? Шматков дал согласие уложить свою часть брусьев и рельсов за три дня.
— Но ведь это великолепно! — сразу сменил тон Спирин. — Это просто чудесно! Конечно, успеем закончить.
Алексей усмехнулся.
Спирин, по обыкновению, никогда ни в чем не возражал ему, и это всегда смущало и даже злило Алексея., Особенно его раздражала всегдашняя готовность Спирина угодить ему, угадать малейшее его желание.
После первых же слов доклада Спирина о ходе работ и нескольких заурядных соображений, касающихся расстановки рабочей силы, о которых Алексей уже знал и недавно сам предложил их Спирину, ему стало невыносимо скучно. Он едва дослушал начальника участка.
— Почему же вам кажется возможной сдача моста двадцать первого июня? — спросил Алексей.
Спирин растерянно взглянул на него, почуяв явный подвох.
— Видите ли… Если, так сказать… — начал он, но Алексей перебил его:
— Все ясно. Вы поторопились согласиться со мной, Семен Селиверстович… Хотя бы раз вы сумели доказать противное. Но вы не можете… Не решаетесь, — с раздражением повторил Алексей. — Не решаетесь потому, что не имеете собственного мнения.
Спирин, смущенно отдуваясь, молчал. Они подошли к диспетчерской вышке. Их встретил мрачный, нелюбезный Самсонов.
— Могу вас обрадовать, Иван Егорович: Шматков дал согласие закончить укладку брусьев в субботу, — сказал Алексей.
Усталые глаза Самсонова скупо заблестели.
— Ну как же… Ведь это Шматков! Как он мог не согласиться! — сказал главный диспетчер и бросил торжествующий взгляд на Спирина.
«Они уже тут без меня обсуждали этот вопрос и, как видно, крепко поспорили, — мысленно заключил Алексей. — Повидимому, этот Спирин все-таки доказывал обратное…»
Собрание было коротким, но очень бурным, как и предполагал Алексей. Вызов Шматкова был принят большинством бригад, но от внимания Алексея не ускользнула и часть недовольных, которые отмалчивались или прерывали дававших обязательства бригадиров насмешливыми выкриками. Но таких оказалось меньшинство: победа была на стороне бригады Шматкова.
Таким и запомнилось Алексею это последнее мирное собрание: у моста, в широком, охватившем лесную лужайку венце электрического света сидящие в разных позах рабочие, их грязные, еще не отмытые усталые лица, веселые и угрюмые, старые и молодые. И над всем этим — теплое вечернее небо, ночные запахи болотных трав, смолы, людского пота и дыма от рабочих кухонь и людские голоса, и сонное бормотание лягушек в реке.
После собрания, когда Алексей приготовился уезжать, к нему подошел Самсонов, взволнованно проговорил:
— Спасибо вам, Алексей Прохорович…
— Да за что же? — удивился Алексей. — Не понимаю…
— А за то… за то, что мы в вас не ошиблись… Мы — инженеры, техники, рабочие… С этого вечера я стал еще больше уважать вас. Не за то, что вы мой начальник… Нет… Я не Спирин, — Самсонов ухватился за бок.
— Вы напрасно запустили свою печень, — сухо заметил Алексей.
— Ерунда! — сердито сказал Самсонов. — Так вот… Я, старый инженер, уважаю вас. За то, что вы идете на риск…
— Да при чем же тут риск? — спросил Алексей.
— А самолюбие? А честь? — выкрикнул Самсонов. — Эти понятия мы не собираемся сдавать в архив. Или вы не доложите наркому о взятых обязательствах?
— Я доложу ему… Неужели вы думаете, что бригады не выполнят своих обязательств? Как же они могут не выполнить, когда завтра вся новостройка узнает о вызове Шматкова?
— А если Шматков не выполнит? — настороженно спросил Самсонов.
— Наши люди не могут не выполнить, — уверенно проговорил Алексей. — Не думайте, что наши рабочие не понимают, что такое честь и самолюбие. Они понимают кое-что и пошире.
— Но если бы не вы…
— Оставьте… Не нужно говорить обо мне, — остановил Алексей. — Они… наши люди помогают нам делать то, что иногда нам самим кажется не под силу.
Алексей шел к машине. Самсонов, провожая его, говорил глухим прерывистым басом:
— Как трудно и вместе с тем как интересно сейчас работать! И очень хочется жить.
— А завтра, послезавтра будет еще интереснее, — задумчиво отозвался Алексей.
— Все-таки очень хорошо, что мы торопимся с этой веткой, — сказал вдруг Самсонов. — Очень хорошо…
Прощаясь, они обменялись крепким рукопожатием.
— Знаете что, — мягко сказал Алексей, открывая дверцу машины, — в воскресенье мы с женой решили отпраздновать рождение сына. Не откажите приехать… Мы очень скромно… Будем рады… Пожалуйста, Иван Егорович…
— Благодарю… Кстати, я забыл поздравить вас…
— Спасибо…
Алексей сел в кабину, захлопнул дверцу. Машина, грузно покачиваясь, стала медленно выбираться на темную лесную дорогу. Весь путь до самого управления Алексей думал об удачно законченном дне, о разговоре со Шматковым и Самсоновым, о выступлениях на собрании бригадиров и рабочих. Спокойные горделивые мысли текли в его голове, оставляя полное удовлетворение.
Он предвкушал радость открытия движения раньше срока, уже видел первый, празднично расцвеченный, весь в зелени поезд, облепленный приодевшимися ради такого торжества людьми — рабочими и служащими… Поезд медленно движется через мост, сияет солнце, шумит толпа, играет оркестр. Паровоз рвет красную бумажную ленту, и крики «ура!» гремят в воздухе, сливаясь с победно звучащим паровозным свистком. Впереди, на мосту, Самсонов, Шматков, Спирин — все, все… Одна трудовая семья, с которой он так сжился за эти полгода.
Что может быть приятнее успешного окончания большого дела?
Озаренный автомобильными фарами лес точно расступался перед глазами Алексея. Кусты густого орешника, корявые стволы вязов и дубов с шумом проносились мимо. Запах ночного леса проникал в кабину. Изредка на дорогу выбегал серый облезлый заяц, оголтелыми скачками несся впереди машины, ошеломленный светом, пока не скатывался в кусты. Какая-то птица, сова или филин, лениво махая крыльями, перелетала через дорогу, исчезала во тьме…
Алексей закрывал глаза, и перед ним опять возникали картины предстоящего торжества в день открытия дороги: веселые, покрытые пылью лица рабочих, их загорелые мокрые спины, умная усмешка Шматкова…
В управлении Алексей задержался ненадолго. Приняв вечерние рапорты начальников служб и дав указания на завтра, он уехал домой.
В субботу Алексей приехал на строительство ранее обычного. По всей дороге уже готовились к открытию движения. Заканчивались мелкие недоделки пути, подправлялись бровки и насыпи, станционные постройки украшались красными флагами и гирляндами зелени. На конечной станции, куда должен был прийти первый поезд, стояла арка, обвитая кумачовыми лентами, жгутами, сплетенными из березовых веток, травы и полевых цветов.
Всюду желтел свежий песок, все лоснилось краской, блестело: крыши зданий, стрелочные фонари, дверные ручки, рамы окон. Запах олифы и лака был разлит всюду.
Путевые бригады во главе со Шматковым укладывали последние брусья, свинчивали гулкие звенья рельсов. Пронзительно жужжали автоматические сверла, нестерпимо яркие молнии электросварки вспыхивали там и сям в тени переплетов фермы, оглушительно били молоты…
Знакомая веселящая лихорадка кипучего труда держала все время Алексея в нервном напряжении. До десяти утра он успел объехать линию, проверить последние приготовления, поговорить со Шматковым и Самсоновым. Шматков обещал завинтить на мосту последний болт в восемь часов вечера. В воскресенье утром был назначен пропуск первого поезда.
В десять часов Алексея вызвал к телефону первый секретарь областного комитета партии Кирилл Петрович.
— Ты почему же, Волгин, молчишь, что завтра открываешь дорогу? — послышался в трубке медлительный, всегда ровный бас первого секретаря. — Ты, как член обкома, обязан…
— Сейчас хотел звонить, Кирилл Петрович… Только что вернулся с объезда… — волнуясь, ответил Алексей. — Могу сообщить твердо: завтра в десять ноль-ноль первый поезд в составе десяти вагонов прибудет на станцию Вороничи…
— Ну, спасибо, брат. Спасибо тебе и коллективу… — Голос Кирилла Петровича звучал растроганно. — Ты можешь сейчас приехать ко мне?
— Сейчас, к сожалению, не могу, — ответил Алексей.
— Ну, ладно. Кончай. Завтра, значит, в Вороничах митинг. Будет народ с окрестных сел… Нарком уже знает?
— Конечно, знает. Тут корреспондент «Гудка» сидит, с нас глаз не спускает. Уже сообщил, наверное… А я докладывать буду вечером.
— Вот Москве сюрприз. Большая радость для нашей области, очень большая… — Было слышно, как Кирилл Петрович шумно дышал, — Еще раз спасибо тебе, Волгин, от всей области…
— Не за что, Кирилл Петрович… Людям спасибо.
Алексей повесил трубку. С лица его не сходила блуждающая скупая улыбка. В распахнутое окно кабинета врывался птичий щебет. Теплый пахучий ветерок колыхал полуспущенную штору.
Алексей позвонил секретарю партийного комитета.
— Товарищ Голохвостов, зайди ко мне, пожалуйста, — попросил он, и когда в кабинет вошел полный бледнолицый человек с лысой круглой головой на короткой шее и серыми утомленными глазами, одетый в полотняные штаны и вышитую украинскую косоворотку, сказал: — Садись, Василь Фомич. Составим текст телеграммы для Москвы об окончании строительства.
— Не рано? — спросил Голохвостов, усаживаясь в кожаное кресло. — Утром бы и составили и подписали.
— Заметь, Василь Фомич. Сейчас я опять еду на линию и до ночи там буду. Телеграмма должна быть послана вечером.
— Нет, нет… Давай утром… Я, знаешь, смотрю на вещи трезво. Когда поезд пройдет через мост, тогда и телеграмму можно написать, — заупрямился было секретарь партийного комитета, но, заметив, как сердито сдвигаются брови Алексея, торопливо добавил: — Ладно, ладно… Я не возражаю. Ты, как мальчик, Волгин… Право. Дети иногда так говорят: «А я хочу, чтобы уже завтра было». Так и ты… Тебе хочется, чтобы «завтра» уже сегодня наступило.
— Да, я хочу этого. И не верю тебе, что ты не хочешь того же самого, — сказал Алексей, с сожалением глядя на Голохвостова.
— Уже хочу… Не расстраивайся, пожалуйста, — устало улыбнулся Голохвостов. — Ты же знаешь: я человек точный, аккуратный, забегать вперед не люблю. И всегда против преждевременной шумихи. Мало ли что может случиться. А тебе бы поэтом быть, а не инженером, Прохорович. Все ты видишь в преувеличенно ярком освещении. Но это не так уже плохо. Ведь ты стоишь на земле твердо…
Когда телеграмма была подписана, Алексей, потирая руки, сказал:
— Согласись, Фомич: приятное это дело рапортовать об окончании такого большого строительства. Порадуем мы завтра утречком Москву, как ты думаешь?
— Да… — задумчиво протянул Голохвостов. — Радость народа — наша радость.
Глаза Алексея возбужденно светились. Он встал из-за стола, взволнованно прошелся по кабинету, добавил:
— Тут самый какой ни есть сухой человек почувствует себя поэтом. Ты прав, Фомич…
— Да, радость будет немалая, — повторил Голохвостов. — Большое мы дело сделали. Я представляю себе, сколько будет народу на митинге…
За два с лишним месяца Кето успела отвыкнуть от работы в школе, и теперь, чувствуя желание снова взяться за нее, она в то же время испытывала какую-то тяжесть, связывающую ее мысли и намерения. Домашний мир, в котором главное место занимал теперь ребенок, с каждым часом все глубже втягивал ее в заботы, отвлекал от прежних интересов, казавшихся еще недавно единственными.
В последние дни, противясь этому, Кето все чаще присаживалась к письменному столу, начинала перебирать свои записи, перечитывать заложенные еще две недели назад страницы книг, но мысли плохо сосредоточивались на прочитанном.
В субботу пришла подруга, учительница Ксения, недавно вернувшаяся из Барановичей, и Кето, как никогда, обрадовалась ей. Говорили о школе, о каникулах, о новом учебном годе. С Ксенией и Стасей Кето обсудила распорядок «крестин», как все они в шутку называли завтрашнее торжество по случаю рождения сына. Потом Ксения и Стася отправились в город за покупками, а Кето вернулась в спальню, склонилась над колыбелью, задумалась…
«Все теперь для него, во всем будет он, — думала она, — а так как я не могу оставить его ради работы, то нужно, чтобы работа была тем же, что и он, чтобы она доставляла мне такую же радость…»
Она всматривалась в прозрачно-белое личико сына в сшитом ею самой кружевном чепчике, старалась уловить его неслышное дыхание.
В полумраке спальни с плотно занавешенным окном она различала полуоткрытый, как у птенца, рот, крошечную родинку у левого виска.
Лешка запыхтел, заплакал. Кето взяла его на руки, вышла на веранду и, откинув шаль, дала ему грудь.
Над сосновым бором, отчетливо синеющим вдали, стояла безмятежная синь. Шоссе было пустынно. Нерушимая тишина точно заворожила все вокруг.
Прислушиваясь к щекочущему потягиванию соска, Кето долго сидела на веранде, а тишина, казалось, тяжелыми пластами ложилась на землю.
Леша уснул… Кето отнесла его в спальню, уложила в колыбель, села к столу, принялась писать письма — матери в Сухуми, старикам Волгиным и отдельно Тане… Когда писала ей, губы ее все время дрожали от улыбки. В шутливой форме описывала свои страхи перед родами и то, как рождение сына сопровождалось чуть ли не потопом, громом и молнией, отчего характер его, наверное, будет ужасно злющий и капризный.
Кето задумалась, что бы написать еще Тане такое легкое и веселое, подобно той новогодней ночи, и, почувствовав себя прежней беззаботной девочкой, ровесницей золовки, приписала:
«Теперь, моя дорогая сестрица, встретимся не раньше будущего Нового года. К тому времени, надеюсь, многое из твоей мечты (помнишь наш ночной разговор?) сбудется, и мы поднимем тост за найденное тобой счастье…»
Кето запечатала письма, написала адреса и долго сидела за столом, подперев руками голову.
Завтрашний день! Праздник рождения сына! Думала ли она год назад об этом? Теперь она мать, и долгий, трудный путь лежал перед ней… Что-то будет завтра? Что будет через год, через пять, десять лет? Каким будет ее сын — тихим, умным мальчиком с ясными кроткими глазами или дерзким, полным кипучей энергии и веселого озорства? Каким бы она захотела его видеть? Оба образа казались ей одинаково милыми, и она не могла предпочесть один другому.
Кето почувствовала усталость, легла на диван.
Сначала мутная пелена опустилась на нее, и Кето потонула в ней, как в вате, потом возникло каменистое шоссе, на которое она привыкла смотреть по вечерам в ожидании мужа, синий зубчатый бор и над ним кайма дрожащего теплого воздуха.
Шоссе двигалось навстречу Кето и так близко к глазам, что каждый свинцово-серый глянцевитый булыжник был виден. Пустынность шоссе становилась все отчетливее и неприютнее.
Кето не заметила, как уснула…
Ей приснилось что-то неясное, беспокойное, чего не могла потом сразу вспомнить.
Какие-то лица непрестанно двоились перед ней… Незнакомый мужчина, замышлявший против нее что-то недоброе, преследовал ее все время, а она убегала от него, старалась спрятаться… Потом широкая мутная река, по которой надо было плыть пароходом, текла перед ней, и Кето никак не могла попасть на этот пароход: то не все вещи были собраны, то она сама мешкала на берегу, и все тот же мужчина, вселявший в нее непонятный ужас, вставал на ее пути, мешал ей уехать, и она странно тосковала и мучилась во сне…
Она проснулась с безотчетно тревожным чувством.
Из столовой доносились приглушенные голоса, сдержанный смех Стаси. Кето встала с дивана, заглянула в кроватку. Леша спокойно спал. Сквозь щелку прикрытой ставни пробивался солнечный луч. На полу светилась круглая точка — маленькое комнатное солнце, распространяющее серебристое сияние…
Кето вышла в столовую. Ксения и Стася, сидя на полу, выкладывали из корзин свертки и бутылки. Лица их раскраснелись от возбуждения.
— Ну, что вы тут купили? — прислушиваясь к своему голосу, все еще чувствуя неприятную тяжесть в груди, спросила Кето.
— Пани Катерина, вы посмотрите, все ли? — встав на колени перед корзиной и весело глядя на хозяйку, сказала Стася.
— Хорошо… я посмотрю… Думаю, что все… — рассеянно проговорила Кето.
Она подошла к окну, движимая желанием посмотреть на шоссе. Ей очень хотелось, чтобы Алексей сейчас же приехал домой. Веселые краски угасающего дня поразили ее своей необычной чистотой.
Тишина властвовала над городской окраиной: над старыми обветшалыми домиками, над железной дорогой, по которой шел товарный поезд, над полем, надвое перерезанным шоссе.
Шоссе отсвечивало под лучами солнца матовыми отблесками, было пустынным, и эта пустынность как бы подчеркивала глубокую, словно поднимавшуюся от земли до неба тишину.
Кето вернулась к Стасе и Ксении, и они, болтая и смеясь, принялись раскладывать покупки.
Солнце заходило за темный лес. Золотистая пыль дрожала в неподвижном воздухе. Сонная, зеленая, местами коричневая вода реки стояла между мохнатых болотистых берегов, как загустевшее масло.
Мошкара с чуть слышным гудением вихрилась в воздухе над большим мостом. Краны безмолвствовали, подняв стальные хоботы, лебедки не скрипели, и лишь на мосту слышались торопливые, постепенно затихающие удары молотков.
В половине десятого лучший костыльщик из бригады Шматкова завинтил на мосту последний болт. Алексей Волгин, Самсонов, Спирин и с ними целая группа прорабов и бригадиров столпились на мосту.
Шматков, с лицом, измазанным ржавчиной и мазутом, подошел к Алексею.
— Мост готов, товарищ начальник! Можно ездить… — бойко отрапортовал он. — Опоздал всего на полтора часа.
Глаза его были воспалены. Похудевшее с вздернутым носом лицо светилось застенчивой гордостью.
Алексей поздравил рабочих с окончанием работ. Секретарь парткома Голохвостов вручил Шматкову знамя передовой дистанции, уступившей теперь первенство строителям моста. Два корреспондента — один из центральной, другой из областной газеты — при свете электроламп защелкали фотоаппаратами. Шматков держался смущенно, терпеливо снимался в одиночку и со всей бригадой — и все время улыбался.
Потом Алексей сел на паровоз, приказал машинисту трогать. Паровоз медленно, по-черепашьи, полз по мосту. Скрипели еще не улегшиеся как следует мостовые брусья. Стоя на подножке, согнув туловище, Алексей смотрел под колеса, следил, как вздрагивают на стыках концы рельсов.
Не менее десяти раз паровоз прошел через мост, всякий раз увеличивая скорость. После каждого проезда комиссия внимательно проверяла, нет ли расширения колеи, расшатанных болтов и костылей, треснувших брусьев. Два инженера сидели на бетонированных устоях, под фермой, там, где концы ее лежали на чугунных, хрупких с виду конструкциях, и приборами готовы были отметить малейшую вибрацию.
Уже около полуночи пустили через мост два сцепленных паровоза серии «Эхо». Мост выдержал и это испытание. Комиссия еще целый час при свете сильнейших электроламп ползала по мосту с приборами в руках. Наконец все было кончено. Радость, столь долго сдерживаемая Алексеем, сменилась усталым успокоением. Он стоял на мосту и облегченно вздыхал.
К Алексею подошел Самсонов. Он тяжело дышал, глаза его болезненно и вместе с тем весело блестели.
— Алексей Прохорович, нигде на земном шаре люди не испытывают того, что испытываем мы, люди советские, — заговорил он, возбуждаясь. — Сейчас я видел Шматкова: он похож на ребенка, честное слово… У всех только и разговору, сколько гаек и заклепок положил каждый на этот мост. При этом вид у всех такой, будто вместе с гайкой каждый вложил и часть своей души.
— Вы-то рады? — спросил Алексей усталым голосом.
— Не знаю. После каждой законченной работы я испытываю неудовлетворение — и только. Это уже привычка.
— Вам надо отдыхать, — как всегда, посоветовал Алексей.
— Нет, мне нужна новая работа. Без работы мне хуже…
— Мы завтра силой заставим вас получить путевку, — сказал, точно пригрозил, Алексей. И вдруг, словно спохватившись, взглянул на Самсонова ласково и чуть виновато.
— Иван Егорович, извините меня, — Алексей взял главного инженера за руку. — Спасибо вам, дорогой! Спасибо. В завтрашнем торжестве немалая ваша заслуга.
— Ну, что вы… Что вы, — смущенно забормотал Самсонов. — Пустяки какие. Они вон, они все сделали, — добавил Самсонов и показал на уже поредевшие кучки рабочих.
Перед тем как ехать домой, Алексей решил заглянуть в казарму, где жила бригада Шматкова. Какая-то сила тянула его к бригадиру. Хотелось обменяться с ним неясными, пока не определившимися впечатлениями, которые разрядили бы напряженное состояние души.
Алексей попрощался с Самсоновым и Спириным, подъехал на машине к путевой казарме, стоявшей в километре от моста. Рабочие еще не спали. Из раскрытых окон вырывались веселые звуки двух гармошек, как бы старавшихся заглушить друг друга, громкий перестук каблуков, хлопанье в ладоши, выкрики, смех…
«Где же их усталость?» — удивился Алексей и вошел в казарму.
В небольшой квадратной комнате было тесно, накурено и шумно. Раскрасневшиеся девчата, в широких сборчатых юбках и вышитых украинских кофточках, кружились посреди комнаты. Два чубатых парня, в запыленных комбинезонах, яростно отбивали чечетку.
Алексея заметили не сразу. Но вот кто-то крикнул: «Начальник!» — и плясуны мигом разбежались по углам, взметнулись подолы девичьих юбок, гармонисты поспешили сжать мехи гармоник.
— Продолжайте, продолжайте, — поднял руку Алексей. — Мне нужен Шматков.
— Я здесь!
Шматков подошел к Алексею. Лицо его, все еще не отмытое, со следами ржавчины и пыли, лоснилось от возбуждения.
— Товарищ начальник… Алексей Прохорович… Пожалуйте с нами. На радостях… — заговорил он, хватая Алексея за руки и дыша на него запахом водки.
— Погоди, Епифан… Я только на минутку… Заехал посмотреть, как вы тут, — сказал Алексей.
— Нет, товарищ начальник, мы вас не отпустим. Никитюк, налей товарищу начальнику…
Рабочие плотно обступили Алексея. Кто протягивал жестяную кружку, кто ломоть пшеничного хлеба, огромное блюдо с вареной говядиной.
— Рано начали, товарищи. Надо было подождать до завтра, — подзадоривая, сказал Алексей.
— Мы предварительно. Обмыть мостик, пока не запылился, — сказал Шматков. — А то завтра поезда пойдут, и запачкается фермочка, трудно обмывать будет. Не откажите, Алексей Прохорович.
— Спасибо вам, друзья. За все… за хорошую работу… за мост! — Алексей обвел растроганным взглядом веселые лица рабочих, взял кружку. — Выпьем за новую дорогу!
— Ура! — оглушительно грянул хор голосов.
Алексей выпил теплую водку.
— Качать начальника! — крикнул Шматков.
Десятки сильных рук подхватили Алексея, стали подбрасывать до самого потолка.
— Товарищи, товарищи… — растерянно бормотал Алексей, но хмель теплыми струями уже растекался по жилам, и ему хотелось смеяться. Ему пришлось выпить еще и закусить холодной говядиной.
Когда он выходил из казармы, дружественные руки тянулись к нему, он пожимал их с каким-то новым, необычным чувством. Еще не найденные необходимые слова, которые ему хотелось сказать Шматкову и его товарищам, путались в его голове; он только испытывал бурлящую теплоту в груди и думал: «Они и так все понимают. Что им еще говорить?»
Шматков и с ним двое рабочих провожали Алексея до машины. Шматков горячо о чем-то рассказывал, толкал Алексея плечом. Он совсем захмелел.
— Будьте в надежде, товарищ начальник… Будьте в надежде… — непрестанно повторял Шматков.
Почему-то эти слова особенно запомнились Алексею, точно в них был заложен смысл всего, о чем он хотел говорить со знатным бригадиром.
«А теперь домой… Отдыхать. Надо быть готовым к завтрашнему празднику, — думал Алексей, садясь в машину. — „Будьте в надежде…“ Какие простые, хорошие слова!.. Так могут сказать только самые преданные люди. Надо представить Шматкова и всю его бригаду к награде… И Самсонова…»
Алексей отъехал от казармы километра полтора, как вдруг «эмка» зафыркала, дернулась и остановилась. Шофер Коля вылез из кабины, откинул капот мотора.
Встревоженный остановкой, Алексей высунулся из кабины, спросил:
— Что случилось?
— Маленькая авария, товарищ начальник, — хмуро, как все шоферы во время поломки в пути, ответил Коля, — с карбюратором неладно.
— Вот еще новость! — рассердился Алексей. — Вечно у тебя что-нибудь…
Коля смущенно оправдывался:
— Непредвиденный случай. Придется подождать.
— Ты куда? Уж не на мост ли? — спросил Алексей.
— Я моментально, — засуетился Коля. — Сбегаю к мотористам, попрошу одну штуковину.
Коля вытащил из кабины коврик и плащ, разостлал на бугорке под березой, виновато предложил:
— Отдохните, товарищ начальник, на лоне природы, пока я сбегаю.
— Ты скажи прямо, — встревожился Алексей, — может, у тебя такая неисправность, что до утра стоять будем? Так я другую машину вызову.
— Да нет же, только с полчасика придется подождать. Честное слово!
Коля ушел.
В другое время Алексей не стал бы ожидать и постарался бы вызвать другую машину, но сегодня радость окончания работы делала его более сговорчивым. Ему захотелось побыть одному в лесу, разобраться в своих мыслях.
Он прилег на коврик под березкой, с наслаждением вдохнул пахучий холодок леса. Несколько минут Алексей лежал с закрытыми глазами, отдаваясь ощущению покоя. Возбужденные лица захмелевших рабочих, дружеские слова Шматкова, звуки гармоники, отчаянный пляс — все перемешалось в его голове.
Алексей открыл глаза и замер. Тишина, глубокая, огромная, царила над миром. Молчал лес, молчало небо, безмолвно и торжественно было кругом.
Изредка из черной глуши леса долетал пугающий крик совы, трепыхание чьих-то крыльев, писк неизвестного зверька. Со стороны моста доносилось слабое шипение паровоза, звук этот как бы оттенял безмолвие ночи.
Прошло полчаса. Коля не возвращался.
«Придется взгреть его покрепче… Этак я домой не доберусь до утра», — подумал Алексей.
Небо на востоке начинало бледнеть. Откуда-то донесся слабый петушиный крик. На коврик и на полотняный китель Алексея легла роса… Где-то, повидимому, в деревне, пели девчата, работницы новостройки.
Сильный девичий голос начинал запев; на следующей фразе к нему примыкало еще несколько теплых, не менее сильных голосов, хор ширился и рос и вдруг обрывался, и только серебряная струна девичьего голоса продолжала страстно звенеть в ночной тиши, пока хор снова не подхватывал ее, и так — без конца.
Алексей не заметил, как уснул… Ему приснилось, что едет он по лесу в грозу и «эмку» его швыряет на ухабах, и земля дрожит от непрерывных ударов грома.
«Говорил тебе поставить новый карбюратор!» — сердито кричит он Коле, но Коля — он же Шматков — смеется, показывая зубы… И вдруг множество загорелых рук подхватывают Алексея и начинают высоко подбрасывать. «Ух! Ух!» — вскрикивает он от удовольствия. Шматков смеется и кричит: «Надо ехать, товарищ начальник! Надо ехать! Будьте в надежде!»
Крик становится все громче, назойливее, и Алексей открывает глаза…
Склонившись над ним, Коля осторожно тряс его за плечо:
— Поедемте, товарищ начальник! Готово!
— Такие-то твои полчаса, — набросился на него Алексей, вставая и поеживаясь от рассветного холода. — Ведь мне к десяти часам опять нужно в Вороничи. Праздник нынче какой, а ты задержал меня в лесу до зари…
— Не ругайтесь, товарищ начальник. Пришлось в участковую мастерскую за такой пустяковиной идти. А это два километра. Пока механика разыскал. Теперь все в порядке, — смущенно оправдывался Коля.
— Я вот тебе задам такого порядка! — прикрикнул Алексей. — Я же тебе говорил, голова садовая!
— Алексей Прохорович, да я и так не более часа. Зорька-то, она теперь рано встает.
Было уже светло. От леса тянуло густым холодком, как из глубокого подвала. На траве, на коврике жемчужно отсвечивала обильная роса.
— Заводи, что ль, быстрее, — сердито приказал Алексей Коле.
Разминая ноги, он подошел к машине, открыл дверцу и остановился. Ему почудилось, что земля качнулась под его ногами. Странный гул неясно отозвался в его ушах.
— Что это гремит, Коля? — спросил Алексей. — Ну-ка, приглуши мотор.
Коля заглушил, и они оба прислушались…
— Я уже минут десять слушаю, — сказал Коля. — Похоже, орудия бьют где-то, не иначе…
— Какие орудия? Откуда?
— Самые обыкновенные, товарищ начальник… Артиллерия…
Алексей недоуменно глядел в небо. Там не было ни облачка, ни одной грозовой тени: всюду был покой.
На дороге показались люди. Кто-то пес красное знамя. Очевидно, бригады уже собирались идти в Вороничи на праздник. То глухие, то резкие раскаты непонятного грома возникали где-то за лесом — на западе, на юге, на севере и катились, сотрясая землю.
— А ведь это, похоже, у границы… Коля… Ведь тут до границы всего километров сорок. Должно быть, маневры. Как ты думаешь, Коля? — спросил Алексей.
— А кто ж его знает… Может, маневры, — пожал плечами Коля. — Домой поедем или в управление?
— Давай сначала в управление, — приказал Алексей и посмотрел на часы: было двадцать минут пятого.
— Смотрите, Алексей Прохорович, а ведь это дым, — сказал Коля, высовываясь из кабины. — Вон там, над лесом.
— Верно, дым, — согласился Алексей, все еще не садясь в машину, встревоженный загадочным зрелищем.
Огромные, шарообразные, вверху изжелта-красные, озаренные еще невидимым солнцем, а внизу темнолиловые горы дыма медленно поднимались в нескольких местах над лесом.
— Определенно, горит что-то, — мрачно сказал Коля.
— Ладно. Поедем, — хмурясь, распорядился Алексей и сел в машину.
В субботу вечером на пограничную заставу лейтенанта Чугунова, расположенную километрах в сорока от того места, где ночевал в лесу Алексей Волгин, приехала кинопередвижка. В старательно расчищенном садике, под навесом летней зрительной площадки, украшенной березовыми ветками, красными флажками и портретами вождей, бойцам был показан фильм «Волга-Волга».
Все время, пока киномеханик «крутил» картину, на площадке перекатывался дружный хохот, а кадр, в котором Игорь Ильинский падает за борт парохода, вызвал настоящую бурю.
Громче всех смеялся пулеметчик Иван Дудников, или, как его называли товарищи и командиры, Дудочка. Он по-детски прихлопывал руками по коленям, оглядывался на товарищей блестящими от восторга серыми бесхитростными глазами.
Все бойцы и командиры были в отличном настроении, особенно взвод, вернувшийся недавно из полевого караула. Люди почистили оружие, привели в порядок обмундирование, побрились, помылись, надели свежее белье. Многим бойцам завтра не надо было идти на сторожевые посты и в секреты — можно было отдыхать весь день, сидеть в красном уголке, играть в домино или шашки, читать, писать письма…
Мысль, что подъем назначался на завтра позже на целый час, была так приятна Дудникову, что он зажмурился, и когда открыл глаза, увидел, что фильм уже кончился и на зрительной площадке включили свет. Выходя из кино, он продолжал улыбаться, думая о смешных приключениях героев фильма. Но через некоторое время на лице его, скуластом, загорелом до черноты, с широким, чуть вздернутым носом и толстыми губами, было уже другое выражение, как бы говорившее, что кинофильм был только забавой и не стоило серьезному человеку много о нем думать.
Перед сном Дудников покурил, поговорил с соседом по койке, вторым номером пулеметного расчета, низкорослым, всегда хмурым Миколой Хижняком. Микола, постоянно озабоченный какими-то своими думами, упорно склонял его на скучный хозяйственный разговор.
Проиграли отбой. Лежа на койках друг против друга, бойцы тихо, чтобы не услышал дневальный, разговаривали.
Натянув до подбородка одеяло, угрюмо кося на соседа выпуклыми карими глазами, Микола рассказывал:
— Я нынче письмо получил из дому. Пишут — одно расстройство. Двое братьев у меня, и такие несговорчивые. Жили мы все вместе, на один двор, все вместе вступили в колхоз имени товарища Щорса, и свое хозяйство у нас доброе — три коровы на всех, свиньи, куры, гуси. И все бы ничего, да задумали браты делиться, чтобы каждый своим двором жил. Все время делятся и никак не разделятся. Одному то не нравится, другому — другое. И в колхозе стали хуже работать. Батько хочет по-своему разделить, а они по-своему. А ведь там и моя доля…
— Что же они пишут, братья твои? Совета просят, что ли? — спросил Дудников.
— Батько пишет… — ответил Микола. — Пишет, либо поразгоняю их, а либо все сдам колхозу, шоб только одним колхозом жили. Ведь вот, ты скажи, лихо какое… И еще пишет: на конеферме вместо меня Андрей Побудько главным конюхом. В прошлом году на Сельскохозяйственную выставку в Москву ездил, медаль получил. А обо мне, мабуть, все забыли…
Микола тоскливо вздохнул: повидимому, мысль, что о нем забыли дома, казалась ему невыносимой.
— А ты выкинь все из головы, — позевывая, посоветовал Дудников. — Выкинь, да и все тут.
