10256.fb2
С июля 1942 года события на южных участках великого фронта круто изменились. Пользуясь бездействием союзных армий на западе, преступной оттяжкой второго фронта, немецко-фашистское командование стянуло на юге России крупные силы и в конце июня двинуло их на Юго-Западный и Южный фронты.
Советская армия вынуждена была отступать к Сталинграду и далеко на юг, к предгорьям Кавказа.
Павлу Волгину, избежавшему эвакуации совхоза при первом налете фашистов на Ростов, пришлось в июле 1942 года пережить то же самое, что пережили год назад люди, ушедшие с насиженных мест, с кровью отрывавшие от сердца годами обжитое, родное…
Так же, как и те совхозы и колхозы, которые в прошлом году пускались в кочевье на восток, угоняли скот, увозили хлеб, машины и имущество, а что не удавалось увезти, сжигали и уничтожали, — так и Павел со своими людьми, собрав скот, инвентарь и запасы хлеба, снялся с родной, трудно покидаемой, словно к ногам приросшей земли.
Навсегда остались в памяти Павла последние часы перед эвакуацией: знойный, задымленный день, работающие в поле под авиабомбами комбайны, мчащиеся на юг вместе с отходящими обозами грузовики с зерном. Вот он, директор прославленного на всю страну совхоза, словно ослепленный, идет по степи, по крупноколосому высокому хлебу и отдает последние распоряжения… Со стороны подожженных полей соседних колхозов палящий ветер уже наносит скорбный запах сжигаемого пшеничного зерна, похожий на запах подгоревшей хлебной корки. По степи обвальными раскатами плывет гул близкой бомбежки, дороги пылят под угоняемым на восток жалобно ревущим скотом, под нескончаемыми вереницами автомашин и обозов. Небо над степью странного пепельно-седого цвета… А на полях совхоза все еще ходят комбайны, похлопывают тракторы, снуют люди. И Павлу не верится, что вот опять повторяется как бы все сызнова и новая тяжкая волна бедствия гнет людей, как порыв непогодной бури, гонит их с родной земли. Он торопит, подбадривает людей, а у самого слезы сдавили горло, и одно желание в груди — вцепиться руками в эти пшеничные поля и не отдавать их врагу, хотя бы ему самому угрожала смерть.
Хлеб убирали до последней минуты. Комбайны заканчивали уборку самых урожайных участков… Вокруг уже кромсали землю снаряды… Зной дым, гарь, суматоха отступления… А какая пшеница оставалась на корню! Как мучительно было поджигать неубранные гектары!..
Спустя месяц Павел вместе с семьей очутился в Казахстане, где ему поручили руководить крупным животноводческим совхозом. Пришлось пережить трудную зиму за непривычным делом, с незнакомыми, очень своеобразными людьми, в новой суровой обстановке.
За это время отгремели бои в Сталинграде, обрели бесславный конец свой разгромленные дивизии Паулюса, и враг, теперь уже обескровленный и надломленный, покатился на запад под ударами советских войск.
В феврале 1943 года были очищены от врага большая часть Кубани, весь Дон и освобожден Ростов. Как только Павел узнал об этом, он тотчас же написал наркому письмо с настойчивой просьбой вернуть его на место прежней работы.
«Товарищ нарком, — писал Павел. — Человека, где бы он ни жил и как бы ни был доволен своей работой, всегда тянет на родное пепелище. Верните меня туда, где осталась моя душа, мое сердце! Хочу все силы вложить в восстановление родного совхоза, разрушенного ненавистными оккупантами. Не откажите, потому что это вопрос моей жизни…»
Ответ на письмо пришел быстрее, чем рассчитывал Павел, — через неделю. Павлу предлагалось поскорее, до начала весеннего сева, выехать на старое место и принимать разоренное войной хозяйство.
Прочитав телеграмму, всегда деловито сдержанный, Павел закричал «ура», обнял сильно постаревшую и исхудавшую в эвакуации Евфросинью Семеновну, стал целовать.
— Что с тобой? Да говори же, — заглядывая в его сияющее, сразу помолодевшее лицо, забормотала Евфросинья Семеновна.
— Домой, домой… На Дон! Фрося, родимая, едем на Дон! Домой! — восторженно кричал Павел, и вдруг, чего давно не случалось, поднял жену на руки, закружился с нею по комнате.
Евфросинья Семеновна, освободившись из объятий мужа, долго, словно не веря глазам, читала телеграмму, потом засмеялась тихо, счастливо, как не смеялась давно.
Восьмилетний, уже начавший учиться в школе Боря и вытянувшаяся, как щуплый колосок, недавно переболевшая корью Люся радостно запрыгали вокруг отца.
— Домой! Скорее домой. Хочу в нашу школу, — повисая на руке отца, защебетала Люся.
— Слышишь, Фрося? Каждому свое, — улыбаясь, сказал Павел.
За два года войны он весь как будто сжался, словно уменьшился в росте, фигура его стала старее, суховатее, крепче.
Через два дня, сдав дела своему заместителю, Павел отвез семью на станцию, километров за семьдесят от совхозного поселка, усадил в поезд, а сам, чтобы не терять времени, отправился в Москву на самолете.
Приехал он в донскую степь в начале марта. Весна была в самом разгаре Снег почти весь растаял, по полям катились белые кудрявые облачка испарений, солнце пригревало.
Из районного центра в совхоз Павел ехал на райисполкомовской рассохшейся тачанке, запряженной парой отощавших за время оккупации лошадей. Тянувшийся рядом с изрытым, ухабистым грейдером проселок раскис. Слабосильные кони еле тащили по вязкой грязи ковыляющую колесами тачанку. Но, несмотря на трудную дорогу, Павел с наслаждением вдыхал густой запах напитавшейся влагой степи, то привставал, хватаясь руками за края тачанки, и нетерпеливо смотрел вперед, то, сбивая на затылок потертую серую кубанку, щурясь из-под ладони, громко выкрикивал:
— А ведь это вагончик третьей тракторной бригады! Видишь? — обращался он к хмурому райисполкомовскому кучеру. — Так и стоит, как мы его тогда оставили… А вон трактор. А это — третье поле. Как заросло! Ай-ай-ай! Ну, злодеи, видать, тут нахозяйничали. А это что же такое? Никак, жито посеяли прямо по стерне.
Кучер то и дело оглядывался на неспокойного седока, нахлестывал кнутом покрытых мылом с запавшими боками лошадей.
— Ты что — не чуешь, о чем я говорю? — удивленно спросил Павел. — Или нездешний?
— Здешний, — нехотя ответил кучер.
— Что-то я тебя не припомню.
— А где же вам меня помнить. Нас много. Всех не упомнишь. До войны я на коневодческой ферме в колхозе работал. Но и ваши поля, совхозные, знаю.
— Знаешь? — оживился Павел. — Это же поля пятого отделения, Егора Михайловича Петренко. Не помнишь? Хороший был управляющий. Жив ли он? Слушай, хлопче, — взял он кучера за плечо. — Нельзя ли поживее? Подхлестни-ка. Да и куда же ты в грязь правишь? Эх, голова!
Кучер крикнул: «Но! Задергалась!»— и замахнулся на пристяжную кнутом.
Впереди уже маячили в ненастной мартовской мгле постройки центральной усадьбы — силосная башня, красная черепичная крыша мастерских, закоптелые, с зияющими провалами окон стены сожженного клуба.
Павел нетерпеливо смотрел вперед, вздыхал:
— Наделали, видать, делов варвары.
Все чаще попадались по дороге брошенные в поле, загрузшие по самые радиаторы, искалеченные тракторы, заржавевшие сцепы плугов, сломанные бесколесные сеялки, а между ними кое-где чернели остовы немецких громадных и неуклюжих грузовиков, торчали дула орудий.
Всюду были видны следы беспорядочного вражеского отступления.
Почти на въезде в усадьбу, склонившись набок, стоял тяжелый немецкий танк. Закопченная, обгорелая его броня зияла пробоинами. На лобовой части рядом с крестом чуть проступал рисунок скачущего оленя, может быть символ быстроты, а на орудийной башне сидел обыкновенный русский грач в весеннем сизом оперении и спокойно чистил клюв.
— Довоевался, гад, — показав кнутовищем на танк, презрительно сказал возчик и сплюнул. — Стали-то сколько! Инвентарю всякого можно было наделать на целое хозяйство.
Павел приподнялся, стараясь охватить взглядом все изменения, происшедшие в центральной усадьбе за время его отсутствия.
Все как будто знакомо, точно оставлено вчера, и в то же время все носило следы злой разрушительной силы. В ремонтных мастерских — тишина, окна выбиты; только из кузнечного цеха, как слабый признак живого дыхания, вьется темный дымок, слышны редкие, размеренные, как стук маятника, удары молотка о наковальню.
Весь квартал четырехэтажных, когда-то украшавших поселок, белых, как снежные глыбы, зданий чернеет пустыми амбразурами окон: одни дома сожжены, другие разрушены. Деревья в молодом посаженном незадолго до войны парке и на главной улице сломаны. Всюду — вывороченные кирпичи тротуаров, мусор, железный ржавый хлам…
Тачанка подкатила к одноэтажному зданию с облезлой штукатуркой, с фигурной сломанной наполовину оградой. Павел грузно спрыгнул с тачанки, поднялся по загрязненным, с налипшими комьями земли ступенькам. Глаза его нетерпеливо искали людей. Неужели никого нет из руководителей, никто не встретит старого директора?
Но едва Павел переступил порог сумрачного коридора, навстречу ему, стуча сапогами, метнулась какая-то широкая фигура. Павел не успел разглядеть ее. Сильные руки неловко, по-мужски, обняли его за шею, колючая небритая щека прижалась к лицу, глухой знакомый голос радостно загудел у самого уха:
— Павел Прохорович! Дождались-таки.
— Иосиф Лукич?.. — узнав наконец старшего агронома, удивился Павел.
Они отступили друг от друга на шаг и снова кинулись в объятия.
— Да как же это? Иосиф Лукич, какими судьбами вы уже здесь? — спрашивал Павел. — Ведь вы уехали из совхоза раньше меня. Куда вы тогда пропали?
— Все расскажу. Все, все, — бормотал Иосиф Лукич. — Идемте в кабинет.
Они вошли в просторную, знакомую Павлу комнату. В ней пока не было никакого убранства, стены закопчены, с потолка свисал кусок отвалившейся штукатурки, но диван и стол — на прежних местах; в углу, как прежде, тускло блестело золотой бахромой переходящее знамя наркомата. Где оно хранилось? Откуда его привезли? Чьи любовные, преданные руки прятали его в течение семи месяцев оккупации от жадно выслеживающего взора врагов?
Павлу на мгновение показалось, что он никуда не уезжал, никакой эвакуации не было и он только что вернулся из обычной поездки по отделениям.
Директор и старший агроном долго трясли друг другу руки.
— Ну, вот опять мы с вами дома, Иосиф Лукич. Дома, — повторил он и огляделся.
— Как в гостях ни хорошо, а дома лучше, — попробовал пошутить Иосиф Лукич.
Павел глубоко вздохнул, точно скинул с плеч тяжелую ношу Он все еще не садился за свой стол. Иосиф Лукич радостно и в то же время немного смущенно смотрел на директора. Только теперь Павел заметил, как он изменился. От его солидной, внушительной полноты не осталось и следа, поношенный военный китель мешковато свисал с плеч, сморщенное лицо тоже словно стало меньше, но цвет его был здоровый, глаза смотрели весело и ясно.
— Как вы тут?.. Расскажите, Иосиф Лукич. Кто сейчас в совхозе из прежних людей? — спросил Павел, осторожно и неуверенно приближаясь к своему креслу.
Иосиф Лукич присел на свое обычное место у директорского стола, на которое садился всегда, когда его вызывал Павел. Вот он опустил голову, скулы его слегка задрожали. Очевидно, ему было трудно начать рассказывать.
— Так вот… Тогда… Наш обоз отрезали немецкие мотоциклисты, — тихо сказал он. — Ну, и… пришлось вернуться…
Наступила неловкая пауза.
— Вы все время жили здесь? Во время оккупации? — осторожно спросил Павел Взгляд его стал острым, отчужденным…
— Да, я оставался здесь… Все время…
Иосиф Лукич заметил, как сразу потемнело лицо Павла, и, еще больше смутившись, добавил:
— Вы не сомневайтесь Я не предлагал оккупантам своих услуг. Немцы даже не подозревали, что я живу в совхозе, на пятом отделении. Вы можете справиться у ваших же людей… Люди скажут.
Иосиф Лукич поднял на Павла ясный прямой взгляд. И от этого взгляда Павлу стало неловко.
— Оставим это… — сказал он. — Кто еще оставался здесь?
Иосиф Лукич назвал двух управляющих отделениями, одного агронома, еще нескольких трактористов и их семьи, ранее эвакуированных из других совхозов.
— Петренко здесь?
— Здесь. Три дня, как приехал. Скрывался где-то в Тихорецком районе. И Дарья Корсунская тоже на отделении. Звеньевая — помните?
— Как же! Помню. Теперь это будет наша опора. Верно ведь? — спросил Павел и задумался.
Да, на этих людей он может теперь опереться. Они не изменили совхозу, остались верными, несмотря ни на какие трудности.
— Конечно, очень неприятно, что не удалось уйти, — как бы оправдываясь, продолжал старший агроном. — Немцы прорвались внезапно. С нами были женщины, дети… Ничего нельзя было поделать.
Павел поспешил вставить:
— Я вас не обвиняю. Всем эвакуироваться было невозможно.
— Кстати, мы тут не сидели без дела, — потирая пухловатые руки, заявил Иосиф Лукич, — Сумели припрятать вагон семенного зерна. Из-под самого носа у оккупационных властей утащили. Две ночи работали… Подобрали надежных людей. Полностью засыпали амбар пятого отделения. Люди работали, рискуя жизнью. Так верили все в скорый приход Красной Армии и в то, что в этом году придется сеять. Луценко, агронома, помните? Маленький такой, невзрачный… Он непосредственно руководил операцией. А работали почти только женщины. И эта Дарья Тимофеевна была их вожаком.
Павел сосредоточенно слушал. Он хорошо знал агронома отделения Луценко, совсем юного, робкого на вид, закончившего перед самой войной сельскохозяйственный институт, знал многих женщин-работниц, голосистых, дерзких в разговорах с совхозным начальством, «не лезущих в карман за словом». Он представил их себе подавленных бесправием оккупации, без всякой защиты и средств, оставшихся с детьми, голодных и в то же время с риском для жизни спасающих зерно, и горделивое чувство за своих людей заглушило горечь и сожаление о понесенных утратах.
Новости одну удивительнее другой узнавал Павел. Он нетерпеливо спрашивал, а Иосиф Лукич едва успевал отвечать.
— А главный инженер где? Наш нерешительный и очень осторожный Владимир Александрович? — спросил Павел.
— О нем ничего не слышно. Все еще где-нибудь в эвакуации. Сейчас у нас новый. Фронтовик. Недавно приехал прямо из госпиталя. Как будто дельный специалист, хотя из молодых.
— А партийное руководство?
— Новое тоже. Из фронтовиков. Парторг сейчас на отделении.
Павел и Иосиф Лукич перебрали всех людей совхоза. Из прежних работников мало кто остался: одни были в эвакуации, другие в армии, третьих и след потерялся. Собирать рабочих и специалистов, создавать машинную базу надо было сызнова.
Иосиф Лукич, заметив горькую складку у губ директора, морщинистые мешочки вокруг покрасневших от бессонных ночей глаз, спохватился:
— Павел Прохорович! Да что же это я заговорил вас. Надо вам передохнуть с дороги. А о делах завтра потолкуем. Временный директор уехал в область, вернется утром. Через денек и начнете принимать дела.
— Какой он? Временный директор? — спросил Павел.
Иосиф Лукич ответил уклончиво:
— Познакомитесь сами. Из заместителей он по хозяйственной части. Не специалист.
Иосиф Лукич назвал незнакомую фамилию. Павел подошел к окну, резким толчком распахнул форточку. В кабинет хлынула свежая струя сырого весеннего воздуха.
Павел глубоко вздохнул, отчего грудь его стала как будто шире, обернувшись к Иосифу Лукичу, сказал:
— Так что же, Иосиф Лукич… Будем приниматься за дело? Я думаю, уезжать отсюда теперь не придется?
— Уверен в этом. После Сталинграда Гитлеру вряд ли захочется наступать. Времена теперь другие, Павел Прохорович, — ответил Иосиф Лукич.
— Да, времена другие, — согласился Павел.
Уже на другой день Павел Волгин, несмотря на трудные, непросохшие дороги, объезжал поля. На пятое, самое урожайное до войны, отделение он приехал под вечер. Солнце уже заходило. Крепко подмораживало, и стоявшие во впадинах лужи снеговой воды покрылись тонким и хрупким, как стекло, ледком.
Небо на западе было охвачено красным полымем. Поднявшийся над степью туман зарумянился, а в балках стал лиловым. Такой глубокий и торжественный покой обнимал степь, что стук лошадиных подков о подмерзшие комья земли и звон ломаемого ледка отзывались под вечерним ясносиним небом, как под гулким высоким сводом.
Когда вдали завиднелись домики отделенческой усадьбы, сердце Павла забилось сильнее. Это было самое любимое его отделение, стоившее ему немалых волнений и трудов. Как встретят его теперь? Какое стал управляющий Егор Михайлович Петренко?
Тачанка въехала в казавшуюся совсем безлюдной усадьбу. Да и разрушений здесь никаких не было заметно; все стояло на своих местах, как и восемь месяцев назад, — семенные амбары, мастерские, машинный сарай, коровник, жилые кирпичные домики, школа.
Слезая с тачанки, остановившейся у конторы, Павел увидел подбегавшего к нему сухощавого старика. Старик смешно ковылял ногами, размахивая руками и что-то выкрикивая.
«Кто же это?» — подумал Павел и не успел ответить на свой вопрос. Старик, не добежав шагов пять, остановился, стукнул каблуками, приложил к солдатской ушанке руку:
— Товарищ директор… Павел Прохорович… Разрешите доложить…
Он задыхался не то от непривычного бега, не то от волнения и не мог больше выговорить ни слова.
— Ладно, хватит, — засмеялся Павел, узнав Петренко. — Рапорт не требуется. Здорово, Егор Михайлович. Ну-ка, покажись хорошенько.
Петренко вытянул руки по швам, по-строевому повернулся кругом.
— Ничего, — сказал Павел, — Бравый еще казак.
— Ото ж, — усмехнулся Петренко. — А вы такой же, как и были… Похудели только, — сказал он, весело и почтительно глядя на директора.
— Было от чего похудеть, Егор Михайлович. Помнишь, что тут творилось? Как спасали хлеб, не забыл? Ты тоже весь, как снегом, покрылся… Ну, идем, брат, показывай хозяйство.
— А чего показывать? Постройки, как видите, на месте — ничего не тронуто. Говорят, гитлеры сюда раза два из центральной усадьбы на машинах заезжали, и только. Даже ночевать не стали. Страшной показалась им наша степь. И сховаться некуда — голо. Это не Германия, где поля на узкие деляночки, как на грядочки, поделены.
Шагая рядом с Павлом, Егор Михайлович твердым голосом уверенного в своих силах хозяина рассказывал:
— А я все эти дни, как вернулся, жду вас, Павло Прохорович. Сказали мне, что вы приехали, так я ночь не спал, все помышляю, чем бы вас порадовать после всего разору. Семенное зерно вот оно — в амбаре — на добрую половину совхозной площади хватит. Припасли наши хлопцы и девчата тут без нас. Да и государство подмогнет, я думаю. Вот так и зашагаем в жизнь, Павел Прохорович. Плохо только с тракторами… Неужели на коровах сеять будем?
Павел промолчал. О тракторах и машинах он сам думал и еще не пришел к окончательному решению.
— Ко мне зайдем? — спросил Петренко. — Прямо на квартиру.
— После. Давай-ка сначала в контору. Собери народ. Поговорим, — распорядился Павел.
— С народом у меня скудно. Мужчин — полторы калеки, а то все женский персонал.
В зале конторы, освещенном коптящими висячими лампами, собралось, как и предполагал Петренко, не более двадцати женщин. Из мужчин на передних скамьях сидели только два угрюмых старика и инвалид в шинели. У давно не беленой стены жались любопытные ребятишки. Матери держали на руках тепло укутанных детей. В комнате было холодно, сумрачно и неуютно. На стенах висели еще довоенные плакаты. Павел взошел на маленькое возвышение со стоящим посредине столом, накрытым кумачовым лоскутом, поглядел в полутемный зал. На него сурово смотрели, светясь из холодного полумрака, пытливые женские глаза. Среди них он увидел обвязанное полушалком миловидное большеглазое лицо. Павел узнал Корсунскую, кивнул ей.
— Дарья Тимофеевна, ты подсядь поближе. Звеньевой не положено в задних рядах сидеть.
Корсунская встала, оправляя полушалок, пересела на переднюю скамью.
— Ну, вот… Так лучше, — сказал Павел, с любопытством разглядывая ее.
Дарья Тимофеевна сидела теперь близко, с беспокойной улыбкой глядя на директора. На заметно поблекших щеках ее теплился слабый румянец. Как она похудела! И в то же время как светилось ее доброе ласковое лицо! Это выражение ясности и радости освобождения было на лицах всех сидевших в зале.
Так вот с кем приходилось Павлу начинать новую жизнь! Ну что ж! Можно и начать. Женщины работают не хуже. Павел уже убедился в этом… Вот они сидят перед ним и ждут, что он скажет. Некоторых он не сразу узнал. Вон Дуся Богачова, а дальше забилась в уголок худенькая низкорослая, как подросток, жена знатного комбайнера Шуляка. От горя и лишений она стала совсем старухой. Как мало их осталось! И где их мужья, отцы, братья? Скоро ли они придут с фронта? А многие и не придут совсем. Возможно, что немало окажется здесь вдов… И эти вот женщины, эти слабые руки таскали из угнанного на глухой запасный путь вагона драгоценное, украденное врагом у народа семенное зерно, грузили его на подводы, рискуя попасть в гестапо, увозили в степь.
Да, с такими женщинами, с такими людьми не боязно начинать самое большое и трудное дело.
Павел стоял, у маленького столика, высокий и все еще грузный, с обветренным, заметно постаревшим, приветливым лицом. За эту приветливость, проскальзывающую сквозь всегдашнюю суровость и грубоватость, люди особенно любили Павла.
Пересиливая волнение, он поблагодарил женщин и всех работников отделения за стойкость и честность, за ту работу, какую они провели во время оккупации.
Говорил Павел, как всегда, неторопливо, с шутками и усмешечкой, и в то же время старался подчеркнуть суровость момента и необходимость твердой дисциплины. Ведь враг еще совсем не изгнан из пределов Родины, и все надо делать, как на фронте, как в бою. Поработать еще придется немало. И хлебнуть всякого лиха тоже. Но разве нас испугаешь? Разве такие женщины покажут свою слабость, отстанут и скажут, что ничего не могут сделать?
— Вот ты, Дарья Тимофеевна, разве ты так можешь сказать? — обратился Павел к Корсунской. — И не помышляю я, чтобы ты так сказала.
Дарья Тимофеевна зарделась вся, но глаз не опустила.
— Вот так, товарищи женщины, нам придется работать, — закончил Павел твердо. — Чтоб скорее победить и начать мирную жизнь, еще более счастливую, чем до войны, такая у меня будет к вам просьба. Это просьба нашей храброй армии, всего нашего народа, нашей партии.
При последних словах все дружно поднялись со скамей к стали шумно аплодировать. Павлу стало легко и так ясно на душе, как давно не бывало. Очень деловито и обстоятельно он рассказал, с чего следовало начать работу. Ободренные женщины придвинулись к нему, засыпали его вопросами и просьбами. Такой уж беспокойный и трезвый народ женщины: они никогда не забывают своих будничных, житейских дел. У каждой оказалась какая-нибудь нужда, какое-нибудь заявление, требующее неотложного разрешения.
Павел внимательно и спокойно выслушал всех. Он был готов и к этому. Было бы легкомыслием предположить, что люди, пережившие такое тяжелое время, ни в чем не нуждались и не высказали бы своих наболевших просьб и жалоб. У той не хватало топлива, у другой не было хлеба, у третьей — обуви, не в чем на работу ходить.
Ничего лишнего и невозможного не обещая, Павел тут же многих обнадежил: сказал, что кое-какие нужды он разрешит на месте сам, а другие, более сложные, — в областном центре, куда он собирается поехать.
Он медленно сошел с возвышения в зал, и тут женщины обступили его. Он улыбался им, пожимал руки.
— А-а, Дуся, — добродушно басил Павел. — От мужа ничего не слышно?
Дуся окинула директора карими бойкими глазами, окруженными невиданной прежде сеточкой морщин, и тут же быстро ответила:
— Ничего, товарищ директор. Мабуть, еще письмо не дошло. Ведь почта у нас совсем недавно стала работать.
Павел мысленно обругал себя: лучше было не притрагиваться к свежим ранам: ведь Дуся, как и многие, жившие в оккупации женщины, не имела пока вестей от своего воевавшего мужа.
Окруженный женщинами, Павел двинулся к выходу. У двери ожидала его Дарья Тимофеевна. Он протянул ей руку.
— Спасибо, тебе, Дарья Тимофеевна. Спасибо, что достойно честь совхоза и своего отделения сберегла, не поддалась фашистской сволочи.
— Ни за що дякуваты. — скромно ответила женщина и исподлобья взглянула на Павла. Все тот же давний ласковый огонек блеснул в ее черных глазах.
— Как живешь, Дарья Тимофеевна? — осторожно спросил Павел.
— А так. Як уси. Вы як?
— Я тоже, как все, — улыбнулся Павел. — Звено твое не распалось? Все такое же прочное?
— Живе-здорове…
Она чуть смущенно и, как показалось Павлу, с затаенным вызовом смотрела на него Он тоже не мог сразу оторвать от нее взгляда: во всем облике молодой женщины было что-то задорное, притягивающее. Павлу не терпелось узнать, все ли еще одна живет она, жив ли ребенок и не нуждается ли она в помощи, но, почему-то касаться этой щекотливой темы ему казалось неудобным. Стараясь придать своему голосу наибольшую деловитость, он сказал:
— Если что не так, Дарья Тимофеевна, сейчас же докладывай Егору Михайловичу, а то и мне лично передавай. Может быть, твоему звену что понадобится? Ты ведь одна живешь? — невольно вырвалось у Павла.
— Одна. С маленькой дочкой. Я уже привыкла, — просто ответила Дарья Тимофеевна. — Может, зайдете до меня, товарищ директор? — подняла она на него бесхитростные, добрые глаза.
— Зайду, Дарья Тимофеевна. Зайду, — пообещал Павел и заторопился к поджидавшему его на крыльце Петренко.
Павел засиделся допоздна в конторе отделения, обсуждая с Егором Михайловичем план весенних работ. Выйдя из конторы около полуночи, он вместо того, чтобы идти во двор, где поджидал его со своей тачанкой кучер, сначала нерешительно, а затем все быстрее зашагал к саманному домику на краю отделенческой усадьбы.
«Погляжу, как она живет после оккупации и — домой», — словно перед кем-то оправдываясь, подумал Павел.
Темная, глухая степь вокруг казалась совсем пустынной, необитаемой. Но тихая мартовская ночь с густо высыпавшими поездами была полна чуть уловимых оживленных звуков: где-то в балочке, под тонкой коркой льда чуть слышно бормотал ручей, со степи доносился неясный шорох, как будто кто-то шел крадучись, ступая по сухим прошлогодним травам… Конечно же, это шла весна, и все, казалось, отступало перед ее победным шествием — и война, и людское горе, и лютый враг, и сама смерть.
Павел Волгин не был склонен к лирическому раздумью, ко всему он подходил практически, по-деловому, но на этот раз по-новому взволнованный встречами с совхозными людьми, грустными и ласковыми взглядами Корсунской и глубокой, совсем мирной тишиной весенней ночи, он и о предстоящих делах и трудностях думал с какой-то неуемной и беспокойной радостью.
Одарка Корсунская еще не спала, когда Павел постучался к ней. Она встретила его без удивления, как будто не сомневалась, что он придет.
В чисто прибранной хате с глиняным полом было тепло, пахло соломенным дымком от только что истопленной печи. Свет жестяной лампы, подвешенной к стене над столом, отражался в замутненном старом зеркале, как желтый, колеблющийся на ветру цветок.
Одарка стояла перед Павлом, скрестив на груди смуглые руки, и с откровенно радостной улыбкой смотрела на него. Она была одета в ту самую, вышитую красными звездочками и крестиками, туго вобранную под поясок сборчатой юбки сорочку, в которой Павел увидел ее впервые на пятом отделении.
— Вот и спасибо, что зашли, товарищ директор, — сказала Корсунская. — Дочка моя уже заснула. Вечерять будете?
— Что ж, можно и повечерять, — без всякого смущения, как будто пришел к себе домой, согласился Павел, снял полушубок и шапку, повесил на гвоздь у двери. — Ты-то наготовила уже?
— А чего тут готовить? Чем богата, тем и угощу.
Ласковые, словно утаивающие что-то глаза Одарки засветились лукаво.
— Давно не заходили до меня такие гости. Соскучилась я по людям…
— Ну, теперь будет съезжаться народ, и опять станет весло на отделении, — сказал Павел. — Возьмемся за работу, Дарья Тимофеевна, так, как и до войны не брались.
Он уверенно и непринужденно, как у себя в кабинете, сел за стол, Дарья Тимофеевна поставила перед ним глубокую миску, положила краюху черного хлеба.
Павел, шумно схлебывая с ложки, с аппетитом стал есть казавшийся ему необыкновенно вкусным постный борщ, затем принялся за скудно смазанную подсолнечным маслом кашу из кукурузной крупы-сечки, а Одарка, стоя у печки в той же позе, со скрещенными на груди руками, рассказывала обо всем пережитом в совхозе при гитлеровцах, о том, как женщины тайком таскали из вагона зерно, как это было страшно, а теперь все миновало, и дай бог, чтобы никогда не вернулось. Звено она уже собрала, хотя оно и меньше стало, а главное, опять бы тракторов побольше да горючего…
— Ты-то о себе расскажи, Дарья Тимофеевна. О тракторах и о горючем я подумаю. Ты вон сколько пережила, а говоришь так, будто это тебе, как с гуся вода, — заметил Павел.
— Эге ж, пережила. А чего мне станется, — махнула рукой Корсунская. — Все поборемо. Скорей бы только мужчины с фронта вертались. Жинкам, ох, как трудно без мужиков!
Одарка с затаенной завистью взглянула на ладную фигуру Павла.
— Вот ваша жинка не будет бедовать.
Павел спокойно принял невольный Одаркин упрек. Да, многим, может быть, посчастливилось, не у всех были тяжелые утраты… Но разве он не потерял свою мать? А жена и ребенок брата? Разве это его не касается? И Павел скупо рассказал Одарке о потерях в их семье.
Одарка слушала, склонив голову, потом сказала:
— А вы не сумуйте,[10] Павло Прохорович. Не надо.
Она подошла к нему, глядя на него блестящими влажными глазами.
— Не сумуйте. Чуете? — настойчиво повторила она.
— Где уж тут, Дарья Тимофеевна. Дела — вон сколько… Печалиться некогда, — усмехнулся Павел.
— Жинку и детей в Казахстане оставили, чи сюда приедут? — тихо спросила Корсунская.
— Приедут сюда, — односложно ответил Павел и впервые смутился.
— Вот и гарно. Сбереглась, выходит, ваша семья.
Дарья Тимофеевна глубоко вздохнула.
Павел поднял голову и прямо над собой увидел устремленные на занавешенное шалью окно хаты, наполненные вдовьей тоской глаза. Ему даже показалось, что в них застыла какая-то непонятная злая обида.
Павел растерянно, с давно неиспытанным волнением смотрел на всегда чем-то манившую его женщину.
«Какая она славная!»— подумал он. На него словно горячий туман находил. Он уже готов был встать и коснуться ее и вдруг услышал, как зазвенела за окном отвалившаяся от застрехи непрочная мартовская сосулька, и этот звук точно отрезвил его.
Павел решительно поднялся из-за стола, стал благодарить за ужин, не глядя на Одарку, потянулся за полушубком.
— Чи уже поедете, Павло Прохорович? В такую-то полночь? — почти жалобно спросила Корсунская, и глаза ее сразу потухли. Она даже как будто сразу постарела вся, осунулась.
— Надо ехать, Дарья Тимофеевна, — сухо сказал Павел, натягивая шапку.
Доверчивые глаза женщин, с которыми он беседовал сегодня на совещании, тех женщин, что ожидали от него облегчения трудностей и наиболее скорого устранения всех прорех в совхозе, вновь предстали перед ним. Они видели в нем своего руководителя, директора, представителя партии и государства, твердого, честного, незапятнанного… Мысль о Фросе, о детях, находившихся где-то в дороге, окончательно смутила Павла.
— До свидания, Дарья Тимофеевна, — все еще избегая встречи с глазами Корсунской, торопливо проговорил он и протянул руку. — Ты же возьмись тут за звено, да хорошенько. Не подведи.
В соседней комнате, за ситцевой занавеской, прикрывавшей узкую дверь, послышался шорох и сонный детский голос:
— Ма-амо!
Одарка вздрогнула и, очевидно сразу опомнившись, метнулась за занавеску. С минуту Павел слышал ее ласковый уговаривающий голос:
— Голубонько! Донюшко, я тут… Я никуда не уйду… Спи, моя ясонька!
Он не стал ждать ее возвращения. Осторожно ступая на носках, тихонько отворил дверь, вышел на улицу, под звездное весеннее небо…
Приняв дела и потратив три дня на изучение обстановки, Павел стал готовиться к выезду в Ростов с докладом на бюро обкома о положении дел в совхозе. Вопросов, требующих немедленного разрешения — вопросов острых и жгучих, — набралось столько, что Павел только благодаря своей выдержке и привычке не хвататься за все сразу не растерялся.
Общая картина состояния совхоза для Павла была теперь ясной. Он и ожидал увидеть ее такой. Из эвакуации каждый день приезжали люди — чаще всего инвалиды и женщины; их надо было собирать, устраивать, организовывать. Что же касается тракторного и машинного парка, то он не то что сократился, а его совсем почти не существовало, если не считать десятка-двух сломанных тракторов и комбайнов.
Павел не испытывал страха перед трудностями, не опускал рук. Всегда в таких случаях им овладевали энергия и целеустремленность. Люди, машины, семенное зерно, скот — на этих основах сосредоточились все его помыслы. В первый же день он приказал произвести строгий учет работоспособных людей и машин. Несколько тракторов до приезда Павла вяло ремонтировались в мастерских. Павел собрал немногих механиков, некоторых тут же обругал за неповоротливость, других похвалил, вызвал у всех чувство трудового соревнования. Люди разъехались по полям, стаскивали на центральную усадьбу сельскохозяйственный инвентарь, разбросанные повсюду детали, которые тут же пускались в дело.
Весть о приезде старого директора быстро разнеслась повсюду. Население совхоза стало расти с каждым часом. В дирекции с утра до вечера толпился народ. Павлу предлагали услуги новые, совсем незнакомые люди: тут были и эвакуированные, и уволенные из армии по болезни фронтовики, и недавние партизаны, и бывшие рабочие соседних машинно-тракторных станций. Павел принимал всех, иногда даже откровенно, со всей своей бесцеремонностью переманивая к себе людей, возвращавшихся в свои совхозы и колхозы.
«Разберемся после, — говаривал он в таких случаях. — Какая разница между тем или другим хозяйством? Наш совхоз в другом государстве, что ли?»
Обезоруженные такими прямолинейными, хотя и не совсем правильными доводами, люди соглашались работать у Павла.
До сева оставалось не более двух недель, а может быть, и того меньше, а первые десять тракторов, необходимых для работ, еще не были готовы. В первый день сева все они вряд ли могли выйти на поля. Если даже к ним прибавить живое, отощавшее за время долгого пути из эвакуации конское тягло и быков, то разве такими силами своевременно выполнишь сев? На сколько же недель придется растянуть его?
Такие мысли обуревали Павла, когда он с работниками и специалистами обсуждал неотложные вопросы, заглядывал в каждый уголок центральной усадьбы, разъезжал по отделениям. Но внешне он старался не показать одолевавшей его тревоги. Он разговаривал со всеми одинаково уверенно и спокойно.
Павлу хотелось поскорее поехать в Ростов еще и затем, чтобы узнать что-нибудь об отце, о котором он ничего не слыхал с лета прошлого года.
По дороге из Казахстана он послал отцу телеграмму о том, что возвращается в совхоз, но не получил ответа. Это беспокоило Павла все сильнее. Евфросинья Семеновна с детьми еще не приехала. Павел жил в своей неприбранной, холодной и неуютной квартире, завтракал и обедал в совхозной столовой, ложился спать на рассвете…
Наконец он получил вызов на бюро и, радуясь предстоящему решению вопросов, связанных с восстановлением совхоза, и возможному свиданию с отцом, выехал в Ростов. Движение поездов только налаживалось, и Павел, чтобы не опоздать на заседание бюро, решил выехать в ночь.
Приехал, он в Ростов на рассвете. Трамвай не ходил, линия еще не была восстановлена. Павел отправился пешком. Город тонул в предутреннем сером тумане. Он казался вымершим, только на перекрестках изредка попадались патрули. На тротуарах дотаивали неубранные грязные глыбы снега. По обеим сторонам когда-то цветущей, сияющей потоками света, покрытой гладким асфальтом улицы Энгельса высились черные, напоминающие старинные готические башни, островерхие громады сожженных и разрушенных домов. От них веяло затхлой копотью и ржавчиной. Да, это было пострашнее того, что он видел у себя в совхозе. Многие дома стояли без крыш, в провалах окон виднелось серое небо.
Павел запрокидывал голову, смотрел и не узнавал многих зданий. Вот торчит одна фасадная стена, а за ней зияет пустота, и кажется, что стена вот-вот повалится и накроет соседний уцелевший дом. На самой ее вершине, над карнизом, каким-то чудом держится старая, еще дореволюционная статуя сидящей Афродиты, а рядом, на такой же стене — сфинкс, устремивший бесстрастный взор на север. А вот от всего громадного дома осталась только угловая башенка, воткнувшая в небо свой согнутый шпиль…
Заседание бюро обкома должно было начаться в двенадцать. Времени еще оставалось достаточно, и Павел торопливо зашагал на Береговую. Он шел с возрастающей тревогой при мысли, что может не найти отца в живых, а на месте домика обнаружить такие же развалины, какие он видел на главной улице.
Утро разгуливалось. Сырой мартовский туман рассеивался. Румяным свет восхода проступал сквозь него, разгораясь все ярче над задонскими лугами. Весь город, израненный, огромный и серый, словно одетый в рубище, но уже ожившим, окрасился в розово-золотистые тона: он будто улыбался навстречу всходившему солнцу. На улицах появились люди. Правда, их было не так много, как прежде, но они шли бодро, наполняя утреннюю тишину уверенным звуком своих шагов.
Вот и крутой пустынный спуск к Дону, вот и Береговая. Павел зашагал быстрее. Взгляд тянулся туда, где должен показаться знакомый покосившийся балкончик.
Ага, вот и он — старый тополь, стоявший как бессменный часовой у окон волгинского дома! И домик цел, и балкон с наваленной на нем всякой рухлядью и со свисающими побегами усохшей повители, когда-то росшей в длинных ящиках. И ворота, и калитка, и двор были все те же… Пожалуй, мало что изменилось…
Тяжело дыша от волнения, Павел поднялся по скрипучим ступенькам лестницы, постучал в дверь. От его внимания не ускользнула ни одна деталь: сорванная пуговка электрического звонка, новая железная дверная ручка, заделанное фанерой окно в лестничной прихожей.
За дверью послышались шаркающие шаги, щелкнул засов, и Павел услышал знакомый стариковский голос.
Павел чуть не вскрикнул… Отец! Он жив, он дома! Дома! Дома! И дом этот существует, как прежде! Он существовал бы при всех обстоятельствах только потому, что жив отец. Так показалось Павлу в ту минуту.
Вот отец стоит перед ним, костистый, сутулый, с побелевшими, как снег, усами, выбритыми сморщенными щеками и угрюмоватым, но добрым взглядом глубоко сидящих под нависшими, косматыми бровями глаз. На нем не то ватная, не то шерстяная кацавейка, заменяющая свитер, на ногах старые обшитые кожей валенки.
Отец недоверчиво мигает глазами и, словно подтрунивая, говорит:
— Ну, товарищ совхозный директор, давненько вы нас не навещали. Пожалуйте.
Павел не дает ему договорить. Старик кряхтит, сморкается, но тут же освобождается из объятий сына, круто сдвигает кустистые брови.
— Хватит. Рассказывай, ты откуда? Эх, жаль, надо на работу. Ты надолго? Вот не ждал. Опять в совхозе? Добре. А до этого? В Казахстане? Далеко же тебя занесло.
Он говорит отрывисто и почему-то ворчливо, как будто сердясь на сына за долгое отсутствие. Павел с любовной усмешкой глядит на взволнованно шагающего по комнате, шаркающего валенками отца и не совсем последовательно отвечает на его беспорядочные, следующие один за другим вопросы.
— Почему ты не ответил на телеграмму, отец? — спросил Павел.
Прохор Матвеевич погрозил пальцем:
— Знаю я тебя. Узнал бы ты, что я жив-здоров, ну и успокоился бы, скоро не приехал. Ты и так, вижу, не очень торопился. Всегда ты, Павло, был таким.
— Ладно. Не сердись, батя. Ты-то где при немцах скитался?
— Я не скитался. Шесть месяцев, почти всю немецкую оккупацию, здесь был по заданию горкома партии. Это не скитание.
— Ты оставался по заданию? — удивился Павел и засмеялся.
— Чего смеешься? Я тебе всегда толковал, что от Ростова далеко не уеду.
Прохор Матвеевич остановился перед сыном в задорной позе; заложив руки в карманы штанов, стал рассказывать:
— Мы с Ларионычем тут германцам кое-что наковыряли. Устроились на завод, ну и… сам понимаешь… Немцы хотели наладить производство, ремонт танков и машин, а мы — человек десять нас тут оставили, — правда, большого не делали: не взрывали, не воевали, а так — потихоньку, незаметно в станках детальки какие-нибудь важные поснимаем и спрячем; станки простаивали по два-три дня. А то инструмент растащим, зароем. Много оборудования и деталей, что теперь пригодились и уже пошли в дело, упрятали. Славно ребята поработали… Правда, оккупантское начальство потом хватилось, что тут неладно: никак не клеилось дело с производством… Гестапо пронюхало, взяло трех человек. — Прохор Матвеевич сердито сдвинул брови. — Расстреляли двух стариков, а один вырвался, босиком по снегу в Гниловскую убежал. Нас с Ларионычем тоже чуть не сцапали. Ушли мы по приказанию подпольного штаба. Махнули через Дон — в станицы… Такая обстановка сложилась, а то бы никуда не ушли… Под Армавиром встретились с Красной Армией, потом вместе с ней и вернулся я сюда, — спокойным обычным голосом, как будто рассказывая о чем-то обыденном и незначительном, закончил Прохор Матвеевич.
Павел с почтительным изумлением слушал отца. Ему не верилось, что этот согбенный переживаниями старик, его отец, мот совершать такие дела и вести явно опасную игру со смертью.
— Ну, отец, — растроганно проговорил он. — Да ведь ты — просто герой!
— Э-э, какой там герой. Выдумал еще что!.. — отмахнулся Прохор Матвеевич. — Просто так довелось… Не будем больше вспоминать… Что было, то прошло…
Прохор Матвеевич с сожалением взглянул на тикавшие на стене ходики, спросил строго:
— Об Алешке, Витьке и Татьяне что слышно? За эти восемь месяцев многое могло случиться. Знал я: Витенька в госпитале где-то был, потом перевезли его в другой город. А куда — не знаю. Писал — калекой будет. Скорей говори, что слыхал о них?
Павел рассказал все, что знал о сестре и братьях.
— Алешка и Таня сейчас на Центральном фронте, где-то под Курском. Они сами разыскали мой адрес через наркомат совхозов. А Виктор все еще в госпитале, в Чкалове. С глазами у него было неладно. И с ногой. Последнее письмо получил от него уже в Казахстане. Писал, что наконец-то поправляется. Скоро выпишут, и опять будет летать.
Прохор Матвеевич облегченно вздохнул:
— Ну, слава богу. Вот только бы Таньку с фронта вызволить. Домой ко мне. К чему она там, — пожаловался старик. — Слыхать — медицинский институт скоро вернется в Ростов. Учиться-то Танюшке надобно. Да и вообще дела для нее и в тылу хватит. Город, вишь, в каком разоре.
Старик говорил так, словно война уже подходила к концу и городу не угрожала никакая опасность.
С самого начала, как только Павел вошел в дом, он увидел, что ничего не осталось от прежнего уюта. На окнах, по-прежнему оклеенных матерчатыми полосками, не было занавесок, на подоконниках не стояли любимые матерью фуксии и китайские розы. Всюду — налет пыли, по углам — темные сети паутины. На столе с прорванной скатертью — солдатский котелок и краюшка засохшего хлеба.
Павел тяжело вздохнул. Никогда мать не сядет уже вот в это старое, с потертым плюшем кресло, никогда он не услышит ее голоса. Он подошел к висевшей на стене карте фронтов с воткнутыми в нее бумажными флажками.
— Отмечаешь, отец?
— Отмечаю, — с живостью ответил Прохор Матвеевич. — Теперь-то веселее отмечать. Дело пошло вперед. Вот, видишь? — Старик, невидимому, сел на своего конька, водя желтым от лака зароговевшим ногтем по карте, как опытный стратег, стал развивать свои суждения о дальнейшем ходе наступления.
— Что немец в Таганроге — чепуха! Разве не видишь, он на тычке сидит? Наши-то за его плечами вон куда продвинулись. Сшибут его, очень скоро сшибут. А это видишь? Все идет, как по нотам. Тут отмахнули, потом здесь, теперь очередь за Крымом и за этим языком.
— Ты, отец, рассказываешь так, будто сам командуешь фронтами, — подтрунил Павел. — Ты с Жуковым, а либо с Василевским случайно не знаком?
— Личного знакомства тут не требуется… А всем теперь ясно: погнали врага из Советской страны, вот оно что. Если началось, теперь не остановишь.
Прохор Матвеевич взял с сына обещание, что тот обязательно зайдет к нему после заседания бюро, и они, оживленно разговаривая и подшучивая, вышли на улицу.
Вопрос о совхозе стоял на бюро обкома первым. Павел был рад этому. Он хорошо подготовился к докладу, и в то же время волновался больше, чем когда бы то ни было. Чем глубже он вдумывался в положение дел в совхозе, тем сложнее оно ему казалось. С каждым разом, когда он возвращался к анализу вопроса о кадрах, о тракторах и комбайнах или о состоянии дел в животноводстве, тысячи новых нерешенных вопросов начинали осаждать его.
Павел понимал: совхоз находился в тягчайшем положении, в каком он никогда еще не бывал. Он знал также и то, что площадь посева намного увеличится, сроки сева не будут сокращены, а агротехнические требования повысятся. Все это создавало, на первый взгляд, непреодолимые трудности и ставило руководителя, как богатыря в известной русской сказке, перед вопросом, по какой из дорог лучше пойти.
Но Павел не принадлежал к тем людям, которые выбирают путь более легкий, не требующий усилий. Он всегда шел туда, где было больше трудностей, и привык полагаться на свои силы. Он даже решил, что ничего не будет просить на бюро, никакой помощи со стороны; ведь в таком положении, как и он, находилась вся область, все недавно освобожденные области, и государству трудно всем сразу оказать помощь. Благодаря своей уверенности в силе советских людей и в своих организаторских способностях, он надеялся выйти из трудного положения и на этот раз… Но он волновался. Момент был чрезвычайно ответственный. Где-то в глубине сознания теплилась надежда, что если он не справится с севом, ему все же помогут, но как — он еще не знал.
Однако Павел тут же спрашивал себя: а если помощи не будет, тогда что? Нет, лучше не надеяться, а положиться на силы совхоза. «Так мне и скажут на бюро… Что ж, большевики всегда готовы выполнить все, что им велит партия», — думал Павел, сосредоточенно шагая по тихой приемной, смежной с залой, где должно было происходить заседание бюро.
В приемной уже собрались хозяйственные и партийные руководители крупных заводов и предприятий. Одни сидели на диванах, другие вокруг большого стола, стоявшего посредине приемной. Много курили. Как пчелиное жужжание, гудели под невысоким потолком сдержанные голоса. Разговоры велись главным образом вокруг вопросов, которые должны были решаться на бюро. И вопросы всюду были одни и те же — кадры, сметы, оборудование, восстановление, строительство… Павел невольно прислушивался: в одном кругу говорили об электроэнергии, в другом — о станках для крупнейшего завода машиностроения, в третьем — о нехватке людей. И никто почти не упоминал о том, что в семидесяти километрах находится враг, что война еще продолжалась. В эту минуту люди словно забыли о ней: так велика была в них жажда созидания и творчества, хотя многое из того, что они делали или собирались делать, шло на нужды войны.
Павел остановился у окна и стал смотреть во двор. Там работали люди — носили кирпичи, доски, насыпали на грузовик мусор. Стекольщики вставляли в рамы стекла, плотники навешивали на кронштейны новую, еще не окрашенную дверь. Здание обкома спешно восстанавливалось. И здесь, в приемной, сквозь табачный дым ощущался запах строительства — запах краски, сосновых досок и штукатурки.
Почувствовав, что кто-то стоит позади него, Павел обернулся. На него в упор смотрели прищуренные, изжелта-серые, знакомые глаза, круглое, пышущее здоровьем лицо будто лоснилось от улыбки.
— Голубовский! — громко вырвалось у Павла.
— Павло! Хлебный король!
— Тише! Ну и встреча! Давай пройдем сюда, — увлек Павел Голубовского в угол, — Ты откуда? Неужели тоже на бюро?
— А то как же? Опять получил свой район, вернее, половину района, — другая половина еще, у немцев.
Голубовский минуту помолчал, а потом вдруг опять захохотал, тряся Павла за широкие плечи.
— А ты опять в совхозе?
— А то где же? Орудую вот.
— А я отпартизанил. — Голубовский добродушно толкнул Павла в бок, подмигнул. — Закончил свой рейд под Новороссийском. Я их напоил… Много фашистских касок в донских и кубанских ериках потонуло.
— Ты, вижу, веселый, какой был, и война тебя не согнула, — заметил Павел, с любопытством разглядывая Голубовского.
— Об этом не спрашивай. Гнуло, да не согнуло. А теперь хватит. Теперь район надо восстанавливать. Дел — во!
Федор Данилович широко размахивал руками, тесноватая военная гимнастерка, казалось, вот-вот треснет на его широких, словно литых плечах борца-тяжеловеса.
— Угонять скот не будешь? — подмигнул Павел.
— Что за вопрос — поморщился Голубовский. — Какой там угон! Мои, вон, герои, вслед за минерами идут, сорняки убирают… У тебя-то как дела? Тракторишек, небось, раз-два и обчелся и все сборные — на трех колесах?
— Не спрашивай.
— Просить будешь?
— Нет, не буду.
— Тогда зачем же ты приехал? Доложить — и назад? — пожал плечами Голубовский. — С чем же будешь проводить сев?
— Думаю обойтись своими средствами. Уже наскреб кое-что. Нажимаю на ремонт. Быков, коров пущу в дело.
— Странный ты человек, — узкими глазами смерил Голубовский Павла. — Понадеешься на себя — завалишься сам и людей завалишь. Гляди: уверенность вещь хорошая, но самоуверенность…
Голубовский многозначительно вытянул кверху толстый палец.
— Самоуверенность — дело гиблое.
Павел буркнул:
— Помогут — не откажусь, не помогут — ладно. Какие же сейчас лишние тракторы у государства? Ведь война еще не кончилась. Разве мало нас таких? Одному — дай, другому — дай. Где столько машин наберешься? Ты-то будешь требовать?
— Я уже требую.
В эту минуту из залы заседаний позвали Павла.
— О-о, да тебя пропускают первым, а ты скромничаешь, — подтолкнул Голубовский Павла. — Ну, иди. Да посмелее ставь вопрос. Не клянчи, а требуй.
«Ну, смелости мне не занимать у тебя, Федор Данилович. И дело тут не только в смелости», — подумал Павел, переступая порог залы.
Та же, давным-давно знакомая строгая тишина большой прохладной комнаты, квадратные, покрытые толстым стеклом столики, поставленные в два ряда, мягкий свет, льющийся сквозь приспущенные светложелтые шторы, запах свежей краски (зала недавно отремонтирована), сидящие каждый на своем постоянном месте члены бюро. Некоторых Павел видел впервые, некоторые знали его еще до войны, так же как и Павел их. Секретарь обкома приветливо кивнул Волгину. Казалось, секретарь ничуть не изменился с прошлого года, когда Павел перед эвакуацией виделся с ним в Ростове: тот же аккуратный военный костюм, та же манера втягивать большую, всегда до блеска выбритую голову в плотные плечи, те же твердо и спокойно высматривающие из-под крутых надбровных дуг внимательные глаза.
На доклад Павлу дали пятнадцать минут, так что пришлось сжимать и без того скупые тезисы. Он хорошо знал порядок ведения бюро и старался быть предельно немногословным. В нескольких словах он обрисовал общее положение в совхозе, назвал сравнительные с довоенными цифры в энергетике, в кадрах, в посевной площади — количество людей, готовых к севу тракторов, ремонтируемых комбайнов.
Он уже заканчивал свою речь и подходил к последнему разделу, в котором, как всегда, излагался ближайший план работ, что сделано и что еще нужно сделать. Верный себе, Павел изо всех сил старался избежать ссылок на объективные условия, на преувеличение трудностей, стремился не впасть в жалующийся тон. Он боялся, что в конце концов могут подумать: нет, не справится Волгин с кампанией.
Неожиданно секретарь обкома перебил его:
— Вы сказали, у у вас восемь тракторов, из них три «Нати»?
— Да. Совершенно точно.
— И еще сколько надеетесь отремонтировать?
— Четыре.
— Итого — двенадцать, так? По одному трактору с маленьким довесочком на отделение? Маловато.
Секретарь обкома чуть насмешливо смотрел на Павла. Члены бюро зашевелились, зашептались.
— Я думаю подключить все живое тягло, — сказал Павел.
— И коров?
— И коров…
Павел почувствовал вдруг, что его уверенность слабеет и ему почему-то становится неловко, как будто он излагал не совсем солидные соображения. Всегда спокойный и сознающий свою силу, он понял, что смазывает трудности и в то же время недооценивает технические резервы, которыми могла располагать область.
— Ну, хорошо. Пусть и коровы, — улыбаясь, продолжал секретарь обкома. — Но что вы все-таки считаете основным — тракторы или коров?
Павел густо покраснел. Теперь уже ему стало стыдно, как будто он в чем-то обманывал бюро.
— Значит, вы хотите выходить из трудностей сами, не надеясь на помощь? — еще строже опросил секретарь обкома.