Микола все вздыхал, ворочался с боку на бок, жаловался:
— Сосет меня, Иван, какой-то червяк… Сосет и сосет… Не могу забыть, что там без меня в колхозе делается. Ведь я в колхозе, можно сказать, первым коневодом был. У меня кони на районных скачках призы брали. Благодарность имею от области. Я депутатом сельсовета был, а зараз братья нашу семью в позор хотят ввести, на весь район затеяли свару…
— Это бывает. В семье не без урода, — спокойно заметил Дудников и более настойчиво посоветовал: — Ты пропиши братьям, говорю тебе. Хочешь, от всего взвода напишем: так, мол, и так — наши бойцы вместе с вашим братом Миколой здорово обижаются на вас, дорогие братья, за то, что в колхозе стали плохо работать из-за несоглашения в личном хозяйстве. Так им и пропишем. И политрук наш подпишется… Согласен?
— Согласен. Всем взводом — это можно, — сразу повеселел Микола и, придвинувшись к товарищу, сияя карими глазами, добавил шепотом: — Надо братов призвать к совести — это правильно. Хорошо ты придумал, Иван… Пойду-ка я на двор, покурю…
Микола встал, натянул на босые ноги сапоги, вышел из казармы.
Дудников лежал несколько минут с открытыми глазами, думал: «Экий человек этот Микола. Вбил себе в голову заботу и мается. И в армии колхозные дела не дают ему покоя».
В его воображении снова поплыли обрывки веселой кинокомедии, широкая Волга, потом родной хутор, старая горбатая верба над Доном, стоящие у причала каюки. Ему даже почуялся запах смолы и прибрежного чакана.
Потом закружились в голове привычные солдатские мысли. «Надо завтра сапоги починить, новые портянки у старшины выпросить», — мелькнуло в полусонном мозгу.
Когда Микола вернулся со двора, Дудников уже спал, безмятежно похрапывая.
В подразделении лейтенанта Густава Рорбаха, входящем в танковую группу генерала Гудериана и расположенном против участка, занимаемого заставой лейтенанта Чугунова, как и во всех немецких войсковых частях в тот вечер, солдатам и нижним офицерским чинам было приказано не раздеваться.
После ужина танковые экипажи должны были находиться недалеко от своих машин в тщательно замаскированных, сплетенных из древесных ветвей укрытиях. Странное зрелище представляли собой в этот тихий вечерний час лесные опушки, шоссе и проселочные дороги по ту сторону границы. На расстоянии четырех-пяти километров от нее внимательный глаз заметил бы нескончаемые скопления танков, самоходных орудий, бронетранспортеров и бронированных автомобилей.
Вокруг танков раздавались приглушенные переклики часовых, кое-где слышалось позвякивание ключей о гайки моторов, в воздухе стоял еще не рассеявшийся нефтяной чад.
Здесь были новые, поблескивающие свежей краской, еще не участвовавшие в боях танки, недавно сошедшие с конвейеров, и потускневшие засаленные машины, на гусеницах которых еще недавно лежала белесая пыль дорог Бельгии, Франции, Югославии. Среди экипажей были и уже испытанные солдаты с многочисленными нашивками и бронзовыми значками на груди, и тонкошеие парни, недавно выпущенные из военных училищ, с еще не успевшими загореть лицами и еле пробивающимся пушком над верхней губой.
Генрих Клозе, унтер-офицер, командир танка под № 316, участник прорыва на Маасе в мае сорокового года, низкорослый, плотный, круглолицый баварец, с глубоким шрамом на щеке, оттягивающим книзу багровое вывернутое веко, стоял у своей машины, говорил водителю Карлу Вундерлиху:
— Карл, что ты скажешь обо всем этом?
Карл, еще не успевший засалить новенького комбинезона, стройный, худой юноша, ответил:
— Кажется, нам предстоит веселая прогулка.
— Молодчина, Карл… Ты уже начинаешь кое-что понимать. — Клозе приглушил голос до шепота. — Тебя еще не было с нами, когда в апреле прошлого года мы стояли на Рейне. Вечером мы ничего не знали, а в девять утра наши танки были уже далеко за Роттердамом. Ловко у нас это получилось. — Клозе хихикнул. — Дурак Шульц из пятой роты говорит: «Нас поставили сюда на всякий случай, и мы простоим тут год, а то и два без дела». А я, брат, нюхом чую, куда мы отправимся.
— Куда, Генрих? — шепотом опросил Карл.
Клозе вытянул палец и, блеснув изуродованным глазом, многозначительно произнес:
— Москау!
Они помолчали.
— Ты уверен, что мы пойдем на Москву, Генрих? — пугливо прошептал Карл.
— Уверен… Слава богу, я не впервые занимаюсь этим делом. Уж и нагуляемся мы, Карл!
— Но ведь у нас с Россией договор…
— Чепуха!.. Ты, Карл, еще плохо разбираешься в политике… Фюрер знает, что делает…
Они ушли в землянку, а возле танков продолжал бесшумно расхаживать часовой, изредка тихо, окликая проходивших мимо солдат и офицеров.
В два часа пополуночи по всему фронту запели зуммеры телефонов, зашмыгали тени, послышались приглушенные голоса, отдающие приказания:
— Fierte Companie, marsch!
— Zweite Companie, links!
— Halt[2] — то и дело разносилось по лесу.
Глухое звяканье оружия и амуниции покрывало эти голоса. У лесных укрытий выстраивались ряды солдат. Ровно через пять минут экипажи стояли у своих танков. Лейтенант Рорбах объявил приказ Гитлера. Это был необычайный приказ — всего-навсего небольшая фотография фюрера в щеголеватой военной форме с железным крестом на левой стороне темного кителя. Рорбах был предупрежден заранее и уже знал, что это значит. Прошло еще полчаса, и солдаты бросились к машинам. Заревели моторы, застонала земля. Залезая в танк, Генрих Клозе поучал молодого, еще не опытного Карла:
— Ты, парень, не вздумай теряться. Все это не так страшно, как ты думаешь. Теперь нам придется повидать много новых мест и быть настоящими солдатами. Ты слышишь… Карл?
— Слышу, — ответил Карл, включая газ и стуча зубами.
Стальная лавина хлынула в ту сторону, откуда лился щедрый свет вызывающе-яркой зари…
Пограничный сторожевой пост, на который перед самым рассветом вступил часовым молодой боец-комсомолец Сережа Тютюнников, а подчаском — проворный, сухонький орловец Илюша Смородин, находился как раз против линии, помеченной на карте лейтенанта Рорбаха темнокоричневой стрелкой. Острие стрелки втыкалось в пункт Н. на небольшой глубине советской территории; отсюда расходился новый пучок стрел, указывающих пути на Бельск, Клещели и далее в обход Белостока на Свислочь, Волковыск, Барановичи.
От пункта Н. вели шоссейные удобные дороги далеко в глубь Белоруссии ко многим большим городам. Задачей Рорбаха было — ворваться в Н., оседлать узел дорог и мчаться далее на острие бронированного клина, представлявшего собой южную половину громадных танковых клещей.
Об этой задаче ничего не знали Сергей Тютюнников и Илья Смородин, бойцы Красной Армии. Внезапно, среди рассветной тишины, со стороны гряды леса ударил оглушительный гром и взметнулось пламя. Прямо на пограничный знак ринулась рычащая, скрежещущая сталью лавина, и все вокруг загрохотало, озарилось грозными вспышками. Сергей Тютюнников, сначала оглушенный и поваленный на землю близким разрывом снаряда, вскоре опомнился и, вернувшись ползком на то место, где стоял, как и следует по уставу, приказал подчаску ползти в тыл и доложить начальнику полевого караула о действиях противной стороны, сам же прилег за кустом и стал стрелять из винтовки. Он стрелял во что-то темное, грохочущее, несущееся мимо него по дороге, по которой бог весть когда ездили, и она заросла конским щавелем, пыреем и ромашкой. Он еще плохо соображал, что же такое происходит, и стрелял наугад.
Становилось все виднее, и в клубах пыли глаза Тютюнникова различили танки. Они мчались на большой скорости, наполняя воздух оглушающим ревом и лязгом. Лесная полоса, тянувшаяся по ту сторону границы, непрерывно исторгала их. Казалось, не будет конца потоку ревущей, грохочущей стали.
Сергей Тютюнников наконец пришел в себя окончательно, прекратил бесполезную стрельбу и стал соображать, что делать дальше. Уйти в тыл, оставив пост, он не мог — это было бы трусостью. Броситься на танк с одной винтовкой, с открытой грудью — было безрассудно; не этому учили его командиры…
Что же делать? А время шло… Земля дрожала от гула сотен моторов. Удушливый запах выхлопных газов сжимал горло, разъедал глаза. Со стороны полевого караула и заставы доносились частые взрывы, жаркая пулеметная и винтовочная трескотня, торопливо и беспорядочно била артиллерия. С каждой минутой утренний воздух все больше накалялся от грохота битвы, кипевшей где-то позади Тютюнникова.
Восток разгорался все ярче. Восход солнца был близок.
Листья орешника, влажные от росы, заблестели, как серебряные, а крупные ромашки словно высыпали из кустов навстречу пылающей заре.
Сергей бросил взгляд в сторону пограничного знака: высокий столб лежал в пыли, поваленный танком.
По дороге теперь, вперемежку с танками, мчались по два в ряд черные длинные грузовики. На них, плотно придвинувшись друг к другу, сидели солдаты в серо-зеленых куртках и в широких, как кастрюли, касках. Черные автоматы висели у каждого на груди одинаково, как на штампованных оловянных солдатиках. Гитлеровцы сидели вдоль бортов, лицом друг к другу, неподвижные, как мошки.
За грузовиками повалили вереницы мотоциклов. Мотоциклисты двигались очень быстро, но не обгоняли друг друга. И тут Сергей понял, что надо делать. У него оставалось еще десять патронов. Он прицелился и выстрелил. Один мотоциклист упал, но из едущих за ним никто не остановился. Сергей выстрелил шесть раз подряд и промахнулся только два раза… Упоенные движением, мотоциклисты не хотели замечать падающих вместе с мотоциклами товарищей. Сергей выстрелил еще раз. Вражеский танк свернул с дороги, ринулся прямо на него. Сергей вскочил, пригибаясь между кустами, отбежал в сторону и снова залег. Его заметили с дороги, и огневой ливень обрушился на придорожные кусты, срезая их начисто.
У Сергея оставалось еще два патрона. Он торопился выпустить их с наибольшей пользой, действуя почти автоматически, не зная еще, чего следовало бояться и чего не следовало. Земля тряслась под ним все сильнее. Сергей выстрелил, и толстый мотоциклист опрокинулся. В свете зари было видно, как некоторое время вертелось задранное кверху колесо мотоцикла.
Танк утюжил землю рядом. Сергей вскочил и отбежал в третье место. У него оставался еще один патрон. Он успел выпустить его, и еще один, последний, мотоциклист упал. И в это мгновение широкие, отвратительно лязгающие траки гусениц подмяли его вместе с винтовкой, вместе с росистым кустом орешника, который словно хотел защитить его…
…Начинало светать — время, когда сон бывает особенно сладок, и в эту минуту в заставу лейтенанта Чугунова ударил первый снаряд. Чугунов вскочил с постели и по армейской привычке, еще не сообразив, в чем дело, оделся в две-три минуты. Пока он одевался, раздалось еще три взрыва, и так близко, что вдребезги разлетелись стекла окон и в мутном свете зари мелькнули три острые красноватые вспышки. «Провокационный налет. На границе все может быть», — подумал сначала Чугунов, выбегая на двор. Перед ним стоял дежурный по заставе, младший лейтенант, недавно прибывший из школы. На вопрос, что случилось, он доложил: большое количество немецких танков перешло границу.
Не успел дежурный закончить свой доклад, как коротко взвизгнул воздух и удар огромной силы отбросил Чугунова к кирпичной стене казармы. Завыли осколки, посыпалась с крыши звонкая черепица. Чугунов вскочил. Младший лейтенант лежал у стены с начисто снесенным черепом. Кровь забрызгала недавно выбеленную стену казармы.
Сигнал боевой тревоги потонул в частых разрывах. Красноармейцы выбегали из казармы, одеваясь на ходу. Снаряды падали на заставу один за другим. Усадьба окуталась дымом и пылью.
— Как ты думаешь, Иван, шо воно будэ? — стуча спросонья зубами, спросил Микола Хижняк, когда взвод выбегал на заранее подготовленные позиции, замыкавшие заставу полукругом с запада.
Дудников не ответил. По выложенному кирпичом ходу сообщения они выбежали на зеленый, осыпанный белыми звездами ромашек холм, господствовавший над заставой, засели в искусно замаскированном дзоте.
Это было одно из звеньев оборонительных сооружений заставы, рассчитанных на более или менее длительную задержку противника до развертывания главных сил первой оборонительной линии.
Дудников и Хижняк, излишне торопливо и не так ловко, как на обычных занятиях, вкладывали пулеметную ленту в медную горловину приемника. Они пока ничего не видели и все еще не понимали, где противник и в кого надо было стрелять. К тому же часто рвались снаряды, земля жутко тряслась, и без привычки трудно было что-либо соображать в таком шуме.
Руки Миколы никак не могли вставить пулеметную ленту.
— И какого черта ты возишься? — сердито прикрикнул на него Дудников.
— Да неужели же это война, Ваня? Так сразу? — спросил Микола.
— Ленту подавай! Ленту! — не отвечая на вопрос, торопил Дудников.
— Танки!.. Танки!.. — пронеслось по ходам сообщения.
Бойцы уже успели осмотреться и подготовиться, когда танки ворвались на заставу. Хряск, скрежет, пулеметный клекот, оглушительные удары противотанковых пушек, стоявших на фланговых позициях заставы, слились в один хриплый потрясающий рев.
— Огонь! — часто слышалась в отдельных местах оборонительного рубежа команда.
Иван Дудников открыл стрельбу, направляя пулемет на какие-то мелькающие в клубах пыли и дыма грузно переваливающиеся тени. Десятки таких теней (он не сразу догадался, что это танки), рыча, неслись мимо заставы, как громыхающие звенья огромной цепи, а за ними с вихревой скоростью мчались на мотоциклах сгорбленные фигурки и сеяли беспорядочную дробь автоматов.
— Вон они, Микола! Гляди! — крикнул Дудников.
Микола прижался лицом к амбразуре. В глазах его отразились изумление и любопытство. Внизу, под бугром, на котором находился дзот Дудникова и Хижняка, происходило нечто диковинное, еще не виданное. Несколько танков носились по позициям заставы. Бойцы старательно, с ожесточением стреляли из пулеметов и винтовок, бросали гранаты, пока не падали в неравном бою.
Стрелял и Иван Дудников по мчавшимся по дороге мимо заставы мотоциклистам. Первое состояние растерянности прошло. Оба пулеметчика уже стали свыкаться и с необычным обилием выстрелов и с воем проносившихся над крышей дзота снарядов.
Но вот Дудников, умевший до этого стрелять только по мишеням, своими глазами увидел, как падали враги, подкошенные его пулеметными очередями. Он еще не испытывал к неприятелю той всепоглощающей ненависти, которую люди узнали уже на второй день войны, когда увидели, какой хищный, бесчеловечный враг напал на их землю. Дудников стрелял потому, что знал, что никому не положено безнаказанно переходить границу.
Мотоциклисты падали на его глазах, летели через головы, а за ними возникали другие, словно из земли вырастали…
— Ленту! Ленту! — то и дело кричал Дудников, и красный бугроватый лоб его с набухшими, как веревки, жилами покрывался крупными каплями пота.
Микола, молчаливый, бледный, подносил новые пулеметные цинки, и Дудников кричал на него, сверкая глазами:
— Живей поворачивайся! Живей! — хотя Микола поворачивался и без того быстро. — Вон, гляди, танк дымит! — крикнул Дудников. — Допрыгался, гад!
Микола прильнул к амбразуре, сказал, шевеля запекшимися губами:
— И верно, Иван, горыть. Оце здорово… Не иначе — наши подпалили…
Микола немного повеселел.
Иван вытер со лба пот.
— Может, и обойдется еще. Пошутковали германцы и хватит… А мы с тобой вгорячах и водицы с собой не захватили. Чем же мы пулемет поить будем?
— А я, может, достану, тут же колодец близко, — предложил вдруг Микола.
— Нет, брат, погоди, — остановил его Дудников, вновь приникая к амбразуре.
Два вражеских грузовика под прикрытием каменного сарая выгрузили целый взвод автоматчиков, и они, рассыпавшись по картофельному полю, двинулись на дзот, охватывая его с двух сторон.
— Идут, проклятые, — значит они не на шутку этот кондер заварили, — заключил Дудников. — Ну, брат Микола, теперь держись.
Он приложился к пулемету, деловито прищурил глаз, как заправский, уже много повоевавший старый вояка, дал длинную гремучую очередь.
— Ага… понюхали? — торжествующе крикнул он и опять застрочил.
Первая волна гитлеровцев, оставив на огороде серо-зеленые пятна трупов, растаяв на добрую половину, отхлынула. И едва Микола успел принести воды из колодца, как за первой волной налетчиков хлынула вторая.
Дудников отбил и эту волну.
Микола вкладывал в пулемет новую ленту.
В это время вокруг заставы многое изменилось и выглядело не совсем так, как это представлялось двум советским пулеметчикам, сидевшим в дзоте.
Солнце уже поднялось над дальней пущей, и лучи его нарядно разукрасили землю. Ветра не было. Пухлые комки разрывов низко плыли над землей, подолгу не рассеиваясь, румяные от солнца, как опавшие на зелень полей спелые яблоки. Все сверкало на солнце: мокрые листья кленов и лип, узенькая речушка, огибавшая усадьбу, уцелевшие черепичные крыши служб. По всюду гулял огонь: горело что-то в дальнем лесу, и пушистый дым поднимался к небу лисьим хвостом; пылали постройки заставы, горело село у опушки березовой рощи, скирды старой соломы, а над дорогами взвилось непроглядно пыльное облако от двигавшихся по ним все новых и новых лавин танков…
Большинство их обошло заставу, прорвалось в тыл. Бой разгорелся на укрепленных рубежах главной линии. Уже грохотали тяжелые орудия с советской стороны, где-то далеко, за заставой, и, точно смола кипела в огромном котле, бушевал пулеметный и автоматный шквал; уже мало что осталось от заставы, казарма была разрушена до самого фундамента и дымилась, — по ней враги стреляли из танковых орудий прямой наводкой; хозяйственные постройки и фруктовый сад тоже были смяты, деревья вывернуты с корнем, и по зрительной площадке, где вчера показывали фильм «Волга-Волга», проехал танк и на мелкие лучины расщепил скамьи и рухнувший навес; уже много пушек вместе с расчетами было раздавлено тяжелыми танками из разбойного подразделения Рорбаха. Но часть советских бойцов, выдержав вражеский напор, продолжала с неслыханным упорством защищать заставу. Сам лейтенант Чугунов лежал, тяжело раненный, в одном из пулеметных гнезд. Иван Дудников и Микола Хижняк ничего не знали об этом. Они сидели под прочной крышей дзота, в прохладных, пахнущих погребом сумерках, и отстреливались…
От смерти оберегала их надежная крепость этого мудрого сооружения, поднятого на самую верхушку холма. Дзот походил на маленький неприметный холмик, вросший в землю, как приземистый гриб. Сверху он порос мелким кустарником и пустым сочным пыреем. Над амбразурой, как седые брови над угрюмым глазом, колыхались пучки белой кашки.
После того как две волны автоматчиков были отброшены пулеметными очередями Дудникова, гитлеровцы решили проутюжить холм танком. Назойливый, упрямый пулемет все еще изредка выпускал очереди, и это приводило в ярость Густава Рорбаха. Произошла непредвиденная задержка. Лейтенант, прошедший со своими танками Бельгию, Францию и Голландию, готов был воспринять это как дурное предзнаменование…
Танк Генриха Клозе на предельной скорости устремился к холму.
— Карл, ты совсем молодчина, — похвалил своего водителя Генрих Клозе. — Раздави поскорей этот проклятый чирий. Главное, я не вижу, откуда бьет их дьявольский пулемет.
Он приказал башенному стрелку выпустить по вершине холма сразу шесть снарядов. Башенный стрелок, маленький немец в круглых роговых очках, на ходу, с трудом ловя в целик макушку холма, выстрелил шесть раз. Зеленая вершина взлохматилась черными облачками пыли, и в ту же минуту оттуда застрочила длинная очередь, и пули зазвенели по броне танка. Генрих Клозе предусмотрительно отстранился от смотровой щели.
— Эти русские парни просто валяют дурака, — сказал он. — Еще шесть снарядов, Отто.
Танк остановился, и снаряды вновь полетели на вершину холма.
В это время в дзоте происходил такой разговор:
— Иван, они на нас танк пустили. Може, подаваться начнем, коробка у нас всего одна осталась, — предостерег Микола товарища.
— Куда же подаваться? Некуда, да и не полагается нашему брату, — ответил Дудников.
Последние слова его были заглушены несколькими громовыми взрывами. В пулеметное отверстие сыпанула земля.
— Ленты у нас не хватит, Иван, — еще раз предупредил Микола.
— Молчи! — остановил его Дудников.
Припав к амбразуре, он следил за тем, как танк, подминая мелкие кусты, мчался прямо на дзот. Дудников не стрелял.
— Слушай, Микола, — сказал он, вспомнив что-то важное, — ведь нас учили стрелять по смотровым щелям из винтовки… Дай-ка попробую… А ты подготовь гранаты.
Он взял винтовку, высунул ее в амбразуру, прицелился.
Танк повернулся лбом с вычерченным на нем белым крестом к дзоту и на мгновение застыл. Дудников нажал спуск. Танк дернулся, помчался, стремясь быстрее перепахать холмик, как плуг перепахивает кротовый бугорок.
Расстояние между танком и дзотом сокращалось с каждой секундой. Дудников снова стал целиться в черную полоску у основания орудийной башни. Микола сидел в углу дзота на пустых коробках. Приближающийся рев танка, казалось, доходил до самого сердца. Уже чувствовалась предостерегающая дрожь земли, звяканье гусениц.
…В танке было горячо и душно, воняло нефтяной гарью и разогретым маслом. Генрих Клозе, сидя у оптического прибора, глядел в смотровую щель. Он уже хотел скомандовать «стоп!» и открыть стрельбу прямой наводкой по амбразуре, как вдруг раздался треск и звон. Клозе стал медленно оседать у ног Отто.
Башенный стрелок ждал команды, но ее не последовало. Он взглянул на то место, где сидел командир танка, и рот его раскрылся от изумления: щетинистая голова Генриха уткнулась в маслянистую броню, билась о нее, как футбольный мяч, и левый глаз с уродливо оттянутым книзу веком застыл в неподвижности.
— Карл, они, кажется, ухлопали Клозе! — закричал Отто и нагнулся над трупом.
Карл застопорил машину, обернулся на окрик. Глаза его остановились на Клозе, и лицо Карла, измазанное копотью, в один миг выразило беспредельный ужас.
— Слушай, Карл! — стараясь перекричать сдержанное хрюканье мотора, заорал Отто. — Не лучше ли нам повернуть обратно? Эти дьяволы придумают еще что-нибудь, откуда я знаю? Может быть, их тут не так мало, как нам кажется?
— Ты прав, — ответил Карл и стал разворачивать танк.
Но тут его остановил Отто: он все-таки не хотел показать себя трусом.
— Я дам им напоследок полдюжины горячих, — пообещал он и, повернув башню, навел орудие на дзот.
Он выпустил пять снарядов, и пятый угодил прямо в белую бровь дзота. Черный столб взвился над вершиной холма. После этого Отто выпустил еще три снаряда, и танк помчался вниз, по склону. Но не успел он отъехать и десяти метров, как пулеметная очередь вновь сыпанула ему вслед…
Иван Дудников, достреляв последнюю ленту, отскочил от амбразуры. Скуластое лицо его было все изодрано мелкими осколками, по щекам, смывая пыль, текли ручейки крови. Пулемет был поврежден. В дзоте стоял едкий, вонючий дым. Микола задыхался и чихал от пыли и газа. Он сидел на корточках и послушно смотрел на товарища.
— Ну, Микола, теперь нам можно и уходить, решительно заявил Дудников. — Ты посиди, а я выгляну, поразведаю, — добавил он, не зная еще, что на разгромленной заставе осталось их только двое.
Он просунулся в узкую горловину входа, представлявшую собой нечто вроде лисьей норы, обросшую со всех сторон мелкими кустами орешника. Вернувшись, сообщил:
— Мы тут воюем, а все давно ушли. А может стать, и полегли товарищи… Одни пеньки да кирпичи торчат, аж сумно кругом. Собирайся, брат, будем уходить.
— А куда пойдем? — спросил Микола.
— Лес просторный. Наших найдем — живы будем.
Знойный ветерок пахнул в амбразуру, донес до слуха бойцов нарастающий грохот танков. Дудников выглянул.
— Три танка, да большущих, накачивают прямо сюда, а за ними пехота… Пойдем скорей.
Они выбрались из дзота и, пригибаясь между кустами, обдирая до крови лица, помчались вниз к лесу.
Бешеный рев танков докатывался с холма, становился все слышнее, сливаясь с треском автоматов. Гитлеровцы прочесывали ближайший лесок на склоне холма плотной огневой гребенкой. Пули коротко посвистывали над головами бегущих бойцов. Дудников и Микола бежали до тех пор, пока автоматные очереди не стали затихать в отдалении. Запыхавшись, они сбежали в глубокий овраг, поросший непролазным осинником, орешником, хмелем. Здесь было сумрачно и глухо, солнечные лучи не проникали сюда.
Холодный прозрачный ручей вился по дну оврага.
— Падай, Микола, тут мы и передохнем, — еле переводя дыхание, вымолвил Дудников и кубарем скатился к ручью.
Микола жадно припал к воде, долго пил шумными глотками. Они обмыли потные окровавленные лица студеной лесной водой. Дудников окинул овраг, непролазные заросли взглядом человека, очнувшегося от тяжелого, угарного сна.
— Ну, Микола, легкая на вспомин война. Вчера мы с политруком говорили о ней, а она уже к нам подкрадывалась… Какие подлюки эти фашисты… Что удумали, а?
— Нехай им всем будет погибель на нашей земле, — сказал Микола, тяжело дыша, — Куда мы теперь? — спросил он.
— Своих искать, — ответил Дудников, свертывая цыгарку.
Покурив и отдохнув, они двинулись по дну оврага дальше на восток.
…Три танка не менее четверти часа долбили дзот крупнокалиберными снарядами. Один из танков забрался на бесформенную кучу смешанной с корнями, кирпичами и поленьями земли, разминая ее гусеницами, сделал три полных оборота и остановился. Крышка люка откинулась, и из танка вылез сам Рорбах, в каске, в тщательно выглаженных бриджах, без кителя, в одной шелковой сорочке с засученными рукавами. Он внимательно осмотрел все, что осталось от дзота: исковерканный пулемет «максим», сплющенные в лепешку коробки из-под пулеметных лент, помятый солдатский котелок… Но трупов нигде не было видно, и это неприятно поразило Рорбаха.
— Они удрали, герр лейтенант, — осмелился предположить водитель, высунувшийся из люка.
— А вы уверены в этом? Не прячутся ли они поблизости? — Рорбах поморщился, взглянул на восток, добавил напыщенно: — Вот она, страна, о которой мы столько мечтали…
Перед немцами лежала загадочная, задернутая дрожащим знойным маревом земля. Что будет дальше, если какая-то маленькая застава, не ждавшая нападения, задержала танковую роту на добрых полдня?..
С востока доносился упорный, несмолкаемый орудийный гул. Русские жестоко сопротивлялись — в этом не было никакого сомнения.
Пока Алексей доехал до рабочего поселка, утро совсем разгулялось. Почти незримая мгла плыла над лесом, она делала свет солнца желтым и мутным.
Гул постепенно нарастал. Теперь его не мог заглушить шум автомобильного мотора, и Алексею казалось, что машину подбрасывало при каждом новом ударе.
Несколько раз за дорогу он приказывал Коле остановиться, выходил из автомобиля, и оба они прислушивались. Теперь уже гремело всюду, точно гроза обложила все небо. И с каждым ударом все ощутимее дрожала земля, и даже стволы сосен и листья осокорей, росших по сторонам дороги, трепетали.
В рабочем поселке уже чувствовался запах гари. Где-то в глубине неба, за серой пеленой дыма, переливался хриплый волнообразный гул, похожий на гудение сотен басовых струн. Рабочие, одетые по-праздничному, приготовившиеся идти в Вороничи на торжество открытия новой дороги, и их жены с детишками на руках стояли у бревенчатых чистеньких домиков. Люди поднимали головы, всматривались в поблекший небосвод, но пока ничего не могли разглядеть.
Алексей решил нигде не останавливаться и скорее ехать в управление. Там сидели только дежурный диспетчер и телефонистка. В кабинете звонил телефон.
Бледный диспетчер бросился навстречу начальнику.
— Алексей Прохорович! Война!.. Вас вызывают из города… Секретарь обкома…
— Говорите спокойнее, пожалуйста, — сказал Алексей. Ему было неприятно видеть выражение растерянности на лице диспетчера.
Он взял трубку и не сразу узнал голос секретаря обкома.
— Это ты, Волгин? Где ты пропадаешь? Полчаса уже звоню тебе…
— Что все это значит, Кирилл Петрович? — спросил Алексей.
— Что значит?.. Фашисты напали на нас. Вот что значит…
— Как же так? — невольно вырвалось у Алексея.
— Немцы наступают по всей границе, — продолжал секретарь обкома, — Бомбят. У нас были уже два раза. Объявлено чрезвычайное положение. Слушай, что надо делать… — В голосе Кирилла Петровича чувствовалась торопливость, неровное дыхание было слышно в трубке. — Первое: начинай отправлять к нам людей… рабочих, инженерно-технический персонал… Начинай эвакуацию управления. Только без паники…
— Но как же быть?.. Народ уже собирается в Вороничах. Ведь в десять часов открытие дороги… Неужели дело настолько…
— Не перебивай… Слушай, что говорят… — голос Кирилла Петровича зазвучал сердито и нетерпеливо. — Положение серьезное. Надо быть готовым ко всему…
Алексей хотел спросить, в каком состоянии привокзальный район, где жила его семья, но удержался: ему казалось неуместным сейчас говорить об этом.
— Как у тебя с охраной? — спросил Кирилл Петрович.
Алексей ответил, что, помимо стрелков железнодорожной охраны, у него никого нет.
— Организуй местную охрану из рабочих и служащих. Я уже договорился, и тебе пришлют кого нужно. Предупреди своих ребят, чтобы глядели в оба. Возможны гости сверху. Понял? Давай команду, а сам по возможности поскорей выезжай в обком. Действуй!
— Я заеду в Вороничи. Надо же предупредить народ, — сказал Алексей, но секретарь обкома повесил уже трубку.
Все время, пока Алексей разговаривал по телефону, пол вздрагивал под его ногами и стекла окон дребезжали все громче.
Алексей стал звонить домой, но никто не ответил ему. Была минута, когда он хотел уже вызвать машину и, поручив управление новостройки своим заместителям, мчаться домой с единственной мыслью увезти из города жену и ребенка.
Воображение рисовало ему самые ужасные картины бомбардировки, какие он мог себе представить.
Но люди уже осаждали его, и он опомнился от минутной слабости. Бросить дорогу в такую минуту казалось ему немыслимым, равным бегству с поля боя. Он вызвал сотрудника для поручений молодого техника Воропонова, сказал ему как можно спокойнее:
— Голубчик, возьмите мою вторую машину и поезжайте ко мне домой. Прошу вас — поскорей. Узнайте, что с моей семьей… Если надо, помогите жене… Сделайте что нужно. Передайте, что я буду дома через два часа. Позвоните в Вороничи — я буду там…
Техник, очень спокойный румяный здоровяк, отличавшийся необычайной расторопностью и исполнительностью, невозмутимо, почтительно как всегда, ответил:
— Слушаю, Алексей Прохорович, — и выбежал из кабинета.
Алексей приказал диспетчеру пригласить всех начальников отделов и, пока тот созывал их, отдавал распоряжения по линии о подготовке к эвакуации.
С этой минуты как будто туманная завеса отделила Алексея от всего, чем жил он накануне; все стало другим: другие люди, другие разговоры, чувства, мысли, желания.
К нему являлись люди, и он отдавал им какие-то приказания, кто-то звонил ему из города и с линии, и то деланно-спокойные, то испуганные голоса раздавались в трубке. Он отвечал как можно хладнокровнее, а иногда приходил в ярость и кричал; так он накричал на Спирина, когда тот передал по телефону необоснованный слух.
Донесения, одно другого тревожнее и противоречивее, сыпались каждую минуту. Иногда то, о чем говорилось в них, все еще казалось неправдоподобным. Когда Спирин доложил, что в Вороничах пожар, что немецкая авиация обрушилась на станцию и все перепахала и исковеркала, Алексей сидел с минуту онемевший от этого нового удара. Он долго не мог представить себе, как это немцы могли разрушить то, что он видел еще вчера целым и невредимым.
Он вспомнил блистающий чистотой пассажирский зал, цветы на перроне, обвитую кумачом арку, прозрачные окна, дверные сверкающие ручки; вспомнил, как люди готовились к празднику открытия дороги, и спазмы сдавили его горло.
Только теперь он понял весь грозный смысл событий. И в то же время положение все еще казалось ему неясным, не столь угрожающим, а указания Кирилла Петровича об эвакуации преждевременными.
Он подбадривал служащих, расставлял их по местам, и за какие-нибудь полчаса перед ним промелькнуло много лиц, то мужественных, то растерянных, и приказаний было дано столько, что трудно было представить, что все они могли быть выполнены.
Домой он так и не дозвонился. Его вызвали на заседание партийного комитета новостройки. Голохвостов, как всегда пунктуальный и педантичный, уже готовился доложить о новом чрезвычайном плане работы партийной организации, когда завыла сирена и стекла окон задрожали от рева бомбардировщиков.
Члены парткома и с ними Алексей выбежали во двор управления. Над поселком и над лесом тяжело плыли десятки самолетов. От их басовитого гула дрожали ушные перепонки. Многие рабочие и служащие кинулись в единственное на весь поселок бомбоубежище, а некоторые все еще не представляли всей опасности и оставались на своих местах. Мужчины и женщины стояли у бараков и домиков, с тревогой и любопытством смотрели вверх.
— Наши… Нет, не наши… — гадали они.
Но вот самолеты пошли совсем низко, и Алексей увидел на темных, как будто закопченных плоскостях обведенные белой каймой черные кресты. Он стоял, ошеломленный, и смотрел вместе с другими, а чужие самолеты все плыли и плыли на восток угольниками, как дикие гуси на перелете, по семь машин в каждой группе.
Одно звено бомбардировщиков стало сворачивать в сторону солнца, описывая плавную широкую дугу. Вдруг передний самолет круто повернул и, повысив хриплый рев до звенящего воя и клекота, устремился с солнечной стороны на поселок. Он несся к земле, как коршун, завидевший в траве наседку с цыплятами. За ним, вытянувшись редкой цепью, быстро снижаясь, летели остальные шесть самолетов.