Павел, помолчав, ответил:
— Да, сам. У меня есть ряд уведомлений из треста, что тракторов, по крайней мере в ближайшие два месяца, не будет и надеяться на них нечего.
Секретарь обкома привстал, медленно оглядывая членов бюро.
— Я думаю, товарищи, что мы примем доклад товарища Волгина к сведению, — сказал он. — И тут же сообщим ему, что в адрес его совхоза отгружено из Челябинска десять новых тракторов…
Павел подумал, что ослышался.
— Григорий Иванович! Что вы сказали? Откуда тракторы? Сколько тракторов? — громко, на всю залу, так, что все засмеялись, крикнул Павел.
— Десять тракторов марки ЧТЗ, — пояснил секретарь обкома. — Что — мало? И тракторы идут по прямому указанию Центрального Комитета партии.
Голос секретаря прозвучал в тишине залы чуть торжественно.
Некоторое время Павел растерянно оглядывал членов бюро, как бы все еще не уясняя всего значения услышанной новости. Он силился что-то добавить к докладу и не мог: радость мешала ему говорить.
— Ну вот, товарищи члены бюро. Сообщили Волгину о тракторах, а он и дар речи потерял, не знает теперь, куда девать своих коров, — сказал секретарь обкома.
Послышался сдержанный смех.
— Что вы еще можете добавить? — спросил у Павла секретарь обкома.
Павел развел руками. Ему показалось, что он от волнения обязательно скажет что-нибудь неуместное. Мысли его путались.
— Что я могу сказать? Великая благодарность нашему Центральному Комитету от совхоза, — дрожащим голосом проговорил он. — Нет слов выразить, какая это радость для всей нашей области.
— Правильно. Именно для всей области, — подчеркнул секретарь обкома. — И мы должны это оценить. Только ты, Волгин, теперь не зазнавайся, — шутливо добавил секретарь обкома. — Тракторы получишь — другим помогай. Соседним колхозам в первую очередь.
— А мы его заставим старые тракторы другим совхозам передать, — не преминул бросить реплику присутствовавший на бюро директор Зернотреста.
— Вот, уже начинается, — тем же шутливым тоном сказал секретарь обкома. — С места в карьер человека хотят обработать. С этим вопросом кончили, товарищи, переходим к следующему…
— Ну? Что? Как? — забросал Павла вопросами Голубовский, когда тот вышел в приемную. — Как решили?
Павел, красный и взволнованный, шумно отдуваясь и радостно блестя глазами, еле вымолвил:
— Десять тракторов… Десять тракторов…
— Вот видишь! — сначала опешил, но тут же торжествующе вскрикнул Голубовский. — А ты говорил… Оказывается, мы еще живем настроениями прошлого года.
Управившись с делами, Павел пришел вечером к отцу и, сидя с ним в неуютном неприбранном залике при свете первой неуверенно моргающей электролампочки, рассказывал обо всем, что произошло на заседании бюро.
— Ты понимаешь, отец… Мне спокойненько так говорят: получайте десять тракторов. И вы, дескать, думаете, что страна наша сейчас такая малосильная и бедная. И знаешь, отец, так мне стало совестно, — хоть сквозь пол провалиться. Ведь не справился бы с севом, да и людей измучил бы…
— Это так, — согласился Прохор Матвеевич и потянулся за чайником, чтобы налить в стакан крепкого остывшего чаю.
— И как же ты додумался до такой гордыни, а?
Прохор Матвеевич укоризненно покачал головой:
— Ну, кто ты без страны, без народа, без партии? Нуль! Пешка! Страны нет — и тебя нет. Ты что думал: тебя бы в герои произвели, ежели бы ты на коровах своих восемь тысяч гектаров до первого мая сеял? Ну триста, четыреста гектаров, а то, легко сказать, — восемь тысяч! А фронт ждет хлеба… Чудак ты…
— Именно так, добродушно согласился Павел. Он сидел за столом красный, вспотевший, с еще не утихшей радостью.
Он во всем был согласен с отцом, но, как бы желая проверить свои мысли, опросил:
— Ты, может, скажешь, отец, что у нас трудностей нет и не будет?
Прохор Матвеевич пристукнул о стол ладонью.
— Трудности будут, и какие! Но не надо в слабости своей расписываться, понял? А ты нынче чуть не расписался.
— Ладно. Хватит, — нахмурился Павел.
— Немного лишняя гордость наблюдается у вас, — заметил Прохор Матвеевич. — Ребята вы разумные, волевые — сыновья мои, — такими и полагается быть, но и упрямства, самовольства у вас тоже хватает.
«Ну, пошел критиковать», — усмехнулся про себя Павел, любовно поглядывая на отца сквозь табачный дым.
Прохор Матвеевич вдруг сердито отрубил:
— Алешке я сейчас не прощаю. Ему надо бы транспортом командовать, мосты строить.
— Стоит ли упрекать его? — сказал Павел.
— Он супротив воли партии пошел, — жестко заметил Прохор Матвеевич. — Взгреть бы его за это.
— Взгреют и без тебя, отец. Да и за что? В армии он сделал не меньше, а то и больше нас. Ты что — недоволен нами, отец?
— Я-то? — Прохор Матвеевич, насупив брови, молчал. Потом махнул рукой. — Ладно. Об этом только мне положено знать. Давай спать. Тебе завтра рано ехать, а мне — на работу.
Они улеглись на твердые холодные постели и продолжали разговаривать впотьмах.
Ни один звук не проникал в комнату с улицы. Сквозь щели в светомаскировочных оконных закладках иногда пробивался призрачный свет шарящих по небу прожекторов.
Павел слышал, как отец ворочался в постели, вздыхал, иногда тихонько стонал. И Павлу вдруг стало ясно: отец страдал от домашнего одиночества. Ведь он так постарел за эти трудные месяцы, ослабел и нуждался в помощи, в самом простом уходе.
Только теперь, прислушиваясь к вздохам отца, Павел подумал, что старик ни разу не напомнил ему о матери, о своих думах о ней, словно боясь разбередить старую болячку и омрачить своими жалобами бодрое настроение сына. А он, Павел, по обыкновению, не нашел слов, чтобы как-то умерить душевную, глубоко скрытую боль старика. Надо завтра же утром это сделать — что-нибудь посоветовать, предложить ему какую-то помощь, может быть, увезти в совхоз. Да разве он согласится? Упрямства и волгинской гордости в нем, пожалуй, больше, чем у них всех вместе взятых…
Думая об отце и о том, что пришлось пережить ему в дни оккупации, Павел испытывал все большее изумление: как много душевных сил понадобилось старику, чтобы с таким мужеством пронести через все испытания свою партийную и гражданскую совесть! И испытания эти еще не кончились. Сколько их еще встанет впереди перед всеми — перед отцом, перед ним самим, перед Алексеем и Виктором, перед Таней…
Вернувшись в совхоз, Павел застал дома Евфросинью Семеновну: она приехала с детьми накануне. Павел горячо обрадовался приезду семьи, хотя что-то дрогнуло в его груди, когда он обнимал жену, вдыхал родной, издавна знакомый запах ее волос.
Пытливо заглядывая в озабоченное чем-то, виноватое лицо мужа, Евфросинья Семеновна спросила:
— Каким ветром овеяло тебя, Павлуша? Что с тобой? Случилось что, а?
Павел, смущенно отдуваясь, пробормотал что-то невнятное:
— Ничего, Фрося. Просто замотался с делами… Да и очень соскучился по вас…
«Как хорошо, что все это наконец кончилось», — облегченно подумал Павел, вспомнив, как его все время влекло на пятое отделение…
Через два дня он поехал на отделение и в конторе встретил Одарку. Она разговаривала с ним так, как могла разговаривать только звеньевая с директором. И только однажды в глубине ее гордых глаз на мгновение вспыхнул прежний огонек, но тут же погас.
Когда Павел отъезжал от конторы, Корсунская, как бы вскользь, спросила:
— Дождались семью, Павло Прохорович? Теперь вы совсем не будете до нас приезжать.
Павел ответил сухо и подчеркнуто официально:
— Дела будут — приеду, Дарья Тимофеевна. Лично буду следить за твоим звеном.
И вдруг заметив, как дрогнули и опустились уголки красивых губ Одарки, хотел смягчить тон, но-тут подошел Егор Михайлович, и пришлось заговорить о другом.
Когда Павел вновь захотел обратиться к звеньевой, то увидел: Одарка уходила от тачанки, высоко подняв голову.
Через неделю пришли челябинские тракторы; их встретили как самых желанных избавителей — шумно, торжественно.
Начался сев, и по обширным полям совхоза загремели, запели свою победную песню моторы.
Павел от зари до зари ездил по полям, не знал ни отдыха, ни покоя. В делах и заботах облик Одарки затянуло, как прозрачной и легкой пленкой тумана…
Последние месяцы Виктор Волгин находился на излечении в Чкалове. За полтора года он перебывал в трех госпиталях и перенес две операции: расщепленная разрывной пулей кость правой ноги срасталась плохо. Кроме того, у него разболелись глаза, и одно время у лечащих врачей даже были опасения, что Виктор может утратить необходимую для летчика остроту зрения. Повидимому, толчок о землю при падении в бессознательном состоянии с парашютом был настолько сильный, что привел к непредвиденным осложнениям.
Не раз Виктор думал, что песенка его спета, что не летать теперь ему, не гонять в небе гитлеровских ассов.
Не раз предавался он жестокому отчаянию, рвал по ночам зубами подушку и по-детски плакал, не раз пугал врачей приступами молчаливой злости и мрачной апатии, не раз писал письма отцу и Павлу о том, что теперь он пропащий человек и ни к чему непригоден.
Но обстоятельства сложились так, что Виктор выкарабкался и на этот раз. Молодость и природное здоровье победили, а может быть, и то, что судьба его в течение многих месяцев находилась в руках терпеливого и опытного хирурга. К концу минувшего года он уже мог ходить, хотя и с помощью костыля, а потом бросил и костыль. Здоровье Виктора быстро поправлялось. И вместе со здоровьем прибывало в душе чувство, сходное с радостным чувством освобождения…
Выписали его из госпиталя в апреле, когда начинали распускаться почки. В теплый солнечный день, после третьего и окончательного переосвидетельствования, Виктор с пачкой документов, подтверждающих годность его к продолжению летной службы, вышел из здания гарнизонной врачебной комиссии. Весенний ветер, залетевший из подернутых желтоватой дымкой приуральских степей, нежно пахнул ему в лицо.
Виктор остановился у парадного входа, огляделся, вздохнул полной грудью. У него было такое ощущение, какое, повидимому, бывает у птицы, когда ее выпускают из клетки.
«Ну, вот я и здоров. Теперь можно опять в небо! В небо! Неужели опять я испытаю это счастье?» — подумал Виктор и поднял глаза. Вот оно над ним, это небо, синее, манящее, бездонное. У него даже дух захватило от ощущения его глубины. Но он тут же опустил голову: до полетов было еще далеко, ох, как далеко! Предстояла поездка в Москву, куда его направляли. Там, очевидно, предстояло пройти положенные испытания: ведь он не летал полтора года. А в действующую армию направят не раньше как через два месяца, а то и больше.
Еще в госпитале Виктор решил отправиться в Москву самолетом, но сегодня ему сказали, что аэродром развезло весенней распутицей и воздушная навигация начнется не раньше как через неделю. Путешествие в поезде не устраивало Виктора, и он, немного раздосадованный, неторопливо зашагал к вокзалу.
Короткая, не по росту пехотная шинель и солдатская ушанка, выданные ему в госпитале, изменили его внешность. Кроме того, он заметно пополнел, лицо его округлилось, побелело, прежний густой загар словно выцвел на его лице от долгой госпитальной жизни, без солнца и фронтовых обжигающих ветров. Глаза смотрели на все немного грустно и спокойно, с чуть заметной небрежной усмешкой. Иногда ноющая тупая боль в правой ноге напоминала о зажившей ране. Он не признался в боли врачам, скрыл ее от членов комиссии и теперь старался о ней не думать.
Весна радовала как всегда, а после душных палат и скучных госпитальных корпусов она ощущалась особенно остро.
Солнце грело, лужи под яркими лучами сверкали, словно рассыпанные зеркальные осколки. Всюду, вдоль тротуаров, с веселым звоном бежали ручьи, хлопотливо щебетали воробьи, и горьковатый запах старого сена и распускающихся почек притекал с городской окраины.
Скрипя деревянными колесами, прогромыхала по мокрому булыжнику неуклюжая, башкирская можара, запряженная парой словно плывущих, медленно переступающих верблюдов, пробежала, разбрызгивая лужи, груженная ящиками трехтонка. Прошагали навстречу, взяв под козырек, двое красноармейцев в помятых шинелях и с сумками за плечами. Лица у них были чистые и свежие, как у только что выкупанных мальчиков; повидимому, они так же, как и Виктор, только что выписались из госпиталя…
Скуластая девушка в пуховом берете задержала на Викторе мгновенный взгляд. Виктор заметил: глаза ее были поставлены чуть косо и в них теплилась вкрадчивая приветливая улыбка. Опять нахлынули воспоминания, назойливые, привычные, с которыми он сжился за эти долгие месяцы. Забитые эшелонами станционные пути под солнечным октябрьским небом, торопливо снующие вдоль санитарного поезда люди, плавное покачивание носилок на руках санитаров, пропахший формалином вагон, яркие, полные слез глаза Вали, в последний раз прощально блеснувшие у самого его лица…
Через четыре месяца после эвакуации из Ростова Виктор получил от Вали первое письмо. Она узнала его адрес через эвакоуправление, и связь Виктора с отошедшим от него на время миром возобновилась.
Дни, когда все пережитое словно было отделено от него глухой непроницаемой стеной и Виктор находился как бы в полудремотном состоянии, эти дни давно кончились. Все, что совершалось за стенами госпиталя, весь ход событий очень скоро и как бы вновь приблизился к нему. И заглушенные на время физическими страданиями душевная боль, тревога и сознание ответственности (как будто только на нем одном лежала обязанность отвечать за все) охватили его с еще большей силой. Со всей ясностью он часто представлял себе и последний бой над Днепром, и свой таран, и ранение, и недолгое пребывание в ростовском госпитале, свидание с родными, близость врага к родному городу, прощание с Валей и долгий томительный путь в санитарном поезде…
О первом приходе гитлеровцев в Ростов и об его освобождении советскими войсками Виктор узнал из сообщения по радио, а о том, что произошло в семье, ему стало известно значительно позже.
Валя писала ему, что их эвакогоспиталь после десятидневного плавания на барже по Дону был перегружен в Калаче в эшелон, а оттуда по железной дороге более полутора месяцев двигался на северо-восток в общем потоке эвакуированных заводов и предприятий.
«Что мы пережили, ты не можешь себе представить, — сбивчиво и словно немного гордясь перенесенными лишениями, писала Валя. — Мы пробивались через узловые станции, как через густые леса, по неделям простаивали на полустанках, ходили в окрестные села за продуктами, грузили уголь, расчищали пути от снега, мерзли, недоедали… И так до самого Куйбышева… Как только немцев прогнали из Ростова, а потом от Москвы, сразу стали носиться слухи, что все эвакогоспитали будут возвращать назад, ближе к фронту. Если бы ты знал, Витя, как мы этому обрадовались! Ничего я не хотела, только бы вернуться в наш милый Ростов. Пусть под огонь, под бомбы, но только туда, чтобы никуда не уезжать, и если понадобится, то и умереть там — так он мне стал дорог и близок! И вот представь: с узловой станции, где-то за Куйбышевом, в декабре 1941 года нас вернули и — куда! В Воронеж! Я даже заплакала от досады: почему не в Ростов? И все-таки мы приближались к дому. Эшелон мчался назад курьерским, мы пели и кричали „ура!“ А когда приехали в Воронеж, развернули госпиталь и стали работать, то, представь, я почувствовала, что Воронеж мне так же дорог, как и Ростов. Хороший, красивый город, только как будто промерзший насквозь. И такой же суровый, словно в нем все остановилось, застыло в ожидании и тревоге… Теперь мне кажется, что все наши города прекрасны. У них разные улицы, разные дома, но они похожи друг на друга, как люди в беде…»
Виктор помнил, как он вчитывался тогда в строки Валиного письма, ожидая, что Валя сообщит ему, что же сталось с отцом и матерью, уехали ли они из Ростова, — ведь Валя еще могла знать об этом, но она, занявшись описанием своих переживаний, как будто умышленно уводила Виктора от волновавшего его вопроса и только в конце письма вскользь упомянула, что в такое время надо быть готовым к еще большим испытаниям, и пусть он, Виктор, не вздумает пасть духом, если что-нибудь случится дома.
Письмо словно утаивало что-то важное и заканчивалось заверениями в любви и верности.
О смерти матери Виктор узнал, получив письмо от отца. В палату только что принесли обед, за окном синели мартовские оттепельные сумерки, когда доставили почту. Виктор забыл об обеде и, чем-то встревоженный, вскрыл конверт. Он долго перечитывал то место в письме, где описывалась внезапная смерть матери. Больше всего его поразило то, что мать умерла в ту минуту, когда он находился совсем близко от Ростова…
Он представлял ее последние минуты, ее тяжелую походку, ласковое, утомленное лицо и чувствовал, как в нем словно застывало все и как бы окаменевало. Он не плакал… Так, со стиснутыми губами, почти не разговаривая ни с кем, он и жил много недель, тревожа врачей и пугая медицинских сестер…
Потом новые события вторглись в сознание Виктора: летнее наступление немцев на юге, битва под Сталинградом, победоносное наступление советских войск…
Все это он воспринимал так, словно сам был в огне этих событий; он то волновался и мрачнел — выздоровление его тормозилось, — то вновь оживал, и тогда перед ним загоралась надежда, что все пойдет к лучшему и он опять вернется в строй…
Валя писала ему сначала из Воронежа, потом из Камышина, затем из Курска. Она как будто старалась излить все, что не успела высказать за время пребывания Виктора в ростовском госпитале. Ее уверения в любви Виктор перечитывал с недоверием: он еще не забыл о Горбове.
Почему-то он воображал ее себе не такой, какой видел в последний раз в Ростове, — кроткой и смягченной каким-то еще не ясным для него душевным переломом, а прежней — немного эгоистичной и своенравной, легкомысленной и капризной.
Часто, по ночам, когда раненые засыпали и в палате становилось тихо, Виктор вынимал из бумажника ее фотографию, подаренную ему при отъезде из Ростова, и подолгу разглядывал при тусклом свете единственной на всю палату электролампы. Фотограф запечатлел Валю в несколько жеманной позе, словно намереваясь подчеркнуть главную черту ее характера. Но именно эта поза особенно шла Вале, и нельзя было вообразить ее без этих слегка прищуренных глаз, без надменной улыбки на гладком, словно выточенном лице.
На письма Вали он отвечал сдержанно и не распространялся о своих чувствах. Быть болтливым в таких случаях он считал излишним.
«Поживем — увидим, — размышлял он. — Не письмами любовь измеряется…»
Погруженный в раздумье, Виктор вышел на привокзальную площадь. Здесь с особенной остротой чувствовалось непрерывное движение скрещивающихся, непрестанно стремящихся с далекого фронта и на фронт людских потоков.
Разбрызгивая голубые весенние лужи, подкатывали к вокзалу серые, давно не крашенные автобусы; из них, смешиваясь с редкими гражданскими пассажирами, выходили военные с госпитальными сумками за плечами. Военные толпились у билетных касс, у двери коменданта, у продовольственного пункта.
В вокзале серо от шинелей, полутемно от замаскированных окон, душно от карболового запаха дезинфекции. Под высоким потолком — однообразный гуд голосов. Гражданских почти не видно. В агитпункте не протолкнешься, за покрытыми красной материей столами сидят офицеры и красноармейцы — читают, постукивают в ожидании поездов шашками, косточками домино — все из госпиталей или военкоматов.
Узнав у коменданта, что поезд на Москву пойдет только завтра утром, Виктор заторопился вон из вокзала на свежий воздух. Возник вопрос, куда девать время. Не вернуться ли в госпиталь поболтать с оставшимися в палате товарищами и медицинскими сестрами?
Виктор стоял у выхода из главного пассажирского зала в нерешительности. Увидев у вокзальной стены группу военных, направился туда. На громадной доске суриком и черной краской была нарисована извилистая линия фронта. Виктор смотрел на доску и думал:
«Сколько еще времени понадобится, чтобы не видеть на карте этих уродующих ее черных полос? И чтобы остались на ней только привычные алые линии границ?»
— Годик, а то и два еще повоюем, — словно отвечая на мысль Виктора, заметил рядом пожилой боец.
— Ой, нет, пехота, хватай больше! Тут лет на пять работенки хватит, — ответил другой боец. — Ведь это надо прошагать до самого Берлина, да еще с боями. А рек сколько — гляди, и все придется форсировать. Это тебе не отступать, брат.
— Знаю без тебя, что не отступать. Только загнул ты, старшина, лишнее, — спокойно возразил первый голос. — Ты, наверное, и в хозяйстве был такой неповоротливый? На быках ездил? Я так рассчитываю: ежели наверняка и с умом воевать, то так, как я говорю, оно и будет — годочка за полтора или два — не больше — до Берлина доберемся.
«Кто прав из них?»— подумал Виктор и взглянул на более нетерпеливого бойца — широкое, русское, с выражением суровой решимости и добродушия лицо — чистое, крепкое, с упрямым подбородком, глаза под светлыми бровями маленькие, умные; аккуратная шинель хорошо заправлена, на плечах недавно введенные новенькие, не совсем ладно пришитые погоны — многие к ним еще не привыкли, — серая цигейковая ушанка как-то особенно форсисто сдвинута на лоб. В облике пехотинца — располагающая уверенность, хозяйственная опрятность, спокойствие.
Быстро кинув взгляд на плечи Виктора, боец привычно приложил к ушанке широкую, повидимому затвердевшую еще в мирном довоенном труде ладонь, спросил:
— Верно я говорю, товарищ старший лейтенант?
Виктор улыбнулся:
— Возражений против сроков не имею. Из госпиталя?
— Так точно, товарищ старший лейтенант… Подремонтировались вот, теперь опять за работу. Только хотелось бы в свою часть… Ждут там товарищи, скучают без меня. Минометчик я, товарищ старший лейтенант… Как вы думаете, могут меня в свою часть направить? — озабоченно спросил боец.
— Могут, конечно. Надо настаивать.
— Да уж настою. Я человек настойчивый, — без бахвальства, но уверенно ответил минометчик. — Прямо, как домой, в свою часть поеду, товарищ старший лейтенант Ведь первые награды там заслужил, вот и хочу в ней до конца войны…
«Вот и я хочу в свой полк, к своим. И для меня моя эскадрилья — мой второй дом», — подумал Виктор.
Вспомнив, что ему следовало получить по аттестату продукты на дорогу, он направился к продпункту. Там, у маленького окошка, похожего на кассу кино и выходившего на вокзальную площадь, столпилось несколько человек. В очереди слышались недовольные голоса:
— Чего он там копается? Один аттестат полчаса выписывает.
— Он как в доте сидит, до него не доберешься. Пятерых за смену отпустит — и ладно! — возбужденно выкрикивал худенький, узкоплечий боец с необыкновенно острыми глазами.
Виктор подтянулся на носках, стараясь через головы заглянуть в окошко. Курчавоголовый, с толстыми губами интендант с невозмутимым видом выписывал ордера, не обращая внимания на шум, точно был глухой.
— Рисует, — язвительно заметил боец.
— Кажется, придется поговорить с ним по-фронтовому, — услышал Виктор позади себя угрожающий голос. — Ну-ка, товарищи, посторонись!
Говоривший бесцеремонно толкнул Виктора плечом, протискиваясь к окну.
— Прошу, товарищ, поосторожнее, — сердито пробормотал Виктор и, обернувшись, раскрыл рот от изумления. Ему покачалось, что на него глядит само боевое недавнее прошлое. Знакомые отчаянные глаза в упор смотрели на него, в них мелькали лихие огоньки. На маленькой голове с завивающимся кверху белесым вихорком боком сидела темносиняя с выцветшей голубой окантовкой пилотка. Глаза летчика все более расширялись, рот раскрылся, нижняя губа отвисла.
— Витька! Волгарь! — каким-то неестественным, диким голосом выкрикнул летчик и, рванувшись к Виктору, обняв его за шею, стал сжимать с такой силой, что у того потемнело в глазах.
— Родион! Задушишь, черт! — хрипел Виктор. — Откуда ты свалился?
— А ты откуда? Разве ты в Чкалове? — выкрикивал Родя Полубояров, сразу позабыв о своем намерении проучить медлительного интенданта.
Отведя Виктора в сторону от окошка, Родя засыпал его вопросами:
— Тебя ли я вижу? Подлечился? Здоров? Милый ты мой таранщик! Неборез! Гроза фашистов! Говори — откуда, куда и зачем?
— Откуда — сам знаешь. Ты откуда?
— Из госпиталя…
— И я из госпиталя. Еще после того, как над Днепром… Рана-то оказалась паршивой…
— А я после тебя вскорости тоже попал в переплет. Подлечился и опять был ранен.
— Я знаю. Мне писали из части. Только куда увезли — не знал.
— В Ташкенте был, в Ташкенте. А теперь в Москву. Летел самолетом. Сели тут и застряли. Теперь придется поездом.
— Значит, вместе, Родион!
— Выходит, вместе… Эх, Витька! Дорогой ты мой! А погончики-то криво прицепил. Разве тебе такие нужны!
Они влюбленно разглядывали друг друга. Так могут встречаться только фронтовики, не раз глядевшие вместе в лицо смерти.
— А ты изменился, Родион… Ростом ниже стал, что ли? — весь светясь от радости, говорил Виктор. — Только чуб все тот же. И такой же задира, видать.
— А ты растолстел, как после курорта! Герой. Читал, брат, читал. Здорово про тебя расписали… Где это тебя так раскормили?
Виктор назвал номер госпиталя.
Родя хмыкнул:
— Скучный город Недостоин имени Валерия Чкалова.
— Нет, не говори… Город хороший. Ты лучше о себе расскажи, Родион. Давно из части?
— Все расскажу. Времени у нас много… Эх, как же здорово получилось! А я, признаться, думал, что тебе — конец. Не летать тебе больше.
Родя снова встряхнул Виктора за плечо. Во всей его суховатой, знакомой фигуре, в туго обтянувшей крепкие плечи шинели, в немного фатоватых манерах была видна прежняя щеголеватость. Веселая дерзость так и сквозила из его глаз. Да, это был тот же Родя, лихач и весельчак, всегда готовый на озорство и шутку.
— Куда мы сейчас? — спросил он, оглядываясь. — По аттестату-то получить надо. Пошли, Витька, я этому канцеляристу лапки обломаю.
На лице Роди появилось уже знакомое Виктору выражение боевого ухарства, которое не раз увлекало Полубоярова в опасные предприятия.
— Не трожь его, Родя. Сходим лучше к коменданту, — попробовал остановить друга Виктор.
— И у коменданта побываем, успеем. А вот эту копушу проучить надо, — угрожающе сказал Родя и втиснулся в толпу.
Он еще больше, чем всегда, храбрился перед Виктором, по-видимому желая показать, как научился искоренять в тылу всякие непорядки.
Красноармейцы расступились перед офицерами, но не успели Виктор и Родя приблизиться к окну, как дверка в нем захлопнулась.
— Видал? — кивнул Родя. Тонкие ноздри его затрепетали. — Он тут большой начальник: хочу — отпускаю, хочу — нет…
— Теперь он заперся на полчаса. Теперь по нем хоть прямой наводкой бей — не откроет, — сказал кто-то из красноармейцев.
— Этак мы и до завтра по аттестату не получим. Вот кому нипочем война.