Женский пронзительный крик слился с ревом моторов. Кто-то крикнул рядом с Алексеем: «Ложись!», и в тот же миг еще не слыханный людьми в этих местах металлически режущий свист засверлил воздух.
Земля заколыхалась, загрохотала, застонала, оделась горячим душным облаком.
Алексей очнулся и долго не мог понять, где он и что с ним. Сначала ему показалось, что он только что проснулся там, в лесу, и черные самолеты, грохот и визг — только кошмарное видение…
Но вот он ощутил боль в правом плече, сернистый вкус во рту и поднял голову. Первое, что он увидел, это серый дым, застилавший то место, где за несколько минут до этого стояли опрятные веселые домики и бараки. Над землей растекались странные, желтые сумерки, как во время солнечного затмения. Алексей ничего не слышал, язык лежал во рту тяжелым бруском, тошнота подкатывала к горлу.
Он не сразу сообразил, что был отброшен от входа в управление взрывом. Пошатываясь, встал, ощупал себя. Фуражки на голове не было, китель и брюки были изорваны, в дыры проглядывали черные от пыли, разодранные до крови колени.
Оглохший, отупевший, он шел, пошатываясь, и ему казалось — земля кренилась под его ногами, как палуба корабля во время шторма. Он видел только медленно оседающую пыль взрыва, чувствовал противно-горький незнакомый запах и хрустение песка на зубах.
У конторы с начисто вырванными рамами и расщепленными, словно неровно распиленными, дощатыми стенами он увидел Голохвостова. Василий Фомич лежал у стены, книзу лицом, подогнув правое колено. На бритой голове его, цвета белого воска, чуть повыше левого уха, запекся комок черно-фиолетовой крови.
Алексей нагнулся к секретарю парткома, преодолевая собственную слабость, поднял его, окликнул неслышным для себя голосом. Тело Голохвостова было очень тяжелым. Алексей не удержался на ногах и повалился рядом с ним. Его поглотила обморочная пустота… Алексей очнулся в другой раз и увидел себя сидящим на траве, у стены конторы. Голохвостова уже не было: его куда-то унесли.
К Алексею медленно и неслышно, наподобие теней, сходились служащие управления. Среди них он узнал двух девушек-конторщиц. По движению их губ можно было заключить: они кричали ему что-то, но он их не слышал. Но вот он стал слабо различать их голоса и понемногу приходить в себя…
Где-то недалеко, в лесу, часто били зенитки, по улицам сновали санитарки-дружинницы с носилками в руках.
Несколько бараков были разнесены в щепы. На их месте зияли круглые дымящиеся воронки, чем-то напоминающие лунные кратеры. По вывернутым краям их торчали бревна, остовы железных кроватей, разный домашний хлам…
Пылали два барака. Прозрачное на солнце пламя извивалось в знойном воздухе. Глухота Алексея проходила, и он слышал теперь, как трещат горящие доски, мычат коровы, кудахчут куры, стонут раненые и плачут дети.
В небе, затянутом дымом, все еще плыл противный ноющий гул. Теперь он сливался с напряженным и злым жужжанием советских истребителей, принимающих первый воздушный бой. Три «ястребка» низко пронеслись над поселком. Алексей успел заметить на их зеленоватых крыльях алые звезды. Никогда еще не казались они ему такими близкими и дорогими, как в эту минуту.
«Значит, армия вступила в бой», — подумал Алексей, и эта мысль влила в него силы и бодрость.
Тяжело дыша, подбежал Коля. В синих глазах его застыло выражение недоумения и надежды. Он был бледен и улыбался, повидимому, обрадованный, что видит начальника невредимым. Улыбка казалась неестественной и неуместной на его покрытом пылью лице.
— Товарищ начальник, как саданул, а! Ой, гад! Сколько их высыпал! — торопливо бормотал он, озираясь.
— Давай машину, — сказал Алексей, все еще плохо слыша свой голос. — Поедем на линию… в Вороничи… потом в город.
С этой минуты Коля не отступал от Алексея ни на шаг.
Алексей собрал оставшихся начальников отделов, распределил между ними обязанности по тушению пожара, по вывозу раненых и эвакуации рабочих и служащих. Но люди уже сами делали все, что нужно. Девушки-конторщицы бегом выносили из управления какие-то папки и книги, складывали на грузовик. Незнакомые парни в праздничных костюмах рыли в лесу щели… Другая группа рабочих тушила охваченные полымем бараки. Молодой врач из поселковой амбулатории тут же, под тенью берез, организовал перевязочный пункт. Рабочие принесли сюда убитую девочку, за ней — старуху.
Раненых носили непрерывно, и тихие стоны и женские вопли дрожали в воздухе.
Пошатываясь и придерживая обвязанную бинтом голову, Алексей шел по опустевшему коридору управления.
У выхода столкнулся со своим заместителем, очень толковым молодым инженером Крыжановым. Это был скромный, всегда приветливый человек, любимый всеми в управлении.
Теперь он был неузнаваем: осанистая фигура его сгорбилась, плечи обвисли, губы дрожали.
Было заметно, как этот сильный, никогда не терявший самообладания человек хотел побороть в себе слабость, но это плохо давалось ему. Он вдруг закрыл лицо руками, склонился на подоконник.
— Алексей Прохорович! Ведь мы хотели нынче открывать дорогу… А теперь все разрушено… растоптано… Что же делать?
Алексей с силой сжал руку заместителя.
— Возьмите себя в руки. Вы остаетесь за меня здесь. Меня вызывают в город.
Ему трудно было говорить: во рту все еще хрустел песок, язык прилипал к нёбу.
— Что с телом Голохвостова? Знает ли о нем семья?
— Тело отправлено в город. Семья тоже выехала.
— Что слышно от Самсонова? — перебил Алексей.
— Пока ничего. Послал нарочного для связи. Есть тут народ с границы. Одни говорят: наши войска отбросили немцев, другие — что ихние танки в десяти километрах отсюда.
— Товарищ Крыжанов, начинайте эвакуацию, — твердо приказал Алексей.
Он хотел сказать, что возможность пропустить по дороге первый поезд еще явится, но мысль эта — такая естественная вчера — показалась теперь, после всего, что произошло, маловероятной и неубедительной.
Новый взрыв прокатился за окном, зазвенели в опустелом здании управления стекла…
— Ладно же… делайте то, что я сказал, — повторил Алексей.
— Прощайте… на всякий случай… — глухо сказал Крыжанов.
Где-то близко загрохотало, и воздух колыхнулся, как под взмахами гигантского веера… Закусив до боли губы, Алексей вышел из конторы управления. Коля ждал его со своей «эмкой» тут же, в леску, под березками.
— Алексей Прохорович, куда поедем? — спросил Коля.
— Сначала на мост! В Вороничи! — ответил Алексей и полез в кабину.
— Товарищ начальник, говорят, там уже немцы, — пошевелил бледными губами Коля.
— Поезжай! Не разговаривай! — залезая в кабину, нетерпеливо крикнул Алексей.
Машина понеслась между горящих домов и бараков. Горький дым застилал дорогу. Алексей взглянул на часы и удивился: со времени приезда его в поселок прошло два часа, но ему казалось, что только минуты отделяют его от первого грома войны, который он услышал на рассвете в лесу.
Вдруг он вспомнил о Кето, представил ее мечущейся среди: развалин и дыма с Лешенькой на руках, сжал Колино плечо, крикнул хриплым, не своим голосом:
— Коля, скорее! Скорее. Нажми!
Машина помчалась, обгоняя бредущих по лесной дороге беженцев.
С первыми лучами солнца отряд «юнкерсов» из числа воздушного корпуса, бомбившего утром 22 июня Вильнюс, Минск, Оршу и другие белорусские города, обрушил свои удары и на тихий городок, в котором, кроме двух швейных фабрик, не было ни одного значительного промышленного предприятия.
Кето проснулась от звона вылетевших из рам стекол. Вначале у нее мелькнула мысль о землетрясении. Когда-то, в детстве, еще маленькой девочкой, она жила у тетки в горах, и вот однажды на рассвете ее разбудили такие же судороги земли. Люди выбегали на улицу, что-то рушилось и грохотало, и было очень страшно. Но продолжалось это недолго — всего несколько секунд, и Кето восприняла землетрясение как дурной сон. Грани между прерванным сном и явью Кето долго не могла уловить и теперь.
Схватив ребенка, она, босая, в наспех надетом платье, выбежала на улицу и долго не могла понять, что же происходит.
Какой-то мужчина в милицейской форме втолкнул ее в подвал, где сбились сотни полуодетых, испуганных жителей. Скоро сюда втащили первых раненых, и подвал огласился воплями и стенаниями. Послышался крик: «Фашистские самолеты!», и Кето наконец все поняла.
Бомбежка прекратилась, но жители продолжали сидеть в подвале. Кето не могла оставаться с ними. Первой ее мыслью было: звонить Алексею.
На ее счастье Стася была дома: она никуда не убегала и все время бомбежки провела в странном оцепенении лежа у крыльца. Кето принялась звонить по телефону на новостройку, но никто не ответил ей. Мысль об Алексее повергла ее в отчаяние. Она то садилась у выбитого окна, то, прижав к груди охрипшего от крика Лешу, выбегала на улицу.
Появился знакомый мужчина в милицейской одежде и стал куда-то торопить выползавших из бомбоубежища и погребов жителей. Потом опять завыла на станции сирена, и люди побежали.
Прошло какое-то время, и Кето очутилась со Стасей во дворе облисполкома. Она так и осталась в своем домашнем легком платье, и только на ногах ее были теперь праздничные, надетые впопыхах туфли, а в руках — небольшой узелок с пеленками, распашонками, сосками и бутылочкой для молока. Это было все, что она успела захватить.
До Волковыска они ехали на исполкомовском грузовике, до отказа набитом женами и детьми городских партийных и советских работников.
Растянувшуюся на шоссе живую пеструю ленту не менее пяти раз обстреливали из пулеметов «мессершмитты». К счастью, грузовик, на котором ехали Кето и Стася, всегда оказывался в таком месте, куда пулеметные очереди не достигали. Женщины даже не успевали спрыгнуть и залечь у дороги, как самолеты, расстреляв все патроны и вдоволь натешившись зрелищем разбегавшихся по полю, падавших под пулями людей, со свистящим шумом и завыванием улетали, чтобы через некоторое время вновь появиться над толпой.
Как только грузовик почему-либо останавливался, до слуха сидевших в нем людей докатывался непрерывный глухой гром. Тяжелые зловещие удары непрестанно, со страшной силой, точно сотни огромных молотов, долбили землю.
Люди прислушивались, затаив дыхание, и взоры их устремлялись на запад, где висела плотная завеса желтого дыма.
Но вот грузовик въехал на главную улицу маленького городка. Образовавшаяся из подвод и автомобилей «пробка» преградила беженцам путь. Грузовик упорно пробивался через плотные ряды крестьянских подвод, ища каждую лазейку, и каким-то чудом, немыслимым в обычное время, проезжал там, где, казалось, трудно было проехать ручной тележке.
И все-таки «пробка» окончательно притиснула грузовик к каменному забору. Кето подняла голову. В небе было светло и просторно, и вид сияющей голубизны облегчающе подействовал на женщину. Но в ту же минуту косые, построенные треугольниками скопления продолговатых крестообразных фигурок остановили ее внимание… Они медленно, как мухи по потолку, расползались по небу.
— Раз, два, три, четыре… десять… пятнадцать.. — считал кто-то вслух рядом с Кето.
— Воздух! — завопил кто-то в толпе таким голосом, каким кричат: «Пожар!»
Кето с Лешей и Стася свалились с грузовика, и толпа понесла их…
Толпа втянула Кето и Стаею под каменные своды подвала. Затхлый запах гнилого картофеля и плесени растекался под сводами. Клубы пыли, осколки врывались в низкие, вровень с мостовой, похожие на бойницы окна. Кто-то усердно молился по-польски за спиной Кето.
— Иезус, Мария… Матка-бозка ченстоховска… Иезус, Мария… — непрестанно повторял глухой бубнящий голос.
Потом снова все стихло. Кето и Стася выбрались из бомбоубежища и, задыхаясь от пыли, переступая через обломки телег, грузовиков, груды ящиков, столов и вороха бумаги, побежали через улицу.
Напрасно искали женщины свой грузовик и исполкомовского шофера.
Ни грузовика, ни шофера нигде не оказалось, и женщины тронулись в путь пешком через весь город: Кето с затихшим у груди, словно умершим Лешей, Стася с котомкой за плечами.
В группе, в которой шли Кето и Стася, осталось несколько человек, остальные разбрелись по разным дорогам. За время пути от Н. до Волковыска Кето, несмотря на сутолоку, успела запомнить некоторых своих попутчиков, и теперь ей было приятно видеть их возле себя.
Рядом шла полная красивая блондинка с пышными, окрашенными в золотистый цвет волосами и добрыми серо-дымчатыми глазами, одетая в розовое домашнее платье с оборочками на коротких рукавах (эти оборочки и полные загорелые руки женщины особенно запомнились Кето и были приятны ей).
Высокий, худой, очень бледный мужчина в соломенном картузе и с туго набитым коричневым портфелем, так же как Стася и золотистоволосая женщина, всегда во время бомбежек и обстрелов оказывался рядом с Кето.
Бледный мужчина в соломенном картузе все время напряженно всматривался в небо и прислушивался, раскрыв рот. После того как блондинка с крашеными волосами успокаивающе улыбнулась среди грохота бомб, визга и плача, Кето почувствовала к ней особенную симпатию и теперь боялась потерять ее из виду. Она еще не знала, кто ее спутница, не знала ее имени и откуда она; ей еще не приходило в голову расспрашивать об этом, но женщина в платье с оборочками стала для нее близкой и необходимой.
Незаметно часть беженцев отделилась от общего потока и, пройдя несколько километров, очутилась на пустынной окраине пригородного поселка. И тут впервые после дорожной сутолоки, рева пикирующих самолетов и пулеметной трескотни обняла беженцев благодатная тишина… Люди почувствовали вдруг потребность остановиться, передохнуть, посоветоваться, что же делать и куда идти дальше. И всем стало ясно, не будь этой тишины, они продолжали бы идти и идти…
Кето не верила своим глазам. Знойное, перешедшее за полдень солнце заливало поселок. По обеим сторонам гладкой, не размолотой в пыль дороги стояли чистые бревенчатые домики с уютными палисадниками вокруг, обнесенными аккуратными зелеными заборчиками. В палисадниках нарядно цвели пионы, в глубине дворов кудрявились сады. Плотная коверчатая трава устилала улицу, на ней паслись стада гусей, безмятежно бродили свиньи. Окна домиков сияли чистыми занавесками.
Казалось, здесь никто еще не знал о войне, но это было только первое впечатление: у калиток стояли мужчины, женщины и ребятишки и с тревогой поглядывали в сторону города. Там все еще висело пыльное облако, оно-то и привлекало внимание жителей.
Кто-то из беженцев сказал:
— Братцы, докуда же мы бежать будем? Надо бы воды попить.
Все разом остановились. Мужчина в соломенном картузе, не сводя глаз с неба, сказал:
— Они опять летят… Слышите?
Но теперь никто не слушал его, все стали рассаживаться тут же на мягкой траве, в тени яблонь.
Золотистоволосая блондинка с фанерным баульчиком в руках, дыша, как рыба, выброшенная на берег, с улыбкой взглянула на Кето. Этот взгляд подействовал на Кето так же, как и отрадная тишина поселка. Значит, есть еще покой, солнце, простое человеческое участие…
— Пани Катерина, тут и воды можно попросить. И Лешечку покормить, — посоветовала Стася.
Услышав ее голос, Кето взглянула на нее так, как будто увидела впервые. Она удивилась, что эта послушная, подвижная девушка не оставила ее в трудную минуту.
— Хорошо, Стася, — согласилась Кето. — Кажется, здесь мы сможем отдохнуть и узнать, следует ли нам идти дальше…
Высокий спутник сказал:
— Я согласен с вами, гражданка. В самом деле, не можем же мы бежать сломя голову все время… Надо же узнать положение… Ведь немецкие самолеты — это еще не сами немцы…
С мужчиной согласились все. Женщины заговорили все разом. Нерадостные это были разговоры… Ни одной семьи не было в сборе; вырвался из огня только тот, кто был дома, и в каждой семье теперь кого-нибудь недоставало: кто находился в командировке, кто ушел на работу в ночную смену и не вернулся… Люди опомнились только теперь, каждый горевал и оплакивал потерянных, оставленных там, на западе, родственников и друзей.
К беженцам со всего поселка стали сходиться жители.
Ребятишки несли в ведрах воду, женщины — хлеб, молоко, угощали незнакомых измученных людей.
Кето перепеленала ребенка, дала ему грудь, но от пережитого волнения молоко, повидимому, испортилось. Леша кричал, выталкивал набухший сосок.
— Ну, Лешечка… ну, голубчик… Мой мальчик, — уговаривала Кето дрожащим от слез голосом, но ребенок продолжал бунтовать, надрываясь криком до хрипоты.
Кто-то из женщин посоветовал покормить его коровьим молоком из бутылочки.
Стася живо приладила к бутылочке резиновую соску, Лешенька стал пить, захлебываясь, и тотчас же затих.
В глазах Кето все еще стояли слезы. Незнакомые женщины из поселка приступили к ней, дивясь яркой, невиданной красоте ее, стали наперебой предлагать молоко, лепешки.
Кето с жадностью выпила кружку холодного молока, стала доставать сумочку, чтобы заплатить женщине, по та обиженно отмахнулась:
— Гроши не надо…
Кето все же развязала узелок, надеясь найти в нем свою сумочку, но не нашла ее… Она не могла вспомнить, брала ли ее с собой, убегая из дому. В узелке не было ни денег, ни документов. И только смятый эвакуационный листок, который в последнюю минуту дали ей в облисполкоме, оказался в ее руках. Теперь, когда можно было подумать об обычных вещах, — отсутствие денег и документов испугало ее: как же она поедет дальше? Как будет жить?
— Стася, а ведь я забыла деньги, — сказала она.
— Ох, пани Катерина, да как же можно было не забыть?.. Слава богу, хоть сами живые остались.
— Вот и туфли я надела праздничные, а о домашних забыла… Как же это я их надела? — все больше изумлялась Кето, вытягивая запыленные расцарапанные в кровь ноги. Она вдруг ужаснулась своему легкому, далеко не дорожному одеянию: ведь близилась ночь, впереди лежал путь, может быть, еще более трудный и долгий.
Стася порылась в своей котомке и, лукаво улыбаясь, достала из нее будничные туфли на низких удобных каблуках.
Кето изумленно раскрыла глаза.
— Стася, ты успела взять мои туфли?
— Пани Катерина, ведь я знаю, как вы не можете без них обходиться.
Кето благодарно взглянула на девушку. Она тотчас же сняла неудобные, с высокими каблуками туфли, в которых ходила с Алексеем только в театр, переобулась.
Стася тем временем вытащила из котомки полотенце, краюшку ржаного хлеба и кусок колбасы.
— О, Стася, когда ты успела все это захватить? — обрадовалась Кето. — Разве ты и дальше пойдешь со мной?
— А куда же мне идти, пани Катерина? Мои родные в Цехановце, а в Цехановце уже немцы.
Стася засуетилась, раскладывая тут же на траве, на чистом полотенце, нарезанный тонкими ломтями хлеб и колбасу.
Близился вечер. Затянутое рыжей мглой солнце спускалось над дальним лесом. На отчетливо видный, багровый, точно набухший кровью шар можно было смотреть незащищенными глазами. От заборов и домиков протягивались расплывчатые тени.
Кето осматривалась с тревогой. Опять почудился ей глубокий подземный гул… Она вздрогнула… Нет, не надолго такая тишина. Нет ничего страшнее неизвестности. Что там происходит? Где Алексей? Как она поедет дальше без него? Да и нужно ли ехать?
Солнце уже заходило. Надо было решать, ночевать ли в поселке, ехать дальше или возвращаться в Н.
Часть женщин разбрелась по дворам, ушел куда-то и мужчина в соломенном картузе. У забора, под деревьями, остались блондинка с крашеными волосами, Стася и еще несколько женщин, которых Кето не видела прежде.
Блондинка продолжала внимательно разглядывать свою спутницу. Кето спросила:
— Мы с вами раньше, кажется, где-то встречались?..
Блондинка поправила потускневшие от пыли волосы, и лицо ее приняло ласковое и приветливое выражение.
— Мне тоже кажется, что мы с вами где-то виделись… — сказала она. — Меня зовут Марья Андреевна… Плотникова. Жена начальника Н-ской почты.
— Ах, вот что… — обрадовалась Кето. — Ну, так я вас в городе и видела.
Она назвала себя, добавила:
— Вот видите: сколько времени жили в одном городе и не были знакомы, а началась война — сразу познакомились.
Они разговорились.
— Я хочу посоветоваться с вами, Марья Андреевна, — оживленно заговорила Кето. — Муж мой, инженер, остался там, под Н. И вот я не знаю, как быть. Оставаться ли здесь или ехать дальше… Как вы думаете?
— Эх, милочка, — покачала головой Марья Андреевна, — я и сама ничего не решила еще… Муж мой тоже остался в Н. — эвакуировать почту… А я вот и не знаю, что делать. Петенька мне сказал, чтобы я ехала в Минск, но мне ехать одной страшно. Со мной ничего нет. Все, что захватила, потеряла в дороге. Право, не знаю, как быть…
Незаметно они излили друг другу свое горе и под конец договорились вместе вернуться в Волковыск, узнать новости, сообщить в Н. о своем местопребывании и ждать мужей.
— Мы пойдем вместе на почту. Я позвоню по телефону Петеньке. Вы свяжетесь со своим мужем через обком, и все будет в порядке, — резонно заключила Марья Андреевна. — Сами посудите: разве мыслимо одной с таким малюткой пускаться в дальний путь? Да еще с пустыми руками. Как это можно? — словоохотливо и очень убедительно рассуждала она. — Надо все точно выяснить, милая Екатерина Георгиевна. Ведь мы побежали просто от страха, а может быть, в самом деле, ехать дальше не следует. Может быть, фашистов давно разбили и война уже кончилась…
Бодрый, уверенный том Марьи Андреевны развеял мрачное настроение Кето.
Они встали, чтобы идти искать подводу, по и это время к ним подошел мужчина в соломенном картузе и унылым голосом сообщил:
— Встретил я тут одного из города, говорит: немцы уже под Н. Вот вам и фунт изюму с рисом…
Мужчина свистнул.
— Искал по поселку радио — не нашел. Здесь не то, что у нас, в Н. Вот говорят, товарищ Молотов нынче выступал, а мы не слыхали… Забрались в это захолустье и ничего не знаем.
Беспокойное чувство вновь охватило Кето. Ей показалось, что они действительно отрезаны от всего мира…
В Вороничах Алексей увидел все последствия трехкратной бомбардировки. Станционное здание, депо и водокачка были разрушены. Всюду на путях зияли огромные воронки. Торчали рельсы, скрученные в узлы. От арки и следа не осталось. Пыль, дым, груды развалин… Сердце Алексея обливалось кровью, когда он вместе с Самсоновым торопливо обходил территорию станции. Служащие попадались редко. В подвале пассажирского здания сидел вместе с семьей странно спокойный, оглохший начальник станции. На вопросы Алексея он бормотал что-то невнятное и только под конец сказал фразу, удивившую всех своим смыслом:
— Ничего… Этим они начали войну против самих себя…
С трудом удалось Алексею собрать оставшихся служащих.
Явился дорожный мастер, прибыли бригады Шматкова и Никитюка.
— Где Спирин? — спросил Алексей у Самсонова.
— Говорят, уехал в Н. Как только это началось, усадил семью на подводу и укатил.
Алексей ничего не сказал, только стиснул зубы. Он организовал тут же, в уцелевшей путевой казарме, нечто вроде оперативного штаба. Механики службы связи провели ему телефонный провод, соединили с участками новостройки. Путевые бригады приступили к восстановлению в одном месте незначительно поврежденного пути, чтобы можно было пропустить на Н. хотя бы один поезд с оборудованием и эвакуированными. Но работы часто прерывались: местная дружина противовоздушной обороны то и дело включала сирену. Большинство сотрудников и рабочих дороги, не дожидаясь команды начальства, сами тронулись на восток — кто пешком до станции, откуда еще шли поезда, кто на подводах.
Из Н. потянулись через Вороничи воинские части на запад; некоторые из них уже занимали оборону вдоль железной дороги. Вокруг станции и у большого моста, который бомбардировщики упорно обходили, точно стальные острые ростки, поднялись к небу дула зениток; всюду можно было видеть красноармейцев, роющих окопы, устанавливающих орудия. Войска готовились к обороне, и это успокаивало.
В общей суете Алексей увидел Шматкова и подошел к нему. Бригадир смущенно взглянул на начальника.
— Опоздали мы отпраздновать новостройку, товарищ начальник. Вы хотя бы доложили наркому, что мы управились, как обещали, с мостом.
— Телеграмма об окончании работ послана в Москву еще вчера вечером. Будем надеяться, Епифан, что немцев отбросят и дорогу мы все-таки откроем, — сказал Алексей.
Глаза Шматкова засияли надеждой.
— Где твоя семья, Шматков?
— Там, на мосту… в казарме, — махнул Шматков рукой, — Жинка и сынок трехлетний… Боюсь я за них, товарищ начальник.
— Мы их вывезем в Минск, — предложил Алексей.
— Товарищ начальник, неужто немец сюда дойдет?
Шматков стоял возле торопливо работающей бригады, сдвигавшей рельсы, выжидающе смотрел на начальника.
— Все равно… семью надо вывезти не теряй времени, Шматков, видишь — подают, — сказал Алексей.
На станцию Вороничи был подан первый состав, началась погрузка рабочих и их семей.
Алексей наконец мог выехать в Н., хотя в этом, как ему казалось, уже не было прямой необходимости. Грохот артиллерии раздавался совсем близко. Эскадрильи вражеских бомбардировщиков вновь потянулись на восток.
Коля с трудом вывел машину на шоссе. Прямо через лесную чащу и поляны, по наливающейся высокой ржи, бездорожно, группами и в одиночку торопливо шагали люди. Чем ближе к шоссе, тем больше их становилось. Шли крестьяне с холщовыми торбами за плечами, понукали взмыленных низкорослых лошадей, везущих телеги с нагруженным кое-как скарбом; шли, сутулясь, белобородые старики, босые, с растрепанными волосами матери несли на руках грудных младенцев, а за ними, цепляясь за юбки, семеня почернелыми босыми ножками, бежали дети… И на подводах, словно гусята в лукошках, сидели дети, и глаза у них были серьезные и печальные.
Алексей высовывался из машины и в сотый раз спрашивал себя: «Да по́лно, не снится ли мне все это?»
На выезде из леса трактор, тянувший сразу две повозки с крестьянским имуществом, загородил дорогу. Коля попытался объехать его, попал в лощину, уперся в подводу и вынужден был остановиться. Алексей вылез из машины. По лесу стлался дым, как будто вся земля медленно тлела. Солнце поднялось высоко и припекало все жарче.
Алексей переждал у края дороги, пока проедут подводы… Ему хотелось пить, во рту пересохло, голову ломило, будто ее зажали в горячие тиски.
— Объезжай! — нетерпеливо приказал он Коле.
Техник Воропонов так и не позвонил ему в Вороничи, и Алексей попрежнему ничего не знал о семье.
Он до сих пор не знал и о положении на фронте, о военных действиях советских войск. Он все время высовывался из кабины, надеясь встретить или обогнать чью-нибудь знакомую машину и расспросить о фронте.
Недалеко от города он все же увидел, как прямо через гречишное поле катило несколько грузовиков с красноармейцами, а за ними, громыхая и взметывая вырванные с корнем стебли гречихи, мчалось несколько легких танков. По шоссе, вклиниваясь в толпу, тянулись на конной тяге орудия.
Алексей приказал Коле подъехать к орудиям и, когда машина выскочила наперерез скакавшему на взмыленном коне командиру, махнул рукой, требуя остановиться. Но командир даже не взглянул на Алексея, поскакал дальше. Тогда Алексей вышел из машины, пошел рядом с головным орудием. На передке его сидели серые от пыли красноармейцы в касках. Это были все, как на подбор, мускулистые, краснощекие ребята в новом добротном обмундировании, ладно обтягивавшем их фигуры.
Алексею было очень приятно идти рядом с орудием и разглядывать артиллеристов. Отыскав среди них бойца постарше, ом спросил:
— Слушай, земляк, что нового слыхать, а?
Лицо бойца сразу стало угрюмым, взгляд подозрительно скользнул по измятой фигуре Алексея.
С грязной марлей на голове, в изодранных тужурке и брюках, он действительно не внушал доверия. Но в лице его, измученном, смуглом от пыли, было столько искреннего волнения, что сидевший на зарядном ящике сержант сочувственно посмотрел на Алексея, спросил:
— А вы откуда, товарищ? Никак, в бомбежку попали?
— В одну из первых, — сипло ответил Алексей, придерживаясь рукой за стальные перильца зарядного ящика, — Вы из города едете? — но тут же по глазам сержанта понял, что задал неуместный вопрос, поправился: — Может, что слыхали о положении на границе?
— Ничего не знаем, — сердито ответил сержант и снова внимательно осмотрел фигуру Алексея. — Одно известно: исподтишка напал гад…
У самой окраины города, перед мостом через узкую, но глубокую речку, сбились сотни автомашин, тележек, подвод. По низкому песчаному берегу разлилась потная, усталая толпа беженцев, смешавшихся с разрозненными группами войск. Узкий ветхий мост тоже был забит людьми, навстречу им пробивались грузовики с боеприпасами и батарея орудий.
Группа красноармейцев во главе с лейтенантом наводила порядок, стремясь оградить переправу от наседающих беженцев. Мост угрожающе скрипел, сонная, густая, как масло, коричневая вода кругами расходилась от заплесневелых свай.
Коля, несмотря на все старания, не мог пробиться со своей «эмкой» к берегу.
— И речка-то вся — перепрыгнуть можно, а вот стой и жди, — мрачно заметил он.
Алексей стал протискиваться через толпу, испытывая нарастающее раздражение и желание вмешаться в сутолоку, тормозившую переправу. Плотно сжатые губы его подергивались.
Он перелез через кузов почтового «пикапа», груженного доверху мешками и сумками. «Пикап» стоял косо, преграждая спуск к мосту, шофер безучастно высматривал из кабины. Трехтонный грузовик с канцелярскими столами и шкафами, стульями и матрацами передним скатом уже въехал на мост и, несмотря на все усилия водителя, никак не мог осадить назад, чтобы дать проход шедшим навстречу армейским грузовикам. Задние колеса трехтонки буксовали, взметывая мокрый песок, от перегретого мотора полыхало жаром.
Было видно, что кузов трехтонки упирался в борт «пикапа» и не менее десятка грузовиков стояли позади, плотно придвинувшись друг к другу.
Лейтенант-артиллерист стоял тут же и, потрясая пистолетом, кричал на онемевшего от страха водителя трехтонки. Надтреснутый голос его пронзительно врывался в общий шум и гам, царивший над переправой.
Алексей подошел к лейтенанту, предложил ему помощь.
— А вы кто такой? — вдруг заорал лейтенант, смерив Алексея каким-то режущим, ненавидящим взглядом. Невидимому, всякого штатского он считал в эту минуту своим личным врагом. Он ненавидел все эти гражданские машины: они мешали ему быстро переправить пушки и боеприпасы.
Алексей ответил спокойно:
— Я член обкома. Вот мой документ.
Лейтенант опустил пистолет и, оценивающе оглядев широкоплечую, внушительную фигуру Алексея, круто повернулся, позвал стоявшего неподалеку бойца с винтовкой:
— Бузиков! Вот с этим товарищем пойдешь вон туда — на шоссе. Осадить все машины и ни одной не пропускать без очереди. Кто будет прорываться, стреляй по скатам без разговоров! А ты, Шевцов, станешь вот тут, у этого столбика.
— Слушаюсь, товарищ комбат.
— А вы… — свирепо повысил голос лейтенант, обращаясь к выглядывающим из кабин водителям ближайших, машин, — если кто без команды сунется, не пеняйте потом!
Шум у моста сразу спал, как отхлынувшая волна прибоя. Никто не решался теперь ступить на мост без разрешения лейтенанта и очень сердитого на вид плечистого человека в запыленном железнодорожном кителе.
Прошло не менее получаса, пока задние машины и подводы были оттиснуты назад, выстроены в одну линию. Злополучная трехтонка и «пикап» смогли наконец освободить въезд на мост.
Спуск к переправе был очищен. Пушки и грузовики со снарядами, двигавшиеся навстречу общему потоку, беспрепятственно прошли мост, выбрались из плотно сжимавших их тисков.
Алексей охрип от выкриков. Каждую минуту поток беженцев готов был смять очередность переправы, но, на счастье Алексея, в толпе оказались еще три расторопных человека — один из них работник городской милиции, — и они сообща помогли Алексею навести порядок.
Лейтенант-артиллерист на прощанье махнул Алексею рукой.
Спасибо, товарищ, член обкома, за подмогу! До свидания!
— Путь добрый! — крикнул Алексей, теряя в людском водовороте запыленную фигуру артиллериста, его курносое, еще недавно искаженное гневом, а теперь улыбающееся лицо.
Алексей пошел разыскивать свою машину, которую оставил недалеко от переправы.
— Заводи, Коля, — еще издали крикнул Алексей и вдруг застыл на месте.
Среди беженцев, сидевших на подводах, он увидел Семена Селиверстовича Спирина. Начальник участка, самовольно покинувший свой пост, восседал рядом со своей супругой на извозчичьей пролетке, нагруженной узлами и чемоданами.
У Алексея даже в глазах зарябило от негодования.
«Какой мерзавец, однако!»— подумал он и направился к пролетке.
Спирин увидел Алексея, и на лице его, на мгновение отразившем испуг, появилось обычное угодливое выражение.
— Алексей Прохорович! Куда вы? Неужто с нами в город? — вскрикнул Спирин.
— Да, я в город, — сухо ответил Алексей. — Но я еще вернусь, туда… на дорогу… Там остались сотни наших лучших рабочих… Они тушат пожары, спасают хозяйство дороги… И вы могли бы уехать оттуда последним, инженер Спирин…
— Да, да… Но что я мог поделать? — забормотал Спирин. — Надо же было увезти семью от этого кошмара. Ведь с участка почти все ушли…
Начальник участка, смущенно пыхтя, стал зачем-то слезать с пролетки.
— Сидите… Вы так удобно устроились, — презрительно сказал Алексей.