— Нам война, а ему мать родна! — подзадоривал все тот же худенький пехотинец, с маленькими острыми глазами.
— Пойдем к коменданту, — снова потянул Родю за руку Виктор.
— Пусти! — Родя вырвал руку. — Эй, ты! Открой! — забарабанил он в окошко.
— Не откроет он теперь, товарищ лейтенант, — неосторожно заметил кто-то в очереди.
— Мне не откроет?! — Родя сильно побледнел, развернулся и, не успел Виктор задержать его руку, трахнул кулаком в дверку.
В окошке появилось изумленное, красное от гнева лицо интенданта.
— Что вы делаете? Я вызову комендантский надзор!
— Зови! Скорей зови! — закричал Родя и вновь было потянулся кулаком в окно.
Виктор видел, что горячность Роди в присутствии рядовых бойцов неуместна — он был за дисциплинированность и корректность, — и стал тащить друга за рукав. Тот отмахивался и осыпал интенданта руганью.
Интендант выбежал из своей конторки.
— Жаловаться побёг, — пояснили в очереди.
Не прошло и трех минут, как к стоявшим у окошка Роде и Виктору протиснулся дежурный комендантского надзора в сопровождении бойца с автоматом и, взяв под козырек, вежливо, но холодно попросил:
— Товарищи офицеры, пройдите за мной в комендатуру.
К удивлению Виктора, Родя сразу обмяк, смущенно пробормотал:
— Что ж, пошли, Витька!
Когда Виктор и Родя в сопровождении дежурного вошли в комендантскую, там у стола толпились военные.
Комендант поднял на Родю и Виктора насупленный, укоризненный взгляд. Лицо у него было желтое, болезненное, губы серые, бескровные. Левая рука, повидимому поврежденная ранением и обтянутая беспалой кожаной перчаткой, была плотно прижата к груди, словно навсегда приросла к ней.
— Документы, — тихо попросил комендант.
Офицеры стали расстегивать шинели. На груди Роди заблестели два ордена боевого Красного Знамени. Виктор потянулся к карману гимнастерки. Зазвенело золото орденов, и все, кто был в кабинете, увидели на груди Виктора Золотую Звезду. Мгновенно все изменилось. Двое присутствовавших здесь офицеров вытянулись, отдавая честь, и даже Родя, блестя своими орденами, выше поднял голову.
Комендант внимательно изучил документы, и на желтом, до этого бесстрастном лице его появилось осуждающее выражение.
— Товарищи, ну как вам не стыдно? Такие герои, и… скандалы устраиваете… Заметили непорядок — придите, доложите. А это ни к чему… Кто же из вас выбил дверку?
— Я, товарищ капитан, — смело подался вперед Родя. — И не выбил, а только толкнул. Бюрократа посадили, товарищ капитан! Ну я его и хотел предупредить. А дверка, конечно, ни при чем. Это лишнее… Прошу извинить, товарищ капитан.
Комендант подавил улыбку.
— Вот видите, — развел он здоровой рукой. — Придется вас, товарищ лейтенант, за нарушение дисциплины и порядка отправить в распоряжение городского коменданта. А вы, товарищ Герой Советского Союза, можете быть свободны.
Виктор растерялся, но тут же поспешил на выручку товарища:
— Разрешите, товарищ капитан?.. Разрешите поручиться? Ведь мы вместе, в одну часть… Я, как старший по званию, обязуюсь… — Щеки Виктора густо покраснели. — Обязуюсь повлиять на лейтенанта в смысле выдержки…
Комендант опять, словно через силу, улыбнулся.
— Вы слышите? — обратился он к Роде.
— Слышу, товарищ капитан. Это больше не повторится.
Капитан возвратил документы.
— Сказано — летчики… На первый раз ограничиваюсь строгим предупреждением.
— Слушаюсь, — кротко ответил Родя. — А этого вашего толстогубого…
— Ладно, ладно, — устало повел рукой комендант. — Примем меры.
— Ну, Волгарь, легко отделались, — облегченно вздохнул Родя, когда летчики вышли из комендантской.
— Черт бы тебя побрал, Родион! — сердито пробурчал Виктор.
— Ты что ругаешься? Только встретились — и уже… — начал было Родя, но Виктор перебил его:
— Не ругаюсь, а делаю внушение, как младшему по званию. Сидел бы ты на гарнизонной гауптвахте, если бы не я. Тоже мне смельчак…
— Брось, товарищ Герой Советского Союза, мне мораль читать, — отмахнулся Родя. — Вижу, был ты моралистом, им и остался. Ты, вон, погляди, как мы подвинули дело.
— Только не твоими кулаками. Бюрократа и лодыря можно было ссадить и без этого, — наставительно заметил Виктор.
Летчики подошли к окошку продпункта. Там уже работал другой сотрудник, и очередь продвигалась быстро.
Получив продукты, Виктор и Родя направились в город.
По дороге Родя рассказывал, как был ранен в воздушном бою под Таганрогом как после этого ему пришлось покинуть часть. В полку оставались все «старики», истребители, воевавшие с первых дней войны; сражались с фашистскими ассами и Валентин Сухоручко, и Борис Задорожный, и заместивший погибшего Харламова Нестор Клименко, а из молодых — уже отличившийся в боях Толя Шатров.
— Значит, Шатров жив? — проникаясь особенно ласковым чувством к своему «ведомому», спросил Виктор.
— Тогда не был ранен, а после того что-то не слыхать о нем, — рассказывал Родя. — Славный паренек… И батя, командир полка, и комиссар Емельянович тогда еще крепко держались, а вот теперь не знаю — потерял с ними связь.
Виктора уже охватывало знакомое нетерпение. Все до этого дремавшие в нем чувства проснулись разом. Эх, повидать бы всех — и по-юношески горячего, бесстрашно сражавшегося в первом же бою над Днепром Толю Шатрова, и молчаливого Сухоручко, и отечески сурового «батю». Где-то они теперь? На каком фронте? Скорей бы они узнали, что он совсем вылечился и спешит к ним, в их боевую семью…
Виктор и Родя шли по затихающей, малолюдной улице, делясь фронтовыми воспоминаниями.
Солнце уже садилось за обсохшие кровли чистеньких домиков, высушивало потеплевшие плиты тротуаров, а от теневых сторон улиц нешумного, похожего на большую станицу города уже тянуло холодком и к ночи обещало подморозить.
— А ты не задумывался, Волгарь, где мы с тобой приземлимся на ночь? — спросил Родя.
— Где же… На вокзале, конечно.
Родя насмешливо свистнул:
— Недостойное это для летчика дело. Что мы, сироты какие в этом городе, чтобы на вокзале скамейки обтирать? Ведь это Чкалов! Город имени Валерия Чкалова, пойми ты. А с Валерием я в одном звене над Тушинским аэродромом на парадах летал.
Полубояров сказал это таким тоном, словно совместные полеты с Чкаловым могли оказать какое-то воздействие на поиски ночлега. Виктор недоверчиво взглянул на товарища: в самом деле ли чертил он небо в одном строю с великим летчиком или хвастает, как это часто бывало с ним?
— Ты что — не веришь? — заметив недоверие на лице друга, обиженно спросил Родя. — Эх, товарищ Герой Советского Союза! Жалко мне на вас смотреть!
Виктор засмеялся.
— Да ведь ты мне ни разу об этом не рассказывал!
— Неужели не рассказывал? — изумился Родя, смущенно опуская глаза. — Знаешь что? — остановился он вдруг. — У меня тут есть знакомые. Такая приятная семья… Молодая вдовушка, а у нее сестра…
Виктор недоверчиво усмехнулся:
— Когда же это ты, Родион, знакомыми здесь обзавелся? Я целый год тут в госпиталях лежал, всех медсестер и врачей наперечет знаю, а вот на квартиру к ним пойти как-то неудобно.
— Ну, ты, Витька, в этих делах, вижу, таким же сундуком и остался. Неужели ты от хорошего ужина со стопочкой откажешься?
Родя с искренним недоумением покачал головой, поправил надвинутую на правый глаз пилотку. Светлая бровь его изогнулась кверху, и выражение лукавства, пристрастия ко многим житейским слабостям отразилось на его изрядно помятом молодцеватом лице.
— Да я не знаю, право, стоит ли? На вокзале и заночевали бы, — замялся Виктор.
— Пойдем, пойдем. Какой же ты истребитель, ежели двести граммов с товарищем не желаешь выпить в честь такой встречи? Ведь мы в тылу, браток. А в тылу кто от приглашения отказывается? Ведь война, пойми ты! — все больше воодушевляясь, разглагольствовал Родя, неизвестно почему связывая войну с возможностью выпить. — Там, где небо горит, я и сам росинки в рот не беру, а тут сам «батя» наш не отказался бы.
Родя потянул Виктора за руку.
— Признаюсь, я уже два раза сюда пикировал. — понизив голос, подмигнул Полубояров. — Познакомился на вокзале случайно с дамочкой… Ну, сам знаешь, слово за слово… Разговорились. Попросился переночевать, ну и так далее. Только не подумай чего-нибудь плохого… — Родя состроил постное лицо. — Их две сестры… У одной муж не то погиб в окружении, не то раненый попал в плен в первые дни войны. У другой муж тоже на фронте…
Немного погодя они поднялись на второй этаж многоквартирного дома на одной из боковых тихих улиц.
— Тише. Кажется, хозяева дома, — приосаниваясь и поправляя пилотку, шепнул Родя, когда за дверью щелкнул замок.
Когда летчики вошли в чистую, скромно обставленную и уютную комнату с занавесками на широких окнах, с ослепительно-белыми скатертями на столиках, с ковриками на стенах и на полу, Виктора опахнуло таким приятным до головокружения домашним теплом, что он остановился у порога и на секунду закрыл глаза.
Опомнившись от первого впечатления, он с недоумением взглянул на Родю, как бы спрашивая, что все это значит? Перед летчиками стояла маленькая седоволосая старушка с добрым моложавым липом и по-детски ясными глазами и тихим голосом приглашала:
— Проходите, товарищи военные, проходите. Милости просим. Не стесняйтесь, Родион Павлович, — обратилась она к Полубоярову, словно тот давно был здесь своим человеком, — приглашайте же своего друга. Присаживайтесь.
— Спасибо, мамаша, спасибо, — избегая взглядов Виктора, расшаркивался Родя. — Мы, мамаша, так сказать, на временную посадку… Перед отъездом…
— Уже едете? — удивилась старушка. — Ну и хорошо, что заглянули.
Пока Виктор старался разобраться в вопросе, туда ли они попали и не очередная ли шутка озорника Роди — история с двумя вдовушками, старушка неслышно двигалась по комнате, напомнив Виктору до сердечной боли знакомое, родное. Он смотрел на нее и думал: «Вот такая же гостеприимная была и ты, моя мама, такая же добрая».
Он скорее почувствовал, нежели увидел, это сходство во всем, даже в одежде: такой же, похожий, теплый шарфик на голове, просторная бумазейная кофта в коричневую полоску, широкая, в сборках, на старинный деревенский покрой юбка, а главное — в глазах то же выражение неистощимой, всеобъемлющей любви и доброты.
Виктор уже не слушал того, о чем говорил словоохотливый выдумщик и балагур Родя, он сидел, охваченный воспоминаниями.
— Матрена Борисовна, а где же Люсечка? — нетерпеливо переминаясь на стуле и все время прихорашивая чуб, спросил Родя.
— Люсечка должна скоро прийти, — с ласковой готовностью ответила старушка, — У нее нынче легкий день — суббота. Весь вечер будет дома. А отец, видимо, опять задержался. Сутками на заводе пропадает. Ох, и работают же теперь люди! И где только силы берутся. За десятерых каждый справляется. Поглядишь — все, как муравьи, бегают, для вас стараются, дорогие наши защитнички.
Заметив, что Виктор и Родя смущенно переглядываются, Матрена Борисовна спохватилась:
— Чего же я разболталась? Вы посидите, дорогие мои, пока Люсечка придет, а я вам чайку приготовлю.
Матрена Борисовна вышла.
— Ты что же выдумываешь всякие пошлости? — сердито вполголоса спросил Родю Виктор. — Почтенная семья, а ты… Про какую-то вдовушку выдумал?..
— Товарищ старший лейтенант… — хотел было оправдаться Родя, но, услышав шаги Матрены Борисовны, смущенно умолк.
Вскоре зазвенел звонок.
— Ага, вот и доченька! — обрадованно всплеснула руками Матрена Борисовна и кинулась к двери.
Перед гостями, застенчиво улыбаясь, стояла худенькая молодая женщина со светлыми, гладко причесанными волосами, в скромном шерстяном платье. Лицо ее, бледноватое, с тонко очерченным красивым ртом и большими серыми глазами, словно озарялось изнутри приветливым спокойствием Во всем ее облике было что-то очень хорошее, доверчивое, безыскусственное.
— Ну, здравствуйте, — проговорила она и вопросительно-ласково взглянула на Виктора.
— Люсечка, это мой лучший приятель. В Москву вместе едем, — развязно представил Родя и стукнул каблуками.
Виктор пожал теплую руку женщины и сразу почувствовал себя в ее присутствии в чем-то виноватым. Родя тоже, казалось, был сконфужен.
Образ молодой вдовушки, успевшей забыть без вести пропавшего мужа и развлекающейся случайными знакомствами, навеянный рассказами Роди, рассеялся при первом взгляде на Людмилу Тимофеевну.
Гостей усадили обедать за накрытый стол с хрустящими в руках салфетками, с вычищенными до серебряного блеска ножами и вилками, с аккуратно разложенными на блюде ломтиками ржаного хлеба. В убранстве стола чувствовался глубокий тыл, ничем не порушенная, сложившаяся за многие годы домашняя жизнь И пили гости не из фронтовых жестяных кружек, а из маленьких рюмочек, и не круто разбавленный спирт, а какую-то очень приятную настойку из голубого графинчика, выставленного на стол Матреной Борисовной.
— Это наша родительская, товарищи летчики, — улыбаясь, пояснила она. — Угощайтесь на здоровье, чтоб врага крепче били. За скорую победу, сыночки!
И первая пригубила из рюмки.
Родя выпил, будто ничтожную каплю языком слизнул, подавил вздох разочарования, но тут же изобразил на лице полное удовольствие. Виктор, глядя на него, с трудом сдерживал смех…
За обедом Виктор узнал, что Людмила работает контролером на том же заводе, где до войны электриком работал ее муж, что она заодно осваивает сложный станок и скоро прикупит к изготовлению каких-то важных, имеющих оборонное значение деталей.
При упоминании о муже бесхитростные глаза ее стали печальными, но выражение их осталось таким же ласково-спокойным.
Матрена Борисовна вздохнула:
— Неужели погиб наш Сенюша… не такой он, чтобы поддаться фашистам. Как по нашему, дорогие детки, объявится ли он?
— Объявится, мамаша. Обязательно объявится! — с жаром заверил Полубояров.
Его поддержал Виктор:
— Ваш муж, Людмила Тимофеевна, возможно, был послан в неприятельский тыл с важным заданием и не может сообщить о себе. Ведь извещения о гибели вы не получали?
— Нет, не получала…
Людмила благодарно взглянула на Виктора.
Заговорили о родных и близких.
«Вот так тревожились и за меня дома, — думал Виктор. — Одно и то же всюду — те же заботы, те же чувства…»
После обеда Людмила показала Виктору альбом с семейными фотографиями, показала с таким видом, будто это могло горячо интересовать его. Он и в самом деле стал с любопытством разглядывать альбом.
Сидя рядом с Виктором на диване, держа на коленях тяжелый альбом и перелистывая картонные страницы с вставленными в них фотографиями, Людмила по-детски показывала тонким пальцем на довоенные, мирные снимки, называла родственников: дядя — инженер, начальник цеха на крупнейшем уральском заводе, депутат городского Совета, средний брат — техник, старшая сестра — учительница… Но вот палец Людмилы задержался на фотографии молодого человека с высоким, открытым лбом, зачесанными назад волосами и энергично сжатыми губами.
— Кто это? — неосторожно спросил Виктор, и услышал глубокий вздох.
— Муж… — чуть слышно ответила Людмила.
Виктор смутился, украдкой взглянул на нее — увидел бледный профиль, русую шелковистую прядь, спадавшую на висок, тихий свет глаз под длинными ресницами. В эту минуту она показалась ему особенно хрупкой и слабой. Ему захотелось поскорее перевернуть страницу альбома.
— Мы прожили с Сеней только три недели, — печально сказала Людмила, как бы отвечая на невысказанную мысль Виктора.
Она отложила альбом, отвернулась… Губы ее дрожали…
Вечером пришел с работы отец, сухонький вежливый старичок с серой, точно пеплом посыпанной бородкой, с беспокойным взглядом усталых, слезившихся глаз. Потом явилась сестра Людмилы Клавдия, муж которой командовал дивизионом «катюш» на фронте, — очень красивая, стройная брюнетка.
Все в семье держались при ней робко и даже как будто виновато, а Клавдия разговаривала со всеми покровительственно и властно.
Сухо поздоровавшись с летчиками, скользнув по их орденам строгими, черными глазами, Клавдия занялась домашним разговором с матерью. Неугомонный Родя все время говорил ей любезности, что называется изо всех сил ухаживал за ней, а она слушала его с снисходительной усмешкой, словно шаловливого школьника. При этом она как-то особенно склоняла набок красивую, отягченную темными волосами голову, презрительно сжимала губы…
— Клавочка у нас — самая старшая, самая умная, — с наживным восхищением шепнула на ухо Виктору Людмила.
И в самом деле, судя по тому, как она держалась и как все, не исключая и старика, угождали ей, было видно: Клавдия главенствовала в семье.
Семья увлеклась обсуждением своих домашних дел, и Виктор на какое-то время почувствовал себя сиротливо. О летчиках словно забыли. Но вот старик обратился к Виктору с каким-то вопросом, Виктор ответил и опять увидел себя в гостеприимном кругу до этого незнакомых и чужих ему людей… Да полно! Чужие ли они были для него?
Графинчик «родительской» был давно распит. Родя с сожалением поглядывал на пустые рюмки и болтал безумолку, рассказывая о своих фронтовых доблестях, старался понравиться Клавдии во что бы то ни стало.
Матрена Борисовна подливала Виктору чай и все время спрашивала, какой любят летчики — крепкий или средний.
— Девяносто градусов, мамаша, девяносто градусов, а по недостаче можем помириться и на сорока, — шутил Родя.
Строгая Клавдия снисходительно улыбалась…
Есть люди, которые по свойствам своего характера не вызывают к себе серьезного отношения, какими бы они героями и превосходными людьми не были. Таким человеком был Родя Полубояров — славный, веселый Родя, любимец полка. Его и здесь сразу поставили на особое место; ему могли простить все, если бы он даже позволил себе что-нибудь лишнее, к нему относились более просто, чем к Виктору, как будто Родя был близок этой семье очень давно… От этого Виктору было немного грустно, и он почти все время молчал.
По вот Тимофей Петрович опять заговорил с ним, голос у него был такой же, как у Людмилы, тихий и мягкий, располагающий.
— А вы откуда же родом будете, товарищ летчик?
— С Дону, папаша. Из Ростова, — охотно ответил Виктор. — Воевал, был был ранен. Лечился у вас… И, наверное, воевать отвык.
— И родители сеть?
— Отец, Мать умерла перед самой эвакуацией.
Тимофей Петрович вздохнул;
— Да… Потеряли, значит, мамашу…
Виктор увидел в глазах старика искреннее участие. Тимофей Петрович держался в семье как-то особенно скромно. Он словно боялся кому-нибудь помешать. Выпив чаю, он так же незаметно, как и появился, встал из-за стола, улыбнувшись Виктору, сказал:
— Так вы там того… Поскорее кончайте Гитлера. Пора. Мирную жизнь начинать надо.
Виктор ответил:
— Постараемся, папаша.
— Ну, мать, я пошел, — заторопился Тимофей Петрович и стал натягивать пальто. — Нынче у нас партийное собрание, приду поздно. А вы, товарищи летчики, располагайтесь поудобнее, как дома. Не стесняйтесь. Ты, мать, постели им помягче.
Пожав Виктору и Роде руки, словно прощался с ними ненадолго, старик, осторожно, почти бесшумно ступая, ушел.
Виктор лежал на мягком, высоко взбитом пуховике, в спальне, отдаваясь давно забытому домашнему покою. Чувство, какое он испытывал давным-давно только дома после продолжительных отлучек, охватило его. Он слышал, как Родя долго уговаривал Клавдию куда-то пойти, как она отказывалась, потом согласилась, и они ушли, слышал тихий голос Людмилы, звон убираемой посуды и шлепанье туфель Матрены Борисовны и, закрыв глаза, старался представить, что вот он уже дома, что война давно кончилась и жизнь идет по-прежнему, что сейчас войдет мать и спросит о чем-нибудь или вбежит Таня и станет рассказывать об институтских новостях…
Мысли перенесли Виктора в мирный, довоенный Ростов, в утопающие в кудрявой листве тополей и акаций улицы. Как бы ему хотелось сейчас пройтись по их теплому от щедрого весеннего солнца асфальту.
А эти росистые, пропахшие сочными луговыми травами утра над Доном, басовитые гудки пароходов, уплывающих вниз, к синим займищам! А время уборочной страды, когда горячие ветры несут из-за Дона теплые запахи созревшей пшеницы! А пирамиды желтого, как воск, зерна на пристани, грозовые сполохи по ночам в степи, открывающейся, как а панораме, с Буденновского проспекта! Какой-то теперь Ростов и скоро ли доведется увидеть знакомую с детства до каждого камешка, всегда малолюдную и тихую Береговую улицу с мечтательно лопочущим по вечерам у родного дома тополем?
Как поживает отец? Все так же, как и до войны, по утрам ходит на фабрику, горячится и ворчит на всех?.. Кто встречает его дома, согревает родственным участием его старость? Скорей бы приблизить все сроки, сократить расстояния, отделяющие врага от окончательной гибели!
Скорей бы вновь собрать все разметанное войной и опять дружно, сообща зашагать в будущее!..
В спальне было полутемно, свет из соседней комнаты еле проникал сквозь дверную шторку. Мирно постукивал будильник на комоде. Изредка что-то глухо гремело на улице: повидимому, проезжал грузовик или подвода; потом опять все стихало.
Виктор прислушивался к шагам и голосу Людмилы, и большие, грустные глаза ее все время как будто светились перед ним. Она совсем не походила на замужнюю женщину. В каждом ее движении чувствовались девичья наивность и неопытность, и это особенно трогало Виктора. Думая о ней, он сравнивал ее то с Таней, то с Валей. Но ни с одной из них не находил у Людмилы ничего общего. И в то же время ему казалось, что это общее у них было.
Он уже засыпал, когда услышал шепот:
— Вы не спите?
Виктор вздрогнул, открыл глаза и увидел Людмилу. Он не заметил, как она вошла, неслышно раздвинув занавеску. Ее тонкая фигура слабо вырисовывалась в полумраке.
Виктор ответил поспешно, словно ждал ее прихода:
— Нет, нет. Я не сплю.
— Вы извините, — зашептала она. — Мне захотелось у вас кое-что спросить.
— Да, да, пожалуйста, — приподнимаясь на локтях, сказал Виктор. Людмила, стоя у раздвинутой занавески, так же безыскусственно и доверчиво сообщила:
— Клавочка и Родион Павлович ушли гулять. Клава не хотела, а он уговорил — такой упрямый…
Она вздохнула. Виктор с любопытством вглядывался в ее неясное лицо.
— А я никуда не хожу. Всякие развлечения мне противны, честное слово, — как будто с удивлением сказала Людмила.
— Вот и напрасно… Стоит ли так падать духом? — возразил Виктор.
— Мне хорошо только на работе. Там я все забываю, — помолчав, продолжала Людмила, — Как с Сеней ходили гулять, так с тех пор — никуда. Вот и подруги меня к себе зовут, а я не хожу…
«Что это она — хочет только показать, что верна мужу даже после того, как он пропал без вести, или в самом деле такая?» — подумал Виктор, но тут же устыдился своей мысли, снова услыхав тихий голос Людмилы:
— Скажите, Виктор, вы в самом деле уверены, что Сеня может оказаться жив? Я тоже не могу поверить, чтобы с ним что-нибудь случилось.
Виктор ответил:
— Он жив, здоров и воюет где-нибудь, только временно потерял с вами связь.
— Ну, спасибо вам. Иногда я уверена, а иногда мне страшно… Я вам как другу, как брату говорю…
— Не надо горевать так, — горячо посоветовал Виктор. Он испытывал все большее смущение.
— Знаете, о чем я иногда думаю? — все еще стоя у порога и прикрывая плечо одной половиной шторы, продолжала Людмила вполголоса, — Не поехать ли мне туда, на фронт? И узнать на месте… где Сеня…
«Ах, вот, в чем дело!»— подумал Виктор и — ответил:
— Не советую вам этого делать, Людмила Тимофеевна. Чтобы закончить войну, силы нужны всюду.
Она глубоко вздохнула.
— Вот если бы я была такая, как Клавдия… Она такая смелая, решительная…
Осторожно присев на стоявший у двери стул, после продолжительного молчания попросила:
— Расскажите мне о фронте, Виктор. Как вы были ранены.
Виктор почувствовал прилив откровенности и стал рассказывать о последнем бое, о фронтовых товарищах… Людмила слушала, не шевелясь. Временами глубокий вздох вырывался из ее груди. Она слушала так, как слушают дети, стараясь не пропустить ни одного слова. Виктор с каждой минутой увлекался все более, часто зажигая гаснущую папиросу, и рисовал необычными словами ставшие наиболее яркими в отдалении от пережитого подробности воздушного сражения над Днепром. Очнувшись от охватившего его возбуждения, спохватился:
— Я увлекся… Извините…
— Говорите, говорите, — чуть слышно прошептала Людмила.
— Главное — надо понять, ради чего все это, — закончил Виктор свою мысль. — Это не только борьба за территорию… Это борьба за все лучшее, что есть в человеке.
— Я понимаю. Вы думали об этом, когда таранили немецкий самолет? — сказала Людмила.
— Вряд ли. Но эта мысль была как бы в моей крови, она двигала всем моим существом… И я пошел на таран. Главное, надо знать, за что воюешь. Мы знаем твердо… Однако зачем я об этом говорю, — словно оправдываясь, сказал Виктор. — Вы и без меня это знаете.
Людмила молчала, задумавшись.
— Вы меня извините, что я пришла, — заговорила она немного погодя. — Но мне так хотелось поговорить с человеком, который сам победил на фронте смерть. Мне казалось, вы знаете что-то такое, что меня должно успокоить, ободрить, — Людмила запнулась, добавила: — Теперь мне легче. Мне кажется, мой Сеня мог пойти на подвиг с такой же мыслью, с какой и вы.
Голос Людмилы звучал теперь твердо.
Она сказала:
— Спасибо вам, Виктор, за ваши слова…
Она ушла так же бесшумно, как и появилась. Мягкие шторы на двери неслышно соединились. Виктор даже не успел что-нибудь ответить Людмиле, лежал долго, с широко открытыми глазами, удивленный и полный необъяснимого светлого чувства…
Утром его разбудил Родя. Он стоял над кроватью и тряс товарища за плечо.
— Товарищ Герой Советского Союза! Вы думаете на фронт уезжать или навсегда тут приземлились? — скалил он в улыбке вставные из нержавеющего металла зубы.
Виктор вскочил с кровати, протирая слипающиеся глаза. Давно он так не спал! Сквозь опущенный на окно занавес пробивался огненно-розовый луч молодого всходившего солнца. За дверью слышался мирный, суетливый голос Матрены Борисовны и бодрый смех Людмилы. Вся семья уже была на ногах.