Он взглянул на жену Спирина, которую не раз видел у себя на квартире, смазливую женщину с серыми красивыми; глазами, модницу и хохотунью, любившую пофлиртовать с молодыми инженерами строительства. Теперь она, бледная и жалкая, сидела в пролетке, прижимая к себе девочку лет трех, и с явным страхом за своего мужа смотрела на начальника дороги.
— Алексей Прохорович! Милый… Что же это такое будет? — воскликнула она, искренне обрадованная, что он заметил ее. — Ведь вам тоже надо эвакуировать свою семью… Ах, бедная Екатерина Георгиевна! Неужели вы еще не были дома? Какой ужас! Какой ужас!..
В глазах женщины вспыхнуло искреннее сочувствие.
Бледная девочка в голубом сарафанчике с детским упрямым любопытством смотрела на Алексея, и глаза у нее были такие же, как у матери, — большие, серые, испуганные.
Подавляя в себе гнетущее чувство какой-то бессильной злости и брезгливой жалости, Алексей сказал Спирину:
— Мне надо вам кое-что сказать.
— Пожалуйста, Алексей Прохорович… Готов исполнить все, что вы прикажете…
— Видите ли, — начал Алексей, отводя Спирина в сторону. — Я вас понимаю. Вам, конечно, надо было увезти семью… Вот они все едут… — Алексей показал на вереницы подвод. — И вы попали в этот поток.
— Да, да, да… — кивал головой Спирин.
— Но вы, Семен Селивестрович, поступили, как самый последний подлый трус и шкурник. Вы по знаете?
— Что вы? Помилуйте..
— Да, да… Вы самовольно оставили пост. Бросили людей на произвол судьбы…
— Я могу вернуться, — поднимая голову, дрожа бледными губами, сказал Спирин.
— Не надо. Теперь уже незачем. Дорога эвакуируется без вашей помощи… Но вы запомните, что я сказал… И… и… имейте в виду — такие вещи не прощают… Запомните…
— Алексей Прохорович!.. — Спирин схватил начальника за руку. — Я сейчас же вернусь из города на новостройку… В огонь полезу! В самое пекло!
— Надеюсь, мы все-таки с вами увидимся и вы дадите нам более подробный отчет, — угрожающе сказал Алексей. — А теперь езжайте.
В глазах Спирина блеснула вороватая радость.
Он снова стал ловить руку Алексея, но тот брезгливо вырвал ее.
Грузно вминая сапогами сыпучий прибрежный песок, Алексей зашагал к своей машине, но не мог удержаться, чтобы не обернуться.
Пролетка Спирина уже втиснулась в непрерывную цепь подвод, въезжавших на мост. Голубой детский сарафанчик мелькал в толпе, и Алексею хотелось, чтобы пролетку пропустили быстрее, не затерли другие подводы…
«Вот и Кето с Лешей, может быть, так… в общем потоке», — подумал он и сел в свою машину.
Коля включил мотор.
За полчаса до приезда Алексея в Н. немцы повторили бомбежку.
Привокзальный район был окутан устойчивой сумеречной хмарью. На станции горели пакгаузы и эшелоны.
Выбравшись на окраинную улицу с развороченным булыжником и дымящимися воронками, Алексей кинулся к дому. Коля еле поспевал за ним.
Повидимому, совсем недавно рухнувшее здание на углу загородило улицу горами кирпича, гнутых железных балок. Развалины еще курились известковой пылью.
Алексей обошел их и очутился в пустынном переулке, сплошь заросшем вековыми липами. Переулок был неузнаваем.
Сквозь стелящийся дым Алексей увидел знакомый палисадник. Сердце его готово было разорваться от нетерпения и тяжкого предчувствия…
Не помня себя, он вбежал на веранду. Никто его не встретил. В комнатах стоял кисловатый запах дыма. В окнах не было ни одного стекла. На полу валялись подушки, книги, тетради Кето, под ногами хрустели осколки разбитой посуды, стекла.
Точно ураган пронесся в квартире.
Лешина кроватка была пуста… Алексей стоял посредине спальни с опущенными руками и мутным бессмысленным взглядом обводил комнату.
Вдруг взгляд его упал на клочок бумаги, приколотый кнопкой к стене над письменным столом. Алексей сорвал его, прочитал:
«Алексей Прохорович! Пишу на всякий случай. Ваша жена с ребенком эвакуируется обкомом на восток. В Вороничи не дозвонился. Возвращаюсь в управление. Воропонов».
Алексей смял записку.
Частые взрывы вновь загрохотали на станции. В окна ударил горячий сквозняк.
Со двора вошел Коля.
— Никого кругом нет, — сообщил он, — и соседей нет… Все, видать, разбежались. И Катерина Георгиевна с дитем тоже, должно, уехала…
— Да, уехала… Вот записка…
Алексей попробовал позвонить, по телефон не работал.
— Едем в обком, Коля… — сказал Алексей.
В областном комитете партии все было необычно, неузнаваемо, словно в штабе воинской части. О прежней, какой-то особенно строгой тишине, всегда заполнявшей коридоры и кабинеты обкома, ничто не напоминало. Многие окна были выбиты осколками разорвавшейся невдалеке бомбы, всюду носились сквозняки, шелестели разбросанными на беспорядочно сдвинутых столах бумагами.
В коридорах и комнатах толпилось много военных с оружием. В полутемном, заваленном тюками, чемоданами и мешками вестибюле нервно расхаживали угрюмые сотрудники охраны.
На улице, у входа в здание, стоял пулемет и маленькая противотанковая пушка. На крыше здания иногда выпускал пробные очереди зенитный пулемет.
От здания обкома один за другим отъезжали грузовики, заполненные до отказа сотрудниками и их вещами.
Все еще надеясь найти жену, Алексей обошел все грузовики, заглянул во все закоулки, где ожидали своей очереди на отправку работники городских организаций и их семьи.
Поднимаясь на третий этаж, где помещался кабинет первого секретаря обкома и зал заседаний, он встретил знакомого обкомовского работника.
— Волгин, ты куда? — спросил он Алексея. — Ты ранен? На кого ты похож! А мы часа два назад как отправили твою жену…
— Скажи, как она? Как ребенок? — задыхаясь, точно клещами, сдавил ему руку Алексей.
— Все обошлось, слава богу! Ох, и бомбили, проклятые… Много жертв… Но за жену теперь не беспокойся. Теперь она в безопасности… Да ты куда? Погоди… Как у тебя на дороге? Немцы далеко?
Вопросы сыпались на Алексея градом.
— Некогда, некогда… Я к Кириллу Петровичу. Извини, пожалуйста… Спасибо за помощь жене… — крикнул на ходу Алексей.
Он не знал — радоваться или печалиться тому, что жена уехала, но известие о том, что Кето и сын живы, сразу сняло с его души часть бремени. Он побежал по лестнице наверх, а обкомовский сотрудник кричал ему вслед:
— Куда ты? Бюро уже кончается… Да и зал заседаний теперь не там… Внизу теперь!.. Внизу!..
Алексей, тяжело дыша, вошел в зал заседаний, перемещенный в полуподвальный этаж рядом с бомбоубежищем. Бюро еще заседало. Никто вначале не узнал Алексея. Члены бюро смотрели на него с изумлением. Один даже спросил:
— Товарищ, вам кого? — И вдруг, узнав, тихо воскликнул: — Волгин! Что с тобой?
Все члены бюро зашевелились, зашептались.
Кирилл Петрович, плотный, тучноватый мужчина, с выбритой до стеклянного глянца угловатой головой, одетый в свой обычный военный костюм цвета хаки, встал из-за стола.
— Бюро так и не дождалось тебя, Волгин, — сказал Кирилл Петрович. — Вид у тебя такой, будто ты только что вышел из боя. Можешь доложить, как у тебя дела?
— Могу, — хрипло ответил Алексей и потянулся к графину с водой.
Стуча горлышком о стакан, он налил воды, залпом выпил.
— Прежде всего познакомьте меня с положением на фронте, — попросил Алексей.
Но секретарь обкома скупым жестом остановил его.
— Сначала расскажи бюро, как ты эвакуируешь дорогу, а затем мы ознакомим тебя с обстановкой. Почему опоздал?
Часто облизывая спекшиеся губы, Алексей коротко и не совсем связно рассказал обо всем.
Только теперь, как сквозь туман, он стал различать в тусклом освещении комнаты знакомые и в то же время очень изменившиеся лица членов бюро: осунувшееся лицо секретаря по пропаганде, прежде жизнерадостное, пышущее здоровьем, а теперь сумрачное, озабоченное — председателя облисполкома.
Докладывая о положении на новостройке, о налете на Вороничи и на рабочий поселок фашистской авиации, Алексей чувствовал, как ему становится совестно за свою растерянность, но он ничего не скрывал и говорил только правду.
Когда он кончил свой рассказ, Кирилл Петрович своим обычным ровным и тихим голосом спросил, не будет ли вопросов докладчику.
На какое-то мгновение Алексею показалось, что он присутствует на обычном мирном заседании бюро и что сейчас начнутся короткие, перемежающиеся острыми репликами и шутками Кирилла Петровича выступления.
Но вопросов не было, и секретарь обкома, продолжая бросать скользящие взгляды на Алексея, на его разорванный китель и наспех перевязанную голову, заговорил, перекладывая на столе бумаги:
— Бюро уже приняло ряд чрезвычайных решений по новостройке, которые ничуть не расходятся с мероприятиями, проведенными Волгиным. Я думаю, Волгин ознакомится сейчас с этим решением. И не стоит больше возвращаться к тому, о чем мы говорили здесь без него…
— Правильно, — отозвались тихие голоса.
— А поэтому не стоит больше задерживать остальных членов бюро, — продолжал Кирилл Петрович. — Я сам расскажу Волгину об обстановке, а вам, товарищи, предлагаю разойтись и выполнять наши решения. На этом разрешите заседание закрыть. Алексей Прохорович, ты останься…
Члены бюро заскрипели стульями. Зал заседаний быстро опустел. Алексей неторопливо подошел к секретарю обкома.
— Идем ко мне, — мягко сказал секретарь обкома и взял Алексея за руку, которая была горяча и дрожала.
Они вошли в кабинет, тускло озаренный дневным светом, скупо проникавшим со двора в низкое полуподвальное окно. Глухие удары докатывались и сюда; иногда было слышно, как торопливо трещал зенитный пулемет на крыше.
— Вишь, куда загнала нас война, — хмуро проговорил секретарь обкома и опять окинул Алексея недовольным взглядом. — Вид у тебя дикий, прямо нужно сказать.
— О виде некогда было думать, — нервически дернул плечом Алексей.
— Погоди… Сбрось ты, пожалуйста, с себя это штатское барахло… При одном взгляде на тебя люди будут бросаться в панику. Зайди в военный отдел и получи обмундирование… Кстати, оружие у тебя есть?
— Нет… никогда с собой не носил.
— Получи пистолет… Запас патронов и парочку гранат… Теперь ясно положение? Глаза Кирилла Петровича остро сощурились. — Да садись, пожалуйста, отдохни немного. Ведь сейчас тебе опять придется ехать на новостройку.
— Я знаю, — тихо сказал Алексей и сел.
— Товарищ Молотов выступал, знаешь?
Алексей отрицательно покачал головой.
Кирилл Петрович с силой потер ладонью бритую голову, передал содержание речи Молотова. Алексей слушал, не шевелясь, низко опустив голову.
— Наши бойцы дерутся здорово, — рассказывал Кирилл Петрович. — Многие пункты на границе удерживаются, но немцам удалось прорвать фронт в нескольких местах… Их танки уже перерезали дорогу Белосток — Гродно… Кое-где выброшены воздушные десанты, которые уничтожаются. Но… Но мы должны быть готовы ко всему. Не исключена возможность, что нас отрежут… — Секретарь обкома глухо кашлянул в кулак. — Как видишь, положение очень тяжелое. Город эвакуируется. Но сам понимаешь — невозможно предоставить транспорт сразу всему населению… А хотят ехать все сразу. Да это и естественно. Кому охота оставаться у фашистов?.. Ну, вот… Тебе, Волгин, придется ехать опять в Вороничи и во что бы то ни стало угнать весь подвижной состав, если еще не поздно… Вывезти оборудование депо и связи… Людей обязательно… Я об этом уже договорился с наркомом…
— Что сказал нарком? — глухо спросил Алексей.
— Очень доволен досрочным окончанием работ, но…
— Но, выходит, напрасно торопились?
— Нет, Алексей, наоборот… Надо было торопиться и больше. А какая дорога! Какая дорога! — вздохнул Кирилл Петрович и стиснул ладонями виски.
— Значит… значит… — начал было Алексей и задохнулся: горло его сдавила слезная судорога. Он склонил голову на стол, сжал ее руками и затрясся в рыданиях.
Секретарь обкома неторопливо и молча налил в стакан воды, подал Алексею. Он ни словом не упрекнул его за слабость. Глаза Кирилла Петровича тоже были влажны и суровы.
— Мост большой взорви обязательно, — как будто через силу сказал секретарь обкома. — Слышишь? Это приказ наркома…
— Да… да… да… — повторял Алексей и, тяжело всхлипывая, стуча зубами о стакан, жадно пил воду.
Он вспомнил Шматкова, Самсонова, добавил глухо:
— Каждый жил у нас этим мостом… Проклятые выродки… Изверги… Напали на мирных людей.
— Ну, ну, полно… Езжай, — мягко сказал Кирилл Петрович. — Переоденься и езжай. А то в таком виде тебя и слушать никто не станет. Да будь осторожнее… Постарайся наладить со мной связь… А если что-нибудь не так, немедленно кати назад. Мы уже получили указание выехать. А если немцы будут продолжать наступление, то и остаться…
Алексей с недоумением взглянул на секретаря.
— Не понимаешь? — усмехнулся Кирилл Петрович. — Хотя, тебя нарком, повидимому, пожелает отозвать в Москву. И тебе, конечно, надо быть там… Ты там нужнее…
— Понимаю, — кивнул Алексей.
— Ну иди. Желаю успеха. На всякий случай прощай. — Кирилл Петрович крепко сжал Алексея за плечи, отвернулся, закашлялся.
— Кирилл Петрович, дай, пожалуйста, какую-нибудь машину. Моя стала капризничать, — попросил Алексей.
— Бери, бери. Мой непромокаемый и несгораемый «газ» возьми, — глухо проговорил Кирилл Петрович.
Алексей, все еще надломленно сутулясь, тяжело передвигая ноги, вышел из кабинета.
Через четверть часа Коля мчал своего начальника на новостройку. На повороте с шоссе на дорогу, ведущую к рабочему поселку, машину остановили советские артиллеристы и предложили Алексею вернуться. Тут же от командира артиллерийского полка, батареи которого уже вели огонь с только что занятых огневых позиций, Алексей узнал, что на одном из участков новостройки идет бой и враг в пяти километрах от Вороничей.
— Я вам советую не ехать дальше, — сказал командир полка. — В Вороничи вы вряд ли проедете. Дорога обстреливается. Танки противника рыщут где-то недалеко отсюда… Вы можете попасть в неприятную историю.
— Я должен проехать во что бы то ни стало, — не забывая ни на минуту о приказе наркома, упрямо сказал Алексей.
Командир полка, сумрачный пожилой человек с глубокими морщинами вокруг лихорадочно блестевших глаз, ответил сердито:
— Ваше дело. Езжайте. Только не по этой дороге, — ткнул он пальцем в планшет. — Здесь вы уже не проедете.
— Я хорошо знаю дороги, — сказал Алексей и выбежал из маленькой, одиноко стоявшей у дороги избы, в которой помещался штаб артиллерийского полка.
«Газик», ныряя по ухабам и покачиваясь, покатил по глухой лесной дороге. Навстречу все так же группами и в одиночку шли беженцы. Орудийный гром слышался то справа, то слева, то затихая, то вновь усиливаясь. День клонился к вечеру. И хотя до заката солнца оставалось еще много времени, тяжелые хмурые сумерки стояли в лесу — так запасмурело, затянулось дымом и облаками небо.
«Только бы успеть сделать… Не оставить врагу мост», — думал Алексей.
Немецкие снаряды рвали землю где-то совсем близко, и эхо разрывов разносилось по лесу. Иногда доносились приглушенные пулеметные и автоматные очереди.
Несколько раз машину останавливали бойцы, но, взглянув на документ Алексея, пожимали плечами, пропускали дальше.
Наконец, проплутав целый час по окольным, почти непроезжим лесным дорогам, пробившись через потоки людей на перекрестках, «газик» выбрался к железной дороге, рванулся к Вороничам.
Вот и станция… На путях уже никого нет, и небольшой состав с паровозиком «овечкой» трогается в сторону Н.
Тревожная тишина поразила Алексея. Он выскочил из машины, пробежал изрытый бомбами перрон и вдруг столкнулся с Самсоновым.
— Вы еще здесь? Иван Егорович, голубчик! — схватил его за руки Алексей.
Самсонов с черным, как уголь, лицом еле разжал побелевшие губы.
— А вы зачем сюда? Немецкие танки уже на соседнем разъезде!
— А мост? Где Шматков? Где бригады?
— Шматков с бригадой на мосту… Он сказал, что уйдет последним.
— Едемте на мост… Сию же минуту, — нетерпеливо сказал Алексей и потянул Самсонова к машине.
— Едем. Я одинок. По мне плакать некому, — усмехнулся Самсонов.
— Как паровозы? Удалось угнать порожняк? — спросил Алексей.
— Не весь… Кое-что удалось… Как вы думаете, Алексей Прохорович, почему немцы не трогают моста? — спросил Самсонов, когда они сели в машину.
— Они хотят сохранить его для себя, но мы… мы не позволим этого…
— Что вы хотите этим сказать? — насторожился Самсонов.
Алексей немного помолчал, спросил:
— У нас на мосту взрывчатка есть?
— Есть.
— Хватит?
— Хватит.
Самсонов поморщился, отвернулся.
— Если на то пошло, я сделаю это сам, — угрюмо проговорил он. — Это дело мне хорошо знакомо…
Шматков был на мосту.
Из всей бригады с ним осталось семь человек, но он все еще не верил, что придется отступать.
— Товарищ начальник, что делать? — обратился бригадир к Алексею.
Он был бледен, в похудевшем и остром лице его появилось что-то жестокое, насмешливое.
— Достроились… А теперь Гитлеру будем сдавать мост?.. Немцы вот-вот нагрянут сюда…
— Не волнуйся, Шматков, сейчас мы сделаем свое последнее дело и уйдем отсюда. Они ничего не получат…
Алексей приказал заложить под ферму несколько ящиков тола.
— Ты сделаешь это, Шматков… Своими руками, — сказал Алексей.
Шматков только плотнее сжал губы. Рабочие кинулись закладывать взрывчатку.
В эту минуту над лесом возник понижающийся свист снаряда и где-то невдалеке загрохотало эхо взрыва. Еще ближе и жарче затрещали пулеметные очереди.
— Поторапливайтесь! — приказал Алексей, лично наблюдавший, как закладывали тол.
— Уходите отсюда, мы сделаем все сами, — предложил Самсонов. — Прошу вас, Алексей Прохорович.
— Мы уйдем вместе, — ответил Алексей.
Уже все было готово, мины подложены, оставалось только включить штепсель подрывной машинки, когда вдруг автоматная очередь треснула с противоположного берега и пули тоненько запели над головой Алексея.
— Немцы! Вот они!.. — невольно приседая за куст орешника, сказал Самсонов и показал куда-то на ту сторону реки, чуть пониже железнодорожной насыпи.
Алексей едва начал различать слившиеся с прибрежной травой голубоватые фигурки, как новые автоматные струи захлестали по мосту. Было слышно, как звенели по ферме пули, взвизгивали, отскакивая рикошетом.
— Взрывайте же! — не своим голосом крикнул Алексей, и тут же увидел Шматкова в последний раз: пригнувшись, бригадир бежал к мосту, и пули вздымали вокруг него красноватую пыль.
— Я сделаю это! Немцы меня не видят, а вы уезжайте! — бледнея и точно вытягиваясь в росте проговорил Самсонов и стал, не торопясь, спускаться к штабелю шпал, под которым был установлен подрывной аппарат.
Пули снова застучали по ферме.
Алексей стоял, не двигаясь, не спуская глаз с моста. Ему казалось, что в груди его вот-вот что-то надорвется и он умрет…
Самсонов уже был в двадцати шагах от небольшого желтого ящика, похожего на полевой телефон, как вдруг из-за штабеля шпал выскочила худощавая мальчишеская фигурка Шматкова и, опередив Самсонова, бросилась к подрывному аппарату. Самсонов остановился, словно пораженный такой смелостью, потом пригнулся, закрыл голову руками. Двое рабочих подхватили его, спотыкаясь и падая, потащили в лес.
Немцы открыли по ним и по Шматкову ураганную стрельбу.
«Пропали… пропали…» — безнадежно решил про себя Алексей. Ему хотелось увидеть взрыв, но трясущиеся руки Коли втолкнули его в кабину, и машина, сорвавшись с места, бешено помчалась по извилистой дороге в глубину леса. И в тот же миг оглушительный гром, помноженный на многократное лесное эхо, потряс воздух.
У опушки, откуда дорога сворачивала в город, Алексей приказал Коле остановиться… Лес позади клокотал от автоматных очередей. Гитлеровцы прочесывали его из края в край. Где-то рядом, за мреющей в дыму деревушкой, била артиллерия, но чья — советская или немецкая — трудно было понять.
«Они погибли», — подумал Алексей о Самсонове и Шматкове, залезая в трепетавший от нетерпеливой дрожи мотора «газик».
Машина рванулась и понеслась.
Пока Кето, Марья Андреевна и Стася добирались до Волковыска, совсем стемнело.
Старый, местечкового вида городок чуть проступал сквозь пыльный сумрак. Здесь и до войны кривые, плохо замощенные улицы не изобиловали, светом, а теперь, когда не горело ни одной электрической лампочки, городок казался особенно мрачным. Женщины направились разыскивать почту.
— Мы должны позвонить Петеньке, — твердила Марья Андреевна. — Петенька нам все расскажет и посоветует, что делать.
Не менее получаса плутали они по запруженным войсками улицам, разыскивая главный почтамт. Возле большого двухэтажного дома сплошными рядами стояли орудия и танки, толпились красноармейцы.
Внутри почтамта было темно. Кето, Марья Андреевна и Стася еле протиснулись через груды мешков, свертков и ящиков, загромоздивших вестибюль, отыскали вход в главный зал.
Здесь горела единственная лампа, было неуютно. Несколько служащих торопливо перекладывали и выносили почтовое имущество. Вороха писем и бланков шуршали под ногами, как сухие сметенные листья.
Марья Андреевна первая обратилась к рыжему длинноносому почтовику с вопросом, можно ли позвонить в Н., и тот, словно удивившись, что увидел женщин на почте в такое неподходящее время, закричал гневным, скрипучим голосом:
— Какой телефон? Какая связь? Никакой связи с Н. нету! Вы, может быть, еще хотите телеграмму-молнию послать? Разве не видите — город эвакуируется?
Другой — помоложе, полный, круглолицый — окинул Кето более приветливым взглядом.
— Ничего вы сейчас не добьетесь, дамочки… Уже почти все учреждения и жители выехали. Мой совет вам: садитесь на какую-нибудь проходящую машину и катите на Барановичи. Вам тут делать нечего.
— Откуда вы знаете, что нам тут делать нечего? — почему-то сразу проникаясь недоверием к почтовикам, спросила Кето.
В разговор вмешалась Марья Андреевна. Важно выступив вперед, она сказала:
— Я жена начальника Н-ской почты. Где наш начальник? Позовите его сюда.
Рыжий удивленно уставился на Марью Андреевну. Почтовики словно теперь только, при желтом коптящем огоньке лампы, разглядели лица женщин и, заметив, что обе они молоды и хороши собой, сразу смягчились.
— Начальника нет. Он только что эвакуировался в Слоним, — более вежливо ответил рыжий почтовик. — Почта уже не работает, и мы тоже сворачиваемся и уезжаем.
— Значит, никакой связи с Н. нет? — требовательно и строго, точно сама была начальником всех почт, осведомилась Марья Андреевна.
— Так точно, нет, — почтительно ответил почтовик. — Я говорю про нашу гражданскую связь, а насчет военной — не берусь судить. Тут штаб какой-то стоит. У них, наверное, есть. Присядьте, пожалуйста, — любезно предложил рыжий и, придвинув какие-то тюки, кивнул Кето: — Прошу… Так это вы жена Петра Григорьевича Плотникова? — обратился он к Марье Андреевне.
— А разве вы знаете мужа?
— Заглазно знаю, заглазно, — сказал рыжий, ощупывая глазами дородную фигуру Марьи Андреевны. — Как жаль, что вы попали к нам в такое нехорошее время и мы не можем что-нибудь вам предложить…
— Благодарю вас, — сидя на мешке, сухо ответила Марья Андреевна.
Кето рассеянно прислушивалась к разговору. Глаза ее слипались от усталости. Ей уже никуда не хотелось идти, ноги и руки не повиновались, голова гудела… Хотелось лечь тут же на почтовых мешках и заснуть, чтобы ничего не видеть и не слышать. Стася так и сделала: она склонилась на тюк и, подложив под голову котомку, тихонько всхрапывала…
За окном катилось что-то тяжелое, от чего дрожал пол и звенели стекла.
— Я предлагаю вам, мадам Плотникова, и вашей попутчице ехать на нашей почтовой машине до Слонима, — услышала Кето голос почтовика. — Оставаться здесь не имеет смысла. Ваш муж уже в Слониме, в этом я уверен.
До полусонного сознания Кето не сразу дошли эти слова. «Куда ехать? Зачем ехать? Неужели опять эти ужасные дороги? Надо же выяснить, где Алеша».
В почтовый зал, запыхавшись, вошел мужчина в черной шинели и тяжелых сапогах, доложил сиплым басом:
— Готово. Трехтонка погружена. Можно ехать.
— Так вы едете? — вставая, спросил Марью Андреевну рыжий почтовик.
— Право, не знаю, — заколебалась Марья Андреевна. — Как вы думаете, Екатерина Георгиевна, не остаться ли нам до утра?
— Я никуда не поеду, — решительно заявила Кето.
— Как хотите, — пожал плечами почтовик. — Ничего вы не выясните…
— Едемте, — схватила Кето за руку Марья Андреевна. — Ведь наши могут быть в Слониме… И Петенька, и ваш тоже. Я уже решила. Очень удобный случай. А оттуда мы всегда можем вернуться…
Кето колебалась…
— Мы вас ждем, — нетерпеливо напомнил почтовик.
Кето разбудила Стаею. Они вышли на улицу. Лихорадочный озноб охватил Кето. Зубы ее стучали. Она крепче прижимала к груди Лешу, и ей казалось, живительные струи тепла вливаются в ее сердце…
Глухой шум попрежнему заполнял улицы, движение усилилось. Голубой беспокойный луч шарил по небу. На западе все еще мигали таинственные сполохи.
Стася взяла у Кето ребенка. Какие-то мужчины помогли им взобраться на грузовик, доверху наполненный имуществом и багажом почты. Кето повалилась между двумя жесткими, набитыми чем-то твердым мешками.
Грузовик взревел и, покачиваясь, медленно пополз между темных домов, повозок и орудий. Согбенные тени двигались по сторонам. Прожекторы продолжали ощупывать небо.
Вскоре город остался позади. Повеяло прохладным ветерком, запахло лесом. Кето стало холодно. Она сжалась, стараясь поглубже зарыться между мешками.
Вдруг грузовик остановился. Кето очнулась, увидела над собой ночное небо… Она подняла голову, осмотрелась. Аспидно-черный лес стоял по обеим сторонам дороги. Странный ритмичный шум, похожий на мерные вздохи людей, раскачивающих огромную тяжесть перед тем, как сдвинуть и взять ее с места, донесся до слуха Кето.
Она долго всматривалась в темноту и наконец увидела колонны войск. Они шли ровным, не учащающимся шагом, катились, как волны большого прибоя. Кето ощутила крепкий, ядреный запах солдатского пота, услышала глухое позвякивание котелков, оружия, скрип колес…
Войска шли на восток. Они отступали…
Кето, Стася и Марья Андреевна ехали всю ночь до восхода солнца. Трехтонный грузовик раскачивался на ухабах. Иногда он останавливался мгновенно, будто натыкался на стену. Тогда Кето слышала уже знакомый беспорядочный топот многих ног, сиплые мужские голоса, кашель, урчанье автомобилей.
— Свет! Свет! Потуши фары, анафемская душа! — кричал кто-то.
Войска двигались сплошным потоком.
Кето почти не спала. То озноб начинал трясти ее, то Леша плакал, и жалобный писк его в шуме мотора и встречного ветра звучал слабо, как мяуканье котенка. Болела грудь… Иногда Кето просила Стаею дать ей ребенка, лежала, стиснув зубы, чувствуя, как он бессильно затихает у ее груди.
Под утро она забылась. Резкий толчок разбудил ее. Ей показалось, что грузовик валится набок. Она порывисто привстала, испуганно вскрикнув.
Рядом, под тенью густых матово-зеленых кленов, стояли санитарные машины. В них прямо на сене лежали раненые. Раскрыв бледные губы, на Кето удивленно смотрел молоденький боец с грязным ссохшимся бинтом на голове и желтым, как у лихорадочного больного, лицом.
«Значит, все, что было вчера, — правда», — с тоской подумала Кето.
Стася, пристроившись тут же, на мешках, кормила Лешу из рожка. Рыжий почтовик и Марья Андреевна, сидя возле грузовика на траве, разговаривали. На лице почтовика было то уже знакомое Кето выражение, какое бывает у мужчин, когда они видят перед собой нравящуюся им женщину. Это выражение и то, что Марья Андреевна могла говорить о каких-то пустяках и улыбаться мужчине, удивило и сначала неприятно поразило Кето. И в то же время мысль, что, несмотря ни на что, в мире существуют самые обыкновенные вещи и можно думать о чем-то другом, была приятна ей.
Марья Андреевна расчесывала свои отливающие золотом волосы, и глаза ее спокойно светились. Вот она достала из баульчика зеркальце, пудреницу и стала пудрить и прихорашивать свое обожженное солнцем милое лицо, кончиками пальцев трогала длинные темные ресницы.
Молоденький боец с детским любопытством следил за ней, повидимому, совсем забыв в эту минуту о том, что произошло с ним накануне, и о своей ране, обвязанной окровавленным бинтом.
— Марья Андреевна, куда мы приехали? — спросила Кето.
— Екатерина Георгиевна! Милочка моя! — весело вскрикнула Марья Андреевна. — Мы уже почти в Слониме. Слезайте на травку. Тут очень хорошо. Эй вы, мужчины! Помогите же даме слезть с машины!
Рыжий почтовик кинулся помогать Кето, но она отстранила его, сама слезла с грузовика, взяла ребенка, отвернувшись, вынула грудь. Сосок был сух… У нее пропало молоко…
На улицах Слонима беженцы шли и ехали более спокойно, чем в Волковыске. И небо было тихое и чистое. Не видно было и разрушенных домов.
— Я уверена, что мужья наши здесь, — щебетала Марья Андреевна, когда они пошли разыскивать сначала почту, потом городской совет. — Не может быть, чтобы Петенька поехал без меня дальше. Ведь здесь и бомбежки не было. Вот увидите, они, трусишки этакие, здесь где-нибудь прячутся…
И она засмеялась своим грудным приятным смехом.
Но и на почте и в городском совете никто ничего не знал ни о начальнике почты Плотникове, ни об инженере Волгине. Так же, как и в Волковыске, не было телефонной связи с Н. Телефонная линия была исправна только до промежуточной станции, — дальше будто глухая стена разделила мир надвое.
После того как дежурный городского исполкома посоветовал Кето и Марье Андреевне добираться до Барановичей, а оттуда поездом ехать на Минск, настроение женщин опять упало. Они ходили по улицам, всматриваясь в лица, надеясь отыскать среди беженцев знакомых.
Они побывали всюду: на вокзале, где неутомимая и энергичная Марья Андреевна прошлась вдоль нескольких эшелонов, выкликая фамилии мужа и своих знакомых; сходили в единственную в городе гостиницу, даже заглянули в пустующее кино и городской ресторанчик, превращенный в питательный пункт.
Переночевав в одном из обывательских домиков, Кето и Марья Андреевна снова вышли утром на поиски. Утомившись, они присели на скамейке в чахлом, заполненном беженцами скверике. Вдруг Кето вскочила, закричала:
— Иван Егорович! Иван Егорович!
Проходивший мимо высокий сутулый мужчина с рюкзаком за плечами и длинной суковатой палкой нерешительно обернулся.
С минуту он блуждал рассеянным взглядом по скверику, все еще не видя Кето, которая уже бежала к нему, спотыкаясь и расставив руки. Но вот он увидел и сам быстро пошел ей навстречу.
— Екатерина Георгиевна… Да неужели это вы? — устало моргая слезящимися красными глазами, пробормотал Самсонов. — Какими судьбами? Очень рад… Очень рад…
— Откуда вы? Давно вы здесь? — задыхаясь, спросила Кето.
— Оттуда же, откуда и вы. Мчусь на «перекладных» день и ночь… Как видите, вырвался из когтей дракона…
В своем когда-то белом, теперь совсем сером от пыли кителе, с мазутными пятнами на рукавах, в форменной помятой фуражке с полотняным верхом Самсонов выглядел особенно угрюмым. Почерневшее от усталости, словно закопченное, морщинистое лицо его с мясистым носом и болезненными мешками под беспокойно-сердитыми глазами, обросло клочковатой, слипшейся от пыли щетиной. Там, в Н., в дни мирной жизни, Кето недолюбливала Самсонова за его замкнутость и надменную насмешливость, а теперь у нее даже потемнело в глазах от радости при мысли, что она может узнать о судьбе Алексея.
— Говорите, где Алеша? Скорей… — нетерпеливо трясла она костлявые руки Самсонова.
— Екатерина Георгиевна… позвольте немного опомниться. Я еще не уверен, что вижу вас… — Самсонов потер ладонями глаза. — Боже мой, как вы изменились! Ни за что не узнал бы вас в этом одеянии!
— Скажите одно слово: жив он или нет? — спросила Кето.
— Жив. Мы виделись с ним в последний раз в четыре часа дня в воскресенье…
Кето прикрыла глаза дрожащими маленькими руками.
— Вы мне все расскажите… Все-все… Идемте, идемте, — потянула она его за руку туда, где сидели Марья Андреевна и Стася.
Самсонов слегка поклонился Марье Андреевне, снял с плеч рюкзак, положил на траву суковатую палку. Марья Андреевна с изумлением разглядывала его.
«Муж?.. Ваш Алеша?» — спрашивал ее взгляд. Она разочарованно вздохнула, когда Кето представила ей Самсонова.
Самсонов торопливо рассказал обо всем, что произошло у моста.