Виктор потянулся за одеждой и не узнал ее: гимнастерка и брюки были тщательно выглажены, носки заштопаны, от начищенных сапог крепко пахло скипидаром. К гимнастерке был подшит новый подворотничок. В чемоданчике лежала пара свежевыстиранного чужого белья. Чьих рук это было шло, Виктор не знал, но он невольно подумал о Людмиле. Он смутился, но тут же подумал: «Э, ладно! Сделаю вид, что не заметил».
Когда Виктор, умывшись, выбритый и посвежевший, вышел в столовую, Людмила встретила его повеселевшим взглядом. С лица ее словно спала какая-то пелена.
Родя Полубояров уже распоряжался за столом, как свой человек. На лице его было выражение веселого лукавства. Он щелкнул ногтем по графину с прозрачной жидкостью.
— Спирток очищенный, товарищ Герой Советского Союза, разведенный на семьдесят пять процентов. Пока вы почивали, мы кое о чем позаботились. Поезд уходит в десять. В нашем распоряжении два с половиной часа. Успеем позавтракать?
Виктор улыбнулся:
— Успеем.
Завтрак прошел оживленно. Летчики душевно прощались с гостеприимной семьей.
— Заезжайте после войны, детки. Обязательно заезжайте, — упрашивала Матрена Борисовна и совала в руки Виктора и Роди какие-то свертки.
Людмила вышла проводить летчиков до угла улицы. Закутанная в пеструю башкирскую шаль, тонкая и стройная, она более чем когда-либо походила на девушку.
— Счастливо оставаться! — взял под козырек Родя. — Обещаю вспоминать о вас перед каждым боевым вылетом. Низкий поклон Клавочке. Очень серьезная она у вас, прямо до невозможности. Настоящий генерал!
В глазах Людмилы вспыхнула гордость за сестру.
— До свиданья, Людмила Тимофеевна. Обещаем приехать к вам в гости после победы и привезти вашего Сеню, — сказал Виктор, подавая руку.
Людмила печально улыбнулась и вдруг, подтянувшись на носках, обняла сначала Виктора, затем Родю, поцеловала обоих в щеку и быстро, не оглядываясь, пошла к дому.
Стук ее каблуков затих за углом улицы.
Через полчаса Виктор и Родя сидели в душном переполненном вагоне, и поезд увозил их все дальше от Чкалова, все ближе к Москве.
Весна шла по всему фронту…
Таяли снега, шумели ручьи в оврагах. Окопы, щели, воронки от авиабомб и снарядов наполнялись студеной мутной водой. Бойцы вычерпывали ее из окопов и блиндажей котелками, а весенняя вода все прибывала, текла и сочилась отовсюду, хлюпала, звенела веселой капелью днем и ночью.
А когда впервые пригрело солнце, то стали подсыхать пригорки, появилась на них мягкая, как гусиный пух, ласкающая глаз яркозеленая трава; ею стали покрываться слегшиеся, насыпанные еще в прошлом году брустверы окопов, взрыхленные края воронок. В кустах дубняка и ольховника, на облесьях, пробиваясь сквозь ржавый настил мертвой прошлогодней листвы, зацвели подснежники, желтые маргаритки и синие, как небеса над ними, фиалки. По ночам, казалось, было слышно, как лопались на деревьях почки. Светлые и чистые, как юные девушки, березы окутались дымчатой, нежнозеленой кисеей. И такой сильный запах березового сока, молодой травы, липких, только что вылупившихся из кожуры листьев стоял в лесу, что у бойцов, как от вина, пьянели и кружились головы.
Ранние веселые цветы высыпали всюду — у капониров, вокруг замаскированных орудий, по бокам ходов сообщений, вдоль скрытых, ведущих на передний край тропок, под ржавыми витками колючей проволоки и даже там, где гуляла ненасытная смерть — возле неубранных после зимних боев вражеских трупов. Где-нибудь в лощинке, на илистом наносе после растаявшего снега, рядом с почерневшим землистым прахом в полуистлевшей суконной униформе и страшно оскалившим желтые зубы черепом, выткнется хрупкий и прозрачный стебелек и победно горит на нем голубой или золотистый венчик цветка. Рядом лежит пробитая осколками зеленая каска с торчащими, как рога, шишками и эмалевым значком в виде крючковатого креста. Костлявая, неестественно сведенная предсмертной судорогой рука вкогтилась пальцами в жирную теплую землю, в глубоких глазницах стоит темная, поганая водица, чуть внятный противный запах тлена разлит вокруг, а цветок смело улыбается солнцу, и фиалковый тонкий аромат временами настойчиво заглушает смрадный могильный дух…
Все чаще выдавались по-настоящему жаркие дни. Тогда на припеке оживала всякая тварь, звенели жучки и мухи, порхали разноцветные пестрокрылые бабочки. В лесу томно куковала кукушка, радостно гомонили грачи, наперебой свистели дрозды и иволги. Солнце грело, но фронтовые дороги все еще оставались непроезжими. На многих участках по топкой и вязкой грязи невозможно было продвинуться не только артиллерии и танкам, но и порожним грузовикам. Через балки прокладывали гати, спешно чинили мосты: для войсковых дорожников наступала горячая страда.
А на переднем крае по всему фронту, на большинстве участков, было тихо, как после бушевавшего много дней урагана. Лишь изредка где-то далеко, на вражеской стороне, одиноко бухало орудие; его неясный гул долетал вместе с нарастающим воем снаряда, затем грохал в стороне от окопов, где-нибудь у лесной опушки, разрыв, поднимал пухлое облако и снова до следующего выстрела нависала стойкая тишина. В определенные часы начинала пристрелку реперов советская батарея; орудия били с равными промежутками, хлесткие их удары отдавались в лесу раскатистым эхом, и шепелявый звук улетающего на неприятельскую сторону снаряда, как электрический разряд, пронизывал неподвижный воздух.
Иногда с утра и до полудня, а то и до самой ночи, не доносилось с вражеской линии даже пистолетного выстрела, и вдруг воздух наполнялся многоголосым воем; как груши, стряхнутые с дерева порывом бури, начинали сыпаться мины — одна за другой, падая в одно, точно правильным кругом очерченное место. Это был огневой налет — самое неприятное из того, что могло быть в часы затишья.
Утихал гром, и советские минометные батареи посылали «сдачу» — дюжину или две таких же «груш». Продрогшие среди ночи минометчики работали с ожесточением и часто метко накрывали нарушителей тишины, ибо вражеские батареи были нанесены на советских схемах более точно.
В этом чередовании напряженного безмолвия и внезапного треска и грохота и заключалось понятие фронтового затишья, совсем не похожего на обыкновенную мирную тишину… Такое затишье стояло на участке, занимаемом батальоном капитана Гармаша. Вот уже два месяца после зимних наступательных боев линия фронта не двигалась ни вперед, ни назад. Занятая наспех линия для подготовки нового удара превратилась в долговременный рубеж активной обороны.
Бойцы всех видов оружия обосновались на новом месте прочно и домовито. Рубеж с каждым днем обрастал новыми укреплениями. Это были не второпях отрытые окопы и ямки, кое-как накрытые бревнами, не индивидуальные окопчики и естественные укрытия, а сложная система мощных, развитых в глубину сооружений — несокрушимых дзотов и блиндажей с пулеметными и орудийными гнездами, с ходами сообщений, с хранилищами боеприпасов, с врытыми в землю кухнями и банями.
Люди обжились на рубежах, как в колхозном хозяйстве себя дома. Они не только заботились о прочности обороны, но все время благоустраивались — следили, чтобы в окопах и землянках было удобно и чисто, чтобы и оружие почистить и отдохнуть можно было в тепле, и перемолвиться беседой с замполитом, и провести короткое по-фронтовому партийное собрание, и написать домой письмо…
Многие землянки походили на обычные, красные уголки: на обшитых бревнами и оклеенных бумагой стенах висели портреты руководящих деятелей партии и правительства и среди них на самом видном месте — портрет Иосифа Виссарионовича Сталина. На столиках с вкопанными в землю ножками лежали газеты, журналы и книги, и обязательно недалеко от входа в отлично отделанной старательными руками рамке красовался свежий номер боевой стенной газеты.
Люди чувствовали себя привязанными к войне надолго. Они смотрели теперь на нее как на длительный тяжелый труд, который может затянуться на долгие годы. И как во всяком труде, так и в труде войны стало необходимостью изыскивать наилучшие способы облегчения его. Появилось много такого, чего не было ни в каких военных уставах, нашлись свои изобретатели в ратном деле. Они были во всех ротах.
Бойцы и офицеры после Сталинградской битвы приобрели еще более горделивый, солидный вид: недавно врученные им погоны сделали их более подтянутыми и аккуратными, выправка стала молодцеватой: на лицах появилось новое выражение важного достоинства. Звездочки на офицерских погонах вызывали у солдат особенно почтительное уважение. Дисциплина как бы слилась с плотью и внешним обликом людей.
Так сложился прочный и своеобразный фронтовой быт со своими обычаями и привычками. Помимо общих больших забот, командирских приказов и боевых задач, исходивших из штабов и командных пунктов, в каждом подразделении и у каждого бойца появились свои заботы, задачи и потребности, связанные с фронтовым укладом, свои повседневные интересы, печали и мимолетные радости, свои будни и праздники, вроде тех, когда с полевой почты приносили письма, свежие газеты или скромные посылочки — подарки от неведомых друзей…
По субботам, к вечеру, противник обычно делал особенно сильный огневой налет и успокаивался надолго. Тогда бойцы посменно снимались с постов, ходили в полевую баню, чистились и мылись, занимались своими хозяйственными солдатскими делами. В эти часы чаще чем всегда можно было услышать в землянках игру на баяне, пение и смех.
Люди чувствовали себя более свободно, чем в другие дни недели, хотя это был только самообман. Взоры наблюдателей не становились по субботам менее бдительными. Но ощущение некоторой передышки после каждой недели стало привычным, может быть, потому, что немцы и на войне отличались строгим, иногда непонятным, педантизмом. Возможно, их офицеры по воскресеньям больше занимались самими собой, отступая от этого правила только по приказу свыше…
В таком настроении относительного покоя и отдыха после трудовых будней, только более праздничном и повышенно-веселом, находились люди капитана Гармаша накануне Первого мая.
Батальон Гармаша представлял теперь обычное подразделение, прошедшее со славой почти двухлетний боевой путь. Он побывал и под Москвой, и под Харьковом в дни летних неудачных боев 1942 года, и под Сталинградом, где дивизия, и которую он входил, получила звание гвардейской. После разгрома группировки Паулюса батальон, вместе с армией, действовавшей как составная часть внешнего, сжимающего кольца, был переброшен на Центральный фронт и после освобождения Курска остановился на рубежах южнее Орла.
Из прежнего состава рядовых бойцов в батальоне осталось не много. На смену выбывшим еще под Сталинградом пришло новое пополнение из накопленных в тылу и еще не тронутых от начала войны резервов — молодое, еще не обстрелянное, но полное свежих сил.
Вернулся в строй из армейского госпиталя раненый в последнем бою Микола Хижняк. Он и Иван Дудников прошли еще в прошлом году под Харьковом полевые курсы бронебойщиков — овладели превосходным, сразу полюбившимся им противотанковым ружьем. На счету Ивана и Миколы было уже шесть подбитых фашистских танков.
Фронтовая удачливая судьба все еще сопутствовала им, сберегала их боевое содружество. Иван Дудников уже носил на погонах три нашивки, Микола Хижняк — одну, ефрейторскую. Медали «За отвагу» и «За оборону Сталинграда» скромно поблескивали на их солдатских гимнастерках, туго обтягивающих мускулистые груди. Оба, Иван и Микола, заметно посолиднели, поважнели, оба отпустили тщательно подстригаемые у батальонного парикмахера короткие усики. Микола ни в чем не хотел уступать своему другу — даже в манерах и привычках.
И командный состав батальона оставался прежним. Только Саша Мелентьев получил звание старшего лейтенанта, а Алексей Волгин после упразднения комиссарских званий стал майором, а по должности — заместителем командира по политчасти…
В субботу после обеда Алексея вызвали в штаб полка для получения каких-то инструкций. Возвращался он оттуда, когда заходило солнце.
Теплый вечер ложился на расцвеченную лучами притихшую землю. Лес, по опушке которого шел Алексей, был полон всеми обычными в этих местах звуками весны. Из глухой чащи доносилось то тетеревиное бормотанье, то стрекотанье сороки, то протяжный свист. В низинах уже накапливался зеленоватый туман и словно обжигал горло холодными резкими струями. В канавах чуть слышно булькали и шептались последние ручьи половодья.
Уже успевшая просохнуть тропинка вилась под ногами Алексея. Протоптанная связными, она делала совсем неожиданные, но, повидимому, необходимые повороты и петли, временами то спадая в лощины и виясь по их дну, между тонких берез и кустарников, то выходя на откосы холмов и переваливая через них как раз в наиболее безопасных, скрытых от противника местах, избранных безошибочным чутьем бывалых солдат. По этой тропинке можно было ходить во время самого сильного боя и не быть обстрелянным. И Алексей шел так же спокойно, как шел бы где-нибудь в глубоком тылу.
Тишина и красота вечера действовали на него успокаивающе, и в то же время обостряли в нем дремавшие до этого чувства. Ему было и радостно и немного грустно. Радостно от мысли, что вот пришла еще одна весна, еще один праздник Первого мая, и положение на фронтах после зимнего наступления еще более упрочилось.
Грустно же Алексею было от сознания, что весну эту и праздник Первого мая не встретят многие из его боевых товарищей. В боях и походах он забывал о них и о своем давнем личном горе, но как только наступало затишье, мысль о прежних утратах — о безвременной гибели жены и потерявшемся сыне — вновь оживала в нем.
Алексей остановился, изумленно, словно впервые обнаружил громадные перемены во всем и в самом себе, огляделся… Как изменился он сам, как посуровел и постарел! Сколько седых нитей вплелось в его коротко остриженные жестковатые волосы!
Да, пережито немало! Немало дорог исхожено. Под Старым Осколом он выводил свой и соседний батальоны из неприятельских клещей, отстреливался из автомата чуть ли не от целого взвода эсэсовцев; под Сталинградом, на Вишневой балке, водил в атаку отставшую в общем рывке фланговую роту. Каску его снесло взрывом мины — лопнул ремешок, — но осколки прошли поверх головы, смерть обошла Алексея и на этот раз. И еще бывали случаи: значительные и малые, достойные раздумья или горькой улыбки. Каждый из них накладывал на душу Алексея новый рубец, и в то же время Алексей чувствовал, что стал крепче и как будто чище…
Алексею захотелось пить. Он подошел к березе, вынул ножик, аккуратно надрезал белую кору, припал губами к обильно брызнувшему соком надрезу. Сладкая терпковатая жидкость наполняла рот. Алексей с наслаждением пил ее, утоляя жажду, и ему казалось, что силы его прибывают с каждым глотком…
Солнце уже зашло, когда он подошел к землянке командира батальона. Устроенная в склоне балочки, устьем выходившей в ближайшие тылы, она отличалась прочностью, домовитостью и порядком, царившим в ней и вокруг нее. Дорожки, подходившие к землянке, были туго утрамбованы и подчищены, вход и всю площадку прикрывали низкорослые ракиты.
У входа были устроены аккуратно срезанные связным Фильковым, обмазанные глиной завалинка и приступки, ведущие внутрь землянки. Немного поодаль, под навесом дубняка, стояла скамейка, на которой можно было отдохнуть, и даже небольшой столик на вкопанном в землю стояке.
Землянка состояла из двух половин — передней, штабной, где занимались своими делами командир и адъютант старший (здесь, же стояли телефоны и радиоприемник), и спальни с двумя дощатыми нарами и столиком. Искусно выведенный наружу отдушник всегда способствовал притоку свежего воздуха, а продолговатое низкое окошко, расположенное под самым потолком, пропускало дневной свет. Мощный четырехъярусный накат из толстых бревен был обшит здесь фанерой, стены тоже были обиты досками. Фильков часто хвастал, что ни у одного комбата не было такой благоустроенной землянки. Он приложил все старания к тому, чтобы командиры испытывали все удобства и уют, ревниво следил за чистотой, не позволял разбрасывать окурки, подметал березовым веником утоптанную землю чуть ли не каждый час и всегда придумывал что-нибудь новое — приделывал какую-нибудь полочку или шкафчик, сооружал новую печку с замысловатым дымоходом, рассеивающим дым, приспосабливал освещение.
И на этот раз Фильков был занят каким-то новым сооружением. Особое внимание его было сосредоточено на радиоприемнике и аккумуляторах, за которыми он следил сам и которые через определенные промежутки времени носил километров за пять, в штаб дивизии, для зарядки. Сейчас он особенно придирчиво допытывался у телефониста, все ли в исправности, чтобы завтра без помех прослушать парад на Красной площади…
Капитан Гармаш, как всегда, с нетерпением ожидал своего замполита.
— Что нового в полку? Какие изменения в распорядке завтрашнего дня? Рассказывай, — попросил он, беря Алексея под руку и пытливо глядя на него. В последние дни Гармаш особенно тревожился частыми вызовами Алексея в полк и политотдел дивизии, боясь, что замполита в конце концов возьмут от него.
— Пойдем наружу. В землянке что-то душно, — предложил он. — Цыганская натура не позволяет мне засиживаться в помещении. Уж очень засиделись мы, пора бы и поразмяться в бою, не так ли, Прохорович?
— Да, пожалуй, — скупо ответил Алексей.
Они вышли из землянки, сели на скамейку.
Смеркалось. По балочке между оголенных, едва закурчавившихся кустов дубняка растекалась пахучая сырость. По-прежнему ни одного выстрела не доносилось с неприятельской стороны. Только из лесу, где располагались хозчасть батальона и санвзвод, долетал неясный, казавшийся очень странным среди вечернего фронтового безмолвия женский голос.
Гармаш, чисто выбритый, одетый в новое летнее, пахнущее еще не обношенной материей обмундирование, курил, пыхая едким дымком из маленькой трубочки.
— Какой же завтра распорядок? — после минутного молчания вновь спросил он.
— Самый обыкновенный. Никаких изменений, — ответил Алексей. — Усилить наблюдение… Полк нынче посылает разведчиков — это ты знаешь… Замполиты проводят по ротам беседы, читают приказ товарища Сталина…
Гармаш потянул из сипящей трубочки.
— Как-то в тылу будут встречать нынешний праздник? — задумчиво протянул он.
— Да, уже есть сообщение, что никаких демонстраций не будет. Трудящиеся, как и в прошлом году, постановили сделать Первое мая рабочим днем. Будут, наверное, только небольшие митинги на заводах и предприятиях… А нам этой ночью должны доставить из дивизии подарки. До утра приказано разослать по ротам, а утром раздать бойцам.
Глаза Гармаша оживленно заблестели.
— Вот за это народу и командованию спасибо. Большая радость будет…
Гармаш стал выбивать о скамейку трубку.
— Слыхал, Прохорович, про последние сведения разведки? — спросил он немного погодя. — Наши герои притащили важного «языка», и он кое-что интересное рассказал. Точно установлено: гитлеровцы стягивают сюда крупные силы.
— Мне тоже об этом рассказывали в полку, — сказал Алексей. Только неизвестно, кто начнет первым в этом году.
— Где мы начнем, когда подсохнет, как по-твоему? — понизив голос, спросил Гармаш.
— А я тебя хотел спросить, Артемьевич, — сказал Алексей. — Хорошо бы начать нам, нашему фронту, вроде бы продолжить начатое…
— Да, было бы неплохо, — согласился Гармаш.
Алексей с таинственным видом смотрел на него, как бы скрывая что-то важное.
Гармаш заметил это, спросил с беспокойством:
— Ты, Прохорович, не сказал мне, что говорят в политотделе о твоем повышении… Что-то слишком часто они стали вызывать тебя.
Алексей молчал. В сумерках лицо его казалось особенно суровым.
— Пока определенного ничего не сказали. Но, кажется, комбат, придется нам с тобой расстаться, — тихо ответил Алексей. — Возьмут меня заместителем по политчасти командира полка, а может быть, и еще куда-нибудь.
— Неужели возьмут? — огорченно спросил Гармаш. — И ты согласен?
— А как же? Один раз проявил самовольство, но то была, как говорится, исключительная причина… А теперь… Приказ есть приказ. Вот тебе приказали бы, как бы ты поступил?
— Ну, я — другой вопрос, — неопределенно ответил Гармаш.
— А я что — не такой? Я бы, пожалуй, согласился сейчас, чтобы меня отозвали на транспорт. Сейчас кое-кого из железнодорожников отзывают из дивизии. Но, очевидно, теперь я исключен из гражданских тыловых списков. Мне предоставлена полная свобода остаться до конца войны военным, — полушутливо подчеркнул Алексей. — А иногда, откровенно говоря, Артемьевич, сосет под ложечкой. Особенно, когда увижу поезд или хотя бы рельсы. Так тянет старая профессия. Так бы и полетел и начал орудовать. И то сказать: ведь мы воюем по необходимости. — Голос Алексея зазвучал взволнованно. — Ведь мы по своему складу мирные люди и воюем только тогда, когда нас здорово распекут, заденут за живое, когда нужно добывать свободу народу или защищать ее от врагов. И всегда так… Сейчас еще война, а в тылу что делается! Люди идут по нашим пятам и счищают всю эту копоть, всю грязь, что оставила война. Я получил письмо от старшего брата, от Павла. Он пишет: в его совхозе какую-то новую пшеницу этой весной посеяли, лесополосы, виноградники сажают, каких до войны не было, а ведь всего три месяца, как там была мерзость запустения. Он уже торопит меня и ругает, что мы опять остановились и не гоним врага дальше.
— Да, нетерпячие они там, в тылу, — усмехнулся Гармаш. — Им бы все сразу. И чтоб новую пятилетку уже начинать. Так, значит, уедешь ты от меня, Прохорович?
Гармаш тяжело вздохнул.
Алексей осторожно положил на его плечо руку:
— Не тужи, Артемьевич, может, все обойдется… Поговорят и перестанут… И довоюем мы с тобой вместе…
— Эх, хотя бы. Подумать только! Сколько воевали, сколько прошли вместе и вдруг — прощай!
Алексей приблизил к глазам светящийся циферблат часов, поднялся со скамейки.
— Пойду я, Артемьевич, сначала во второй эшелон, потом в роты поговорить с народом. В санвзводе, в лесу, я назначил что-то вроде торжественного собрания. Отпусти Мелентьева, пусть тоже пойдет.
— Ладно. Я тоже по ротам пойду, — сказал Гармаш.
Алексей зашел в землянку, чтобы взять автомат, и, увидев копавшегося у радиоприемника Филькова, вспомнил об усилителе и двух репродукторах, которые он достал еще во время зимнего наступления, и ждал случая, чтобы применить их с наибольшим эффектом. Он продумал все заранее и посвятил в свой замысел Филькова и связистов.
Теперь, с наступлением темноты, они и готовились исполнить все так, как говорил майор. Присланные из двух рот связисты с нетерпением ожидали минуты, чтобы потянуть нитку кабеля на передний край и установить там усилитель и репродукторы.
Филькова и связистов особенно занимала мысль, как завтра на весь передний край прогремят торжественные звуки Первомайского парада. Возможность этого так волновала их, что они забыли обо всем и, как детей захватывает увлекательная игра, так и они были поглощены устройством радиоточек в окопах.
— Надо сделать так, — с увлечением говорил совсем юный пухлощекий связист, когда Алексей спустился в землянку, — чтобы и немцы могли услышать. Чтобы погромче было. Пускай слушают, какой у нас праздник и что такое наша Москва, которую они хотели одним махом забрать. Пусть знают, какая у нас сила!
— Так и сделаем. Мы их завтра оглушим, — мрачно пообещал Фильков.
— Сейчас будете тянуть кабель? — осведомился Алексей и взглянул на часы.
— Сейчас, товарищ гвардии майор! — деловито ответил связист постарше, с погонами сержанта.
— У вас все готово?
— Готово, товарищ гвардии майор.
— Старайтесь только без шуму, чтобы вас не обстреляли..
— Будьте уверены, — солидно ответил связист.
— Двигайте. Чтобы к полуночи все было готово.
— Будет исполнено, товарищ гвардии майор.
В землянке горела все та же сохраненная Фильковым лампа на высоком бронзовом цоколе под тюльпановидным абажуром, освещая нарядно убранные зелеными ветками стены землянки, оживленные лица бойцов.
Саша Мелентьев, заметно возмужавший, усвоивший уверенные манеры фронтовика-офицера и одетый так же, как и Гармаш, в новую легкую гимнастерку и брюки, сияя голубыми глазами, кивнув на связистов, стал рассказывать:
— Товарищ майор, ребята-то что придумали… Архипов на фанерном листе нарисовал карикатуру на Гитлера и прикрепил к палке. Как только немцы начнут вести пулеметный огонь, бойцы портрет и выставят, а фашисты, глядя на своего фюрера, в один момент прекращают стрельбу. Так проходило несколько раз, а потом, видать, им это надоело, или портрет им не понравился — уж больно издевательски нарисован, — ну, и шпарят теперь по Адольфу из всех пулеметов. Изрешетили напропалую, живого места не осталось.
Связисты засмеялись.
— Зачем же вы немцев дразните?! — улыбнулся Алексей.
— А мы, товарищ гвардии майор, чтобы проверить, — сдерживая распиравший его смех, ответил пухлощекий, с белым пушком на губе Архипов. — Как они своего фюрера, уважают или нет. Получается, что не особенно…
И связисты засмеялись еще громче.
Алексей накинул на плечи плащпалатку, взял поданный Фильковым автомат и, пригласив с собой Сашу Мелентьева, вышел из землянки.
Санвзвод располагался в полукилометре от штаба батальона, в лесной пади.
Как только Алексей и Саша Мелентьев вошли в лес, сильный запах березового сока и чуть внятный аромат скрытых в прошлогодней листве ландышей окутал их. Присутствие чего-то прекрасного, вечного и неодолимого никаким врагом чувствовалось здесь особенно сильно.
В лесу было очень тихо. Совершенно неподвижно стояли стройные красавицы-березы. Сквозь их еще прозрачные кроны просвечивали крупные теплые звезды, горевшие каким-то необычным, зеленоватым праздничным светом. Откуда-то из чащи были слышны трепыханье крыльев, посвистывание и чулюканье неизвестной птицы.
Алексей и Саша на какое-то время забыли, что они вблизи переднего края, что тишина леса каждое мгновение может нарушиться противным свистом и грохотом внезапного артналета.
Саша Мелентьев, по давней своей привычке примерявший все явления жизни к тому, что он знал из литературы, сравнивал этот весенний вечер в лесу с известным описанием такого же вечера у Льва Толстого в «Анне Карениной».
«Вот и тогда, когда Левин и Стива Облонский стояли в лесу на тяге, лес был такой же, — думал Саша, чувствуя под ногами мягкую удобную тропинку и вдыхая всей грудью ароматный воздух. — Только было это раньше, когда местами еще лежал снег, и, кажется, Левин подумал тогда: „Слышно и видно, как трава растет!“»
И Саша Мелентьев, немного поотстав от Алексея, тоже остановился и прислушался: неясное потрескивание и шорох прошлогодней опавшей листвы донеслись до его слуха, и он подумал: «В самом деле слышно. И этот запах такой же, наверное, как тогда, и такие же звезды!»
И гордость за то, что он живет на той самой земле, на которой жили все великие люди земли русской, и за то, что он сам и весь народ были ее хозяевами и боролись за нее, заполнила все его существо. Он почувствовал, что готов умереть, защищая эту землю, этот лес, эту красивую падь…
Саша Мелентьев догнал Алексея, и они пошли рядом, молча, каждый погруженный в свои мысли.