— Так было нужно, — нахмурился он. — Мы получили приказ из Москвы… В самую последнюю минуту. Немцы уже были в двух километрах, когда мы заложили взрывчатку. Нам повезло. Они не ожидали, что мост будет взорван перед самым их носом, и опоздали… Алексей Прохорович выскочил из кольца первым, я — вторым… Со мной ушло семь человек из бригады Шматкова. Вон они отдыхают под деревцем. Вот только Шматкову не повезло. Кажется, он не успел уйти…
— Он погиб? — спросила Кето, припомнив, как много Алексей говорил о Шматкове.
— Да… Если он не погиб при взрыве, то его убили автоматчики.
Самсонов вынул из кармана пачку махорки, оторвал от свернутого вчетверо газетного листа клочок, стал вертеть цыгарку.
Он говорил глухим, отрывистым басом, и лицо его судорожно подергивалось.
— Алексей Прохорович от моста уехал в Н. — вот и все, что я могу сказать, — закончил он и, смяв окурок, ткнул его в землю. — Вас, конечно, интересует положение на фронте, — немного погодя заговорил он. — Могу кое-что сказать. Вы, конечно, думаете — все, что творится над нашими головами, и то, как эти звери убивают на дорогах беззащитных людей, — это и есть фронт?.. И наши войска так легко уступают дорогу врагу? Ошибаетесь, Екатерина Георгиевна… Не глядите на события глазами напуганных бомбами жителей. Фронт — там… — Самсонов показал на запад. — Мы его не можем видеть, но он уже протянулся от Балтийского моря до Черного… И каждый шаг не дешево обходится этим мерзавцам… Не всюду мы отступаем, не всюду, — возбужденно повторил Самсонов, и его возбуждение передалось женщинам, и лица их просветлели… — Не надо падать духом. Конечно, самого опытного борца можно сначала свалить предательским неожиданным ударом. Гитлер нанес такой удар… Историки будут изучать этот небывалый акт вероломства.
Самсонов стал натягивать на плечи лямки рюкзака.
— Привал кончился, — сказал он и посмотрел на небо. — Драконы должны скоро прилететь сюда. Я слышу: они летят где-то стороной.
— Вы поедете дальше? — спросила Кето.
— Да, я еду. Надо же работать. Поеду в Днепропетровск. Это мой родной город. К тому же я везу с собой семь дюжих молодцов — чудо-богатырей. Я их выхватил горяченькими, как каштаны, из огня. Они еще могут пригодиться мне и Алексею Прохоровичу. А куда намерены ехать вы?
— Я еще не решила, — вздохнув, ответила Кето. — Может быть, удастся встретить Алешу…
— Вряд ли вы найдете его в этой суматохе. Мой вам совет: ехать дальше.
— Куда?
— Ну, в Ростов… Если не ошибаюсь, там ваши родственники. Оставаться здесь одной с грудным ребенком — безумие. Да я просто не позволю вам. Если уж я встретил вас, то никогда не оставлю. Присоединяйтесь к моему каравану и едемте в Барановичи, а оттуда на Москву, на Киев — куда хотите. И вашей попутчице предлагаю то же самое…
— Да, я поеду, — согласилась Кето. По бледным, ввалившимся щекам ее катились слезы.
Подъезжая к Барановичам, Кето увидела в поле мужчин, женщин, подростков, роющих землю, согбенные спины, усталые загорелые липа, торопливые взмахи лопат.
Пестрая живая лента вытянулась громадным полукругом, огибая окраины города, переливалась на солнце всеми цветами.
Всюду были видны группы красноармейцев с утомленными, но бодрыми лицами. Вместе с жителями они рыли окопы, носили бревна и кирпичи. Там и сям торчали из окопов их тусклые запыленные каски, поблескивали на солнце тонкие жала штыков.
И в городе, во дворах и на улицах, люди торопливо рыли землю. Возле каждого дома копошился с лопатами, кирками и ломами народ. Даже дети носили в маленьких ведерочках и в старых солдатских котелках землю. При взгляде на них у Кето начинало пощипывать в горле.
Барановичи походили на военный лагерь. Базарная площадь была забита военными обозами, все двигалось, шумело грозно и тревожно.
На перекрестках кричали радиорепродукторы. Из Москвы передавались суровые марши. Диктор торжественным голосом рассказывал обо всем, что делалось на фронте, в тылу — на фабриках, заводах, в колхозах.
Кето услышала по радио слово «ненависть», и оно сразу же смутно взволновало ее, определило неясно бродившие чувства.
«Да, да, я тоже ненавижу их за все, что они сделали со мной за эти дни, за все, что я увидела там, на дорогах и улицах», — думала Кето, сидя на застрявшей на перекрестке между крестьянских возов телеге и прижимая к груди Лешу.
Кето жадно вслушивалась в голос диктора. За три дня скитаний она соскучилась по радио. Ей одинаково приятно было слышать и немногословный рассказ о героизме бойцов, в течение нескольких часов удерживавших какой-то населенный пункт до подхода главных сил, и о том, что в колхозе «Третья пятилетка», где-то на Кубани, колхозники начали косовицу, и что работницы какой-то швейной фабрики досрочно выполнили производственный план.
Страна жила и работала; за сообщениями радио чувствовались ее необъятность и сила. Миллионы людей были там, за спиной диктора, — они жили, дышали, волновались, не сидели сложа руки.
Самсонов привез свою группу эвакуированных на вокзал и там расплатился с подводчиками.
Громадный железнодорожный узел был забит воинскими эшелонами и пассажирскими поездами, ожидавшими отправления на Минск, Бобруйск, Гомель.
Немецкие самолеты несколько раз налетали на Барановичи, бомбили станцию, но разрушенные пути быстро чинились и движение поездов на восток не прерывалось.
Однако скопления беженцев были так огромны и опасность налетов была столь очевидна, что охрана не пропускала новые потоки беженцев на вокзал.
На привокзальной площади и в скверике с летней киноплощадкой, на платформах, у пакгаузов люди сидели в ожидании поезда так тесно, что ступить было негде. Тут же на площади, под деревцами, курились маленькие костры; женщины, склонившись над котелками, варили пищу, здесь же играли дети, лежали на разбросанных матрацах больные…
Кето и Марья Андреевна решили еще раз навести справки, купить на дорогу продуктов. Узнав, что поезд пойдет на Минск вечером, они, сговорившись с Самсоновым о встрече в привокзальном сквере, направились в город. День был знойный и душный. Нечаянно они забрели на эвакопункт, там им предложили сходить в баню и столовую.
Розовощекая девушка в сияющем белизной халате сказала Кето:
— У нас есть комната матери и ребенка, врачебная консультация, зайдите…
После дорожной грязи и пыли чистая светлая комната консультации растрогала Кето. Женщина-врач осмотрела Лешу, сказала:
— Вам придется побыть у нас хотя бы сутки. Ребенок пока здоров, но сильно истощен. В дороге он может заболеть.
— Я не могу оставаться, — вздохнула Кето.
Загрохотали зенитки. Мимо окон побежали люди. Женщина-врач не двинулась с места, что-то записывала.
«Она уже привыкла», — подумала Кето. Выждав, когда стрельба прекратилась, Кето пошла на вокзал.
Самсонов со своими эвакуированными рабочими-мостовиками ожидал женщин в привокзальном скверике. Он стоял среди них, высокий, сутулый и мрачный, с рюкзаком за плечами и суковатой палкой в руке.
— Я вас жду с нетерпением, — сказал он Кето. — Через час должны подать поезд на Минск. Но вести неутешительные. Говорят, немцы разбомбили в Столбцах мост через Неман. Тут очевидцы рассказывают: эти изверги расстреливают людей тысячами… В Бресте они сжигали людей живьем. Вы только вдумайтесь: все это происходит не во времена Навуходоносора, Атиллы или какого-нибудь Тамерлана, а в первой половине двадцатого века, после того как жили Гете, Толстой, Дарвин…
Кето промолчала: ей не хотелось говорить. Вокруг разноголосо гудела толпа. Заходило солнце. Воздух над городом был мглист и сух, пронизан красноватыми лучами заката.
Через час подали на Минск состав темных, неосвещенных теплушек. Смеркалось. В задымленном, беззвездном небе безмолвно и нервно метались лучи прожекторов, где-то на западе вставало огромное мутное зарево. Было уже темно. Кето, Марья Андреевна и Стася, влекомые гудящим потоком, старались не растеряться, крепко держа друг друга за руки, Самсонов все время не выпускал локтя Кето, расталкивая толпу.
— Держите меня крепче, — умоляюще сказала Кето. Она старалась защитить Лешу руками, приподнимала его над собой. Мальчик все время кричал, но она не слышала детского голоса в общем шуме.
Над станцией вновь, точно чудовищно огромные кометы, скрестились голубые лучи. Где-то совсем близко загремели зенитки.
— За мной! За мной! — командовал Самсонов.
Вот и вагоны, длинные, с широко распахнутыми дверями.
«Скорее, скорее… Уехать подальше… Не видеть, не слышать этого», — стучал в голове Кето тупой молоточек.
— Марья Андреевна… Стася… где вы? — крикнула она.
— Я здесь… — откликнулась Стася.
— Держите ребенка… Ради бога, держите ребенка, — откуда-то издалека посоветовала Марья Андреевна.
Кето вдруг почувствовала, что потеряла руку Марьи Андреевны. Ее сдавили какие-то женщины с узлами, жарко дыша ей в лицо. Становилось все темнее, и Кето не могла разглядеть их лиц. Ее охватил ужас.
— О, будь ты проклят! Будь проклят, антихрист!.. — раздался рядом пронзительный крик женщины.
И Кето при свете зеленоватой вспышки от стрелявшей неподалеку зенитки на какую-то долю секунды увидела перекошенное, точно гипсовое лицо, угрожающе поднятый кулак…
— Будь проклят!.. Будь проклят!.. — все громче выкрикивала обезумевшая женщина.
И в ту же минуту Кето услышала над головой раздирающий ушные перепонки свист и шум, похожий на шум быстро надвигающегося вихря.
«Что это так шумит?» — слабо засветилась в ее мозгу мысль и мгновенно потухла…
…Выбеленные известью кирпичные своды открылись перед замутненным взором Кето. Тусклая электрическая лампочка освещала их. Там, где своды сходились со стеной, колыхалась черная паутина. Кето смотрела на эту паутину, и тонкие черные брови ее напряженно сдвигались. Странный смешанный запах иода и спирта тяжело висел в воздухе. И чем шире раскрывались ее живые, горячие глаза, тем острее был этот запах, и ощущение чугунной тяжести в голове, во всем теле, мутящая тошнота, сжимавшая горло, становились неотвратимее.
«Это все тот же нехороший сон», — подумала Кето. И вдруг словно яркий луч озарил ее мозг. Она вскрикнула.
Перед ней раскрылось все сразу: и то, что она лежала на каких-то носилках с вытянутыми вдоль туловища руками (такие же носилки стояли рядом), и закопченный, затканный паутиной кирпичный свод, и мерклый свет, и чьи-то стоны, и лицо женщины в больничном халате…
— Где мой ребенок? — тихо и жалобно спросила Кето и нашла в себе силы, чтобы привстать на локте. Она продолжала напрягать память. Это было видно по ее ищущим, беспокойным глазам.
Женщина в халате ласково смотрела на нее. Она не знала, что отвечать этой неизвестной красивой женщине. Кето, окровавленную, в разорванном платье, с тяжелым ранением левой ноги, вместе с другими ранеными, изуродованными мужчинами и женщинами, принесли сюда, в бомбоубежище, бойцы местной противовоздушной обороны. Ребенка с ней не было.
— Лягте, лягте, — попросила фельдшерица. — Успокойтесь.
Она попыталась уложить Кето, но та упиралась. Вот она увидела свое разорванное платье, кровь, увидела рядом с собой стонущих, взывающих о помощи людей, и глаза ее загорелись безумным блеском.
Она с отчаянной настойчивостью повторила вопрос: где ребенок? Куда девали ребенка? Где Стася, Иван Егорович, Марья Андреевна? Фельдшерица не хотела лгать и выдумывать. Она не видела никакого ребенка, не знала ни Стаси, ни Ивана Егоровича, ни Марии Андреевны. Может быть, они тут, в подвале, ведь здесь такая масса раненых людей. Прошло полчаса, как кончилась бомбежка, а их все носят со станции бойцы противовоздушной обороны…
Сердце фельдшерицы словно окаменело. Бог знает, как она будет работать, хватит ли у нее сил: так у нее дрожат руки, и крови вокруг столько, что она ничего подобного не видела за всю свою жизнь.
В глазах Кето было столько муки, что в другое время фельдшерица могла бы расплакаться, закричать (подумать только — потерять ребенка!), но сейчас все заледенело в душе ее.
Фельдшерица позвала санитарку, и они стали держать Кето за руки, уговаривать:
— Успокойтесь, милая… Мы найдем вашего ребенка, успокойтесь…
— Найдите его! Спасите! Найдите!.. — выкрикивала Кето, пытаясь встать с носилок. — Стася! Марья Андреевна!..
Она не скоро потеряла сознание. Только большая потеря крови надолго погасила его.
И в эту минуту санитары внесли в бомбоубежище еще двух женщин: одну молоденькую девушку с веснушчатым, как скорлупа сорочьего яйца, лицом, сильно контуженную воздушной волной, потерявшую способность что-либо соображать и говорить (это была Стася), и другую — полную, с пышными золотистыми волосами, смертельно раненную осколком в живот. Марья Андреевна уже очнулась и тихонько стонала.
— Сюда ставь… не неси дальше, там же нет места, — сердито сказал пожилой санитар молодому и опустил носилки недалеко от входа.
Здесь было сумрачно, свет коптилки слабо достигал сюда. Запах крови был здесь особенно силен.
— А как же носилки? — спросил молодой санитар. — Носилки-то нам нужны… На чем же мы будем других носить?
— А ты не спорь. Не бросишь же ты ее здесь. Не полено ведь. Видишь, вся кровью истекла. Шальной ты… Я вот тебя укрощу, — пригрозил пожилой санитар.
Подошла фельдшерица, сердито прикрикнула:
— Что вы тут шумите?
— Нам носилки нужны. Не можем же мы работать без носилок.
Фельдшерица нагнулась над Марьей Андреевной и тотчас же отшатнулась.
— Возьмите другие носилки — там освободились, — сказала она и крикнула: — Сестра! Бинты! Вату!..
К бомбоубежищу подъехал санитарный автобус, и тяжелораненых стали выносить из бомбоубежища.
Марья Андреевна была еще в сознании. Мысль ее работала напряженно и ясно. Она попросила пить и, когда полная фельдшерица наклонилась к ней, чтобы наложить на живот временную повязку и хотя бы немного остановить обильное кровотечение, спросила очень тихо, прерывисто:
— Вы не видели тут… женщину с ребенком? Такая худенькая, черноглазая… Екатериной Георгиевной зовут?..
Фельдшерица была так взволнована, что не расслышала слов Марьи Андреевны. Опять ее спрашивали о ком-то, но она не знала ни одного имени. По землисто-серым пятнам на лице женщины, по тускнеющему взору фельдшерица определила: несчастная скоро умрет. Но она все же наложила вату и бинт.
Дыхание Марьи Андреевны становилось все более прерывистым и слабым. Что-то клокотало в ее горле. Полная грудь высоко поднималась и как-то сразу опускалась, точно проваливалась.
— Петенька! Петя! — вскрикнула вдруг Марья Андреевна и затихла.
Фельдшерицу позвала санитарка, и она на минуту отлучилась к другому раненому, которого только что принесли. Она быстро сделала перевязку, вернулась к Марье Андреевне. Та лежала тихо. В это время врач, руководивший погрузкой раненых в автобус, освещая карманным фонариком фельдшерицу и носилки с Марьей Андреевной, спросил:
— Эту, что ли, брать? У меня еще одно место. Предупреждаю — я беру только тяжелых.
Фельдшерица и врач склонились над носилками.
— Она умерла, — недовольно сказал врач, светя фонариком прямо в неподвижное, сохранившее свое доброе выражение прелестное лицо Марьи Андреевны и отворачивая ей веко. — Давайте другую…
— Возьмите эту, пожалуйста, — сказала фельдшерица, подводя врача к Кето, все еще находившейся без сознания.
Санитары подняли носилки и понесли…
Сбросив многотонный груз фугасных и зажигательных бомб, эскадрилья тяжелых бомбардировщиков «Хейнкель-111» взяла курс на запад. Командир майор Бюхнер, имеющий рыцарский крест за операцию на острове Крит, произвел радиоперекличку боевых единиц. Из двадцати семи машин не отзывалась только одна — молодого лейтенанта Людвига Ренке.
— Ренке! Ренке! — звал Бюхнер в микрофон.
Ренке, которого он считал своим питомцем и способным учеником, не отвечал.
— Повидимому, у него испортился передатчик, — подсказал флагману Крюгге, шедший третьим в воздушном строю.
— Не могу допустить этого, — недовольно буркнул в микрофон Бюхнер. — Я говорил с ним три минуты назад, в момент бомбометания. Ренке положил груз очень точно.
Эскадрилья шла над темными лесами Белоруссии. Высоко над землей плыл хриплый ноющий гул. Позади поднималась махровая стена пламени. Это горели эшелоны, нефтесклады, вагоны и пакгаузы на станции Барановичи.
— Ренке! Ренке! — снова принимался звать Бюхнер. — Как вы думаете, Крюгге, не путается ли он где-нибудь рядом? Не может быть, чтобы его подбили.
С минуту в шлемофоне Бюхнера что-то потрескивало, потом снова послышался голос Крюгге:
— А здорово мы угостили нынче русских. Я вывалил весь свой груз прямо на вокзал. Давно я не видел такого зрелища. Хотел бы я, чтобы наш пузан Геринг посмотрел на эту работу.
В шлемофоне послышался суховатый смешок Крюгге.
— Мне жаль Ренке, — не успокаивался Бюхнер. — Если он погиб, это большая утрата для нас.
— Я не верю в его гибель, — коротко ответил Крюгге.
В разговор вмешался третий веселый голос:
— Эй вы, Крюгге!
— А-а… Штрумпф? Здорово, чурбан!
— Доброй ночи, шалун. Как у тебя настроение?
— Как у голубя. Одно плохо — мы, кажется, потеряли Ренке…
— Я слышал. Не может быть: не такой парень…
— Правда, мы здорово всыпали нынче русским?
— Что и говорить. Они жарятся, как каштаны. Я не завидую сейчас тем, кто в Барановичах.
— Ренке! Ренке! — продолжал устало звать Бюхнер.
Но Ренке не отвечал: его бомбардировщик горел в лесу под Барановичами…
На станции тем временем пожарники и бойцы местной противовоздушной обороны продолжали вытаскивать из-под обломков раненых и носить их в бомбоубежище. От огня всюду было светло, как днем, и отличать живых от мертвых было не трудно.
Толпы людей шли по улицам из города — в поле. Дорогу им освещали красные отсветы бушевавшего на станции пожара. По мостовой, по розоватосветлым стенам домов мелькали длинные уродливые тени.
Две женщины — низкорослая, полная, как румяное налитое яблоко, одетая в широкую сборчатую юбку и расшитый красной нитью полотняный передник, и высокая, пожилая, с крутыми мужскими плечами — шли по дороге.
Город давно остался позади, и только видно было красное дымное облако. Занимался рассвет. Над ржаным душистым полем заводил свою раннюю песню жаворонок. С каждой минутой становилось все светлее. Румяный свет еще не видного за лесом солнца разгорался все ярче. Жаворонки заливались все громче. А люди все шли и шли, и среди утренней тишины был слышен их торопливый топот, усталое натруженное дыхание. Молодайка в вышитом переднике бережно прижимала к груди какой-то сверток. Пожилая высокая женщина вдруг остановилась.
— Ох, мати божья! Не можу больше, ой, не можу, — громко вздохнула она и села тут же, у дороги. — Долго ли мы еще идти будем? Я уже и ноги себе сбила.
Молодайка в переднике опустилась рядом со своей спутницей, осторожно приоткрыла верхнюю часть свертка, дохнула туда широко открытым ртом.
— Тетка Марина, дытына наша морщится, ей-богу, исты хоче. Ох, боже ж мий! Що я буду с нею робыть?
— Да де ж ты его взяла, Парася, я так и не зрозумию? — спросила пожилая женщина, обвязывая тряпкой ногу.
— А я ж кажу вам — не знаю. Когда вин начав бомбить, мы ж легли з вами в тот ривчак. Коли дывлюсь — подо мной дытына. Я и сама не помню, як я его схватила. Потом спрашивала, чья дытына, никто не знает. Да и мы ж побиглы с вами со станции.
— Мати пресвятая, — перекрестилась Марина. — Оце, мабуть, страшный суд и есть. Надо вернуться в город да поспытать, може, маты найдется. Куда ж ты с ним пойдешь?
— Не пойду я в город, — ответила Парася и с выражением ужаса на миловидном лице оглянулась в сторону Барановичей.
Там все еще висело красное пухлое облако.
По дороге шли люди, скрипели возы.
Женщины посидели, отдохнули и снова двинулись в путь.
Из-за леса поднималось ясное, как всегда, солнце. Роса на колосьях высохла, голубоватым дымком курились в балочках испарения.
— Парася! — после долгого молчания снова заговорила Марина. — Так як же ты с дытыной будешь? Оно же не наше.
— А я знаю? — тихо ответила Парася. — Не могу же я его на дороге кинуть.
И опять женщины долгое время шли молча. Потом Марина сказала:
— Правда, Парася, жалко дытыну. Ну, неси, може, наша будэ. Нехай растет на счастье…
Ребенок слабо пискнул.
— Ой, тетка, вин плаче. Кажу — исты хоче, — остановилась Парася.
Марина порылась в котомке, отщипнула от житного хлеба кусок мякиша, пожевала, оторвала от серой тряпицы лоскут, завернула в него тщательно разжеванную темную кашицу и, ловко обвязав маленький узелок, подала Парасе.
— Дай ему.
Парася отсосала узелочек, сунула в разинутый, как у голодного птенца, ротик. Ребенок замолчал, зачмокал губами. Парася осторожно дохнула ему в лицо, точно хотела согреть его своим дыханием, светло улыбнулась.
— Ах ты, голопузик чернобровый! Як тебя зовут, а? Кто твоя маты? Ну-ка, скажи, где твоя маты? — спрашивала она. — Тетка Марина, а правда, як его зовут? Мы и не знаем.
— Як зовут, скажет только ридна маты… А не буде ридной, найдем свою. Жинок на сели у нас богато.
Парася пристально взглянула на свою суровую тетку, хотела что-то сказать, но только улыбнулась…
Иван Егорович Самсонов потерял в тот вечер свою палку и фуражку. Случайно он оказался в глубокой канаве и там, стиснутый со всех сторон дрожащими телами, пролежал до конца бомбежки. Выйдя из этого убежища, он стал разыскивать свою команду и спутниц. Упрямо и неторопливо бродил он по платформе между пылающими вагонами и окликал мостостроителей по именам и фамилиям.
На станции он нашел только троих, остальные разбежались или погибли… Утром он встретил еще двух людей из бригады Шматкова, а двое так и пропали без вести.
В бомбоубежище, куда сносили раненых, он зашел утром и узнал, что Кето и Стасю (ему рассказали об их приметах) отвезли в городскую больницу. Но пришел он туда слишком поздно: раненых уже эвакуировали.
Только на следующий день Самсонов со своими пятью мостовиками смог выбраться из Барановичей и после десятидневных скитаний по железным дорогам приехал в Днепропетровск.
Знойные дни медленно гасли над Ростовом. Солнце светило щедро, но людям казалось — на всем лежит неуловимая печальная тень. И небо выглядело необычным, словно таило опасность. По ночам жители с беспокойством прислушивались к глухому рокоту дежурного самолета, доносившемуся из звездной глубины.
Но и на просторном тихом Дону, как и всюду в глубоком тылу, война все еще казалась далекой. Лето стояло влажное, урожайное. Проносились и таяли в задонских голубых просторах бурные ливни. Желтели поля, наливались и твердели тяжелые колосья. В колхозах начиналась косовица. Старики говорили, что давно не наливалась таким крупным и тяжелым зерном звенящая на ветру пшеница, давно не вызревали такие сочные румяные яблоки, груши, абрикосы и сливы… Да и бахчи ожидались хорошие, и виноград на придонских песчаных косогорах хотя и был еще зелен, но уже так тяжел, что приходилось подставлять добавочные подпорки.
— Вот привалило лето богатое, — говорили люди. — Только бы жить, а тут — война. Чтоб этому проклятому Гитлеру захлебнуться в собственной крови!
Со дня германо-фашистского вторжения прошла неделя, а в городе уже многое изменилось. Как будто и гудки на заводах так же гудели по утрам, и трамвай позванивал на улицах, и народ шел по своим делам, а оглянешься по сторонам, прислушаешься — не то. Словно поднялась в вечно живом организме города температура; дышит он часто и трудно, порывисты удары его напряженного пульса Все куда-то спешат, лица, у всех суровы и озабоченны, мало на улицах смеха и шуток.
Во многих семьях поселилась печальная тишина. Усядутся обедать, а стул, недавно занятый отцом или любимым сыном, оказывается пустым. Ушел близкий человек далеко, и когда вернется — неизвестно. К его отсутствию еще не привыкли, вот и проходит обед в сосредоточенном молчании.
Город на глазах менял свои пестрые живые краски. Штукатуры мазали стены грязновато-серой, смешанной с сажей известкой, закрашивали синькой окна, чтобы дома лучше сливались с ночной темнотой.
С вечера улицы погружались в густой мрак, одиноко мерцали только цветные огоньки светофоров. Жители постепенно отвыкали от яркого света, от нарядного сияния неоновых трубок, от скользящих над фасадами домов световых реклам.
В часы передач последних известий на улицах, на перекрестках у радиорупоров собирались толпы. Люди жадно ловили каждое слово диктора.
Прослушав сводку, все расходились с невеселыми, сосредоточенными лицами.
Первый день войны вторгся в семью Волгиных с такой же ошеломляющей неожиданностью, как и во многие семьи, что-то было сдвинуто с места, нарушено, перемещено. Грозные события непосредственно касались семьи Волгиных. Война бушевала там, где находились Алеша, Кето и Виктор. Это с первого же дня сильно беспокоило всех.
Наступила вторая неделя войны, но от Алексея, Виктора и Кето не было вестей. Красная Армия оставила Брест, Белосток и Гродно. Новость эта еще больше взволновала семью Волгиных.
Прохор Матвеевич попрежнему аккуратно уходил на работу. Его фабрика перешла на изготовление коек и столов для госпиталей. Он и уставал больше, и приходил домой позже, и одевался небрежнее, и лицо его заметно осунулось, похудело. Дряблые складки кожи серебрились жесткой, давно небритой порослью.
С Таней тоже происходило неладное. Занятая прежде только делами института, лекциями, экзаменами, встречами с друзьями и подругами, все время твердившая дома о Юрии, о том времени, когда они начнут совместную жизнь, она вдруг перестала говорить об этом.
Юрий попрежнему приходил в дом на правах жениха. Попрежнему они ходили гулять или в театр, Юрий уже смотрел на Таню, как человек, уверенный в том, что он любим и рано или поздно станет обладателем своего счастья.
И вдруг в отношениях Тани и Юрия появился холодок. На его настойчивые ухаживания она отвечала грустным молчанием, беспричинно, как казалось Юрию, капризничала, с явной неохотой слушала его напоминания о свадьбе. Иногда лицо ее темнело, она рассеянно смотрела мимо Юрия и вдруг, нервно передернув плечами, отвечала ему горьким, обидным смехом.
— Тебе, Юра, как будто и думать больше не о чем, только о свадьбе, — с досадой сказала однажды Таня. — Просто даже скучно становится…
Как-то Таня весь день бродила по городу. К вокзалу непрерывно шли колонны мобилизованных, а рядом медленно шагали их жены и родственники. Поровнявшись с колонной, Таня пошла вслед за ней, подхваченная пестрой бурливой толпой.
Небольшой духовой оркестр, идя во главе колонны, не совсем складно, но очень громко, с большим подъемом играл марш. Мобилизованные с сумками за плечами, каждый в своей домашней рабочей одежде, шли, ничуть не стараясь отбивать шаг под звуки оркестра. Лица их были строги, задумчивы, и на каждом из них было заметно обычное будничное, домашнее выражение, как будто каждый уносил с собой часть того мира, в котором жил до начала войны.
И вместе с тем в лицах их было что-то такое, что уже отрешало их от домашней жизни. Это сочетание будничности с суровой отрешенностью от обычного мира и готовностью принять какую-то небывало важную новую обязанность поразило Таню.
Звуки марша, приглушенные голоса в толпе, остановившиеся трамваи и троллейбусы, пропускавшие колонну, накаленное добела июльское небо, покорные и печальные лица женщин (у некоторых глаза были еще влажны) до того взволновали Таню, что в горле ее сладко защекотало. Чувство какой-то особенной мужественной гордости за людей, за почтительно расступившийся перед колонной город, за пыльное, жаркое родное небо, за все-все, чем жили в эти дни люди, охватывало Таню все сильнее.
подпевала колонна оркестру. Эти простые слова казались Тане все более значительными.
Рядом с ней шла молодая женщина, худая, бледная, с заплаканными серыми глазами и печальной сосредоточенностью на лице. Ее загорелые, тонкие, как у девочки-подростка, руки неумело держали ребенка, и вся она, маленькая и грустная, в простом пестром платье, повидимому еще не совсем освоившаяся с ролью матери, так была хрупка, что Тане стало жаль ее, и вместе с тем какая-то особенно хорошая любовь к неизвестной женщине проникла в ее сердце, Таня шла, не сводя с нее глаз, с ее тонкой шеи и светлых девичьих волос.
Молодая женщина не отрывала взгляда от шагавшего в колонне такого же невидного ростом паренька с задорным курносым лицом и котомкой за плечами. Паренек изредка взглядывал на нее и, улыбаясь, кивал ей, как бы говоря: «Не робей, увидимся».
пели хором мужские и женские голоса.
«Да, да… война народная… священная… — отзывался в душе Тани какой-то мощный голос. — Как я люблю тебя… Славная ты моя с ребеночком, хорошая… И тебя, курносый, люблю… Пусть ярость благородная… Пусть, пусть», — вихрем проносились в голове мысли.
Таня не заметила, как дошла с толпой до вокзала, и, боясь потерять женщину с ребенком, подошла к ней.
— Вы мужа провожаете, да? — робко спросила она.
Женщина рассеянно взглянула на нее. Таня покраснела, смутилась: столько суровости было в глазах женщины. Поглощенная мыслью о разлуке с мужем, она, повидимому, не расслышала или не поняла слов Тани. Из ее покрасневших, ничего не видящих глаз катились крупные слезы. Потом Таня увидела, как курносый паренек, прощаясь, застенчиво обнимал молодую жену и говорил ей какие-то утешающие слова и все время смущенно оглядывался на товарищей.
Таня выбралась из толпы, медленно пошла домой. Навстречу ей двигались новые колонны. Она останавливалась и провожала их задумчивым взглядом. Какое-то новое решение созревало в ее душе.
Вечером к ней пришел Юрий, упросил пройтись по затемненному бульвару. В груди Тани все еще лежала какая-то теплая тяжесть. Она невпопад отвечала на вопросы. Бережно прижимая к себе локоть девушки, Юрий, по обыкновению, заговорил о своих чувствах, о том, как все тяжелее становится ему ждать дня, когда они наконец будут вместе.
Таня с недоумением взглянула на него. Его неизменно щеголеватый вид, самодовольное лицо, на котором застыло выражение нежного внимания, показались ей чужими и невыносимо скучными.
— А разве сейчас весь смысл жизни только в этом? — не сдержав раздражения и как бы прислушиваясь к тому, что совершалось в ее душе, проговорила Таня. — Я не понимаю, как можно сейчас думать только об этом.
Она брезгливо передернула плечами.
— А что же тут плохого? Что, собственно, произошло? — опросил Юрий. — Ну, война… Но какое это имеет отношение к нашим чувствам? Разве люди во время войны не женятся?
— Женятся, женятся, — с еще большим раздражением передразнила Таня. — А я вот не хочу теперь, не хочу… жениться!
— Но почему? После того, как старики согласились…
— Ах, — Юра, неужели ты не понимаешь! — с досадой воскликнула Таня. — Мне стыдно сейчас об этом думать.
— Почему стыдно?.. Так-то ты любишь меня…
Таня остановилась, высвободила локоть.
— Знаешь что? Не будем говорить об этом.
— Может быть, ты боишься? — снова после натянутого молчания неосторожно заговорил Юрий. — Боишься, что меня мобилизуют и ты останешься одна?
Он не успел договорить. Таня грубо вырвала руку, которую снова попытался взять Юрий. Глаза ее в сумерках недобро блеснули.
— Что ты сказал? — приблизила она к нему свое гневное, похудевшее за последние дни лицо. Что ты сказал? Повтори…
— Я говорю, может быть, ты думаешь, что меня возьмут в армию и ты останешься одна, — несмело пробормотал Юрий. — Но я — инженер-железнодорожник, меня не возьмут на войну.
— Ах, вон что! Ну, знаешь… этого я не ожидала от тебя… Да, да, не ожидала! — презрительно повторила Таня. — Оставь меня!
Она быстро пошла, громко стуча каблуками по асфальту. Юрий догнал ее, попытался обнять, но она вырвалась с каким-то ожесточением.
— Как это пошло, что ты сказал сейчас! Как это невыносимо низко и пошло! — выкрикнула она со слезами в голосе. В ее гордо поднятой голове было что-то неумолимо упрямое…
Они молча дошли до дому, остановились у подъезда, под широким навесом тополя, в душной мгле. Ни одного огонька не было видно на улице, и звезды светили тускло, точно их тоже затемнили.
Юрий сначала робко, потом смелое обнял Таню. Она равнодушно отстранила свое лицо. Он шептал:
— Таня… свадьба — это, в конце концов, неважно. Но ведь ты можешь быть моей?..
Она молчала, сжав губы. В памяти ее вставали маленькая женщина с ребенком, ее суровые, полные слез глаза, нескончаемые колонны мобилизованных, приглушенные голоса, звуки оркестра. Она сказала Юрию:
— Оставь меня. Сейчас мне противно это слушать.
Она ушла, не пригласив его в дом, а Юрий долго бродил по темным, как нескончаемые тоннели, улицам, ломая голову над тем, что произошло с Таней.
Третьего июля Прохор Матвеевич пришел на фабрику в том необычном состоянии глухого раздражения и подавленности, в котором находился уже несколько дней. Он не заговорил, как всегда, с вахтером, а только коротко и рассеянно поздоровался с ним и прошел в цех.
В цехе внешне было все по-старому: тот же мирный шум строгальных и режущих станков, та же бодрая, деловая суета, запах клея и политуры, привычно пощипывающий в носу. Но Прохору Матвеевичу казалось, что в цехе многое изменилось, что и станки работают не так слаженно, как прежде. Угнетало его то, что вот уже более недели он был в натянутых отношениях с парторгом цеха Ларионычем, с которым его связывала долголетняя дружба. За два дня до войны они повздорили на производственном совещании из-за окраски стильной мебели и теперь не разговаривали. Но особенно угнетали Прохора Матвеевича события на фронте. Хотелось узнать нечто большее, чем то, о чем очень скупо говорилось в сводках Информбюро. Подобно многим людям, Прохор Матвеевич ждал какого-то ясного, ободряющего объяснения событий.
Утром в шлифовальный цех, где работал Прохор Матвеевич, вбежал Ларионыч и срывающимся от волнения голосом прокричал:
— Товарищи! Скорее во двор, к радио! Сталин будет говорить!
На секунду в цехе стало так тихо, будто в нем не было ни души.
Все кинулись во двор. Прохор Матвеевич отложил инструмент и с сосредоточенно-хмурым лицом медленно пошел к выходу.
От волнения он забыл снять свои очень сильные круглые очки, которые носил только в цехе, и шел в них, видя все вокруг странно увеличенным, погруженным в мутную радужную пелену.
Во дворе, плотно окружив столб с облупившейся трубой репродуктора, стояли рабочие. В их глазах застыло выражение напряженного ожидания.
«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!» — послышался из рупора негромкий голос.
Кто-то выронил из рук захваченную впопыхах стамеску, и она упала на асфальт двора с громким стуком. Все зашикали на нарушителя тишины. И в эту минуту Сталин спросил:
«Как могло случиться, что наша славная Красная Армия сдала фашистским войскам ряд наших городов и районов? Неужели немецко-фашистские войска в самом деле являются непобедимыми войсками, как об этом трубят неустанно фашистские хвастливые пропагандисты?»
Сталин сделал паузу и тут же ответил:
«Конечно, нет! История показывает, что непобедимых армий нет и не бывало. Армию Наполеона считали непобедимой, но она была разбита…»
Причины временных успехов врага излагались Сталиным ясно и определенно. Прохору Матвеевичу казалось, что он сам точно так же не раз думал. И в том, что речь Сталина как бы заключала ответы на многие вопросы, которые в то время ставил перед собой всякий человек, обеспокоенный за судьбу своей страны, была большая убедительность.
«Да, только так, только поэтому», — думал каждый, слушая речь.
Прохор Матвеевич смотрел в потрескивающий грозовыми разрядами зев железной трубы, стараясь не проронить ни одного слова. Морщинистые щеки его порозовели. Ему казалось, что Сталин как бы собрал все его мысли и, воплотив их в простые и понятные слова, указывал от лица всей партии, как нужно жить и как работать в такое трудное время.
Требовалось собрать в себе все силы, всю волю и устремить их к одной цели — одолеть врага. Это надо было сделать всюду, в большом и малом, в самых незаметных уголках жизни.
Прошло всего несколько дней с начала войны, а Прохор Матвеевич уже насмотрелся на беспечность некоторых людей; он уже повидал и нытиков, и паникеров, и Сталин не забыл о них в своей речи и теперь прямо и сурово указывал, как с ними надо поступать.
Земля, на которой Прохор Матвеевич стоял, дом, в котором он жил, и фабрика, на которой он работал, — все стало для него теперь еще ближе, роднее, и нужно было только одно — суметь удержать все это и своих хозяйских руках и не дать на поругание врагу.
Сталин заканчивал речь. Он говорил о необходимости создавать народное ополчение, о том, что такое ополчение уже собирается в Москве и Ленинграде.
Прохор Матвеевич снял очки, огляделся. Пробежала волна тихого говора.
— Ну как? — послышались голоса.
— Что ж… Будем и мы поступать в ополчение. И от нашей фабрики пошлем людей, — твердо предложил кто-то.
Двор гудел взволнованными голосами.
Прохор Матвеевич направился в цех. Его нагнал Ларионыч. Из-под осыпанной древесной желтой пылью кепки выбивались седеющие спутанные волосы. Подмышкой торчала неизменная линейка, в зубах — длинный камышовый мундштук с давно потухшей папиросой.
— Слышишь, Прохор, — чуть забегая ему вперед, заговорил Ларионыч. — Я тогда, кажется, того… погорячился, ты уж извини, брат.
— Э-э, ладно, — махнул рукой Прохор Матвеевич. — Не до этого сейчас.
Они остановились у входа в шлифовальный цех. Древесная пыль, просвеченная лучами солнца, стояла до самого потолка в соседнем цехе. Остановленные на время речи станки опять работали с глухим жужжанием и шарканьем. Желтая древесная стружка тонкими пахучими спиралями стекала на пол.
Прохор Матвеевич, втайне обрадованный тем, что Ларионыч первый заговорил с ним, молчал, ожидая, что еще скажет парторг.
— Так ты, Прохор, не сердись, а? — снова сказал Ларионыч.
— Я не сержусь, — ответил Прохор Матвеевич. — Не до амбиции теперь. Настало время на военный лад всю жизнь перестраивать.
— Ты зайди-ка после работы в партком. Обдумаем кое-что, — сказал парторг. — Есть очень дельное предложение насчет дополнительной нагрузки станков.
Прохор Матвеевич стоял у входа в шлифовальню, смотрел вслед уходившему парторгу, думал:
«Вот и наша фабрика теперь должна в первую шеренгу становиться».
Таня, запыхавшись, боясь опоздать на митинг, прибежала в институт. В большой аудитории уже было много народу — собрались преподаватели, студенты, служащие.
За столом президиума стоял с подчеркнуто важным видом директор и нетерпеливо оглядывал заполненные кресла. Резкий солнечный свет падал из раскрытого окна на развернутое вдоль стены знамя института. Горячий ветерок приносил с улицы напряженный шум города, смолистый запах размякшего от зноя асфальта.
Таня поднялась на цыпочки, чтобы найти в рядах кресел свободное место, и увидела Тамару, а рядом с ней Валю и Маркушу. Тамара, совсем коричневая от загара, как цыганка, улыбаясь, помахала ей рукой.
— Сюда, сюда! — приглушенно крикнула она, оживленно блестя карими глазами.
Таня протиснулась через ряды.
— А мы уже и место тебе оставили… Чего ты опаздываешь? — набросилась на нее Тамара.
Таня испытывала необычное возбуждение. То еще не ясное, но твердое решение, которое возникло в ней на вокзале при проводах мобилизованных, все сильнее беспокоило ее, и она то пугалась этого решения, то испытывала знакомый прилив уже пережитых в пути к вокзалу чувств. Но она никому — ни матери, ни Юрию, ни подругам — не говорила еще о своем решении, и при одной мысли, что все-таки придется сказать, может быть, даже сегодня на митинге, сердце ее начинало бурно биться.
«Еще не поздно. Никто не знает о твоем решении. Откажись от него! Промолчи, уйди с митинга, шептал ей вкрадчивый трусливый голос. — Юрий любит тебя. И ты останешься с ним, будешь продолжать учиться в институте, и все обойдется без тебя… Откажись!»
Горячий румянец выступил на щеках Тани. Тамара что-то говорила ей, но она не понимала и так же плохо улавливала смысл речей, произносимых с кафедры.
Но вот эти речи стали доходить до ее сознания. Выступили директор института, потом секретарь партийной организации, за ними — знаменитый профессор, сухонький седовласый старичок.
Профессор в конце короткой речи, произнесенной чуть слышным дребезжащим голосом, вдруг закашлялся, приложил ко рту носовой платок. Ему не дали договорить — все встали и долго аплодировали.
Чтобы не расплакаться, Таня до боли закусила губы. Она, как и все студенты, любила профессора, очень доброго, но строгого и взыскательного на экзаменах.
«Вот и пришло время. Возьми слово, иначе будет поздно, — подзадоривал Таню внутренний суровый голос, при этом ей становилось то жарко, то холодно… Ты должна первая сказать… Эх ты, трусиха! Никогда ты ничего не скажешь… И ничего не сделаешь».
Совсем неожиданно для себя она подняла руку.
— Слово предоставляется товарищу Волгиной, — послышался голос председателя.
Она заметила, как на нее испуганно взглянула Тамара, а в глазах Вали отразилось изумление и любопытство. Маркуша сказал какое-то подбадривающее слово. Таня шла между рядами стульев, как в тумане, и ей казалось, что все с недоверием смотрят на нее.
Она взошла на трибуну и сразу почувствовала себя маленькой, незаметной. Желая только одного — поскорее высказать то, о чем думала в эти дни, она заговорила. Первые две-три фразы показались самой Тане тусклыми и невыразительными: так они были далеки от ее переживаний. Ее охватило отчаяние. Предательское желание как-нибудь закончить и убежать с трибуны чуть не одолело ее и не погубило всей речи.
Но вот перед Таней снова предстала знакомая картина: шагающие под звуки оркестра колонны, простые, домашние и в то же время суровые лица мобилизованных, печальный облик маленькой женщины с ребенком.
И Таня, путаясь и сбиваясь, стала рассказывать о своих чувствах, пережитых в тот день. Голос ее окреп.
Теперь ее слушали, она это видела, видела лица преподавателей и студентов, внимательные глаза Маркуши, Тамары, старичка профессора, который сидел тут же, за столом президиума, и задумчиво, будто выслушивая ее на экзамене, одобрительно кивал головой.
— Товарищи! — после непродолжительной паузы, вновь поддаваясь смущению, глядя на Тамару и Маркушу, проговорила Таня. — Я хочу… — она запнулась, словно ей не хватило воздуха; ей показалось, что в изумленных глазах Тамары отразился страх за ее жизнь. — Я решила добровольно вступить в медико-санитарный отряд нашего института, — собравшись, наконец, с силами, совсем невнятно пролепетала Таня. — Институт закончу после войны, а сейчас я подаю заявление… — она разжала ладонь, сунула написанный еще вечером листок на стол президиума, под самый нос профессора, как будто сдавала ему письменный зачет, и посмотрела на него так, словно он, любимый ее профессор, должен решить — принять ее в отряд или нет.
На какое-то мгновение профессор недовольно насупил седые брови, но, сбитый с толку аплодисментами, покачал головой, сам начал хлопать.
Таня расценила это как полное одобрение.
Она вернулась на свое место и первое, что увидела, — это бледную улыбку Маркуши и странно ускользающий, насмешливый взгляд Вали. Но ей теперь не было никакого дела до Вали.
Тамара, совершенно растерянная, с побелевшим смуглым лицом, порывалась поднять руку и никак не решалась. Ее опередил Маркуша.
За Маркушей на трибуну вышло еще несколько студентов. Аплодисменты гремели непрестанно. Тамара взошла на трибуну последней. Она так испугалась, что не могла связать и трех слов. Но ее поняли, и опять аплодисменты вспыхнули под потолком аудитории.
По-новому взволнованная и гордая своим решением, Таня вышла в вестибюль. К ней подошли Тамара и Маркуша.
— Ну вот, товарищи, пришло время исполнить наши обещания, — сказала Таня и, обняв Тамару, крепко поцеловала.
В ее потемневших глазах блестели слезы.
— Милый Маркуша, — сказала она, тут же в вестибюле института целуя и его. — Вот мы и другие… Совсем другие… И как это быстро все произошло… Ты не жалеешь? Не раскаиваешься?
— Не оскорбляй меня, Татьяна, — обиженно и, как всегда немного напыщенно, ответил Маркуша.
Как только Таня переступила домашний порог и увидела заботливое и ласковое лицо матери, все ее возвышенные мысли и самоуверенность поколебались. Она ужаснулась тому, что, может быть, скоро уедет из родного города, и уже не будет окружена ни любовью, ни неустанными заботами родителей. Жалость к отцу, матери, страх за то впечатление, какое произведет на них известие о вступлении ее в медико-санитарный отряд, охватили ее.
Избегая глядеть в лицо матери, Таня быстро прошла в свою комнату, села за письменный стол и, сжав ладонями виски, долго сидела, раздумывая, как поосторожнее сообщить родителям о своем решении.
«Сейчас сказать или вечером? А может быть, завтра?» — спрашивала она себя.
Таня достала дневник и быстро записала:
«Все, что было до нынешнего дня, — ерунда и должно быть выброшено за борт. Конец, конец… Я теперь другая… Я должна быть с теми, кто… (Она зачеркнула несколько слов.) Я не мог, у не видеть, не пережить всего этого. Моя Родина… (Она снова зачеркнула.) Дорогая мамочка, если что случится со мной, не горюй. Прости меня и знай: так было нужно. А в Юрии я, кажется, ошиблась…»
Она закрыла дневник, склонила на стол голову.
За обедом говорила мало. Беспокойный блеск ее глаз, красные пятна на лице не ускользнули от внимания Александры Михайловны.
— Народ жужжит по городу, как пчелиный рой, — сказала Александра Михайловна. — Все только и говорят о выступлении Сталина. А от Вити, Алеши все нет и нет весточек… Болит мое сердце — чует беду.
— Мама, ведь теперь почта плохо ходит, — стараясь не глядеть на мать, сказала Таня и подумала: «Сейчас нельзя говорить, скажу вечером».
Обед подходил к концу.
«Но почему я должна скрывать? Как будто это преступление или несчастье какое-нибудь?» — возмущенно подумала о себе Таня.
— Мама, мне надо поговорить с тобой, только с тобой, — заметно побледнев, проговорила она.
— О чем? Разве у тебя есть секреты от отца?
— Мне надо сначала тебе сказать: папе пока нельзя говорить.
Александра Михайловна испуганно посмотрела на дочь.
— Плохое что-нибудь? От Вити письмо? От Леши?
— Мама, ты не думай, пожалуйста, ничего плохого. — Таня подбежала к матери, обняла ее за шею. — Не ругай меня, мама. Не будешь?
— Да за что же? Не понимаю…
— Не ругай и не плачь, родная моя, — стала упрашивать Таня и вдруг подчеркнуто ледяным голосом (после ее мучило раскаяние именно за этот чрезмерно холодный тон) сказала: — Мама, я вступила добровольцем в медико-санитарный отряд… Буду медицинской сестрой. Нас — целая группа студентов…
— Таня… Так это что же? — спросила Александра Михайловна. — Значит, и ты тоже уедешь?
— Видишь ли, может быть, придется уехать… Но ты не волнуйся. Мы еще будем проходить подготовку в Ростове…
Александра Михайловна всхлипнула, притянула к себе дочь.
— Доченька, милая, да как же ты и не посоветовалась с нами? Как же ты так сразу?
— А чего советоваться? — упрямо ответила Таня. — Разве не ясно, почему добровольно вызвались наши ребята и девушки? Ты скажи, что важнее сейчас: сидеть дома и слушать лекции или помогать фронту?
Александра Михайловна перестала плакать, вытерла платком глаза.
— А как же с Юрием? — спросила она слабым голосом.
— С Юрием, кажется, ничего, — ответила Таня. — Юрий подождет…
Александра Михайловна сидела несколько минут молча. Лицо ее было бледно, губы плотно сжаты.
— Ну, что же, Таня… Если так нужно… — Она не окончила, склонив голову на плечо дочери, глухо зарыдала…
— Мама, так нужно, — тихо и твердо сказала Таня, целуя мать и с трудом сдерживая слезы…
Душные, насыщенные пылью сумерки обнимали город. По улицам ползли темные, с мерклым синим светом внутри вагоны трамвая, осторожно, ощупью двигались с погашенными фарами автомобили.
В небе шарили белые лучи прожекторов, ловя маленький дежурный самолет с зелеными огоньками на крыльях. Низко проносясь над крышами домов, самолет стрекотал, как швейная машина.
Таня в новенькой гимнастерке, пахнущей свежей тканью, туго стянутая кожаным хрустящим ремнем, в суконной грубой юбке и босоножках шла по темной, переполненной сталкивающимися людьми улице под руку с Юрием.
Они пришли ил бульвар, тянувшийся у самого края высокого обрыва. Еще три недели назад здесь было много света, слышались песни, смех, бренчанье гитары. Сюда по вечерам часто приходили Таня и Юрий и подолгу сидели на скамейке, вдыхая свежий, веющий из-за Дона ветерок, любуясь вытянутыми в ожерельную нитку золотыми огнями Батайска. Отсюда открывался широкий вид на реку, на задонские займища и степи, на железную дорогу, уходившую на Кавказ. Это было любимое место Тани.
Теперь здесь было темно и тихо. Только на двух скамейках виднелись одинокие неподвижные пары. За Доном стояла густая тьма; оттуда веяло безмолвием и печалью.
Юрий и Таня сели на скамейку у самого обрыва. Из-за реки тянул прохладный, освежающий после дневного зноя луговой ветерок. Горьковатый запах сена притекал вместе с ветром; к нему примешивался тонкий, еле ощутимый аромат петуний и настурций, цветущих по обочинам бульвара.
Охваченные настораживающей тишиной, Юрий и Таня сидели несколько минут молча. Лучи двух прожекторов выхватили из тьмы ряды копен, железнодорожную насыпь, потом в одну секунду взметнулись вверх и скрестились над Доном, поймав маленький неуклюжий самолет, мирно тарахтевший в нахмуренном небе.
— Учатся ловить своего, — мрачно заметил Юрий и вздохнул. — Пока своих ловим, но скоро придется и чужих.
Таня напряженно всматривалась во что-то темное, похожее на покосившиеся столбы, смутно маячившее внизу, под обрывом.
— Юра, а ведь это, кажется, зенитки. Вчера их не было, — сказала она.
— Да, вот и зенитки поставили, — продолжал Юрий. — Война подбирается к нам все ближе. Прошло три недели, а я уже могу сказать: война разбила мое счастье. Хотя для тебя война — только повод к разрыву…
— Ты опять, Юра, о своем, — с досадой сказала Таня. — Как плохо, что война для тебя — бедствие только потому, что она помешала твоему личному счастью. Но я не могу сейчас слышать о том, чтобы забраться обоим в тепленькую норку и наблюдать оттуда, что делается, да любоваться друг другом. Я такого счастья не хочу.
— А чего же ты хочешь? Чтобы я поехал за тобой на фронт? — насмешливо спросил Юрий. — Так это невозможно. Да я и без этого почти на военной службе… Ты поступила неумно. Кто тебя просил выступать на митинге? Кто звал в военкомат? Тебе надо учиться, закончить институт… А ты сыграла в героизм… Сделала этакий жест…
— Это не жест… — сказала Таня и отвернулась. Ей хотелось плакать. Каким маленьким казался ей теперь Юрий! А ей-то думалось недавно, что он и есть тот самый друг, с кем пойдет она рука об руку по большой и трудной дороге.
Лучи прожекторов вновь вспыхнули в небе. Стрекотанье самолета послышалось над головой. Тане вспомнились заплаканное лицо матери, насупленный взгляд отца, долго ворчавшего на дочь за ее самовольный поступок. Два чувства боролись в ней: чувство долга и жалость ко всему, от чего она так быстро и, может быть, необдуманно отреклась.
— Слушай, Таня! — снова упрямо заговорил Юрий. — Это можно поправить. Я пойду в военкомат… в комсомольскую организацию института… И тебя не пошлют на фронт. Ты останешься в Ростове и будешь работать в госпитале…
Таня молчала. Юрий продолжал упрашивать. Вдруг она порывисто встала со скамьи.
— Если ты пойдешь в военкомат и будешь просить за меня, я возненавижу тебя! Слышишь? — Голос Тани испугал Юрия. — Довольно!
Она пошла быстро, и Юрий едва поспевал за ней. Он окликал ее, просил остановиться — она даже не обернулась.
Через две недели, простившись с родными и со всеми институтскими товарищами, Таня вместе с наскоро обученной командой медицинских сестер уехала на фронт.
Юрий не провожал ее: в этот день он был далеко от города, в служебной командировке, на одной из линейных станций.
Павел Волгин проснулся от хлопотливого воробьиного чириканья. Окна директорского дома были открыты всю ночь, и свежий, насыщенный запахами садов и близкого пшеничного поля холодок вливался в комнаты.
Солнце еще не всходило, и только сад за окном и все небо над ним пламенели… Воробьи шумели все неистовей. Где-то на совхозном выгоне мычали коровы, слышались отчетливые в тишине утра крики погонщиков, где-то оглушительно стрелял выхлопами трактор, поскрипывали колеса возов.
Трудовой день в совхозе начинался с первыми проблесками зари, а в последнее время жизнь на полях не прекращалась и ночью. Начиналась уборка еще не виданного в этих краях урожая.
Позевывая, Павел почти бессознательно нащупал на стуле коробку с папиросами, чиркнул спичкой, закурил.
Хозяйственные мысли уже толпились в его мозгу:
«Сегодня пойдут комбайны, и все будет хорошо… Но что же случилось?.. Ах, да… война! И все теперь не так, как было раньше, и много всяких новых треволнений и хлопот… Вот и людей, нужных дозарезу, забирают… Лучших мастеров уборки… И кем их заменишь?»
В комнате становилось все светлее. Глазам открывалась привычная обстановка: этажерка с книгами, кожаный диван, письменный столик, за которым он работал только в зимние вечера, телефон на стене. На полу детский велосипед, конь с обломанными колесиками и выщипанным хвостом, разбросанные железки «конструктора»: это вчера орудовал здесь, свинчивал игрушечный самолет шестилетний сын Боря.
Павел ходил по кабинету на цыпочках, чтобы не разбудить жену, которая спала с двумя детьми, Борей и восьмилетней Люсей, в соседней комнате.
Но Евфросинья Семеновна все же проснулась, спросила сонным голосом:
— Ты уже встал, Павлуша? Куда так рано? Позавтракал бы…
Павел на носках шагнул в спальню жены. На него пахнуло теплым запахом детской.
— Нынче главный массив начнем… пшеницу, — наклонясь к жене, прошептал Павел. Комбайны пойдут… Кирюшка с тачанкой должен сейчас подъехать.
— Молока хоть выпей. Там, в поставчике, — тихо сказала жена.
— Ладно, Фрося, в поле позавтракаю.
— Опять в поле… И обедать не придешь… Когда это кончится?.. — недовольно проворчала жена.
На Павла строго смотрели черные, подернутые сонливой дымкой глаза; миловидное чернобровое лицо теплилось слабым румянцем; тугая длинная, толщиной в руку, темная коса змеей сползала по голому смуглому плечу.
Такая же, темноволосая кудрявая детская голова торчала рядом из-под одеяла. Боря сладко спал, по-детски беспомощно полуоткрыв рот.
Павлу захотелось погладить его по голове; Фрося озабоченно смотрела на мужа.
«Как будто все попрежнему… Фрося, дети… И в то же время все не так… И в глазах ее что-то другое… Сердится за что-то?..»— подумал Павел.
Он не отличался нежностью, редко и скупо ласкал жену, а сейчас ему захотелось сказать ей что-нибудь вроде: «Не беспокойся, все обойдется» или даже прикоснуться неловкими губами к ее полной загорелой щеке, но тут же, подчиняясь своей натуре, подумал, что все это пустяки, и, буркнув, что вряд ли вернется к обеду, вышел из спальни.
Под окном раздался звонкий перестук колес тачанки, фырканье лошадей. Подъехал Кирюшка, совхозный кучер. У Павла была легковая машина, но он пользовался ею только для дальних поездок, а на ближайшие участки всегда выезжал на паре сытых гнедых рысаков.
Павел был насквозь степным человеком, хотя детские годы провел в городе. Так неожиданно для Прохора Матвеевича Волгина сложилась судьба старшего сына. После окончания сельскохозяйственного института Павла направили на работу в район, и с этого времени он уже не выезжал оттуда, занимая ответственные посты от районного агронома и заведующего земельным отделом до директора крупного зернового совхоза.
Он и женился здесь, взяв в жены дочь станичного казака Фросю, служившую до этого в финансовом отделе счетоводом.
За пятнадцать лет работы в донских и кубанских степях он закряжистел, огрубел; речь его изобиловала смешанными доно-кубанскими оборотами и словечками. И одевался он так, как одевались все руководители района, — носил узкие мягкие сапоги, широченные галифе и серебристую кубанку с малиновым верхом.
Тачанка катила по пыльной, мягкой, как бархат, дороге. По сторонам стеной стояла, клоня грузный колос, вызревшая пшеница-гарновка.
Глаз не мог охватить ровных, как спокойное желтеющее море, безмятежных полей. Солнце уже взошло, и лучи его, пронизывая утренний, залегший в низинах туман, щедро заливали степь. Скучный звон кузнечиков переливался в пшенице.
В бирюзовую небесную высь вдруг взмывал пестрокрылый кобчик и, с минуту попарив в воздухе, камнем, по-разбойничьи, сваливался в пшеницу.
Из-за изгиба дороги, мелькнув в пшенице соломенными шляпами-брилями, выпорхнула звонкоголосая стайка пионеров в коротких сатиновых штанишках.
— Вы откуда, хлопцы? — свешиваясь с тачанки, полюбопытствовал Павел.
— А мы из пикета! — отрапортовал ломающимся голосом черноволосый, коричневый от загара паренек, выделявшийся своим высоким ростом среди всех остальных.
— Какого пикета? — ласково щурясь, спросил директор.
— Да с пикета, — вмешался рыжий, с вздернутым носом и зелеными глазами. Мы хлеб стережем… Может, диверсанты будут на парашютах спускаться…
И зеленоглазый опасливо взглянул на небо.
— О-от як, — усмехнулся Павел. — Ну стерегите, хлопцы, да позорче… Оце дило!
Пионеры, оживленно щебеча, двинулись дальше, и соломенные шляпы снова потонули в пшенице.
«Война… И тут война…» — подумал Павел.
У загонов уже ревели комбайны, мощные «коммунары» и «сталинцы», похожие на вышедших на пастбище допотопных чудовищ, высоко поднявших хоботы. Возле них суетились люди, ярко пестрели на солнце женские платки и кофточки.
Тачанка подкатила к стоявшему у самой дороги комбайну. Он уже выстриг в густом массиве пшеницы широкую, теряющуюся у самого горизонта, золотящуюся ровной стерней улицу. На ней бугроватой шеренгой лежали валки свежей соломы.
«Один ряд уже прошел», — с удовлетворением отметил Павел.
Кузов бункера был полон литого, как дробь, янтарно-желтого зерна. Первый грузовик с щедрой данью земли уже отъезжал от комбайна.
Павел слез с тачанки, медленно, вразвалку подошел к комбайну. С штурвального мостика на него смотрел круглолицый парень в темносинем запыленном комбинезоне и широком, как зонт, бриле. Внизу, у хедера, суетился комбайнер, хулой, сутулый, и очках, какие надевают летчики перед полетом.
— Здорово, Шуляк! — густым басом поздоровался Павел.
Комбайнер на секунду поднял голову, блеснул мутными стеклами очков.
— Доброго здоровья, товарищ директор!
Стоявшие у комбайна женщины, повязанные до самых глаз платками, так же дружно ответили на приветствие.
— Ну, як дила, Шуляк? — осведомился Павел. — Чего стоишь?
— Зараз поеду, Павло Прохорович. Трошки пришлось отрегулировать.
— Не высоко стерню оставляешь?
— Да вот же и я думаю…
— А Андрий где?
— Да его же еще вчера в военкомат вызвали… Повестку получил…
— От-то рахуба[3],— буркнул Павел. — А кто же вместо него у тебя штурвальным?
— Серега Малий, да и тот, мабуть, на очереди…
«Вот оно… И так каждый день… Скоро молодиц на комбайны придется сажать», — огорченно подумал Павел.
Он оглянулся на женщин, стоявших неподалеку с вилами и граблями. Острые выгнутые жала вил огнисто отсвечивали на солнце.
— А-а, Богачова Дуся, как живешь? — спросил Павел, подходя к плотной, грудастой казачке.
Женщина смело взглянула на директора из-под выцветшей кумачовой косынки бойкими серыми глазами.
— Живу — не тужу, — живо ответила казачка и задорно повела по-девичьи узким плечом.
— Проводила вчера Игната?
— Проводила, товарищ директор…
Дуся потупила взгляд, пухлые, обветренные губы ее дрогнули. Вдруг она быстро отвернулась, поднесла к глазам угол косынки…
— Ну вот… Это уже ни к чему… Разве ж так положено жене красноармейца? — смущенно забормотал Павел.
— Я еще не свыклась, — сдавленным голосом ответила Дуся. — Разве ж я виновата…
Она вскинула голову, и увлажненные слезами глаза ее снова бойко блеснули.
— Вы хоть скажите, Павло Прохорович, надолго эта война? Чи скоро там разобьют Гитлера? — спросила Дуся. — Вот навязался вражина на нашу голову…
— Разобьют… придет час… — ответил Павел.
— Ой, дай боже! — в один голос воскликнули женщины. — От-то ж товарищ Сталин казав, так воно и будэ…
На комбайне раздался зычный крик Шуляка:
— Пошел! Давай!
Мотор заревел, зажужжали, зацокали механизмы, и комбайн, ведомый мощным трактором, двинулся, срезая покорно никнущую под мерно машущими крыльями пшеницу.
«Коммунар» убыстрил ход и вскоре исчез вдали, окутанный золотистой пылью.
Казачки и с ними Дуся Богачова пошли вслед за комбайном, сгребая в копны валки душистой соломы.
Павел объехал весь огромный, растянувшийся на десятки километров массив хлебов. Редкостный урожай веселил его сердце.
И всюду он обнаруживал отсутствие многих людей, еще вчера бывших гордостью и славой совхоза, — комбайнеров, трактористов, бригадиров. Всюду встречал он то задумчивые, то суровые взгляды, и всюду ему задавали один и тот же вопрос: «Скоро ли Красная Армия начнет наступать?» И он отвечал: «Скоро».
За спокойной сдержанностью людей он видел нетерпеливый и упорный трудовой азарт В одном месте его поразила веселая песня; ее пели, широко раскрыв рты, женщины, сидевшие на грузовике, наполненном до самых бортов зерном. Грузовик мчался по дороге, оставляя за собой хвост белесой пыли; слов песни нельзя было расслышать, но в ней чувствовалось что-то сильное, трогательное, широкое.
И Павел уже не думал, что ему не хватит рук убрать урожай…
Задолго до заката солнца Павлу доложили, что комбайнер Данила Шуляк намного превысил норму уборки. И так было на большинстве участков, и только на двух дела шли вяло, с перебоями: что-то не ладилось с машинами, они простаивали. Павел так распек комбайнеров, что те не знали, куда деваться.
— Я кого же вы черта выезжали в поле? — гремел голос Павла по окутанной полуденным зноем степи, — Де вы раньше булы? Де булы ваши лодырничьи очи, шо вы тильки зараз побачили неисправности? Га? От-то ж, мабуть, вам своего добра не жалко? А ну, шо тут у вас робыться?
И Павел сам полез под комбайн, стал выстукивать ключом, подвинчивать ослабевшие винты и гайки, подтягивать цепи… Он вылез оттуда, измазанный маслом, черный, как трубочист, презрительно сплюнув, скомандовал:
— А ну, пробуй, бисовы души!
Тракторист дал газ, комбайн тронулся, застрекотал. Растерявшийся, смущенный парнишка-комбайнер стоял на своем месте, а директор бежал рядом, сгибаясь вдвое, заглядывал куда-то под гудящие косогоны, хрипел:
— Гони! Гони! Хорошо берет… Так! Ну, недотепы! Директора ждали, чтобы вам хедер отрегулировал!
На обратном пути в совхозную усадьбу Павел заехал на бригадный стан. Его пригласили обедать.
— Це добре! — удовлетворенно сказал Павел, порылся в тачанке под сиденьем, нащупал там литровый термос, который он старательно прятал от Фроси. Налив в алюминиевый стаканчик водки, выпил свои положенные на каждый день, двести граммов и совсем повеселел. Лицо директора, и без того сожженное солнцем и красное, с выцветшими белесыми бровями, совсем расцвело, стало багровым.
Грузный и могуче широкий в плечах, с расстегнутым воротом запыленной, пропотевшей насквозь гимнастерки, он сидел с рабочими за одним столом под полотняным навесом и с аппетитом ел жирный и красный, наперченный до нестерпимого жжения во рту, украинский борщ, потом пшенную кашу с бараньим салом.
Напоследок он побеседовал с комбайнерами и трактористами, взял с них слово закончить основной пшеничный массив за пять дней и, провожаемый одобрительным говором, сел в качнувшуюся под тяжестью его тела тачанку и уехал.
Смеркалось, когда он подъезжал к усадьбе. Степь тонула в фиолетовой душной мгле. Там и сям на дорогах вспыхивали синие фары автомобилей. Где-то устало пофыркивал мотор комбайна. Махнула над головой крылом сова, бесшумно уплыла в темноту.
На западе догорала тусклая оранжевая полоска. Утомленные кони вяло трусили, изредка всхрапывая и пугливо косясь по сторонам. Неожиданно, когда тачанка спускалась в лощину, впереди, сбоку дороги, выросла сутулая фигура. Кирюшка придержал лошадей.
— Кто такой? — окликнул Павел.
— Свои… Дежурный, — ответил сиплый стариковский голос.
Фигура приблизилась к тачанке, и в полумраке Павел разглядел широкую сивую бороду, ружье, повешенное через плечо.
— Это ты, Юхим Петрович? — спросил Павел.
— Та я ж… Дежурю… Хожу до Тишкиного кургана и назад к совхозу…
— Ну, добре… дежурь, диду.
То самое чувство, которое Павел испытал при встрече с пионерами, приятно тронуло его сердце.
От хутора до фронта лежали многие несчитанные километры, такие же широкие поля, села и города, и в них, наверное, вот так же дежурили люди, сторожили свое добро, созданное годами в поте и муках.
И ничего, что до фронта еще далеко, может быть, и не долетит сюда враг на своих самолетах, но люди пусть ходят по степи и дежурят, пусть и на безвестном хуторе будет, как на фронте.
Так думал Павел, подъезжая к дому.
Прошло несколько дней, а Виктор Волгин все еще находился под впечатлением первого боевого вылета. Подниматься в воздух пришлось под огневым ливнем пикирующих на аэродром немецких штурмовиков. Некоторым самолетам так и не удалось взлететь. Они сгорели на земле вместе с летчиками.
Первая встреча Виктора с «мессершмиттом» произошла над аэродромом. Он мало что запомнил из этого боя, который продолжался не более пяти минут…
«Мессершмитт» был светлоянтарного, осиного цвета. Его длинный, похожий на веретено корпус, казалось, со свистом ввинчивался в воздух. Это была новенькая машина с узкими, словно обрубленными на концах крыльями.