Алексей думал в эту минуту о том растущем с каждым днем влечении к военфельдшеру Нине Метелиной, с которым он все время боролся и не мог победить.
Он тщательно скрывал свое чувство от всех и хотел бы скрыть от самого себя, если бы это было возможно. Разум говорил ему, что любовная связь с женщиной здесь, в фронтовой обстановке, на виду у подчиненных, является чем-то безнравственным и недостойным воина-коммуниста. Все время он убеждал себя, что это не что иное, как потеря моральной чистоты, столь обязательной в условиях всякой тяжелой борьбы, когда многие тысячи людей терпят неслыханные лишения и бедствия.
Влечению к Нине вначале мешали также и воспоминания о Кето.
Алексей рисовал себе покойную жену такой, какой видел в последний раз, накануне ужасного воскресенья, там, недалеко от границы, — красивой, светлой, с ясными живыми чертами, и тоска, гнев и ярость против виновников ее гибели вновь овладевали им…
Но воспоминания эти, жгучие, непереносимые вначале, теперь все реже посещали его.
Гнет сваливался с его души сам собой… Наступала весна, сияло солнце, звенели на разные голоса хлопотливые птицы, устраивая свои гнезда, росли травы, невольно улыбались солнцу люди, и Алексей, наряду со всеми, забыв о том, что вблизи лежал фронт и всюду бродила смерть, чувствовал то же самое, что и все… Он понял, что не к мертвому, пусть самому дорогому когда-то, стремилась его душа, а к живому… Этому стремлению не хватало сил противиться.
Незаметно возникшее чувство к хорошей женщине вызывало в нем пока еще неуверенную, глубоко затаенную стыдливую радость. Он скрывал ее, мучился сомнениями и угрызениями совести перед памятью жены, а радость росла и росла в его душе с каждым днем.
Сейчас он поймал себя на мысли, что идет в санвзвод не только потому, что там надо было провести торжественное собрание, но и затем, чтобы лишний раз повидать Нину. Он давно понял, что все чаще искал повода для таких, как будто независящих от него, нечаянных встреч.
Когда Алексей и Саша подошли к землянкам хозчасти и санвзвода, там уже все было полно предпраздничным оживлением. Всюду слышались приглушенные голоса и смех, из главной землянки доносились металлические звуки патефона: мягкий тенор Лемешева задорно и беспечно пел о красавице-весне, расточавшей всюду любовь…
Слова этой неаполитанской песенки всегда казались Алексею пустыми, но сейчас, услышав их, он снисходительно улыбнулся. На него повеяло чем-то полузабытым, невинным, оставленным где-то в далеком прошлом, еще в днях студенчества…
Вокруг землянок столпились тонкоствольные молодые березки; они тоже, казалось, пришли послушать музыку… От кухни медленно поднимался дымок, разносился запах поджаренного сала; повидимому, старшина готовился угостить весь санвзвод и пришедших с переднего края людей каким-то необыкновенным ужином.
В главной, самой большой землянке колыхалось зубчатое пламя большой снарядной гильзы да еще светили две керосиновые лампы, одна — посредине, подвешенная к потолку, над расставленными для сидения ящиками и пустыми носилками, другая — на покрытом красным коленкором складном столике. Обилие света также было необычным.
При появлении майора Волгина и старшего лейтенанта Мелентьева кто-то кинулся к стоявшему на столике патефону и снял мембрану. Землянка стала наполняться людьми; входили и рассаживались на ящиках и носилках санитары, саперы, повозочные, разведчики в пестрых плащпалатках и с автоматами.
Проходя к столу и приветствуя вставших при его появлении бойцов, Алексей чувствовал присутствие в землянке Нины и старался не глядеть по сторонам, чтобы она не подумала, что он ищет ее. Но, сев за стол, он встретился сначала с оживленно блестевшими глазами Тани, не сдержав улыбки, невольно скользнул взглядом по-другим лицам и увидел очень близко перед собой Нину.
Она сидела на первом от стола ящике из-под медикаментов и выжидающе смотрела на Алексея. За два месяца пребывания в обороне она заметно пополнела, лицо ее округлилось, мелкие морщинки вокруг глаз разгладились.
Нина, Таня, озорная и по-прежнему бравировавшая грубостью Тамара, переведенная недавно из медсанбата в роту, и еще две девушки-медсестры по случаю наступавшего праздника оделись в лучшее обмундирование; гимнастерки и юбки их были старательно выглажены, кирзовые сапоги начищены, недавно промытые, еще влажные волосы заплетены в косы и аккуратно уложены под пилотками.
При виде празднично оживленных бойцов и девушек у Алексея сразу потеплело на душе. Он уже не заботился о том, что его могут заподозрить в каких-то необычных отношениях с Ниной и, улыбнувшись, приветливо кивнул ей. Нина с радостью, как показалось Алексею, приняла эту улыбку.
Алексей встал и, поправляя на груди ремень портупеи, оглядывая всех строгим, внушительным взглядом сказал твердым голосом:
— Товарищи! Торжественное собрание, посвященное великому международному празднику Первого мая, объявляю открытым…
Доклад был небольшой и немногословный, как все беседы заместителя по политчасти в боевой обстановке.
Алексей рассказал о международных событиях, о зимних успехах Советской Армии, о трудном и славном боевом пути, который прошла с прошлого года дивизия и, в частности, батальон Гармаша.
Необычно яркий свет керосиновых ламп ровно озарял мужественное и строгое лицо Алексея; оно выглядело значительно помолодевшим и каким-то просветленным. Жесты докладчика были скупы и спокойны, в них чувствовалась уверенность и твердость, свойственная речам волевых военных командиров.
Таня влюбленно смотрела на брата. Бойцы слушали, не шевелясь — кто опершись на автомат, кто пристроившись на носилках вдоль стен, обхватив руками колени. Лица их были задумчиво-серьезны. В сосредоточенной, словно зажатой со всех сторон нескончаемой толщей земли тишине четко и ясно звучал голос Алексея.
Алексей говорил о том новом, что стало характерным для второго года войны, о том, что враг значительно слабее, чем был, что он понес жестокие потери, но еще силен, чтобы наступать вновь, а поэтому, чтобы окончательно сломить его и изгнать из пределов советской земли, необходимо напрячь все силы и полностью овладеть суровой наукой войны.
— Наш праздник Первое мая в этом году светел, как всегда, — закончил доклад Алексей. — Более чем когда-либо мы верим в победу.
Бойцы и офицеры мгновенно, поднялись со своих мест. Землянка дрогнула от единодушных и сильных рукоплесканий.
Вся торжественная часть продолжалась не более двадцати минут, после чего носилки и ящики были убраны, три столика сдвинуты на середину землянки и вокруг них засуетились девушки.
Старшина, уже имея приказание комбата раздать присутствующим бойцам по сто граммов водки, а девушкам вина, готовился выполнить это приказание в точности.
Девушки под руководством Нины Метелиной накрывали на стол, расставляли котелки, миски и все тарелки, какие имелись в хозчасти. От котелков и мисок струился аппетитный запах подогретых мясных консервов, обильно заправленной салом гречневой каши.
Алексея окружили пришедшие из рот бойцы и командиры.
С людьми у него быстро устанавливались задушевные, доверчивые отношения. Эти отношения служили примером многим политработникам в полку и даже в дивизии. Среди гостей на торжественном вечере были те, с кем Алексей прошел через всю сталинградскую боевую страду, и те, кто недавно пришел в батальон с новым пополнением.
Алексей, как всегда, знал всех своих людей в лицо.
— А-а, Гоголкин! — обратился он к рослому, светлоглазому, с рыжеватыми усиками автоматчику в небрежно накинутой на широкие плечи плащпалатке. — Как ваша переписка с магнитогорцами? Получили к празднику письмо?
— Получил, товарищ гвардии майор, — с живостью ответил Гоголкин, весело и почтительно глядя на Алексея. — Пишут: три нормы стали дали к празднику…
Вот уже несколько месяцев Гоголкин и некоторые его товарищи из взвода автоматчиков и минометного взвода переписывались с семьями рабочих Магнитогорска. Эта переписка началась случайно в ответ на письмо, полученное Гоголкиным еще под Сталинградом от родителей погибшего бойца.
Алексей надоумил автоматчиков написать коллективный ответ и сам принял участие в его составлении. Письмо получилось очень горячим, искренним, ободряющим. Переписка завязалась. Не прошло и месяца, как и от других семей «стального города» были получены на имя командира части такие же горячие письма. Рабочие писали о своих производственных успехах, о мелочах тыловой жизни, ободряли своих адресатов немного наивными дружескими советами и пожеланиями.
«Вы за нас не беспокойтесь, — писал Гоголкину один рабочий. — Мы свою трудовую вахту выстоим. Наша сталь вас не подведет. Фашисты еще узнают, какова она на вкус. Только и вы не зевайте, не пускайте на ветер ни одного снаряда. Не разбрасывайте зря металл… Но и не жалейте его, когда от него есть польза в бою», — практическим наставлением заканчивал письмо словоохотливый корреспондент.
Не проходило и недели, чтобы бойцы Гармаша не получали подарков от своих тыловых друзей…
— Товарищ гвардии майор, разрешите, — вмешался в разговор Алексея с Гоголкиным маленький курносый сержант, командир минометного расчета. Смешливые, кругленькие глаза его поблескивали из-под пушистых совершенно белых бровей, как бусинки из прозрачного голубоватого стекла. — Гоголкин, он в свою пользу переписку обращает. С тыловыми барышнями перезнакомился, они ему карточки шлют… Невесту себе подыскивает…
— И это неплохо, — улыбнулся Алексей, подмигнув Гоголкину.
— Он письма не все нам показывает, прячет, — продолжал шутливо подтрунивать сержант. — Какая же это коллективная переписка, когда он свою секретную переписку завел.
Гоголкин ответил на шутку сержанта чуть пренебрежительным взглядом.
— Товарищ сержант, это вас завидки берут, что автоматчики больше вашего писем получают. Надо иметь особый письмовный слог и не писать о всяких пустяках, тогда и вам лично будут отвечать…
— Да уж куда нам, самоварникам, равняться с вами — вы и пишете так, как из автоматов строчите, — без обиды, лукаво поглядывая на Алексея и как бы призывая его в свидетели обнаруженной несправедливости, проговорил сержант-минометчик.
Алексей весело и примирительно поглядывал на обоих. Минометчик нравился ему не меньше, чем степенный, всегда вежливый Гоголкин. Он чем-то походил на мастера-мостовика Шматкова, о котором Алексей не забывал изредка вспоминать: та же веселая деловитость, смекалистость, упорство и щедрость на неожиданные изобретательные выдумки были и у сержанта Сердюкова.
Это он, Сердюков, еще на правом берегу Дона устроил неприятелю злую шутку. Взвод советских бойцов с двумя минометами и станковым пулеметом оборонял несколько дней подряд важную высотку. Фашисты обложили ее со всех сторон, и лишь узкий, взятый в тиски перешеек связывал советских бойцов с отошедшей ранее ротой. Держаться на высотке становилось все труднее. Кончались боеприпасы. Минул еще один день сопротивления. Пулеметчики отбили все атаки немцев, выдержали самый ужасный снарядный шквал. Наступила душная августовская ночь. Измученные смельчаки, борясь со сном, лежали в своих окопчиках, среди едко пахнущей, высушенной солнцем полыни, на самой верхушке злополучной безымянной высотки. С трепетом ждали рассвета, когда назойливый противник начнет новую остервенелую атаку. Доставка боеприпасов прекратилась накануне вечером — немцы перехватили перешеек; пулеметных дисков было мало…
Сержант Сердюков в десятый раз пересчитывал мины. Иногда взгляд его обращался к стоявшей позади окопчиков сеялке, брошенной еще с весны колхозниками, и к небольшой, наполовину разметанной копне сухой соломы, служившей бойцам последней отрадой — они выстилали соломой свои окопы…
Внезапно Сердюкова осенила дерзкая мысль. Такие мысли приходили ему в голову всегда неожиданно. Задумав поднять дух бойцов, он тут же поделился с ними своим замыслом. «Что будет то будет, — говорил он двум своим товарищам. — Хотя переполошим ихнюю шатию, и то будет польза».
Минометчики не медля принялись за дело: сняли с сеялки заржавленное колесо, обвязали его толстым жгутом соломы, облили горючей смесью. К спицам прикрепили несколько бутылок с противотанковой зажигательной жидкостью и пяток мин…
Гитлеровцы, ничего не подозревая, лежали внизу, у основания высотки, отдыхая перед утренним штурмом. Оттуда не доносилось ни звука.
Минометчики выкатили обмотанное соломой, обвешанное бутылками с горючей смесью и минами колесо на край высотки, зажгли, пустили вниз… Колесо понеслось с бугра на расположение врага.
Солома пылала, бутылки с треском лопались от жара, разметывая огненные протуберанцы, искры клубились. Колесо выло, трещало, шипело.
Как огненный вихрь влетело оно в окопы врага. Стали рваться раскаленные мины…
Гитлеровцы подумали, что на них обрушился какой-то неведомый адский снаряд. Многие спросонья кинулись из окопов врассыпную кто куда. Пользуясь замешательством врага, ринулись с высотки не дремавшие храбрецы, смяли фашистов, ворвались в старые свои рубежи и к утру, соединившись с остальным батальоном, вновь овладели высоткой.
Когда капитан Гармаш, а затем командир полка спросили у Сердюкова, как он додумался до такой немудрящей озорной шутки, он, смущенно ухмыляясь, ответил: «Да я и сам не пойму, товарищ полковник, как это вышло. Страсть как скучно стало ночью на этом проклятом кургане… Дай, думаю, попугаю дьяволов, а оно, вишь, что вышло…»
Вспомнив об этом случае, Алексей шутливо спросил:
— Товарищ Сердюков, колес много насобирали по дороге, чтобы на немцев пускать?
— Есть про запас кое-что и помимо колес, — с веселым самодовольством ответил Сердюков. — Такие случаи, как с колесом, товарищ гвардии майор, бывают в жизни единожды. Ежели колесами воевать, то и сеялок по колхозам не хватит… Вы нам по правде скажите: долго ли еще на месте стоять будем? Надоело без дела сидеть, верьте совести. Так, только огоньком балуемся иногда…
— Ничего, друзья мои, недолго осталось, — сказал Алексей, заметив во взглядах окружавших его людей то же нетерпение, какое испытывал сам.
Разговор становился все более непринужденным. Кто-то с увлечением стал рассказывать о мастерстве батальонного снайпера, отличившегося за время обороны.
То и дело слышалось: «Товарищ гвардии майор, а помните?.. А как под Харьковом еще, на Донце? Эх, нету с нами многих товарищей…»
Алексей вставлял в разговор то шутливое, то наставительное слово, старался уловить, какими мыслями и чувствами жил каждый человек в предпраздничную ночь, в случае необходимости тут же подбадривал товарищеским душевным советом.
Таня подошла к Алексею, спросила, лукаво щурясь: Товарищ гвардии майор, ужинать с нами останетесь?
— Да, я останусь, — с напускной строгостью ответил Алексей, испытывая желание тут же при всех шутливо потрепать сестру за уши. Ему было приятно видеть ее здоровой и веселой, как бы вылечившейся от тяжелой болезни. Эта болезнь была тем сильным, казалось, непоправимым горем, какому в течение многих недель с отчаянием предавалась Таня, узнав о смерти матери. Алексей даже побаивался тогда, чтобы она не подставила себя без нужды под пули…
И вот то время миновало, молодость взяла свое, и Таня ожила вновь.
За последний год она приобрела настоящий военный вид, заметный во всех ее движениях, в манере держаться всегда прямо, говорить с начальством коротко и четко и как-то особенно холодновато щурить глаза.
В уголках губ ее часто залегали чуть приметные складочки. На боку у Тани висел теперь маленький трофейный бельгийский пистолет, из которого она все время училась стрелять на удлиняемые с каждым новым упражнением дистанции без промаха.
Алексей уже заметил, как Таня поглядывала на Сашу Мелентьева, и в глазах ее так же, как в ответных взглядах Саши, светилась та почти неуловимая теплота, какая возникает между молодыми людьми, чувствующими растущую с каждым днем близость.
Глядя на Таню и Сашу, Алексей невольно представлял свои собственные будущие отношения с Ниной и то, как бы они выглядели, если бы он позволил им осуществиться… И опять ему становилось неловко, тревожно и вместе с тем радостно.
«Какое я имею право? — думал он. — У Татьяны и Саши все это — как вот эта весна, они только вступают в жизнь… Никто их не осудит, и война им не помеха, а я…»
И он тут же давал себе слово (в который раз!) быть с Ниной попрежнему сухо-официальным, как и подобает человеку, старшему по военному званию.
Стол был уже накрыт, ящики и скамейки вокруг расставлены, но люди не садились, ожидая, когда сядет замполит.
Глядя на Алексея сияющими, немного робкими глазами, Нина обратилась к нему:
— Товарищ гвардии майор, разрешите начать наш скромный фронтовой ужин. Просим разделить с нами первый тост.
— Товарищ замполит, просим! — звонким задорным голосом выкрикнула Таня и, словно присутствовала на какой-нибудь довоенной вечеринке, захлопала в ладоши.
Алексей строго взглянул на сестру, помедлил и сказал шутливо:
— Товарищ санинструктор Волгина! В боевой обстановке аплодисменты не положены…
— Виновата, товарищ гвардии майор!
Послышался непринужденный смех. Все лица, оживленные и веселые, обернулись к Алексею.
— Прошу садиться, товарищи! — пригласил он широким жестом.
Осторожно раздвигая скамьи и ящики, все стали усаживаться. Краснощекий плечистый старшина харьковчанин Максим Коробко разлил вино, стараясь не пролить ни одной капли. Все молчали. Алексей взял кружку, встал, и вслед за ним, как по команде, встали все.
Испытывая особенную близость к сидевшим в землянке людям, видя устремленные на себя внимательные глаза, Алексей сказал:
— Не будем, боевые друзья мои, произносить сегодня громких тостов. Я и сам их говорить не умею. У каждого из нас сегодня одна мысль, одно желание — поскорее увидеть свою Родину полностью освобожденной от врага. Вот за это, друзья мои, и выпьем!
Дружное «ура» прокатилось под березовым накатом землянки. Заколыхалось, как от дуновения ветра, пламя в снарядной гильзе, мигнули лампы…
Все потянулись к Алексею с кружками. Сияя улыбкой, перегнулась через стол Таня.
— Товарищ гвардии майор! Алеша! — забывшись, крикнула она. — За победу!
— За послевоенную счастливую жизнь! — ворвался чей-то взволнованный голос.
Сузив свои дерзкие глаза-щелочки, потянулась к Алексею с кружкой Тамара:
— Товарищ гвардии майор, и со мной!
— А ты меньше кури и ругайся, курносая! — полушутя пригрозил ей Алексей. — А то опять в медсанбат отправлю.
— Не буду, не буду, вот чтоб я лопнула! — сипловато крикнула Тамара и, заметив обращенный на себя строгий взгляд военфельдшера, закрыла лицо рукой. Тамаре, казалось, и война была нипочем. Толстые, розовые щеки ее и в самом деле готовы были лопнуть в эту минуту. Высокая, полная грудь распирала гимнастерку; сила и здоровье как бы не вмещались в крепком и сильном теле Тамары и проступали сквозь загорелую кожу густым, кричащим румянцем.
Чокаясь со всеми, Алексей протянул кружку к Нине.
— Давайте и с вами, Нина Петровна, — впервые назвал он ее по имени-отчеству. — За все лучшее после войны и… за ваше счастье…
— И за ваше, — сказала Нина, с нескрываемой нежностью глядя на него.
Алексей осушил кружку и, уже не глядя на Нину, весело скомандовал:
— А теперь споем, друзья! Только не особенно громко. Гоголкин, запевай!
— Какую, товарищ гвардии майор? Аль опять «Ой, Днiпро, Днiпро»? — спросил Гоголкин.
— Давай «Ой, Днiпро…»
Песня эта уже вошла в быт армии, и многие уже успели полюбить ее слова, ее суровую, гневную мелодию.
Гоголкин не заставил себя долго ждать. Он быстро расставил людей. Басы и теноры расположились отдельно, на одной стороне, женщины — на другой. Сам Гоголкин, готовясь дирижировать, стоял посредине, окружив себя тесным, живым кольцом. Подняв руку и вытянув длинную, жилистую шею, он затянул неожиданно сильным, с явным трудом сдерживаемым тенором:
Сипловатые солдатские басы дружно подхватили:
В густой поток басов сначала осторожно и робко, потом все смелее вплелись яркие нити женских голосов, и песня, набирая силу, колебля огонь в снарядной гильзе, полилась широко и вольно. В низкой землянке ей, казалось, было тесно…
Песня как бы стремилась вырваться на волю, в ночной весенний лес, подняться до самых звезд, докатиться могучей волной до окопов врага и смести их; она и в самом деле словно колебала плащпалатку, которой был прикрыт вход в землянку, и Гоголкин то и дело плавным движением руки умерял силу хора. Делал он это для того, чтобы вражеские слухачи-артиллеристы не смогли засечь по звуку расположение батальонных тылов и не открыли по ним орудийный огонь. Но желание петь в эту ночь было столь сильно у всех, что голоса невольно поднимались сверх положенной меры, звучали все полнее и свободнее…
И Алексей не препятствовал этому, сам подпевал глуховатым, рокочущим баском. Ему рисовался правый, затянутый дымом берег Днепра, последний момент жестокого боя за предмостное укрепление, отход батальона, необычное погребение в случайном окопчике политрука Иляшевского, пылающий мост…
Прямо против Алексея стояла Нина, рядом с ней Таня. Голос у военфельдшера был грудной, мягкий и чистый, как звон медной струны. Таня пела высоким мальчишечьим голосом. Саша Мелентьев, задумчиво глядя на нее, подпевал слабым, неверным тенорком…
Алексею почудилось, что глаза Нины влажно заблестели. Взгляд ее был устремлен куда-то мимо него. Лицо ее словно осунулось, стало не таким красивым. Но именно теперь она казалась Алексею милее, ближе, роднее… Он чувствовал, что эта женщина, шедшая вместе со всеми и рядом с ним через испытания войны, становилась по-настоящему близкой ему, и ничего не было дурного в том, что она тянулась к нему, а он к ней.
«Хорошая, скромная, мужественная! — думал Алексей, уже не боясь смотреть ей в лицо. — Вот кончится война, и как бы я хотел, чтобы ты заменила мне ту, которую я так горячо любил, но которую уже не вернешь, мою бедную Катю…»
Алексей почувствовал щекотание в горле и перестал петь.
Хор допевал предпоследний куплет:
Высоко, над крышей землянки, прозвенела невидимая, как бы медленно спускаемая с колков струна. Где-то, невдалеке, гулко раскатываясь по лесу, прогремел взрыв.
Таня беспокойно, а Гоголкин вопросительно взглянули на майора, словно спрашивая, не оборвать ли пение, но Алексей ответил им взглядом, что не нужно, и хор, не слабея, допел песню…
Землянка сразу наполнилась говором, все чувствовали себя приятно возбужденными.
— Неужели услышал, гад? — спросил Гоголкин, вытирая рукавом пересохшие губы и сердито вращая выпуклыми, покрасневшими от напряжения глазами.
— Не может быть, — успокоил Алексей. — Он наугад, по площади кладет.
— А нюх у ихних слухачей вострый, — заметил Гоголкин. — Чуть что, сразу же засекают и начинают гвоздить.
— Не так-то легко пристреляться, — возразил другой автоматчик. — В лесу — вон как эхо раздается. Попробуй — нащупай…
Немцы положили в лесу еще три снаряда и успокоились.
— Разрешите продолжать, товарищ гвардии майор? — спросил Гоголкин.
— Продолжайте, только потише.
— Мы еще одну споем и пойдем восвояси…
Алексей взглянул на ручные часы, повесил на плечо автомат, проговорил сразу изменившимся, строгим голосом:
— А я пойду, товарищи. Спасибо за угощение. В десять ноль-ноль все должны быть на своих местах… Слышите, Гоголкин?
— Слушаюсь, товарищ гвардии майор!
Приложив к пилотке руку и слегка кивнув сестре, потом как бы вскользь Нине, Алексей вышел из землянки.
Плохо видя со света в потемках и пройдя несколько шагов, он остановился, прислонившись к березе, прислушался. Сердце его билось напряженно. Ему казалось — сейчас из землянки выйдет Нина и окликнет его… Но со стороны землянки доносилось только глухое, словно из подземелья льющееся пение да слышались мерные и осторожные шаги часового. Возбуждающий запах леса стал еще гуще, хмельнее. Все так же празднично ярко горели в вышине звезды.
Алексей постоял с минуту, вздохнул и зашагал к переднему краю…
После ухода Алексея в землянке санвзвода начались танцы. Немцы больше не стреляли, и общее праздничное настроение ничем не нарушалось.
За время наступления и ежечасной, изматывающей работы по возведению оборонительных рубежей — рытья окопов, блиндажей, пулеметных гнезд — люди соскучились по самому незатейливому развлечению и теперь были рады забыться от боевых тягот хотя бы на час.
Жажда жизни и самой простой радости крепко держалась и них, и, чем больше опасностей окружало их, тем острее она становилась.
В этот час для всех, кто присутствовал в землянке, важно было то, что завтра праздник; его они привыкли встречать еще до войны у себя дома каждый год.
Нина Метелина и Таня вели себя как самые гостеприимные хозяйки. Не сговариваясь, они взяли на себя роль распорядительниц фронтовой вечеринки.
Таня порхала по землянке, как расщебетавшаяся птичка. Щеки ее горели, волосы растрепались, глаза блестели. Она хотела, чтобы всем было хорошо, — обращалась то к степенному и вежливому до чопорности Гоголкину, взявшему на себя роль галантного кавалера, то к скромно молчавшему все время Саше Мелентьеву, то к грубоватому и чрезмерно важному, воображающему себя самым большим хозяином в батальоне старшине Максиму Коробке, то к девушкам-медсестрам, пришедшим в гости из рот.
— Тамара! Ты почему не танцуешь? Чего накуксилась? — звенел под низким потолком землянки голос Тани. — Делать кислые физиономии нынче запрещено приказом. Пусть у фашистов сегодня будут кислые рожи. Товарищ старшина! Максим, Петрович! Вы плохо командуете вашим патефоном. Все жалеете пластинок? Или у вас иголок нет?
Таня подбежала к ящику, на котором стоял тщательно оберегаемый старшиной патефон, и стала выбирать из стопки изрядно поцарапанные, изношенные пластинки. Бережливый до скаредности старшина с ужасом следил, как она небрежно перекладывает их.
— Осторожно, товарищ старший санинструктор! Що вы робытэ? Ай-ай-ай! Ведь это же самые редкие музыкальные вещички. Где вы их зараз достанете? И так уже «Китайскую серенаду» разбили, — сердито и умоляюще говорил он, порываясь заслонить широкой, как солдатская лопата, ладонью горку пластинок.
— Ладно. Не пугайтесь. Ох, и скупущий же вы, старшина, — насупилась Таня, ставя на потертый бархат диска пластинку.
Коробко угрюмо сопел и только руками разводил, как бы говоря: «Ну что поделаешь с таким народом. Им бы только танцульки устраивать».
И лишь когда подходила к нему смешливая и дерзкая на язык Тамара, старшина робел, терялся, краснел и позволял ей не только перекладывать пластинки, но и вертеть запретную для всех ручку патефона.
Таня уже знала: Максим Коробко питает к Тамаре затаенную слабость. Ходили даже слухи, что он изредка присылал ей в роту миниатюрные сверточки, а в них обнаруживались то земляничное мыло, то одеколон с загадочным названием «Орхидор», то тоненькая, в засаленной обертке, плитка шоколада. Тамара принимала эти подарки как нечто должное, а потом, визгливо хохоча, рассказывала Тане: «Вот дурень, ты понимаешь. Втюрился он в меня, этот „Орхидор“. Ну что я ему скажу? Ведь командир узнает, мне стыдно будет». И тут же предупреждала подругу: «Ты только гляди — никому не проговорись. Тогда не жить мне в роте». «Ладно. Никому не скажу», — тихо посмеиваясь, отвечала Таня.
А однажды — это было еще под Сталинградом — Таня сама в минуту безотчетной грусти, в порыве страстной откровенности, столь свойственной девушкам, чуть не призналась Тамаре в том, что любит старшего лейтенанта Мелентьева и любит так, как никогда никого не любила. То, что было у нее с Юрием Якутовым до войны, — сущий пустяк и глупость по сравнению с тем, что она испытывала теперь. Тогда, до войны, она многого не понимала, да и Юрий оказался ничтожным человеком, а вот за Сашу она готова была, как ей казалось, пойти на самую лютую смерть, честное комсомольское слово! И если представится такой случай (она даже хотела, чтобы такой случай поскорее представился!), она, не раздумывая, заслонила бы Сашу от пуль своей грудью. Ведь она давно мечтала о такой любви, и вот эта любовь пришла, пришла на фронте, где люди меньше всего думают о таких вещах! Но она никогда не скажет Саше об этом, ни одним жестом, ни одним намеком не выдаст своего чувства.
Таня со всей стойкостью хранила свою тайну и, когда случалось, что Саша заговаривал с ней, отвечала ему коротко и сухо, как может отвечать только подчиненный.
И все-таки, несмотря на все старания, ее выдавали — и она не знала об этом! — то помимо ее воли как-то особенно загоревшиеся глаза, то мгновенно вспыхнувшее лицо, когда Саша за чем-нибудь обращался к ней…
Стоя у столба, подпирающего кровлю землянки, Таня так задумалась, что не заметила, как к ней подошел Гоголкин.
— Товарищ старший сержант, разрешите, — сказал он почтительно.
Таня тряхнула головой, откинув пушистые волосы, поправила туго затянутый пояс и маленькую желтую кобуру с пистолетом, протянула руку.
Гоголкин бережно повел ее в вальсе. Тупая иголка шипела, сквозь шипенье еле пробивались хриплые звуки. Танцевать было тесновато: мешали ящики и сложенные вдоль стен носилки, но Гоголкин легко кружил Таню, придерживая за талию с таким видом, точно боялся уронить ее, как фарфоровую куклу.
Пройдя несколько туров, Гоголкин остановился, взял под козырек.
— Мерси, — проговорил он. — С вами танцевать — одно удовольствие.
Таня чуть не прыснула, подойдя к Тамаре, шепнула:
— А что же твой Орхидор? Разве он не танцует?
Тамара сделала страшные глаза, надула толстые щеки, подражая украинскому говору, пропищала:
— Що ж вы, Тамарочка, робытэ, га? Чи вам не совестно?
И обе подруги звонко рассмеялись.
Таня возбужденно огляделась. Что это с ней? Как будто она и не на фронте! Так хочется кружиться и прыгать. Из угла землянки на нее с восхищением, как ей показалось, смотрел Саша Мелентьев. Почему он не приглашает ее танцевать? Не ей же подходить к нему первой? И Таней на минуту овладело уже знакомое чувство, какое она испытывала очень давно, на студенческих вечеринках, когда ее охватывали безудержное веселье, желание проказничать и горделивое ощущение своей молодости и прелести…
Но это чувство длилось одно мгновение: Тане вдруг показалось, что Саша укоризненно смотрит на нее. Ей сразу стало грустно и немного стыдно. «Он подумал, какая я глупая и легкомысленная. Вокруг такое творится, и немцы в километре отсюда, а я танцую и дурачусь. Ведь, война же, война!» — попыталась она убедить себя и настроиться на какой-то серьезный лад, но что-то сильное, неугомонное противилось этому в ее душе…
«И буду танцевать, и веселиться буду, — подумала Таня и вызывающе взглянула на Сашу. — И наплевать на то, что где-то близко какие-то немцы…»
Саша сосредоточенно перебирал пластинки, выбрал одну и поставил на плюшевый диск патефона.
Ясная и грустная мелодия, с усилием пробивалась сквозь хрипы поношенной пластинки, поплыла под мрачно нависшим бревенчатым накатом, и проникновенно-одухотворенный голос Собинова с непостижимой простотой и искренностью пропел первую фразу:
Таня застыла на месте, даже дыхание ее на секунду остановилось. Ей показалось — кто-то бережно и любовно поднял ее и понес… Ей уже не хотелось ни танцевать, ни смеяться, а только слушать и думать…
Саша как-то особенно ласково и нежно смотрел на нее, и Таня почувствовала себя счастливой как никогда… Ей захотелось спрятаться куда-нибудь в укромный уголок и поплакать, чтобы никто не видел… И в то же время, если бы ей приказали в эту минуту пойти на самую лютую смерть ради всего, что окружало ее, ради всех этих простых хороших ребят-бойцов — ради Гоголкина, Сердюкова, Коробко, Саши, ради самого чувства, разбуженного в ней чудесной силой мелодии, она пошла бы, не колеблясь, с радостью…
пропел Собинов, и в это время тяжкий взрыв потряс землянку, лампы потухли, и только снарядная гильза, заморгав коптящим пламенем, продолжала светить, как бы доказывая всю практичность такого рода освещения в полевых условиях.
Ощущение праздника и какой-то необыкновенно успокаивающей волны, обманчиво укачавшей людей, мгновенно улетучилось. Все, сразу забыв о Собинове, остановились там, где кто был. Коробко снял мембрану. Последовал второй, не менее сильный взрыв, и все вдруг увидели, что землянка была полна копоти, которая казалась незаметной раньше, стены словно сдвинулись и потемнели, как в мрачном подземелье, потолок навис низко и как будто давил на головы.
Саша Мелентьев отдал приказание:
— Все — по своим местам! — и, быстро натянув шинель и надев каску, первый двинулся к выходу. За ним кинулись Гоголкин и бойцы хозвзвода. Коробко захлопнул крышку патефона и складывал пластинки, собираясь запрятать их в ревниво оберегаемый им ящик.
Нина Метелина, Тамара, Таня и девушки-медсестры из других рот стояли уже одетыми. Снарядные разрывы следовали один за другим.
— Вот паскуда — как близко кладет, — спокойно заметила Тамара, насыпая в обрывок газетной бумаги махорку.
— Не кури, Тамара. Я не выношу, когда ты сосешь такие цыгарки, — раздраженно поморщилась Таня.
— А где ты «Казбек» возьмешь? — флегматично заметила Тамара и развязно сплюнула. — Пошли, девочки. Надо же возвращаться в роты.
— Подождите, девчата, пока прекратится обстрел, — вмешался Коробко, беспокойно поглядывая на Тамару.
— Сами подождите, — презрительно хихикнула Тамара и толкнула Таню в бок локтем. — Тоже мне старшина. Орхидор?
Таня укоризненно покосилась на нее. Обстрел прекратился.
— Пошли, девочки. Шагом марш! — скомандовала Тамара и стала взбираться вверх по земляным ступенькам.
— Глядите, поосторожнее! По лощинке идите, — предостерегла Нина Метелина.
— Я тоже пойду! — крикнула Таня и рванулась вслед за Тамарой.
— Старший сержант, отставить! — обернувшись к Тане, приказала Нина.
— Почему, Нина Петровна? Там могут быть раненые.
— Я вам приказываю! Останьтесь!
— Хоть под арест! — крикнула. Таня, быстро поднимаясь по ступенькам из землянки. В ней уже бушевал необъяснимый порыв, который она сама не могла сдержать.
Над прозрачным, словно серебрившимся от звездного сияния лесом возвышалось необыкновенное, глубокое темносинее небо. В воздухе чувствовался запах взрывчатки: снаряды легли где-то совсем близко.
— Танюха! За мной! — послышался из кустов голос Тамары.
Таня кинулась за ней, но вдруг дорогу ей преградила высокая тень.
— Вернитесь! Вам незачем, — прозвучал знакомый тихий голос.
— Товарищ старший лейтенант, почему? — сразу оробев, спросила Таня.
— Вернитесь, — настойчиво повторил Мелентьев. — В роты пошли наши сестры. Когда будет нужно, вас вызовут.
Саша стоял очень близко, и Тане казалось, что она видит его нахмуренные брови, суховатый блеск в глазах. Нет, она ничем не выдаст себя, хотя ей так хочется сейчас просто и умоляюще сказать ему: «Саша!»
Вместо этого она сказала:
— Товарищ старший лейтенант, вы что-то вздумали оберегать меня.
— Глупости, — сурово ответил Мелентьев. — Если пойдете… За невыполнение приказания… Я доложу комбату…
Комбат, комбат!.. И всегда Мелентьев и Нина Петровна пугают ее комбатом. И это все, что Саша мог сказать ей сегодня. Никакого знака дружбы! И так было всегда и всюду: под Харьковом, у Донца, когда она выносила на себе раненых вместе с оружием, под Сталинградом, когда она самовольно, без приказания, кинулась в самое пекло боя и перевязывала бойцов…
К горлу Тани подкатила волна протеста: это называется командир да еще адъютант старший!..
— Хорошо, — сказала она холодно и приложила руку к пилотке. — Выполняю ваше приказание, товарищ гвардии старший лейтенант.
— Да, идите, — так же холодно ответил Мелентьев.
Таня круто повернулась и пошла к землянке. Ее душили слезы.
«Ну, вот и все кончилось… И опять будни», — думала Таня, вернувшись в землянку. Ей стало грустно, сиротливо. В землянке было тихо и пусто, как будто здесь никогда не играл патефон, не пели хором «Ой, Днiпро, Днiпро!», не танцевали. Коробко даже лампы успел убрать. Он, наверное, и под пулями не забывал о своем хозяйстве.
Нина Петровна подошла к Тане.
— Вернулась, Танечка, вот и хорошо, — ласково сказала она.
— Почему меня не пустили? Я хотела сходить в роту, — с досадой проговорила Таня.
— Приказание следует выполнять, — строго и в то же время по-матерински вразумительно сказала Нина Петровна. — Я знаю, — ты храбрая, по за полтора года, наверное, усвоила правило: каждому следует находиться там, где положено. А теперь будем спать. Рано утром привезут подарки, и нам придется много поработать — доставить их на передовую и раздать.
Нина Метелина обняла Таню за узкие плечи.
— Вот сейчас мы не военные и я тебя просто люблю, — сказала она и тихо засмеялась. — Ну, не дуйся, вояка. Ложись.
Таня вздохнула, стала снимать пояс с пистолетом и портупею. Ей, как всегда, была приятна ласка и забота женщины, которую она за долгий боевой путь полюбила, как родную сестру. И Нина платила ей тем же — привязывалась к Тане все крепче, старалась не пускать ее в заведомо опасные места, дрожала за нее, беспокоилась. Она дала себе клятву сберечь Таню во что бы то ни стало до конца войны. И на это у нее были свои причины, о которых она никому никогда не посмела бы сказать…
Алексей спустился в густо поросшую молодым березняком балку. Тропинка, ведшая к позициям первой роты, внезапно вырвавшись из поредевших березок на гребень, потянулась вдоль околицы сожженного гитлеровцами при отступлении села.
Фашистские факельщики действовали здесь с обычной методичностью, не оставив в целости ни одного дома. С того времени прошло почти три месяца, пепел пожарища смыли дожди и весенние ручьи, копоть чернела только на уцелевших кое-где кирпичных стенах и зиявших раскрытыми зевами печах, а затхлый запах все еще пробивался сквозь горьковатое дыхание близкого леса.
В селе давно не было жителей — те, кто жили по погребам и клетушкам, ушли в соседние, стоявшие километров за двадцать от переднего края, сохранившиеся от огня села; не осталось здесь ни кошек, ни собак, ни какой-либо другой живности, поэтому в селе было всегда тихо, как на кладбище, и всякий раз, когда Алексей ночью проходил мимо развалин, у него замирало сердце.
«А ведь придет время, когда на месте этого пепелища опять будут жить люди, снова застроятся эти мрачные пустыри, — подумал Алексей, останавливаясь и прислушиваясь. — Не может быть, чтобы все так и осталось…»
Ход сообщения, по которому он теперь шел, сделав неожиданный поворот, уперся в линию окопов, и Алексей очутился прямо перед узкой щелью, ведущей в блиндаж командира первой роты.
В землянке еще не спали. Командир роты Рубен Арзуманян, недавно прибывший из военного училища и сменивший отправленного в госпиталь прежнего командира, сидел за маленьким, на раздвижных ножках столиком и густо дымил трубкой. В очень смуглом, цвета темного табачного листа, с резкими, смелыми чертами лице его с горбатым носом и словно излучавшими зной карими глазами, во всей по-юношески тонкой и гибкой фигуре было заметно нетерпеливое ожидание.
Рядом с Арзуманяном, приткнувшись у стола, сидел угрюмый, как всегда, заместитель командира по политчасти Трофим Гомонов и что-то записывал в толстую «общую» тетрадь… При появлении Алексея оба — командир роты и его заместитель — встали.
— Отчего это у вас так тихо? — снимая с плеча автомат, шутливо спросил Алексей.
— Разведчиков ждем, товарищ гвардии майор, — весело ответил Арзуманян. — С «языком». На участке нашей роты должны вернуться.
— Скоро? — спросил Алексей.
Рубен вскинул руку, взглянул на пристегнутые на ремешке к тонкому запястью золотые часики.
— Десять минут осталось до назначенного времени, товарищ гвардии майор. Но могут опоздать. Прогулка опасная, хотя и предпраздничная.
Арзуманян улыбнулся, блеснув ровными, плотными зубами.
Говорил он по-русски правильно, почти без акцента.
— Присаживайтесь, товарищ гвардии майор, угощать вас будем, — засуетился Арзуманян.
— Спасибо. Я только от угощения. В санвзоводе — вечер.
Рубен не отступал:
— Чаю хотите? Табачку? Кафанский — мне прислали. У нас табачок — нигде такого нету.
«Далеко же тебя занесло — из Кафана воевать на курской земле», — подумал Алексей.
Арзуманян прибыл в роту недавно, война еще не наложила на него жестокого отпечатка. В одежде его чувствовалась какая-то изысканная опрятность: еще неизношенная, вывезенная из училища габардиновая форма, аккуратно пришитые новенькие погоны, новенький, с массивной медной звездой пояс, маленькие боксовые сапожки на рантах.
«Способный, нетерпеливый, горячий, — подумал Алексей, — но как поведет себя в большом бою — неизвестно».
Он стал расспрашивать Гомонова о делах в роте, о новом парторге, старшем сержанте Федотове, о бойцах, подавших недавно заявления о приеме в партию.
— В партию подали заявления три человека. Парторг осваивается, но еще робеет. С непривычки… На заводе, где он до армии работал, можно было спокойно собраться с коммунистами и побеседовать, а тут, сами знаете, на животике приходится ползать, чтобы поговорить с народом или членские взносы собрать.
Гомонов рассказывал о жизни роты обстоятельно, деловито. За зиму он заметно осунулся: в семье у него умерла от воспаления легких единственная дочь-любимица, учившаяся в пятом классе. Гомонов об этом никому ничего не сказал, не пожаловался. Алексей узнал о несчастье случайно, попытался утешить, но Гомонов не принял утешения, угрюмо сказал:
— У каждого свое, товарищ майор. Время сейчас такое. Тяжко, но что поделаешь…
И никогда больше не заговаривал о смерти дочери. И не потому, что был черств, а в силу своей замкнутости и нежелания выставлять напоказ личное горе.
Выпив чаю, Алексей встал, деловито осведомился:
— Наблюдатели на местах?
— На местах, товарищ гвардии майор, — живо ответил Арзуманян. — Сам проверял. Разведчики наши молодцы. Неужели хорошего подарка, «языка», к празднику не приволокут?
— Должны привести. Давно ушли?
— Часа три назад. Почему нет, не понимаю. Немец молчит, спит, что ли?
— Я пройду по окопам. Идемте со мной, Гомонов, — предложил Алексей.
Выйдя из блиндажа, Алексей и Трофим Гомонов наткнулись на пыхтящих в потемках связистов — сержанта Архипова и юного его помощника Колю Самохвалова, прилаживающих вдоль земляной стены окопа радиопроводку.
— Дотянули? — вполголоса спросил Алексей.
Архипов наклонился к майору.
— Товарищ гвардии майор? Вы уже здесь! У нас все в порядке. Сейчас громкоговорители устанавливать будем. Пустим мы завтра Москву-матушку погромче — на всю передовую.
Архипов заговорил шепотом:
— Вот только репродуктор где лучше приспособить? Не лучше ли — в ложном окопе? Как по-вашему, товарищ гвардии майор? На случай, ежели немец огоньком побаловаться захочет, чтобы перелет был.
— Что ж… Давайте в ложном. Это хорошо придумано, — одобрил Алексей. — А Гитлера как? Показывать будете?
Архипов фыркнул:
— Покажем. Мы тут надпись новую по-немецки заготовили… Из дивизионной газеты лейтенант приходил, написал. По-русски так будет: «Немцы! Я привел вас в Россию на верную гибель!» Неплохо, а?
— Неплохо.
Неодобрительно относившийся к затее Архипова Гомонов сумрачно заметил:
— Добалуетесь вы с этим фюрером, что они завтра в атаку полезут…
— Товарищ замполит, — приглушенно засмеялся Архипов. — Так оно ведь и польза от этого большая. Пока они беснуются да по Гитлеру из пулеметов шпарят, наши наблюдатели ихние огневые точки засекают.
— А ну вас к лешему, — угрюмо отмахнулся Гомонов. — Не война это, а одно озорство. На войне какие могут быть шутки…
Алексей хотел возразить замполиту, но раздумал. Его молчание связисты восприняли как поощрение. Шепотом торопя друг друга, они потянули кабель в расположенный на правом фланге роты ложный окоп.
Не успели Алексей и Гомонов отойти от блиндажа, как начался минометный и орудийный обстрел — тот самый, который заставил прервать в санвзводе вечеринку.
Гомонов и Алексей укрылись в ротном НП, откуда, приникнув к узкой амбразуре, уже вел наблюдение Рубен Арзуманян.
— Что за дьявол? Неужели обнаружили разведчиков? — сердито ворчал он.
Алексей припал к амбразуре, стал смотреть. Десятка два ракет горели над узким пространством между двух густо заминированных полей, как раз над тем местом, где был оставлен засекреченный проход для разведчиков. Немцы били по нем из минометов, пулеметов и автоматов, артиллерия стреляла по лесу, расположенному позади советского переднего края. Все ничейное пространство словно трепетало от частых огненно-желтых вспышек, и нужно было обладать особенно острым зрением, чтобы увидеть в затененных складках местности что-нибудь помимо колючей проволоки и кольев. Торжественная тишина ночи была нарушена. Казалось, вся глубина неба от земли до звезд наполнилась грозным гулом.
— Я ничего не вижу! — крикнул в промежутке между двумя разрывами Арзуманян. — Может, они атаковать нас вздумали?
— А я вижу, — спокойно прогудел глядевший в смотровую щель Гомонов. — Вон ползут! Двое!
— Почему двое? Разведчиков должно быть четверо, — сердито возразил Арзуманян. — Что ты там видишь, замполит?
— Я вижу, — вновь спокойно ответил Гомонов, и Алексей сразу поверил ему: замполит был охотник и только охотничий глаз мог заметить в мигающей вспышками темноте что-нибудь живое.
В эту минуту минометный обстрел прекратился. Только пулеметы продолжали засевать пулями узкую полоску земли, на которую показывал Гомонов.
Большая осветительная ракета взвилась и повисла вблизи окопов первой роты, озарив поле так ярко, что можно было разглядеть даже мелкие кочки.
Алексей, смотревший намного дальше вперед, перевел взгляд ближе к своим окопам и метрах в двадцати увидел две распластавшиеся, уткнувшиеся головами в землю человеческие фигуры. Он мог лишь заметить, что они были без оружия и без касок.
Ракета снизилась и потухла. Мрак вновь окутал подступы к окопам, и фигуры как бы растворились в нем. Пулеметы затихли, и только редкие автоматные очереди потрескивали впереди.
— Это не наши. Не разведчики, — тревожно и разочарованно проговорил Рубен и скомандовал:
— Подготовить гранаты!
Команда мгновенно была передана. Бойцы напряженно застыли у ручных пулеметов и винтовок, гранатометчики держали наготове гранаты. От гитлеровцев всего можно было ожидать — внезапной атаки, разведки боем, засылки разведчиков.
Вдруг до слуха Алексея донесся шорох осыпающейся земли и протяжный стон:
— Камерад! Камерад!
— Что за фокусы? — проворчал Арзуманян. — Настоящий цирк. Колечкин, бросьте-ка зажигательную бутылку!
Наблюдатель, стоявший неподалеку, бросил бутылку с КС. Она ударилась о камень, послышался звон разбитого стекла, и желтое пламя вспыхнуло недалеко от бруствера. Теперь уже все увидели не более как в десяти шагах от окопов двух быстро ползущих людей.
— Братцы, да ведь это немцы!
И в тот же миг раздался полный отчаяния, просящий голос:
— Рус! Рус! Не стреляй!
— Вот вам и гости к Первому мая, — с усмешкой в голосе сказал Гомонов.
— А где же разведчики? — недоуменно спросил Рубен. — Что за черт! Ничего не понимаю.
— А что тут понимать. Поотстали наши хлопцы маленько. Где-нибудь притаились — огонь пережидают.
— А эти — что? Рахат-лукум пришли кушать? — недобро засмеялся Арзуманян.
Алексей, Гомонов и командир роты вышли из блиндажа наблюдательного пункта.
Кто-то без команды дал короткую автоматную очередь.
— Прекратить стрельбу! — скомандовал Рубен.
При меркнущем свете догорающей невдалеке горючей смеси Алексей увидел, как две фигуры, похожие на мешки, одна за другой перевалились через бруствер и скатились в окоп.
Их сразу облепили бойцы.
— Ребята! Вяжи их! — пронеслось по окопам.
— Перебежчики, — спокойно определил Гомонов.
До сознания Алексея не сразу дошло это слово Он знал: на других участках и особенно под Сталинградом немцы в одиночку и группами переходили на нашу сторону, но на участке его батальона это было впервые. Как-то по-новому взволнованный, Алексей вернулся в землянку комроты. Немцев уже привели туда. Прибежал запыхавшийся связной. Охваченные любопытством командиры взводов и даже некоторые находившиеся поблизости бойцы столпились у входа в землянку. Алексей приказал им разойтись по своим местам.
Перебежчики стояли посредине землянки, вытянувшись в струнку, плотно прижав к худым ляжкам выпрямленные, заметно дрожащие ладони. Алексей, косо оглядывая их, шагнул к командирскому столику, сел рядом с Арзуманяном и Гомоновым Рубен Арзуманян и молоденький курносый связист с недоверчивым любопытством разглядывали немцев. Один перебежчик, совсем молодой парнишка, с тонкой длинной шеей, торчавшей, как стебель, из не в меру просторного воротника, был ранен в левую руку. Густая, черноватая кровь обильно смачивала рукав, тяжелыми каплями падала на земляной пол. Раненый немец изо всех сил старался держаться прямо, но пошатывался; длинное, желтое лицо его непрерывно подергивалось. Другой немец был пожилой, сутулый, лицо морщинистое, взгляд невеселый, выжидающий, большие рабочие руки намного высовывались из коротких рукавов коломянкового кителя.
Арзуманян вопросительно взглянул на Алексея, как бы спрашивая, как поступить с перебежчиками, и тут же, переведя на них преувеличенно-грозный взгляд, намеренно выкатывая круглые блестящие глаза, крикнул:
— Ну?! Зачем пожаловали? Шпрехен зи!
Алексей остановил его:
— Прикажите сначала сделать раненому перевязку.
— Вызовите сестру! — сердито крикнул Рубен и развел руками: — Что за спектакль?
Уже вернувшаяся из санвзвода Тамара вбежала в землянку, запыхавшись. Она недоуменно оглядела немцев.
— Тамара, перевяжите раненого, — тихо приказал Алексей.
Тамара смело подошла к немцу, вынула бывший всегда наготове бинт, стала деловито и ловко делать перевязку. «Тоже мне ходят тут всякие, а ты за ними ухаживай», — было написано на ее розовощеком лице.
— А теперь поговорим, — сказал Алексей, когда перевязка была окончена. — С гостями надо быть повежливее, лейтенант. Они наши гости, да еще праздничные.
— Кто они такие? Я им не верю. От них так и жди пакости, — хмуро проговорил Рубен и, обернувшись к перебежчикам, снова оглушил резким окриком:
— Кто вы такие? Ну? Гитлер капут, да?
Пожилой немец, видимо взявший на себя роль волока во всей этой операции, ничуть, казалось, не был обескуражен таким неделикатным вопросом. Он не вытянулся, не пристукнул каблуками, как это делали обычные пленные, сразу становившиеся при допросах угодливыми и подобострастными. Он спокойно поднял сжатый кулак, примеру пожилого немца последовал молодой, и оба они глухо, четко и немного торжественно, как ученики давно заученный урок, выкрикнули:
— Коммунистише партай! Эрнст Тельман!
— О-о?!
Арзуманян так и подскочил на месте.
— Зачем сказки говоришь, а? Какой Тельман? Тельмана Гитлер в тюрьме сгноил! Какой коммунистич? А? Зачем воевал? Зачем за Гитлера шел, а?
Молодой немец встревоженно и робко, а пожилой — по-прежнему спокойно смотрели на побагровевшего от искреннего негодования Арзуманяна. Рубену казалось, что ни один гитлеровский солдат не мог говорить правды; а пожилой перебежчик, судя по всему, уловив это душевное состояние лейтенанта, отнесся к нему, как к чему-то неизбежному.
— Ладно, Рубен, не горячись. Мы спокойно допросим их, — сказал Алексей и, обратившись к пожилому, добавил по-немецки:
— Я знаю немецкий язык. Говорите только правду. Как вас зовут?
— Артур Гольц, — ответил пожилой.
— Пауль Думлер, — дернув желтыми мышцами лица, срывающимся тенорком откликнулся молодой перебежчик.
Они назвали номера частей.
Это были номера полка и дивизии, стоявших против советской обороны как раз в этом месте и уже известных Алексею.
— Почему вы вздумали перейти на нашу сторону? — тихо спросил он.
— Я бы хотел, чтобы вы сначала позволили Паулю сесть, — попросил Артур Гольц.
— Садитесь, — поморщился Алексей. Понимая, что приход этих людей необычен, он все-таки не мог сразу преодолеть неприязнь к ним.
Пауль плюхнулся на патронный ящик, прижимая к груди забинтованную руку.
— Садитесь и вы, — предложил Алексей Гольцу.
— Я могу стоять, — ответил Гольц. — Пауль ослабел, как видите. Вы знаете, как по нас стреляли.
— Да, видели, — кивнул Алексей.
Артур Гольц передохнул, облизнул сухие, запекшиеся губы.
— Тамара, дайте им воды, — распорядился Алексей.
Арзуманян негодующе пробормотал:
— Я уверен, что они играют комедию. Ай-ай-ай! Зачем с ними такая вежливость?
Артур Гольц, захлебываясь, жадно пил из котелка. Вода струйками сбегала по его острому подбородку. Напившись, передал котелок Паулю.
— Отвечайте, — сухо приказал Алексей, когда Пауль отставил котелок. Губы Алексея кривились.