Самолет все время наседал на Виктора, и Виктор так и не сумел вывернуться и сманеврировать, чтобы самому зайти немцу в хвост. Один раз крылатая тень пронеслась впереди, Виктор по горячности выпустил почти весь боевой комплект. А дальше произошло то, о чем он не мог вспомнить без стыда. Он уходил от врага, даже забыв об усвоенных на ученье приемах.
Один или два раза воздух резко взвизгнул над ним, и самолет задрожал, как тонкая стальная пластинка от удара. Фашист пустил вслед Виктору горячую струю металла и только потому, что стрелял плохо, не попал.
Виктор опомнился, лишь когда кружил где-то над лесом, и долго не мог найти аэродром.
Так рушилось в сознании Виктора обычное представление о войне…
После первого неудачного воздушного боя в течение трех дней Виктору не пришлось участвовать в боевых вылетах. Его самолет был поврежден, а другой машины не давали. В первым же день войны полк потерял треть своих самолетов. Три раза пришлось менять аэродромы. Управление и связь были нарушены; базы, заправочные машины и весь обслуживающий персонал отстали на дорогах.
Командир полка, всегда быстрый в своих решениях, на этот раз, несмотря на все старания, не мог собрать сил для организованного удара по наседающей вражеской авиации…
Эскадрильи «юнкерсов» тяжело плыли на средней высоте. Виктор, лежа в тени дерева, у замаскированных наспех самолетов, в ожидании горючего, боепитания или команды штаба, бессильно следил за ними, скрипел зубами. Он вспоминал первый воздушный бой, прижимался головой к вздрагивающей от взрывов земле и плакал, как ребенок.
В эти тяжелые дни он забыл обо всем на свете: о друзьях и родных, о том, что надо написать отцу и матери. Его занимала одна мысль: когда же он снова поднимется в воздух и заглушит в бою свой нестерпимый стыд.
Наконец авиаистребительный полк вновь получил возможность участвовать в воздушных операциях. Эскадрильи стянулись, пополнились новыми машинами. Взлетные площадки были приведены в состояние, соответствующее боевым условиям. Было налажено аэродромное хозяйство, боепитание и снабжение горючим. На это ушло двое суток нечеловеческого напряженного труда; люди совсем выбились из сил, как после изнурительной болезни, еле держались на ногах.
Виктор увидел на лесной, ровной, как стол, полянке редко разбросанные, накрытые березовыми ветками самолеты, увидел свою заштопанную во многих местах машину и почувствовал облегчение. Теперь можно было не сомневаться, что командование пошлет эскадрилью в бой.
За несколько дней Виктор получил возможность помыться, почиститься, побриться. В расположенной в густом осиннике походной парикмахерской он взглянул в зеркало и не узнал себя. На него смотрело обросшее клочковатой русой бородкой, измученное, постаревшее лицо. Выражения веселого добродушия и мальчишеской беспечности точно никогда не бывало…
— Скажи, Витька, тебе ясно, что намерен делать «старик»? — спросил Родя Полубояров, когда они после ужина вышли из землянки-столовой.
Сутулясь, Виктор перепрыгнул через недавно вырытую щель, угрюмо ответил:
— Если нам удастся задержаться здесь еще на один день, мы поработаем на перехвате немецких эскадрилий. Ты же видишь: «юнкерсы» все время летят через наши головы, где-то бомбят, а мы только кочуем с места на место, как цыгане.
— Неужели ты думаешь, что пехота еще будет отступать? — спросил Родя.
Виктор хмуро окинул взглядом маленькую нескладную фигуру товарища на кривых, точно у кавалериста, ногах, его задорно, по-петушиному, вскинутую голову в сдвинутой на правый висок пилотке. Побелевший на солнце вихор нависал на левый отчаянно дерзкий глаз Роди, и это придавало его лицу хитрое, ухарское выражение.
— А как ты думаешь, будет еще отступать пехота или не будет? — спросил Виктор, срывая с ветки темные и жесткие листья осины.
Родя вынул портсигар, закурил, щелкнул крышкой.
— Откуда я знаю, будет или не будет. Одно можно сказать: там идет здоровенная драка…
Они сели на влажный бруствер, насыпанный на краю щели. Густо пахло недавно вскопанной землей, какими-то дурманно-горькими лесными цветами. Лучи заходящего солнца просвечивали через лесную чащу.
В зеленоватом сумраке металлически свистел дрозд, где-то куковала кукушка.
— Вот, брат, тишина, как дома, — горько усмехнулся Родя. — Того и гляди, девчата где-нибудь запоют!
Виктор ковырял былинкой влажную землю, молчал.
Родя глубоко вздохнул.
— Ежели завтра «старик» не скажет мне: лети, — сбегу в пехоту… Мне тут делать нечего. Я не обозник.
— Вместе сбежим, ладно? — насмешливо прижмурился Виктор.
— Ты не зубоскаль. Мне это надоело. Быть посмешищем я больше не намерен.
— Громко сказано, но сейчас это ни к чему, Родион. Ты же знаешь, почему мы эти дни ползаем по земле, как жуки…
— А сейчас? Чего мы ждем?
Ухарский глаз Роди вызывающе блеснул из-под светлого чуба.
Над лесом нарастал знакомый звенящий звук. Послышалась отдаленная пулеметная очередь. Родя вытянул шею: от напряжения, от кипевшего в нем волнения на глазах его выступили слезы.
— Ты слышишь? Они опять нас ищут…
Родя выругался, смял в пальцах окурок.
— Почему мы сидим? — спустя минуту снова спросил он.
— «Старик» не хочет прежде времени обнаруживать аэродром. Повидимому, предстоит какая-то операция, — ответил Виктор.
— Ничего не понимаю. Убей меня, ничего не понимаю… — развел руками Родя.
— А я понимаю… — холодно сказал Виктор. — Что толку, что мы будем лезть, как мошкара, на огонь. Тактика нужна, ты понимаешь?.. Расчет!..
— Какая тактика? — фыркнул Родя. — Мне стыдно! Понимаешь, больно и стыдно!.. Встречаются вчера какие-то пехотинцы… Вдруг один так сощурился, рот набок перекосил и говорит: «Гляньте, ребята, летчик на земле мертвые петли делает. Вот бы спросить его: где он вчера был, когда немец нас долбил?..» Так меня жаром и окатило. Еле сдержался, чтоб не тряхнуть его.
Виктор затрясся от смеха.
— Так и сказал: мертвые петли?
— Так и сказал, мерзавец!..
Они замолчали.
Над лесом все еще плыл басовитый гуд, похожий на звук молотилки. Лесной сумрак густел, солнечные лучи гасли.
О чем-то оживленно разговаривая, к Виктору и Роде подходили Кульков и Харламов.
— Эй вы, дачники! — еще издали насмешливо крикнул толстый курносый Кульков с розовым мальчишеским лицом. — Слухи новые есть.
Родя быстро встал, оправляя гимнастерку, спросил:
— Лететь будем? Говори!
— Лететь. Только не на запад, — ухмыльнулся Кульков.
— Пошел к черту с такими слухами! — выругался Родя.
— Серьезно, что нового, Харламов? — обернулся Виктор к сдержанно молчавшему младшему лейтенанту с женственно пухлыми губами и грустными мечтательно-задумчивыми глазами.
Харламов вздохнул:
— Говорят, наши войска оставили Вильнюс. Ну, и наш аэродром остался чуть ли не в тылу немцев. По этому ребята и судят.
Родя ожесточенно сплюнул, протянул: «У-у-,у…» и отошел в сторону.
Послышался треск сучьев, глухой топот… Со стороны штаба бежал Сухоручко.
— Хлопцы, есть приказ!.. Сейчас сам от радиста слыхал, — приглушенным голосом крикнул он. — Рано утречком двум эскадрильям на перехват лететь!..
Услыша такую радостную новость, все весело переглянулись.
— Ну, братцы… тихое «ура» нашему «старику», — предложил, улыбаясь, Виктор.
— «Ура» после кричать будем, когда Гитлера побьем, — вразумительно вмешался Харламов. — Пошли, ребята.
…Ночь прошла тревожно Виктор почти не спал, лежа под плащпалаткой, недалеко от своего самолета.
Бесконечно текли нестройные воспоминания о днях мирной жизни, казавшейся теперь очень далекой. Проплывали дни отпуска, встреча Нового года, лица отца, матери, Тани, Вали, прощальный полет над городом, задержка со штопором. «Тогда я чувствовал себя героем, — думал Виктор. — А вот теперь как? Так же растеряюсь, как и в первый раз? Да лучше тогда не жить!.. А ведь завтра опять этот еще неведомый противник… Мама, если бы ты знала, что мне предстоит завтра!»— думал Виктор.
Он долго не мог уснуть, стараясь нарисовать как можно подробнее картину завтрашнего воздушного боя.
Перед рассветом Виктор вскочил, сильно продрогнув от ночной свежести. Самолет темнел вдали, похожий на широко разросшийся куст.
Виктор подошел к самолету и долго стоял, преодолевая дрожь. Какая-то мысль, какое-то новое чувство искало выхода. Виктору казалось, если он найдет ему название, то все будет хорошо.
Виктор теперь знал: на войне не все происходит так, как это рисуется и проделывается в учебной обстановке. На учении все условия невольно подгоняются под желаемые обстоятельства, и воображаемый противник ведет себя так, что известны его цели и скорость движения.
До войны можно было рассчитать все до одной секунды. Виктор всегда знал, что он должен в эти секунды сделать, находил «врага» там, где он должен был находиться по воле командира.
Теперь все было иначе. Ткнув пальцем в квадрат на карте, командир полка сердито проговорил:
— Ищите немцев здесь. Они идут на Минск, но могут повернуть на Гомель. Имейте в виду, немцев много, вас только шесть… Вы их можете встретить раньше, позже, где угодно и когда угодно… Враг в воздухе, об этом помните всегда…
Все было необычным при получении этого задания: утренний, проникавший в землянку командира полка лесной холодок, звонкие птичьи голоса, готовый вспыхнуть солнечными лучами рассвет, необычно хмурый, усталый вид «старика». По его раздраженному голосу, по сгустившимся вокруг глаз морщинам можно было заключить: немало бессонных часов провел он, и теперь его волновали те же чувства, что и стоявших перед ним Виктора и Родю.
Полковник не был так стар, как об этом говорило любовно, по-сыновьи, данное ему прозвище.
Это был мужчина лег сорока с небольшим, плотный, с полнеющим животом и крутыми плечами. Глаза у него были молодые, светлые, голос резкий, повелительный, речь немногословна и грубовата.
Командир полка принадлежал к тому разряду людей, которые в проявлении ласки и гнева одинаково скупы и прямодушны.
Медленно отвернувшись от карты, блеснув монгольским орденом, он почесал в затылке и, не поднимая головы, спросил:
— Все ясно, Волгин? А вам, Полубояров? Выполняйте!
Пожимая им руки, командир полка все тем же сердитым, недовольным голосом добавил:
— Только не горячитесь… Имейте в виду, немцы не новички в воздухе. Они воюют уже два года.
Виктор и Родя вышли из землянки. Через пять минут два звена истребителей были уже в воздухе.
На высоте полутора тысяч метров полыхало солнце. Виктор круто набирал высоту. На востоке, точно льдины в синем половодном разливе, плавали облака. Огненные стрелы солнечных лучей пронизывали их. Поля, леса и деревни внизу были затянуты, как кисеей, тонкой розоватой мглой. На западе и на юге стояли пухлые столбы дыма. Дороги можно было различить по низко висевшей над ними пыли и по густоте ее судить о движении. Движение было всюду. И, хотя глаза Виктора все время тянулись к сияющей пустоте неба, он видел по временам то скопление каких-то черных точек на изжелта-зеленых полях, то зигзаги окопов, то неистово пылящие по дороге вереницы танков… Чьи это танки, определить было трудно.
Набрав высоту в три тысячи метров, Виктор повел звено в заданном направлении. Странное дело: насколько лихо он чувствовал себя всегда на учении и в мыслях о воображаемом сражении, настолько теперь он испытывал неуверенность, какую-то неловкость. Воспоминание о первом неудачном поединке с «мессершмиттом» мучило его, и он хотел одного, чтобы это не повторилось.
Звенья шли двумя острыми углами (это был воздушный строй того времени). В ведущем звене Виктора летели Харламов и Митя Кульков, Родя вел тяжеловатого, в маневре медлительного Терещенко и опрометчиво-безудержного в полете Сухоручко.
«А ведь меня могут сбить, — подумал вдруг Виктор. — Но почему должен умереть я? Почему немец должен сбить меня?..»
— Справа «мессеры», — прервал размышления Виктора возникший в шлемофоне взволнованный голос Роди.
Два «мессершмитта» летели справа на меньшей высоте. Они вырисовывались на синем фоне леса, как два желтоватых креста. Судя по тому, как они, не меняя курса, шли на восток, Виктор заключил: немцы еще не видели советских истребителей.
Его охватило нетерпение и какая-то новая, впервые испытываемая злость. Он почувствовал одно желание — поскорее ринуться в драку! Пусть смерть, пусть что угодно — только подраться! Скорей, скорей! «Ведь немцев только двое, а нас шестеро!» — подумал Виктор Он уже готов был подать команду: «Приготовиться к атаке!» — но вспомнил задание и не изменил курса.
«Мессершмитты» растаяли в сиреневой дымке…
«Так почему должен умереть я, а не он?» — опять вспыхнула назойливая мысль.
Виктор кинул взгляд налево. Большая группа бомбардировщиков журавлиными косяками — по семи в каждом — тянулась на большой высоте левее солнца.
«Они!..»
Виктор насчитал четыре косяка, кроме идущих с обеих сторон истребителей.
«Штук тридцать, не считая „мессеров“», — определил Виктор и скомандовал:
— Набрать высоту! Приготовиться к атаке!..
Вражеские самолеты легли ниже, плоскости их радужно, как стрекозиные крылья, заблестели на солнце.
— В атаку! Полубояров, атакуйте хвост колонны! — скомандовал Виктор.
Он дал предельный газ, оглянулся, за ним, косо развернувшись вправо, неслись Кульков и Харламов. Родя, отвалив влево и чуть поотстав, уже настигал со своим звеном хвост вражеской эскадрильи… Чутье, как у орла или ястреба, завидевшего добычу, подсказывало Виктору, что немцы уже заметили шестерку советских истребителей, что «мессершмитты» где-то над головой, слева и справа, и что надо торопиться, а то будет поздно…
Ни о каких правилах боя Виктор теперь не думал. Чутье руководило его движениями, выпадами, боевыми фигурами. В одну-две минуты произошло столько случайностей, столько проделано непредвиденных движений, что обдумывать каждое из них было невозможно.
Видя, как вражеские истребители круто набирают высоту, Виктор бросил свою машину и пике на голову первой колонны «юнкерсов». Бомбардировщики плыли своим курсом, ничуть не снижаясь, не отклоняясь ни влево, ни вправо. Немцы сразу разгадали замысел советских летчиков, и рой «мессершмиттов» заклубился вокруг увертливых «ястребков». Воздух наполнился характерной напряженной музыкой воздушного боя — стрекотом пулеметов, то басовитым, то высоким завыванием моторов…
Виктор обрушил самолет на ведущий «Ю-88» в то время, когда на него самого уже наседали сзади два «мессершмитта». Они заходили Виктору в хвост, он это чувствовал, но уже не мог оторваться от цели. Страсть человека, кинувшегося в драку, полностью овладела им.
Внезапно впереди возник черный и острый, как у рыбы, хвост пикировщика. Виктор поймал в круг прицела туловище вражеской машины. Но Кульков, обязанный прикрывать Виктора, не выдержал вида несущихся на них «мессершмиттов» и нырнул вниз, под самолет товарища.
Две длинные пулеметные очереди — немца и Виктора — прогрохотали одновременно…
Немец «промазал» и это спасло Виктора, дало ему возможность дать вторую, более меткую очередь по неуклюжему «юнкерсу».
— Немец горит, — послышался в шлемофоне слабый голос Харламова.
Злобная радость охватила Виктора. Он почувствовал, что ничего похожего на то, что он испытывал в первом бою, на этот раз не было… На какие-то мгновения он осознал свою силу: так в боксе удачный удар делает одного из партнеров более смелым и решительным. Но воздушный бой отличается тем, что в нем возможностей для раздумья гораздо меньше, чем в боксе. Время измеряется здесь долями секунд, и надо суметь выбрать момент, чтобы успеть подать нужную команду или обменяться с товарищем соображениями.
«Неужели удрал Кульков? — подумал Виктор. — Вот негодяй!..»
Он уже видел: головной «юнкерс» проваливался вниз, словно оседал на дно глубокого озера. Позади него вилась черная дымная лента. Самолет падал на лес и, вспыхнув вдруг, как лоскут бумаги, окутался черным облаком…
Это облако на какое-то время служило для русских и немецких летчиков ориентиром…
И опять Виктор почувствовал у себя на хвосте врага и ушел в сторону. Немец пронесся, не дав очереди. При большой скорости «мессершмитты» обладали невысокой маневренностью. Виктор воспользовался этим и снова обрушился на звено бомбардировщиков, сделал крутой вираж, ловя в круг прицела вражеский самолет. Так выглядела со стороны эта фаза боя. В эти минуты Виктор не мог видеть ни того, что происходило в хвосте расстроенной вражеской эскадрильи, ни того, что делал Родя…
А дела шли у Роди неплохо. В течение полминуты вспыхнул второй зажженный им бомбардировщик. Два раза Родя делал крутой разворот, уходя от наседавшего «мессера». Два раза проворный Сухоручко прикрывал его. Но в третий сам попал под огонь, вывернулся, погнался за немцем, который уже расстреливал неповоротливого Терещенко.
Никто из советских истребителей не мог сразу узнать, что это был Терещенко. Его самолет вспыхнул, как ракета, и отвесно, камнем, рухнул вниз…
Виктор все еще наседал на голову эскадрильи. Он торжествовал: звенья «юнкерсов» смешались, сваливаясь влево, на северо-запад.
На какой-то миг Виктор увидел, что отбился от товарищей: непонятная сила отнесла его в сторону от общей схватки. Он взглянул вниз и увидел под собой Кулькова. Было ясно: Кульков прятался под ним, как жеребенок прячется под брюхом матки.
«Подлец!.. Сундук!»— мысленно ругнулся Виктор. Он спикировал, пронесся над самой головой Кулькова, погрозил ему кулаком… Кульков не мог видеть этого грозного предостережения: в хвост к нему пристраивался «мессершмитт».
«Пропадет, чертов сын», — спохватился Виктор и, забыв о своем гневе, мгновенно устремился на выручку товарищу. Он не замедлил зайти фашистскому ассу в хвост, стал жать изо всех сил…
Но свистящая струя впустую рассекла воздух: почуяв беду, немец ушел в сторону. Виктор посмотрел вниз. Кульков, как ни в чем не бывало, снова шел под ним…
«Да что же это в самом деле! Этак он весь бой будет подо мной прятаться…»
Выручка товарища отняла у него несколько секунд. Он увидел, как чей-то самолет падал левее его, охваченный пламенем. Белый зонтик парашюта, похожий на летящую пушинку одуванчика, отделившись от горящего самолета, снижался над лесом…
«Харламов! Неужели?» — узнал длинную, поджимавшую ноги фигуру товарища Виктор.
Горячая ярость забурлила в его груди. Он совсем перестал что-либо соображать.
…Каким-то чудом вырвался он из огневых клещей двух вражеских самолетов, и один, уже не беспокоясь о судьбе товарищей и о сохранении своей жизни, устремился на снизившееся над лесом, прижатое советскими истребителями звено вражеских машин. Его опахнуло, словно из вагранки, зноем встречного пулеметного шквала.
Немецкие стрелки вели бешеный огонь из десятка сферических пулеметов. Но как трудно попасть из рогатки в падающий с высоты камень, так трудно было немцам перерезать пулевой струей несущийся на них маленький советский истребитель.
Виктор спикировал на крайний слева «юнкерс». Длинная очередь — и бомбардировщик закачался, клюнул носом. Черная прядь дыма завихрилась вокруг него. Не долетев до земли, самолет взорвался. Начиненный тысячами килограммов взрывчатки, он рассыпался на мелкие куски.
Машину Виктора швырнуло вверх взрывной волной. Только светлое облако осталось на месте бомбардировщика, оно медленно таяло над лесом…
Виктор нажал на гашетку, пулемет не стрелял: боекомплект кончился.
Тошнота подступала к горлу, голова кружилась…
Самолет все сильнее бросало влево…
Все происходило в бою не совсем так, как могло казаться постороннему наблюдателю. Да и сам Виктор не мог ясно и последовательно рассказать после, каким образом он оборонялся от дюжины истребителей да еще сбил два бомбардировщика.
И еще более удивился бы Виктор, если бы ему сказали, что вся эта свалка в воздухе продолжалась не более десяти минут. Он был как в чаду, стараясь всеми силами лететь прямо., потому что машина все время заваливалась в левую сторону: что-то было нарушено в управлении.
Только теперь Виктор почувствовал, что левая рука его мокра и горяча от крови.
Наконец, он окончательно пришел в себя и, развернув самолет, стал высматривать товарищей. Ноги его и руки механически проделывали нужные движения, чтобы не давать снижаться самолету, который все время тянуло к земле.
Наконец он увидел Кулькова. Тот летел вровень с ним, все теснее прижимаясь к командиру звена.
«Трус ты, Кульков!» — захотелось крикнуть Виктору, но уже без прежней злобы. Язык, как брусок, лежал во рту, и сознание мутилось…
Кульков подлетел совсем близко и помахал рукой. Виктор мог разглядеть теперь его лицо, неузнаваемо бледное, с заострившимся носом.
Кульков улыбнулся вымученной улыбкой, и эта улыбка оказала Виктору многое… Негодование, обида и презрение поднялись в его душе.
Вскоре его догнали Родя Полубояров и Валентин Сухоручко. Так они и летели вместе все четверо до самого аэродрома.
В госпитале Виктор Волгин пролежал две недели. Ранение руки было незначительным. Вернулся он в полк, когда тот уже был под Смоленском. Вдоль зыбкой линии фронта лежали песчано-желтые поля ржи, и в воздухе, напоенном гарью пожаров, носилась пыль дозревающего лета.
Терещенко сгорел в день первого воздушного боя. Харламов, спрыгнувший с парашютом, нашел свой полк, но погиб спустя неделю в одной из воздушных схваток над Минском. Живыми, невредимыми оставались Родя Полубояров, Валентин Сухоручко и Кульков.
Со дня возвращения в полк Виктор пережил многое… Прошел месяц, а он уже дважды горел в воздухе и выбрасывался с парашютом, четырех гитлеровцев свалил сам, кроме тех, которых сбил во втором бою. Теперь не бессилие испытывал он, а возникающее перед каждым полетом чувство ярости. Он бросался в самые опасные положения, и попрежнему какое-то «шестое» чувство вызволяло его от смерти.
И только когда командир полка отчитывал его за излишнюю опрометчивость и горячность, Виктор щурил свои потемневшие, всегда усталые, точно хмелем затуманенные глаза, усмехался:
— Простите, товарищ полковник, опять увлекся…
Смерть все чаще заглядывала ему в глаза и все больше ожесточала…
Алексей Волгин и Кирилл Петрович с несколькими сотрудниками обкома партии уходили из Н. последними. Немецкие танки уже перехватили главное шоссе, и Алексею с его спутниками на изнемогающем райкомовском «газике» пришлось пробираться на восток глухими проселочными дорогами.
Это были дни, когда военная обстановка менялась ежечасно. По всему громадному фронту от Балтики до Черного моря гремели лютые бои. Советские войска, еще не успевшие во многих местах пополниться основными отмобилизованными силами, дрались до последнего человека.
Так в течение шестнадцати дней держался отважный советский гарнизон в Бресте, погиб, но не сдался врагу; так было во многих городах, на многих рубежах советской обагренной кровью земли.
Все эти дни Алексей жил словно в горячечном бреду. Как все изменилось вокруг! Как изменился он сам! Он чувствовал теперь, как душа словно выгорела в нем, и в груди остался только горячий, обжигающий сердце пепел. Он бродил по улицам разрушенных городов. И дымящиеся развалины, развороченные крыши домов, заполненные ржавой дождевой водой воронки, кучи черной золы всюду вставали перед ним. Он закрывал глаза, и тогда ему казалось, что к сердцу его притрагиваются раскаленным железом. Чаще других ему рисовался последний момент перед взрывом моста; он слышал грозный гул и чувствовал дуновение могучей силы, поднявшей на воздух создание многих человеческих рук… Он ходил в толпе, надеясь встретить Кето или кого-нибудь со строительства, надеялся собрать служащих, чтобы в случае изменения обстановки к лучшему вновь вернуть их на новостройку, но последние события так разметали людей, что найти их и собрать в непосредственной близости к фронту становилось невозможным.
Мало-помалу Алексей утрачивал интерес ко всему, что занимало его до 22 июня. Все с меньшей надеждой думал он о возвращении на новостройку и с таким же странным равнодушием думал о новом назначении: сама мысль о руководящей работе где-нибудь вдали от того, что он видел, становилась для него невыносимой. Ему хотелось поскорее что-то решить самому, может быть, остаться, вместе с Кириллом Петровичем, во вражеском тылу, только бы не тянуться вместе с общим потоком, не прятаться в подвалы во время бомбежек.
Но ехать дальше на восток было необходимо: он получил из Москвы телеграмму: «Выезжайте немедленно Барановичи. Ждите там».
Немцы все чаще бомбили городок, в котором Алексей задержался на несколько часов. Над головой лопались снаряды зениток, осколки звякали по крышам. В полыхающем вспышками ночном небе неподвижно висели желтые груши развешанных немцами осветительных ракет. Маленький, спокойный до этого городок дышал, как умирающий.
Перед отъездом Алексей зашел к секретарю обкома в темный флигелек на пустынной окраине.
В плечистой фигуре с крупной лысеющей головой, в беспокойном взгляде Кирилла Петровича было что-то новое, сосредоточенно-бодрое. В комнате, слабо освещенной единственной керосиновой лампой, толпились незнакомые вооруженные автоматами люди. У Кирилла Петровича, кроме автомата, висевшего на груди, торчало за поясом несколько рубчатых гранат.
— Уезжаешь, Алексей Прохорович? Ну, а я, брат, остаюсь. Сам товарищ Сталин пожелал мне успеха, — сказал секретарь обкома, обеими руками сжимая руку Алексея. — Трава в поле сгорит, а корни остаются. Слыхал?
Они обнялись. Послышался отдаленный взрыв. Задребезжали занавешенные одеялами окна.
— Поезжай. Ты там нужнее, — сказал Кирилл Петрович. — О нас ты еще услышишь. Гитлер думает, что, завоевывая нашу страну, он уже становится полным ее хозяином, но он ошибается… Тут, в тылу, ждет его большая, очень большая неприятность. Прощай, Волгин…
— Ты же знаешь, — точно оправдываясь, заговорил Алексей, — я жду телеграмму от наркома. Повидимому, придется ехать в Москву и получать назначение.
Он вдруг поймал себя на мысли, что говорит не то, нахмурился и, пожав руку Кириллу Петровичу, поспешно вышел из комнаты.
В Барановичи он приехал под утро. Солнце еще не всходило. Город горел. Затхлый дым висел над пустынными улицами. Над вокзалом и всей громадной территорией железнодорожного узла вскидывались зубчатые полотнища пламени.
Коля долго колесил по безлюдным, точно вымершим переулкам, стараясь добраться до центра окольными путями.
Запах гари чувствовался всюду. Им пропитались все маленькие обывательские домики, сиротливо торчавшие на улице деревья, воздух и даже, как показалось Алексею, серый булыжник мостовой.
На одной улице он увидел медленно пробирающихся вдоль домов, женщин с узлами и чемоданами.
«Вот так и Катя, может быть, где-нибудь прячется», — подумал Алексей, и сердце его мучительно сжалось. Предчувствие, что жена должна быть где-то недалеко, не оставляло Алексея. Он решил во что бы то ни стало напасть на ее след. Потом он поехал на телефонную станцию, чтобы переговорить с Москвой, но это ему не удалось: связь работала только до Витебска, и то с перебоями. Тогда он телеграммой сообщил в наркомат, что будет ждать указаний в Минске.
Мысли его путались. Он не спал несколько ночей и уже забыл, когда брился, завтракал, обедал.
Раздражение против самого себя вновь овладело им. Почему он должен ехать в Минск, когда нужно ехать прямо в Москву? Он расскажет там, что остался один, без сотрудников, без самого главного, на чем зиждилась вся его жизнь, — без новостройки. И пусть лучше его направят в армию: там он сейчас нужнее…
Алексей съездил на эвакопункт, на вокзал, по там трудно было узнать что-либо о движении эвакуированных. Железнодорожный, комендант расположился в бомбоубежище. Пожарные дружины все еще боролись с огнем. Комендант сообщил Алексею, что два эшелона с беженцами ушли накануне вчерашней бомбежки с пригородной станции на Минск, а вечером на главном вокзале один людской эшелон был разбомблен, погибло много людей. Удастся ли восстановить движение до завтра — неизвестно. Поезда уходили с соседней станции, а дальше пути были забиты эшелонами с заводским оборудованием и войсками.
Алексей слушал усталый голос коменданта станции и чувствовал, как липкий туман застилает глаза.
— А куда направили раненых? — холодея от собственных слов, получивших вдруг какой-то новый, пугающий смысл, спросил Алексей.
— Пострадавших увезли в городскую больницу, — ответил комендант, — мы не имели возможности их регистрировать. Вы кого, собственно, ищете?
— Я ищу свою жену с ребенком. Двадцать второго она выехала из Н. Как вы думаете, не могла она быть вчера в этом эшелоне?
Комендант пожал плечами.
— Как я могу знать, товарищ?..
Алексей вышел из подвала.
«Почему она должна быть именно в этом эшелоне? — думал он. — Почему я, в самом деле, предполагаю худшее?»
Он снова направился на эвакопункт, обошел переполненный людьми зал, столовую, бомбоубежище, заглянул в комнату матери и ребенка, долго и назойливо подробно расспрашивал дежурного члена горисполкома.
Какая-то сила потянула его к двери с табличкой «Детская консультация».
Ему открыла женщина-врач со спокойным, добрым лицом, та самая, которая за день до этого осматривала его сына.
— Волгина… — наморщив лоб, устало протянула она, доставая книгу записей. — Не помню… Ах, погодите… Есть… Волгина Екатерина Георгиевна… Есть…
Алексей схватил вялую руку врача, стал трясти ее, повторяя:
— Благодарю вас, благодарю… она к вам заходила? Ну, как она? Как ребенок?
Женщина-врач пристально вглядывалась в Алексея.
— Здорова. И ребенок здоров. Теперь вспомнила…
Алексей вышел из консультации с таким чувством, словно уже нашел жену, но, очутившись на улице, спохватился: «Но где же все-таки я буду ее искать?»
И вот он снова на вокзале, и пожилой комендант с воспаленными ввалившимися глазами говорит ему сиплым, безразличным от усталости голосом:
— Если ваша жена вчера была здесь, она не могла уехать. За ночь мы не отправили ни одного эшелона. На всякий случай советую справиться в пункте первой помощи. Ночью они вывозили пострадавших. Но я бы не хотел, чтобы там что-нибудь знали о вашей жене…
Да, да… Он и сам не хочет… Как можно хотеть этого? Но разбомбленный эшелон не выходит из головы, не дает покоя… Надо же увериться, что Кето не было на вокзале во время этой ужасной бомбежки. И Алексей пошел на пункт первой помощи. Это было недалеко — за углом полуразрушенного вокзального здания.
В подвале, куда вошел Алексей, слабо мерцала электрическая лампочка. В ее свете одутловатое лицо женщины в белом халате выглядело желтым, болезненным. Удушливый воздух был напитан острыми запахами лекарств. В больших черных глазах женщины застыла смертельная усталость.
Алексей напряженно вслушивался в быструю тихую речь. Да, ночью здесь были женщины… Их было много, тяжело и легко раненных. Разве всех упомнишь? Были и матери с детьми, и одна даже потеряла ребенка.
— Но ни одной фамилии я назвать не могу, ведь это было ночью, мы торопились всех вывезти, и никаких записей не велось… Пожалуй, лучше справиться в городской больнице…
Не дослушав, Алексей выбежал из подвала…
У ворот серого здания больницы стояли два запыленных санитарных автобуса. Алексей вошел в загроможденный кроватями и матрацами вестибюль.
— Вам кого? — спросил проходивший мимо пожилой врач с лохматыми, кустистыми бровями и подстриженными на английский манер седыми усиками.
Алексей сказал, что хотел бы навести справку, и назвал свою фамилию. Врач бережно взял его под руку, и этот жест сразу насторожил Алексея.
— Я ординатор больницы. Будем знакомы. Коржинский, — представился врач. — Вы, значит, муж Волгиной?
— Да, я… Откуда вы знаете… Разве вы… — начал было Алексей и почувствовал, как что-то холодеет в его груди и все приобретает в глазах страшную значительность: и мохнатые, точно приклеенные брови врача, и его подстриженные усы, и запах эфира, густо бродивший и вестибюле. — Она у вас? — чуть слышно спросил Алексей.
— Она была у нас, — вздохнул врач. Мы эвакуировали ее вчера в Минск. Не волнуйтесь… Положение ее не очень опасное…
— А ребенок? Где он? С ней был ребенок…
Ординатор опустил голову, пощипывая усы.
— Видите ли… ребенок… Ребенка с ней не оказалось… Она, конечно, очень волновалась…
Путаясь и нервничая, он стал рассказывать, как привезли Кето, какая страшная была бомбежка, и сколько было жертв, и что такого злодейства никогда никто не забудет.
Алексей плохо понимал его. Врач был очень любезен и все время поддерживал его под локоть.
— Вы не падайте духом, — успокаивал он Алексея, — Мы уже тут подняли на ноги весь город, но как трудно в такой сутолоке кого-нибудь найти! Ведь это ребенок. А сейчас и взрослые теряют друг друга…
Коржинский говорил еще что-то, но Алексей его не слушал…
Пошатываясь, он вышел из больницы.
В Минск Алексей приехал в полдень. Чем ближе к городу, тем труднее становилось ехать, и Коле приходилось подолгу стоять на перекрестках и у мостов в ожидании проезда. Отступавшие войска запруживали дорогу.
В барановичской больнице Алексею сказали, что эвакуированные больные и раненые направляются в госпитали и больницы Минска, но куда именно увезли Кето, никто не знал.
Он объехал в Минске несколько недавно развернутых госпиталей и всюду слышал одинаковый ответ: «Такой не поступало».
Потратив часа три на розыски жены, он уже впал в отчаяние, когда в одной из больниц, расположенной на окраине города, ему сказали, что часть больных, эвакуированных из Барановичей, размещена в детском санатории, в нескольких километрах от города.
Алексей помчался туда.
И вот он в блистающем чистотой, украшенном художественной росписью и лепкой вестибюле детского санатория. Огромные окна льют процеженный сквозь белые шторы мягкий свет. С потолков и верхних карнизов глядят изображения сказочного мира — плывут в небесном пространстве гуси-лебеди; держа на руках царевну, мчится на сером волке по лесу Иван-царевич; баба-яга катит в ступе к избушке на курьих ножках.
Но и здесь, в бывшем детском спокойном мире, чувствовалось нарушение обычного ритма жизни.
У подъезда пыхали бензиновой гарью санитарные машины. Они наезжали прямо на цветочную клумбу, мяли алеющие на солнце канны. Из автобусов выносили раненых. Раненые на носилках лежали на полу в приемной. Слышались тихие стоны; тяжелый запах ран, лекарств, нечистой одежды и пота стоял в воздухе.
Полная некрасивая женщина с кирпично-красным лицом и густыми, как войлок, рыжими волосами, подошла к Алексею. Из кармана ее белоснежного халата торчала слуховая трубка. Рыжие веснушки обильно усеивали ее усталое лицо, обнаженные до локтей руки. Сердце Алексея сильно забилось, когда он назвал имя жены.
— Да, да, ваша жена здесь, — подтвердила женщина-врач, и лицо ее сразу стало официально-строгим.
Алексей испытующе глядел на нее.
«Ну вот, сейчас она скажет мне то, самое страшное», — пронеслось в его голове.
— Пустите меня к ней, — попросил Алексей. — Где начальник?
— Я директор санатория. Теперь это эвакогоспиталь, — ответила женщина. — Когда вы в последний раз видели жену?
— Я не видел ее с того дня, как уехал из дому… Это было еще до войны… И какое это имеет значение?
— Видите ли, вашей жене никак нельзя волноваться. Я, право, не знаю, как быть.
— Слушайте, к чему вся эта предосторожность? — раздраженно повысил голос Алексей.
Он рванулся к двери, ведущей в палаты госпиталя.
— Она не там! — остановила его начальница госпиталя и добавила: — Пожалуйста, зайдите сюда и наденьте халат.
Алексей торопливо надевал халат, руки его тряслись, не попадая в рукава.
Начальница госпиталя продолжала:
— Вы должны быть готовы ко всему… Мы вынуждены были ампутировать ей ногу. Мы сделали все, что можно было сделать при таком состоянии. Она поступила к нам очень тяжелая, с газовой гангреной. Все время бредит ребенком… Идите сюда наверх.
Алексей пошел в палату, в которой стояло четыре койки, остановился у порога. Лежавшие на них женщины безучастно взглянули на нового человека.
Сначала Алексею показалось, что койка, стоявшая в самом дальнем углу, пуста, и он с недоумением обернулся к врачу.
— Сюда, сюда, — шепотом проговорила начальница госпиталя и поманила его пальцем.
Кето лежала, потонув в постели, под простынями, точно в пробу. Глаза ее были закрыты. Что-то незнакомое и чужое было в лице ее с глубоко ввалившимися, изжелта-серыми щеками и странно длинным заострившимся носом. Этот чужой острый нос особенно поразил Алексея. Неужели это была она, его Катя, с лицом, всегда словно озаренным изнутри теплым сиянием?
Кето была в забытьи, грудь ее слабо поднималась. Алексей в смятении и ужасе смотрел на то место, под простыней, где должна быть левая нога жены, и не увидел, а скорее почувствовал неестественную пустоту…
— Катя… Катя… — позвал он и, беспомощно моргая, посмотрел на врача и медсестру, будто прося у них помощи или спрашивая, что все это значит.
И вдруг он, только теперь поняв, что все это значило, склонился на колени, припал к изголовью жены, зарыдал…
Весь остальной день и ночь он просидел у постели Кето, не отходя от нее ни на минуту… Он утратил ощущение времени. За окнами госпиталя светило солнце, потом душная ночь опустилась на землю, во тьме над городом беззвучно скользили лучи прожекторов. Разрывы зенитных снарядов, точно острые огненные булавки, прокалывали небо. Алексей, опустив голову, не отрывал неподвижного взгляда от прозрачного, пылающего в жару лица жены.
Занялась заря, блеснуло солнце… Алексей, не слыша уговоров начальницы госпиталя, продолжал сидеть, словно забыв о времени, о том, где он и что с ним. Он не прикасался к еде. Он лишь изредка выходил из палаты покурить и, наглотавшись дыма до тошноты, возвращался. Лицо его почернело, плечи опустились, как под невыносимой тяжестью.
Слов голову руками, он иногда шептал:
— Катя! Катя! Очнись… Открой же глаза, родная моя Катя!
Кето приходила в себя три раза, но узнала Алексея только перед самым концом. Глаза на мгновение вспыхнули ясным, живым блеском. Серые, обожженные внутренним жаром губы зашевелились, и она произнесла:
— Алеша! Это ты? Дай мне Лешеньку…
Через минуту она снова потеряла сознание. Алексей склонился на грудь жены, взял ее маленькую руку с синеющими ногтями и почувствовал, как медленно стынет она…
Умерла Кето вечером, когда за лесом, окружавшим санаторий, заходило солнце, а над городом, по обыкновению, плыли немецкие бомбардировщики и тяжелый гул нарастал в воздухе…
Госпитальные санитары похоронили Кето тут же, в лесу, недалеко от детского санатория. Когда все было кончено и все ушли, Алексей долго стоял у свежего влажного холмика, склонив голову.
Безветренное утро разгоралось над лесом. Неподвижно стояли вокруг зеленой ровной полянки развесистые клены и липы. Сладкий теплый аромат зреющей гречихи притекал с поля. Где-то на дороге глухо урчали грузовики, к детскому санаторию подкатывали автобусы, подвозя раненых.
Алексей стоял неподвижно у могилы и спрашивал себя вслух:
— Так что же теперь делать? Что делать? — Казалось невозможным уйти отсюда, ноги не хотели двигаться. — Катя! Катя! — глухо позвал Алексей и, склонившись над земляным холмиком, снова затрясся в рыданиях.
В нем как бы оборвались все крепкие составлявшие твердость его характера нервные нити, и он, гордившийся своим умением быть сдержанным, теперь не сдерживался и весь отдался своему горю.
Послышались осторожные шаги. Алексей обернулся. Молоденькая медицинская сестра робко смотрела на него печальными светлыми глазами.
— Товарищ Волгин, вас просит к себе начальница госпиталя.
— Да, да, я сейчас…
«Я еще вернусь сюда», — подумал Алексей и пошел за сестрой.
Начальница госпиталя встала из-за стола, когда он вошел, протянула руку.
— Я не буду утешать вас… и не могу. Но живой о живом думает. Идите сюда.
Она подвела его к столику, накрытому салфеткой.
— Вы ничего не ели два дня, а может, и больше. Вам надо жить и работать.
Она откинула салфетку, налила в стакан из аптечной бутылки разбавленного спирта.
— Выпейте. Это хорошее средство.
Алексей выпил и почувствовал небывалый голод. Он машинально съел нее, что было на столе.
— А теперь идите за мной, — сказала начальница госпиталя. Лицо ее оставалось строгим и деловито-спокойным, точно она продолжала выполнять какую-то особенно важную часть своих обязанностей.
Она привела Алексея в отдельную палату, показала на постель.
— Ложитесь. Это тоже неплохо действует в таких случаях, — сказала она и ушла, как будто торопясь оградить себя от возражений.
Алексей нерешительно постоял, потом быстро разделся, лег и проспал до следующего утра. Но едва он открыл глаза, как разящая ясность всего пережитого, весь ужас утраты любимого человека охватили его душу с прежней силой.
И опять он пошел в лес и долго сидел у могилы, и горячее солнце пекло его открытую голову, и так же молчаливо и неподвижно стояли вокруг клены и липы, пахло гречишной медовой цветенью, а со стороны города доносилась пальба зениток, и в грустный благодатный аромат леса врывался противно-удушливый запах гари.
Мысль, что он должен оставить дорогую могилу, была теперь особенно мучительной. Он уходил и снова возвращался к холмику. Земля на нем уже просохла и источала терпкий запах, похожий на запах черствого, заплесневелого хлеба. За ночь здесь выросло еще две могилы, в которых рано утром закопали двух умерших в госпитале бойцов.
Было три часа, когда Алексей в последний раз дотронулся до могилы и, не оборачиваясь, прошел к госпиталю. Коля, отоспавшийся и отдохнувший, встретил его сочувствующим взглядом. Он молчал, как бы боясь сказать Алексею неосторожное слово.
— Поедем в город, — глухо приказал Алексей.
С небывалой поспешностью Коля влез в кабину, завел мотор.
Уже знакомая по другим городам сутолока эвакуации меняла облик белорусской столицы. Огромный город собирался и дальний поход. На вокзале так же, как и в Барановичах, все было окутано едким зеленоватым дымом, многие дома зияли обрушенными стенами. Прекрасное здание Дома советов пылало. Город походил на боевой лагерь.
Алексей зашел на телеграф, чтобы сообщить домой, отцу и матери, о гибели жены и исчезновении сына, но раздумал. Оставив «газик» и Колю в одном из дворов, недалеко от почты, бесцельно зашагал по улице. Он все еще не мот решить, ехать ли в Москву для получения нового назначения.
Работа где-нибудь в тылу представлялась ему теперь недостаточной для того, чтобы погасить бушевавший в сердце огонь.
«Но что же делать? Что делать?» — в сотый раз спрашивал себя Алексей, идя мимо нескончаемых потоков машин и орудий, мимо шагающих к вокзалу колонн мобилизованных. На улицах мало уже что говорило о недавнем мирном течении жизни белорусской столицы. Вот блеснула на солнце широкая, чудом уцелевшая витрина, за толстым зеркальным стеклом ее вспыхнул всеми цветами набор детских игрушек; а рядом помещался ресторан с пустыми столиками, и чуть дальше, посреди улицы, шла группа девушек в новых армейских костюмах; они несли, поддерживая руками, белый, похожий на разбухший шелковичный кокон аэростат воздушного заграждения.
Вдруг из широких ворот, мимо которых проходил Алексей, послышалась резкая команда, слаженный топот многих ног. Четко отбивая шаг, прошла небольшая колонна одетых в штатское людей с сумками за плечами. Алексей невольно остановился, взглянул на здание. Это был районный военкомат.
Алексея потянуло вслед за людьми, он вошел во двор и сразу попал в людской водоворот. Его затерла пестрая шумная толпа «запасных». Тут были бородатые, пропеченные солнцем лица колхозников и бледные, без румянца, лица горожан. Люди разных возрастов в самых различных будничных костюмах, большей частью таких, в которых ходили на работу, с узелками, котомками, котелками и чайниками заполняли просторный двор, сидели группами в тени деревьев, у высокого забора, возле недавно вырытых щелей. Толпа человек в сорок сгрудилась под навесом, откуда доносился бойкий голос, вызывающий мобилизованных по фамилиям.
Чувствуя неясное облегчение от рассеивающихся гнетущих мыслей, Алексей протиснулся через толпу. Бодрые лица окружали его.
— Эй, друг, у тебя огонька нету? — тронул кто-то Алексея за локоть.
Алексей обернулся, увидел скуластое лицо с толстым, растянутым в ухмылке ртом и светлой, как летняя степная даль, голубизной широко расставленных доверчивых глаз. Алексей порылся в карманах, дал спички.
— Вас еще не вызывали? — уловив в облике Алексея какие-то черты, отличающие его от других, вдруг сразу изменил обращение парень. — Вы на какую букву — на «Б» или на «В»?
— Я на «В», — машинально ответил Алексей и подумал: «Зачем что я? Что со мной?»
— Ну, сейчас вызывать будут. Теперь уже скоро, — как бы желая подбодрить Алексея, проговорил паренек. — Да и надоело сидеть. Скорей бы эшелон.
— А куда же вы поедете? — спросил Алексей.
Парень недоуменно взглянул на него.
— То есть, как куда? Конечно, сначала на формировку, а потом на фронт. Ведь мы же запасные. Нас тут четверо из одного колхоза — и все пулеметчики. А вы разве другой какой-нибудь?
Алексей почувствовал, что задал неуместный вопрос и поспешил загладить ошибку.
— Да и я такой, — и, сам не зная зачем, добавил: — Жду вот, когда вызовут. Долго что-то не вызывают.
Парень недоуменно взглянул на него.
— Нынче до вечера всех вызовут. Враз рассортируют. Вы-то воинский билет уже сдали?
— Сдал, — солгал Алексей и поспешил отойти от словоохотливого запасника.
Алексей вышел из ворот военкомата, сделал несколько шагов, остановился. Он колебался. Мучительная растерянность была на его лице. Но вот он быстро повернул назад, решительно зашагал во двор военкомата.
— Где тут буква «В»? — стараясь говорить как можно небрежнее, спросил он у запасника в рыжей, поношенной, очевидно оставшейся еще от действительной службы гимнастерке.
— Вот это самая «В» и есть. Становись за мной, — весело ответил запасник.
«Зачем я это делаю? Какое я имею право?» — опять подумал Алексей.
Кто-то невидимый, загороженный плотной шеренгой людей, резким голосом выкликал фамилии. Очередь быстро подвигалась. Оставалось человек десять. Алексей увидел сотрудника военкомата, молодого, бравого лейтенанта, выдававшего мобилизованным какие-то листки. Впереди уже никого не оставалось, лейтенант вызывал стоявших позади Алексея.
— Ваша фамилия? — подняв на Алексея сердитые глаза, спросил лейтенант.
— Моя фамилия Волгин, — ответил Алексей и, вспомнив, что его военный билет остался в управлении, опять солгал: — Я потерял военный билет… Во время эвакуации.
— Уплатите штраф сто рублей. Какие у вас имеются документы? — спросил лейтенант.
— Только партийный билет.
— Так! Политический состав, — отрывисто сказал лейтенант. — Подойдите к столу номер один. Там призываются члены партии.
— Эй, товарищ! Все в порядке? — весело окликнул Алексея скуластый пулеметчик, когда он, получив документы, отходил от стола номер один.
— Все как полагается, — ответил Алексей.
— Куда назначили? — дружелюбно оглядывая своего нового товарища, осведомился пулеметчик.
— В девятую маршевую роту.
— И я туда же! Вот и хорошо. Вместе, значит? — обрадовался пулеметчик и с бесцеремонной фамильярностью ударил Алексея по плечу тяжелой ручищей.
И странно, — от этого проявления чистосердечных, товарищеских чувств на душе Алексея стало легко и свободно…
— Вас-то как зовут? — спросил Алексей.
— Копытцов моя фамилия. Василий Андреевич Копытцов, вчерашний колхозный бригадир колхоза «Путь Ильича», а с нынешнего дня — рядовой боец девятой маршевой роты, — шутливо выпучив светлые глаза и приложив к серой от пыли суконной кепке руку, бойко отрапортовал пулеметчик.
— Ну, вот и познакомились. А я Волгин, Алексей Прохорович.
Теперь оставалось только отпустить шофера Колю.
Алексей нашел его в том же дворе, где оставил.
Коля сладко похрапывал, согнувшись в кабине. Алексей разбудил его.
— Ехать будем, товарищ начальник? — спросил Коля, вскакивая и позевывая. В последние дни он спал, используя для этого каждую минуту.
— Нет, Коля. Дальше мы не поедем… Тебе придется… — волнение перехватило голос Алексея. — Тебе придется сдать машину.
Коля непонимающе, испуганно смотрел на своего начальника.
— Меня призвали в армию, и я уезжаю…
«Надо как-нибудь объяснить ему, чтобы он понял…» — напряженно билась в голове Алексея мысль.
— Я уезжаю, Коля, сегодня же. Тебе придется сдать машину и быть свободным Я сейчас напишу в городской гараж.
— Товарищ начальник… Алексей Прохорович… За какую же провинность вы меня бросаете? — растерянно забормотал Коля, и в ярко-синих его глазах блеснули слезы.
— Я тебя не бросаю, Коля. Мне нужно нынче же ехать. Ведь это армия, ты понимаешь?
— А с вами разве нельзя? Возьмите и меня с собой. Ведь вы в армии будете ездить?
Алексей усмехнулся.
— Только не и собственной машине. Какой же собственный автомобиль у бойца в армии? Ты уж поезжай, брат. Поезжай домой. Тебе, кажется, и Сталинград?
— Точно, в Сталинград, — на лице Коли все еще отражалось горькое сожаление и недоумение.
— Вот и поезжай в Сталинград, — мягко посоветовал Алексей и, торопливо написав на бланке управления новостройки препроводительную в гараж, вручил Коле.
— Да, кстати, вот тебе и деньги на дорогу. Возьми…
— Спасибо… Так, значит, можно домой ехать? — грустно спросил Коля, держа в руке бланк и деньги.
Алексей обнял совсем растерявшегося Колю за плечи, пожал ему руку, подтолкнул к кабине.
— Ничего, брат, еще увидимся. За службу спасибо. Желаю тебе благополучно доехать домой.
— Вам тоже, — ответил Коля и вдруг отвернулся, стал сморкаться; вытирая рукавом глаза, полез в кабину…
Возвращаясь в военкомат, Алексей думал:
«Как я мог объяснить ему? Ведь я и сам не знаю, как это произошло».
Той же ночью эшелон с мобилизованными увозил Алексея Волгина в один из верхних приднепровских городов, где формировались новые воинские части.
Прошел месяц. Алексей Волгин проходил военную подготовку перед отправкой в действующую армию. Он был назначен политруком в стрелковую роту.
Многое изменилось в облике Алексея за этот месяц. Он похудел, окреп, его прежде рыхловатая, начавшая полнеть фигура стала собраннее, подтянутее. На лицо лег крепкий солдатский загар; огрубелая, как ремень, коричневая кожа туго обтягивала скулы; брови выцвели, в глазах появилось выражение суровой сосредоточенности. Коротко остриженная под машинку голова там, где не прикрывала ее пилотка, выгорела на солнце, как сенокосная стерня в засуху, на кудельно-светлых висках почти неприметно для глаза обозначились первые седеющие волосы.
Военная напряженная жизнь целиком захватила Алексея. Тысячи обязанностей легли на его плечи. Множество самых различных людей окружало его. Их трудная солдатская жизнь стала его жизнью, их заботы — его заботами. Но одна, самая большая забота, тяготившая многих людей в то время, — забота о судьбе земли, вспоившей и вскормившей их, лежала и на душе Алексея, перед ней отступало и меркло все остальное.
И лишь ночной порой, когда Алексей оставался наедине с собой, все пережитое представало перед ним с прежней ясностью.
Маленький холмик на лесной полянке вставал в его воображении. Алексей тихо стонал, скрипел зубами и плакал…
Он написал письмо домой старикам и старшему брату Павлу о вступлении в армию, но ни одним словом не обмолвился о смерти Кати, об исчезновении сына.
Написал и наркому пространное объяснение, в котором очень туманно и горячо приводил обстоятельства своего самовольного вступления в армию, но не послал письма, а хранил при себе до какого-то еще не известного удобного случая, когда можно будет (так думал Алексей) каким-нибудь полезным поступком искупить свою невольную вину.
Но чем дольше он оставался в армии и глубже погружался в новую работу, тем менее значительной казалась ему его вина, и само письмо, которое он иногда перечитывал, теряло в его глазах смысл. Мало-помалу он совсем забыл о нем, как будто никогда и не писал его и никогда не был начальником крупного строительства.
Скоротечные дни лета гасли над опаленной землей, как сухие зарницы. Пламя войны подвигалось на восток.
Незаметно наступил день, когда воинская часть Алексея, заново укомплектованная и вооруженная, отправлялась из тихого городка на фронт. Фронт лежал по Днепру, и эшелон только одну короткую ночь находился в пути, а под утро уже стоял на промежуточной, затерянной в лесу станции и выгружался.
В небе все время кружили вражеские разведчики, и выгрузка проводилась с предельной быстротой. Выйдя из вагонов, подразделения строились и, не задерживаясь ни на минуту, уходили в лес. Состав порожняка уходил в тыл, а вместе него подтягивался новый эшелон, выгружал танки, орудия, боеприпасы и свежие пехотные части.
Рота Алексея только что вышла из вагонов, и в это время подошел другой поезд. Из него, стуча ружьями и звеня котелками, словно горох, посыпались пехотинцы, выстраиваясь тут же, на железнодорожных путях.
Алексей стоял в сторонке, с безотчетным волнением и любопытством осматриваясь по сторонам, прислушиваясь к протяжным глубоким вздохам земли, доносившимся откуда-то из-за леса.
Из теплушки, перекликаясь необычными в грубом шуме высокими мальчишескими голосами, выгружалась группа девушек — сестер медсанбата. Санитары выбрасывали из вагона на рельсы носилки, с платформы съезжал огромный крытый грузовик.
— Быстрей! Быстрей! Пошевеливайся! — кричал командир медсанбата, нетерпеливо бегая у вагонов и поглядывая на небо.
Алексей следил за работой девушек, и вдруг взгляд его остановился на одной. Что-то неуловимо знакомое было в ее гибкой, тонкой фигуре, в ее живых, энергичных движениях, когда она подхватывала носилки и бегом тащила их в лес. Два раза Алексей издали увидел неясные, но чем-то поразившие его черты девичьего лица, развеваемые ветром, выбивавшиеся из-под пилотки темнорусые волосы.
— Живей! Живей! — командовал командир медсанбата.
Девушка подошла к командиру и, получив какое-то приказание, повернулась лицом к Алексею.
Алексей изумленно вскрикнул, придерживая болтавшуюся на боку полевую сумку, бросился навстречу. Девушка увидела его, остановилась, широко раскрыв глаза.
— Танюшка! — позвал Алексей.
Таня все еще не узнавала брата.
— Ты… ты…. — бормотала она, и вдруг лицо ее побледнело, она пронзительно вскрикнула:
— Алеша! Алеша! — и повисла на его шее.
Они осыпали друг друга бессвязными вопросами, обнимались, смеялись и плакали.
Командир медсанбата удивленно смотрел на них.
— Как ты? Откуда? Да что же это такое? Да не может быть! — восклицали они, перебивая друг друга и все еще не веря этой встрече.
— Как ты попала, Таня, в армию? Когда ты успела? А как же институт? Ведь я ничего не знаю…
— А ты как? Политрук… Ох, боже мой… — Алешка, милый! Да я ни за что не узнала бы тебя в военной форме. И какой ты стал… И лицо не такое. А здесь Тамара… Тамару помнишь? Тамара! Тамара! — кликнула она.
Тамара подбежала к ним, всплеснула руками и онемела от изумления…
Коротки фронтовые встречи, но еще короче была эта встреча на безвестной прифронтовой станции. Рота Алексея уже построилась и втягивалась в лес. Медсанбат тоже почти заканчивал выгрузку.
— Где же ты? В какой части? — жадно всматриваясь в лицо брата, сверкая глазами, казавшимися еще более яркими на смуглом огрубевшем лице, спрашивала Таня. — Где Кето? Где ребеночек? Живой, здоровый? Куда же ты их отправил? К нам, домой, или к матери?
Алексей назвал часть, входившую в ту же дивизию, что и медсанбат Тани.
— Значит, мы будем близко друг от друга! — подпрыгнула от радости Таня. — Алешка, родной мой… Ну, говори, где же Катя?
Алексей крепко сжал руку сестры, склонил голову. Времени для разговора оставалось обидно мало, раздумывать было некогда: надо было или сказать правду; или унести ее с собой туда, откуда можно и не вернуться. Но сестре, от которой ему всегда было стыдно скрывать даже самое плохое, он мог сказать, и он ответил сухо и коротко:
— Катя умерла в Минске. Она была ранена в Барановичах при бомбежке. О Леше пока ничего не слыхать. Наверное, пропал где-нибудь…
Таня, бледная, смотрела на брата, широко раскрыв глаза. Алексей коротко рассказал о последних часах жены.
— Но имей в виду, Танюша, я не только поэтому решил идти в армию. Не только поэтому… Я не могу тебе объяснить. Я не мог иначе, ты понимаешь, не мог.
В эту минуту одинаковое выражение было на лицах Алексея и Тани, и сходство их было особенно разительным.
— Я понимаю тебя, — тихо сказала Таня. Бледность медленно отливала от ее щек. — Мой бедный Алешка… Братец… Я все понимаю.
Она обняла его, заплакала.
— До свиданья, Танюша! Я думаю, мы будем часто видеться, ведь мы в одной дивизии, — сказал Алексей и, поцеловав сестру, побежал в лес догонять свою роту.
Спустя неделю после того, как советские войска оставили Минск, по глухой лесной дороге, залегавшей в немецком тылу, шли на восток два русских солдата. Вернее, это уже не были солдаты: так мало осталось в них от прежнего воинского вида. Оба в разбитых веревочных лаптях, в серых войлочных шляпах, они шагали молча и сосредоточенно, как люди, давно втянувшиеся в ходьбу и прошедшие не одну сотню километров.
У обоих за плечами висели тощие котомки, оба обросли дремучими, сивыми от пыли бородами.
Один — высокий, сухоплечий, жилистый и более легкий в движениях — шел твердой поступью, точно отмеривая собственные шаги суковатой неоструганной палкой, другой — низкорослый, с вяло опущенной, как вызревшая подсолнуховая шапка, головой — тянулся позади усталой развальцей и тяжело дышал.
— Потерпи, Микола. По расчетам, осталось не много. К ночи до жилья доберемся, — сказал высокий и ободряюще улыбнулся товарищу.
— Да я же хиба не терплю? Кажись, и так притерпелся. Видишь, двигаю, як паровоз, — кряхтя, проговорил Микола.
— Нам, главное, молочком да хлебцем подкрепиться, а там и дальше, — рассуждал Иван Дудников.
Это были они, последние защитники заставы лейтенанта Чугунова.
Дорога, по которой они шли, была малопроезжей, местами совсем заросла высокой лесной травой и кустарником. По сторонам стоял глухой столетний лес, иногда перемежающийся просеками, порубками и широкими полянами. Быстро вечерело. Солнце уже пряталось за редкими шпалерами берез, все вокруг играло червонными золотистыми блестками. Из глубины леса, полного сумрачных теней, тянуло густой прохладой. На полянках пряно пахло перезревшей земляникой.
— Ну и попали мы с тобой на дорогу, — сказал Дудников и глубоко вздохнул. — С утра идем — и ни одной живой души. И немцы, видать, боятся сюда забираться.
— Ну их. Век бы их не бачить, — буркнул Микола и опасливо осмотрелся.
— Сколько мы уже идем? Месяц странствуем? — спросил Дудников.
— Со вчерашнего дня второй пошел. Ты мне скажи, Иван, чи скоро мы доберемся до фронта? Докуда мы будем так шагать?
Дудников, сосредоточенно помолчав, ответил:
— А ты слыхал, что дед в том селе говорил? Слух есть: Гитлер споткнулся на Днепре. Я так планую: еще дня два, и мы с тобой прямо на Жлобин выйдем. Там лазейку и найдем.
Продолжая какую-то свою мысль, Дудников сказал:
— Не могу я в этих чертовых лесах скитаться, не зная, откуда тебя фашистская пуля клюнет. Да и смотреть на себя совестно. Чи мы бойцы Красной Армии, чи кто? Грязные, в лохмотьях, заросшие.
Дудников с ожесточением сплюнул, замолчал. Вдруг он насторожился, присел. Впереди послышался шум автомобильного мотора.
— Машина идет, — вполголоса сказал Дудников. — Ныряй, Микола!
Они быстро свернули в сторону, залегли в кустах. По дороге медленно прополз черный грузовик, нагруженный мешками. На мешках сидели четыре немца с винтовками. По всем признакам, это были нестроевые солдаты.
Когда грузовик скрылся в отдалении, Иван Дудников и Микола Хижняк вышли из кустов.
— Ну, ежели немцы повстречались, значит село близко, — заключил Дудников.
Дорога стала отлого спускаться в балку. Стало сумрачнее и тише.
Совсем стемнело, когда путники подходили к небольшому селу, залегшему вдоль узкой речки, у самой опушки леса.
Они свернули с дороги, пошли задами вдоль конопляного, горько пахнущего поля, то останавливались, прислушиваясь, то вновь продолжали путь.
— Машин не слыхать. Может, немцев тут и в помине нет, — предположил Дудников.
— Если бы так, — коротко ответил Микола.
Они присели в высокой конопле, недалеко от двух крайних изб, стали слушать.
Тяжелая кладбищенская тишина нависала над селом, точно в нем все вымерли.
— Никого не слыхать. Аж жутко, — прошептал Дудников. — Ты, Микола, посиди тут, а я вроде как разведаю вот эти хаты. Если все в порядке — свистну.
— Валяй. Не напорись, гляди.
Дудников исчез. Не прошло пяти минут, как раздался тихий свист.
Микола встал и с сильно бьющимся сердцем, пригибаясь, вышел из конопли.
Хата была низкая, тускло освещенная каганцом, всей своей обстановкой, выбеленной печью, рушниками на окнах, домотканными дорожками на земляном, густо смазанном глиной полу она напоминала уже о близости Украины.
Две женщины — одна высокая, пожилая и темноликая, другая молодая, румяная, светлая лицом — выжидающе опасливо и недоверчиво смотрели на гостей.
— Хозяюшки, нам бы молочка и хлебца, — попросил Дудников. — Пристали мы, заночевать бы где-нибудь…
С этой фразы начиналось всегда знакомство наших путников с множеством людей, которые давали им приют и пишу во время их трудного странствия.
Женщина пристально всматривалась в бородатые, темные от пыли лица прохожих.
— Парася, нехай в клуне хлопцы заночуют. Дай им повечерять, — сказала она румянощекой молодайке.
— Спасибо, хозяюшка, — ответил Дудников.
Они сняли свои пустые торбы, расположились на лавке. Дудников, уже научившийся чутьем угадывать расположение к себе людей, спросил:
— Немцев богато в селе, хозяюшка?
— Ваше счастье — нет ни одного. Нашего села гитлеряки боятся, как чертяка церкви. А вы ж далеко идете? — спросила пожилая женщина.
— Может, далеко, а может, и нет, — уклончиво ответил Дудников, наливая в кружку из кувшина парное пахучее молоко.
— Кажите прямо: до Червоной Армии або до партизан пробираетесь? Чи я не бачу?
— А чего тут бачить, мать! Идем — и все. Значит, идти нужно. В свои края пробираемся, — сказал Дудников.
Помолчали. Микола часто поглядывал на окна, ел торопливо, недоверчиво посматривая на женщин. Иван чувствовал себя, как всегда, спокойно и свободно, отдыхая после долгого пути. За перегородкой закричал ребенок, и молодайка скрылась за ней.
— А ваши же мужики где? Вижу, у молодицы дите совсем маленькое, — вытирая усы, словоохотливо заговорил Дудников.
— У Параски мужик в Червоной Армии був, а зараз, може, так же, як и ты, гдесь скитается, — ответила хозяйка. — А дытына це не наша.
— А чья же? — спросил любопытный ко всему Дудников.
— Не знаем. Были мы в Барановичах, на станции. Стали бомбить. Очнулись мы с Парасей — дывымся, а у ней дытына в руках.
— Да ну? Вот случай! Чужой, выходит. Потерял кто-нибудь. И матери не нашлось?
— Вот и не нашлось. Ежели бы нашлась, разве мы бы не отдали? А так жалко бросить. Ведь у Параси самой дите было, да померло.
Парася вышла из-за перегородки, прижимая к груди ребенка.
— Парася, — как будто давно был знаком с молодайкой, ласково заговорил Дудников, — так как же это ты дитя нашла?
Парася светло улыбнулась:
— А я и не помню… там трудно было що-нибудь бачить…
— Ну, а ежели родители найдутся, отдашь?
— А вин мини уже як ридный. Такий гарненький. Зачем же я его буду отдавать? — покачала головой Парася и стала целовать ребенка.
— Ну, мать, спасибо тебе за хлеб-соль, — вставая и отряхивая крошки, сказал Дудников. — А теперь мы с дружком пойдем в клуньку да поспим до зорьки. А там и дальше в дорогу. Вижу, вы наши люди. Скажи, тетка, до Жлобина еще далеко?
— До Жлобина? — на минуту задумалась тетка Марина. — До Жлобина, мабуть, еще верстов восемьдесят. Парася, выглянь-ка: никого там нет на улице?
Парася вышла и быстро вернулась.
— Никого не видать.
— До Жлобина… — задумчиво повторила тетка Марина. — А як же вы думаете идти до Жлобина? Через Глушу або через Бобруйск? Тут нам все дороги знакомые до самого Днепра и дальше. Ведь мы сами с Киевской области — годов шесть, как сюда приехали жить. Мужья наши тут в колхозе работали… А вы знаете, где Червона Армия?
— Красная Армия еще в Жлобине, — уверенно сказал Дудников.
— Вы скажите, люди добрые, — вдруг, выпрямляясь, испытующе, угрюмо-требовательным шепотом спросила Марина: — Чи придет Червона Армия? Чи это уже все?..
— Придет, хозяюшка, придет… Мы еще вернемся, — твердо пообещал Дудников. — Ну, еще раз спасибо вам, бабоньки. Спокойной ночи вам…
Чуть только стала брезжить заря и прокричали вторые петухи, Дудников и Микола, ночевавшие в клуне на душистом сене, встали, вышли во двор.
Что-то мутно белело у плетня. Дудников подошел и увидел Парасю. Она сидела у ворот с ребенком на руках.
— Рано, милая хозяюшка, встала, — удивился Дудников. — Чего так?
— Мы по очереди. То тетка Марина, то я сидела, чтобы германов не прозевать, чтобы вам поспать спокойно.
Дудников с минуту молчал, не зная, что сказать от удивления.
— Да вы что, хозяюшки? Никак, часовыми возле нас были? Вот это женщины… Ай-ай-ай… Слышишь, Микола?
Цокнула дверная щеколда. Вышла Марина, высокая, прямая, в белой холщовой сорочке. Она сунула Дудникову увесистый узелок.
— Держите, добрые люди. Тут вам кое-что на дорогу, — тихо проговорила она. — Да не идите вы на Старые Дороги. Село тут есть такое великое. Дуже там немцев богато. А идите на Зубаревичи. Вот тут прямо все лесом да лесом, на восход солнышка, так и идите.
— Спасибо, тетки, — растроганно ответил Иван Дудников.
— Щиро дякую, маты, — в тон товарищу поблагодарил Микола.
— Вертайтесь скорее! — послышался голос Марины.
— Вернемся.
И голоса у плетня затихли, только слышались удаляющиеся ровные шаги, но и они вскоре растаяли.
Спокойной ночи.
— Четвертая рота, марш!— Вторая рота, налево!— Стой!
Рахуба — беда, оказия.