— Вы хотите знать, почему мы с Паулем решили перейти к вам? — более твердым голосом спросил Артур Гольц. — Вы можете нам не верить. Вы имеете на это право. Но я говорю сущую правду. Я — бывший член Германской коммунистической партии, Пауль никогда не был наци. Я его знаю, как самого себя. Мы оба рабочие… С гамбургской судоверфи… — Артур Голых заговорил торопливо, словно боясь, что его не дослушают. — Наци меня посадили в тюрьму. Я сидел три года. Перед войной меня выпустили. Потом мобилизовали. Что я мог поделать? Вы можете не верить. Мы — немцы. Ваш народ проклинает нас, и многие из нас это заслужили. Но я хочу сказать, что среди нас немало честных людей. Гитлер все равно не удержится. Победите вы, я знаю. Я решил поступить честно или погибнуть. Я больше не мог оставаться в гитлеровской армии. Завтра — Первое мая, и мы с Паулем решили протянуть вам руки. Мы долго ждали этого часа. Десять дней я высматривал, где безопаснее пройти к вашим окопам. Я был лучшим наблюдателем, и я увидел то, что надо. Я один заметил проход в вашем минном поле. О, ваши саперы — смелые ребята. Они все делают чисто. Я так и сказал Паулю: «Сынок, имей в виду, здесь пойдут советские разведчики. И надо быть дураком, чтобы этим не воспользоваться». Я больше никому не сказал об этом. Сегодня в десять часов мы должны были смениться и идти отдыхать. Офицер нас отпустил, но мы не пошли в землянку. Я повел Пауля к той лазейке, в какую, по моему мнению, легче всего было проскользнуть. И мы проскользнули: нас сначала никто не заметил. Мы проползли больше половины, до ваших окопов осталось метров пятьдесят, и тут нас обнаружили. Остальное вы знаете…
Артур Гольц сделал передышку, попросил разрешения напиться и снова припал к котелку.
Алексей, Гомонов, Арзуманян и все, кто находился в землянке, молчали.
Смуглое, отражавшее глубокую задумчивость лицо Алексея оставалось суровым и бесстрастным.
— Вы больше ничего не добавите? — спросил он у Пауля после продолжительной паузы.
Тот привстал:
— Все было так, как говорит Артур.
Не знавшие немецкого языка Арзуманян и Гомонов недовольно и вопросительно смотрели на Алексея.
— Что они там лопочут? Врут, должно быть, — пренебрежительно заметил Гомонов. — Они все овечками прикидываются.
Алексей вкратце передал Арзуманяну и Гомонову рассказ Артура Гольца.
— Не будем сейчас обсуждать, насколько правдиво все, о чем они говорят, — сказал Алексей. — Отправим их побыстрее в полк.
— И верно — там разберутся, — согласился Арзуманян. — Может быть, они просто разведчики. Вы-то им верите?
Алексей на минуту задумался.
— Я верю, — тихо ответил он. — Это то новое, что идет нам навстречу. Навстречу нашей победе. Понятно?
Арзуманян пожал плечами.
Алексей взял трубку телефона, передал капитану Гармашу, чтобы тот для сопровождения перебежчиков выслал двух самых надежных автоматчиков.
— Высылаю Гоголкина, — послышался ответ.
Во время этого разговора Артур Гольц и Пауль Думлер с беспокойством следили за выражением лиц советских командиров. Особенно тревожил их непреклонный вид Арзуманяна, который то и дело бросал на перебежчиков яростные, презрительные взгляды.
«Боятся, не доверяют нам», — подумал Алексей. И вдруг будто что-то повернулось в его душе: он увидел в глазах пожилого то, чего никогда не видел ни у одного из пленных — сознание какой-то большой вины и твердую решимость принять любой укор. Его большие, мозолистые руки, полусогнутые в локтях, черное пятно запекшейся крови под когда-то ушибленным ногтем большого пальца, изможденное лицо как бы всколыхнули в Алексее безотчетную волну доверия. Перед ним стоял человек из капиталистического мира, труженик, каких немало у всякого народа, — маленькая былинка, втянутая в безжалостный механизм преступной войны. Все это стало ясно Алексею, и он на какое-то мгновение забыл, что перед ним человек, пришедший с враждебной стороны.
— Послушайте, — снова по-немецки заговорил Алексей, в упор пронизывающе глядя на Гольца. — Вы не сказали мне, кем работали вы и ваш товарищ на гамбургской судоверфи?
Артур Гольц открыто взглянул на Алексея.
— Я — слесарь, Пауль — электросварщик, — быстро ответил он.
Через пять минут явился Гоголкин.
Алексей вручил ему препроводительную.
— За доставку пленных отвечаете головой. Понятно?
— Ясно, товарищ гвардии майор! — козырнул Гоголкин, окинув веселым взглядом перебежчиков.
— Что, камрады, надоело служить Гитлеру? — добродушно ухмыльнулся он. — Вот и хорошо сделали, что перешли к нам. Можно сказать, явились поздравить нас с Первым мая? Ну, камрады, шагом марш. За невежливость пока не обижайтесь. Хотя вы к нам пожаловали добровольно, но, прежде чем за наш праздничный стол посадить, мы вас проверим досконально.
— Вот это верно, — сказал Алексей.
— Ты гляди, чтобы они не смазали пятки под самым твоим носом, — не преминул предупредить Арзуманян.
— Не беспокойтесь, товарищ гвардии старший лейтенант, мы уже ученые.
Артур Гольц легонько стукнул сбитыми каблуками.
— Желаю оставаться счастливо. До свиданья, — не совсем четко произнес он нетвердо заученную русскую фразу и неуверенно улыбнулся.
— Ни пуха ни пера! Катись колбаской, — напутствовал смягчившийся Рубен.
Придерживая за руку ослабевшего Пауля и наклонив голову, Артур Гольц в сопровождении автоматчиков вышел из землянки.
— Тоже мне «коммунистиш партай», — презрительно передразнил Рубен. — Кто им поверит.
— А зачем они перебежали к нам? Как по-вашему? — спросил Алексей.
— Не знаю, майор, не знаю, — с досадой отмахнулся Рубен. — Не верю я им, вот и все. Я — армянин. Моя земля далеко отсюда, но я их ненавижу. Что они наделали? Москву хотели взять? А-а… Почему в начале войны не перебегал? А теперь перебежал. То-то…
— Вы неправы, Рубен. Есть две Германии. Есть народ и фашисты.
— Знаю. А мне когда разбираться? Пришел сюда, значит враг, — снова загорячился Рубен. — Пускай замполит разбирается, а я солдат, командир… Мне воевать надо.
Арзуманян возбужденно зашагал по землянке из угла в угол. В эту минуту снаружи послышался грузный топот, чье-то тяжелое дыхание, в землянку просунулась голова связного, срывающийся от радости голос сообщил:
— Товарищ лейтенант! Товарищ майор! Разведчики вернулись в целости и невредимости. «Языка» приволокли. Офицер, товарищ лейтенант. Ох, и здоровущий. Зараз сюда притащут.
Все это связной выпалил одним духом, не заходя в землянку. Арзуманян сразу просиял:
— Вот это дичь! Давай его сюда — живо! Ай-да хорош подарок! Ай-да праздник! Слышишь, майор? Какой крупный фазан, а?
Но Алексей уже не испытывал интереса к пленному фашистскому офицеру. Сколько он перевидел их за свой боевой путь! Он уже представлял себе, какой это «фазан». Эсэсовец, должно быть, стеклянные глаза, юнкерская выправка, наглая морда! Другая Германия. Черная, ненавистная…
Алексей нацепил на шею автомат, собираясь уходить.
— Куда же вы, товарищ майор? Не останетесь посмотреть «языка»? — удивился Рубен.
— Вы его поскорее отправляйте в дивизию. Не задерживайте ни минуты. Там ждут с нетерпением, — сказал Алексей и вышел из землянки.
Влажная волна воздуха опахнула его. Уже светало. На востоке тускло рдела, проступая сквозь мглу, малиновая полоска утренней зари. Бледнели звезды. Майский рассвет разгорался…
Алексей зашагал вдоль окопов. Неясная, но сильная радость заполняла все его существо. Ему казалось, вместе с разгорающимся утром какой-то большой свет разливался по всей земле. Праздник! Праздник! Он чувствовался во всем — этот приближающийся праздник скорого избавления. Взять хотя бы этих немцев… Зачем они пришли? Не потому же только, чтобы спасти свою шкуру… Это они подтачивают и без того загнивающий лагерь врага…
«Да, праздник наступит, какие бы трудные дороги ни лежали к нему», — думал Алексей.
Впереди, в узком ходе сообщения появилась из утреннего тумана группа бойцов. Алексей едва успел посторониться. Четверо рослых пехотинцев в пестрых камуфляжных плащах, какие носят разведчики, тащили на руках что-то тяжелое и длинное, завернутое в плащпалатку. Алексей смог лишь заметить торчавшие из нее ноги в офицерских начищенных сапогах.
«Вот он, этот „язык“, и есть. Только они его, наверное, изрядно пристукнули», — подумал Алексей.
Было уже совсем светло. Лица разведчиков, разгоряченные, потные и усталые, отражали полное удовлетворение. Глаза весело и победоносно блестели. И еще одно выражение, свойственное только разведчикам, — выражение самодовольства, лихости и скрытого лукавства заметил Алексей на лицах бойцов. Он велел им на минутку задержаться.
Разведчики, тяжело дыша, остановились.
— Вы что же, друзья? Часом, не мертвого волокете? — спросил Алексей.
— Какое там, товарищ гвардии майор, — с живостью ответил, переводя дыхание, высокий разведчик, державший тяжелую ношу за передний конец, и ожесточенно сплюнул: — Дышит, гадюка. Мы только ему кляп в рот засунули. Чтоб не кричал. С самого начала, как мы его сгребли, он, подлюка, отказался ногами итить. Барин попался, товарищ гвардии майор. Ух, и тяжелый, измучились вконец. А тут еще под огонь попали.
Алексей невольно улыбнулся.
Разведчики, вполголоса переговариваясь и пересмеиваясь, потащили «языка» дальше.
Алексей постоял в ходе сообщения в раздумье. «В самом деле, надо взглянуть на этого „барина“. И еще раз наказать, чтобы поскорее отправляли его в дивизию», — подумал он и повернул назад к землянке командира роты.
Распеленатый, с освобожденным от затычки ртом, но со связанными за спиной руками, рослый обер-лейтенант, нагнув голову, стоял посредине землянки. Рубен Арзуманян и Гомонов с удовольствием, как на крупную диковинную дичь, смотрели на него. За спиной фашиста плечом к плечу (землянка еле вмещала такое большое количество людей), с автоматами на груди, тесно жались друг к другу разведчики.
Алексей протиснулся вплотную к столику.
— Вот он, товарищ гвардии майор, — возбужденно сверкнул знойными глазами Арзуманян. — Полюбуйтесь, — правда, крупный фазан? И не желает отвечать.
Арзуманян подал Алексею офицерскую книжку в черной сафьяновой обложке с оттиснутым на ней кондором, растопырившим крылья и державшим в когтях круглый щит со свастикой. Неверный свет снарядной гильзы, сливающийся с праздничным сиянием утра, проникавшим в узкую амбразуру землянки, падал на нее.
Алексей развернул книжку, прочитал:
«Дивизия СС „Огня и меча“. Обер-лейтенант барон Альфред фон Гугенгейм».
Дичь была действительно крупная. Такой «язык», наверное, многое мог рассказать о летних оперативных планах германского командования.
— Где вы его поймали? — обратился Алексей к широколицему сержанту с удивительно хитрыми и дерзкими глазами.
— В уборной, извиняюсь за выражение, товарищ гвардии майор.
Кто-то из разведчиков прыснул со смеху.
— Отставить! — крикнул Арзуманян. — Что за смешки!
Широколицый разведчик невозмутимо продолжал:
— Был он выпивши, товарищ гвардии майор. Пошел, стало быть, оправиться, ну, мы его и сцапали. Здорово брыкался, сволочь. Но мы его скорее в плащпалатку честь-честью, как голубчика, соску в зубы — и давай ходу. Мы еще заранее этот ихний сортирчик высмотрели, все, как полагается. Часового, конечно, чикнули, чтоб не мешал…
Арзуманян даже за живот взялся:
— Ну и спектакль…
Только Гомонов бровью не повел — сидел насупившись.
— Вы не желаете отвечать на вопросы? — спросил Алексей пленного по-немецки.
Обер-лейтенант вскинул длинную высоколобую голову. Пожалуй, впервые Алексей увидел столько ненависти в глазах человека. Холеное лицо эсэсовца казалось не лишенным приятных черт: женственно-нежные губы, ямочка на юношески округлом подбородке, но глаза слишком светлые, ледяные, надменные, кожа отечного лица бледная, прыщеватая.
Странное, ни с чем не сравнимое удовлетворение испытывал Алексей, глядя на силившегося сохранить гордое достоинство, изрядно потрепанного, утратившего недавний лоск обер-лейтенанта.
Какая разница была между этим нагловатым бароном и теми двумя немцами, которых он допрашивал недавно.
Алексей повторил свой вопрос.
Презрительно скривив губы, барон Альфред фон Гугенгейм ответил:
— Ich will antworten nicht[11].
И с тем же надменным видом отвернулся.
— Хорошо, — сказал Алексей. — Мы и не настаиваем, чтобы вы отвечали здесь. Вас допросят в дивизии, а может быть, и выше… Лейтенант Арзуманян, — обратился майор Волгин к Рубену. — «Языка» немедленно доставить в штаб дивизии. Ни минуты задержки.
— Слушаюсь, товарищ гвардии майор! — вскочил Арзуманян.
Когда Алексей возвращался в штаб батальона, солнце уже поднялось высоко. На молодой траве и на чистых, словно вымытых листьях ракит, как мельчайший жемчуг, блестела обильная роса. В кустах звонко щебетали птицы. Все сверкало разноцветными, искрящимися на солнце огоньками.
Даже сюда, в лощинку, по которой шел Алексей, доносился с переднего края громкий, искаженный, очень низкий бас диктора, льющийся из расставленных репродукторов, вещавший о великом весеннем празднике… Чередуясь с первомайскими призывами, звучала, разносясь далеко по лесу и по выжженному, чернеющему невдалеке селу, торжественная маршевая мелодия, пели фанфары.
Потом диктор стал читать приказ Верховного Главнокомандующего: целые фразы довольно отчетливо звучали в неподвижном воздухе утра. Алексей на минуту остановился.
— … «Это еще не значит, конечно, что катастрофа гитлеровской Германии уже наступила, — читал диктор. — Нет, не значит. Гитлеровская Германия и ее армия потрясены и переживают кризис, но они еще не разбиты. Было бы наивно думать, что катастрофа придет сама, в порядке самотека».
Далее в приказе говорилось, что потребуется еще два-три мощных удара с запада и востока, чтобы катастрофа гитлеровской Германии стала неминуемой.
Неслышное воздушное течение отнесло несколько слов далеко в сторону, и они слились там с замирающим эхом. Потом звуки радио вновь как бы вернулись издалека, и Алексей уловил еще несколько фраз:
«Поэтому народам Советского Союза и их Красной Армии, равно как нашим союзникам и их армиям предстоит еще суровая и тяжелая борьба за полную победу над гитлеровскими извергами. Эта борьба потребует от них больших жертв, огромной выдержки, железной стойкости. Они должны мобилизовать все свои силы и возможности для того, чтобы разбить врага и проложить таким образом путь к миру».
«Да, предстоит борьба… Не раз еще закроется пылью и дымом это солнце. Но потом будет мир… И снова мы пойдем вперед, к заветной цели», — думал Алексей, и подмывающее бодрое чувство несло его вперед, как на крыльях…
Немцы не давали пока ни одного выстрела, словно оглушенные трубным голосом Москвы. В удивительной тишине летало над полями эхо, — звенели жаворонки, играли в каплях росы лучи солнца.
Но вот одинокий винтовочный хлопок прозвучал над передним краем противника; ему отозвался другой с левого фланга, сухо прострочила автоматная очередь — и пошло… Пулеметный и автоматный шквал, нарастая, покатился вдоль рубежей, слился в сплошной клокочущий шум…
Остановившись, Алексей погрозил кулаком в сторону врага:
— Стреляй! Шуми! Не поможет…
В землянке комбата царило веселое оживление.
— Вот Архипов что устроил, — говорил, размахивая руками, Гармаш. — Немцы обалдели. А потом опомнились и, вишь, какой концерт открыли. А мы тут заждались тебя, майор. Надо же позавтракать. Фильков специальный торжественный завтрак закатил.
В землянку, запыхавшись, вбежала Таня.
— Товарищ гвардии майор, письма, письма! — замахала она несколькими распечатанными конвертами. — От Витеньки! Он в Москве, уже вылечился. На днях едет на фронт… Еще не знает куда. Вот бы на наш, а?
— Тише, тише, товарищ старший сержант, — укоризненно покачал головой Алексей, снимая автомат.
— Никакой субординации! Сейчас праздничный, неслужебный час. Товарищ гвардии майор… Алеша! С праздником Первого мая тебя!
Таня подпрыгнула, повисла на, шее Алексея, звонко поцеловала его в обе щеки.
Капитан Гармаш только руками развел.
— Сладу с ней нет никакого, Прохорович. Всю дисциплину мне испортила. Подарки вот распределяли. Она и Нина Петровна. Так что тут было!..
Алексей оглянулся. В землянку входила Нина.
— Ну, вот и вся наша фронтовая семья в сборе, — посасывая трубочку, сказал Гармаш, — Фильков, приготавливай.
Фильков завертелся вокруг столика, как волчок, загремел котелками и ложками. Нина стала помогать ему, Фильков — сердито хмурился:
— Товарищ лейтенант медицинской службы, разрешите, я сам, — недовольно бурчал он. — Тут я один все знаю.
Алексей, подойдя к окошку, читал письмо.
«Дорогой Алешка, милая сеструха Таня, — писал размашистым почерком Виктор. — Если это письмо поспеет в срок, поздравляю вас с международным праздником Первого мая. Наконец-то я вырвался из мирной зоны и, кажется, не больше как через неделю выеду на фронт. Пока не знаю — куда, но какое счастье было бы быть там, где вы… Сражаться рядом с тобой, Алешка, разве это не моя мечта? Недавно вновь установил переписку с отцом. Старик живой, здоровый, советует быть храбрым не безрассудно, грозит выпороть после войны за мальчишество… А я, Алеша, и впрямь поумнел: теорию групповых атак разработал до тонкости, так что теперь и я не совсем тот, каким был, и батьке пороть меня будет не за что…»
Все старое, знакомое встало перед Алексеем…
Уселись за столик. Фильков расставил котелки с жарким, жестяные кружки. Незатейлива и скора фронтовая трапеза — того и гляди помешает что-нибудь и придется бросать ложки. Но на этот раз все обошлось благополучно. Немцы угомонились.
Фильков разлил вино.
Таня не могла усидеть на месте, бросала быстрые взгляды то на Алексея и Гармаша, то на Сашу, как всегда очень серьезного и спокойного. Нина молчала, ровная, тихая, немного грустная.
Саша Мелентьев поднял кружку, смущаясь и краснея, тихо сказал:
— Пью за весну! — и многозначительно взглянул на Таню.
— И за литературу! — озорно вскинула глаза Таня.
— А я пью, — подняла кружку Нина, — за то, чтобы вы, товарищ майор, нашли своего сына…
Алексей нахмурился.
— Алеша, Алеша, какой хороший тост! Товарищ майор, — радостно всплеснула руками Таня, — выпьем за тот огонек, что для каждого из нас горит впереди. За жизнь!
Задудел зуммер телефона.
Связист передал трубку Гармашу.
— Что? «Ландыш»? Доставили? Отлично. Отправили во фронт? А тех двух? Так, так… Телефонограмму? Сейчас. Ну-ка, Семенов, строчи, — передал Гармаш трубку связисту.
— «Языка» затребовали во фронт. Слыхал, Прохорович? Видать, важную персону подцепили разведчики. А перебежчиков — одного послали в политотдел армии, другого — в госпиталь. Сегодня ночью в соседнем полку еще перешло трое.
Связист передал телефонограмму Алексею:
— Вам, товарищ гвардии майор.
Алексей поднес к глазам листок:
«Приказываю передать хозяйство прибывающему к вам сегодня Труновскому, самому немедленно явиться „Фиалку“ для получения назначения. Колпаков».
— Что? Что там такое? — спросил Гармаш.
Алексей опустил бумажку, взглянул на Нину. В глазах ее светился тот же тревожный вопрос.
— Кажется, друзья, — собирая на лбу озабоченные складки, проговорил Алексей, — кажется, меня отзывают…
— Куда? Зачем? — спросил Гармаш и, взяв из рук Алексея телефонограмму, стал читать.
Алексей снова бросил взгляд на Нину.
Нервно бегающими пальцами она гоняла по столу хлебный катышек.
— Я так и знал, — сказал Гармаш и встал. — Забирают у нас нашего майора.
Фильков, стоявший у стола с фляжкой в ожидании, когда-его попросят налить по новой, растерянно раскрыл рот. В глазах Тани застыло недоумение.
— Да, друзья, грустно будет расставаться с вами. Но, как видно, это уже решенный вопрос, — сказал Алексей. — Вот и получилось: собрались мы сегодня, чтобы попрощаться…
Нина молча поднялась из-за стола, вышла в другую половину землянки.
— Кто этот Труновский? — спросил Гармаш.
— Новый замполит, конечно. Не горюй, Артемьевич. Плохого тебе не пришлют.
А-а… — почти с отчаянием взмахнул рукой капитан. — Хороший, плохой… Разве в этом дело? Кусок сердца моего оторвали, Прохорович. Вот что!
Вечером того же дня в штаб батальона явился новый замполит капитан Труновский. Высокий, сутулый, в короткой, до колен, сильно поношенной шинели, он неуклюже просунулся в землянку; неловко откозыряв, представился глуховатым басом. Лицо у него было сероватое, морщинистое, щеки впалые, в усталых глазах словно навсегда застыло уныние.
Труновский с любопытством оглядел землянку и присутствующих в ней, стал раздеваться — снял полевую, туго набитую сумку, шинель, сивую, не смененную еще на летнюю пилотку, ушанку, пригладил костлявыми руками жидкие, прилипшие к потному лбу волосы, спросил:
— У кого я должен принимать батальон?
— У меня, — ответил Алексей.
Гармаш незаметно толкнул его в бок. Угрюмое лицо его стало еще мрачнее.
Так уже ведется: какой бы хороший и внешне приятный человек ни явился на смену полюбившемуся старому, его всегда встречают если не с открытой, то с затаенной настороженностью, которая рассеивается не скоро.
Все — Саша Мелентьев, связисты и особенно Фильков, горячо и как-то особенно привязавшийся к Алексею, — изучающе поглядывали на нового замполита, храня неприветливое молчание.
Чтобы рассеять неловкость, Алексей первый, очень вежливо, стал расспрашивать Труновского, давно ли он в армии, откуда родом, где был до этого.
Труновский отвечал скучными словами: родом он из Ставрополя, в армии с начала войны, был комиссаром полка на Донском фронте, не поладил с начальством, потом был в резерве, теперь вот направлен сюда, хотя это совсем не то, что ему нужно. Он болен, у него застарелая язва желудка, ему бы надо в тыл, немного отдохнуть, подлечиться.
Труновский стал спрашивать, далеко ли до переднего края, хорошо ли замаскирована землянка и часто ли подвергается обстрелу.
— Не часто, — ответил Алексей.
— Я, знаете, к чему, — поглядывая на мощный бревенчатый накат, сказал Труновский. — Чтоб можно было спокойно заниматься делом. Чтобы столик был, где писать, разложить бумаги, газеты, книги. Замполиту нужны удобства. Недавно был я в одном батальоне. Так, знаете, снаряд угодил пряма в угол. Накат в три яруса так и развернул… Комбат отделался контузией.
— Действительно, какие уж тут удобства, — насмешливо заметил Гармаш.
— Мы с вами сойдемся, капитан, я думаю, — снисходительно оглядев Гармаша, немного погодя сказал Труновский.
— Поживем — увидим, — загадочно ответил Гармаш и, сделав вид, что ему надоело слушать праздные разговоры, вы шел.
— Что ж, сходим в роты. Я познакомлю вас с личным составом, — предложил Алексей.
— А стоит ли? Я устал с дороги. Завтра могу и сам сходить. Представиться, — уклончиво ответил Труновский.
— Нет, уж давайте сегодня, — настоял Алексей. — Все-таки удобнее обоим: я — сдаю, вы — принимаете. А утром я уже не смогу, на зорьке отбуду.
Они вышли из блиндажа и двинулись к ротам. Смеркалось. Откуда-то тянуло пахучим сосновым дымком. Алексей шел впереди и часто оглядывался; долговязый капитан размашисто шагал за ним, сутуля нескладные плечи. Полы шинели хлестали по голенищам его сапог. Перевалили за гребень, пошли вдоль сельского пепелища, потом — ходом сообщения. Голова Труновского торчала из него, как пестик из ступки, и капитан, казалось, совсем не думал, чтобы спрятать ее.
— Здесь осторожнее. Нагнитесь. Еще светло, — предостерег Алексей.
— Это можно.
Капитан согнулся чуть ли не вдвое.
«Сразу не поймешь, какой он: не то бесстрашен, не то апатичен, а это, пожалуй, хуже всего», — думал о нем Алексей.
В ротах известие о прибытии нового замполита солдаты и командиры встретили холодно. Идя по окопам, заглядывая по настоянию Алексея в землянки и блиндажи, Труновский все время торопился, почти не интересовался людьми, будто не замечая их. Казалось, его занимали только статистика и документация: сколько партийцев и агитаторов, сколько комсомольцев и некомсомольцев, и — цифры, цифры… А какое значение имели здесь цифры? Очень часто трое бойцов могли сделать на передовой больше целого взвода…
Труновский не задал бойцам и офицерам ни одного живого вопроса, так подкупающего отзывчивое и простое солдатское сердце, не обронил ни одной шутки. Отвечая на приветствия Алексея, бойцы как бы не замечали нового замполита. В их глазах светилась неподдельная грусть. Они видели только своего майора, провожали его прощальными пожеланиями и напутствиями.
— Товарищ майор, не забывайте нас! — говорили в одном взводе.
— Как же так?.. Не довоевали с нами и уходите, — жаловались в другом.
— А я с вами и буду. Ведь я не ухожу из дивизии, — утешал растроганный Алексей.
Он уже жалел, что пошел с Труновским. Он опасался, что такой прием, оказанный ему в ротах, поставит в неловкое положение капитана, но тот, казалось, ничего не замечал и все время задавал Алексею свои докучливые вопросы.
Алексей хотел пройти на позицию к Ивану Дудникову и Хижняку, но раздумал.
«Зайду после», — решил он, и повел Труновского обратно в штаб батальона.
— Ну что? Каков он? — шепотом спросил Алексея Гармаш, когда они, оставив Труновского одного в землянке укладываться на ночлег, вышли и сели на скамейку под ракитами, — Невзначай не трус?
— Насчет этого судить не берусь, — не желая быть слишком торопливым в оценке нового замполита, сказал Алексей, — Разве человека сразу узнаешь?
— А я скажу тебе: сухарь он, канцелярист, сразу видно, — резко определил Гармаш. — Будет он сидеть тут и ведомости всякие составлять. Не успел прийти и уже о столике заговорил. И пальцы в чернилах, ты заметил?
Алексей усмехнулся.
— Но я, ежели что, враз его образую, — пригрозил Гармаш.
— Будь терпелив, Артемьевич. Люди проверяются в деле. Помнишь, как ты меня встретил?
Гармаш глубоко вздохнул.
— Что — ты! Ты сразу взял автомат и пошел роту выручать. Нет, Прохорович, такого, как ты, у меня уже никогда не будет. Отняли тебя, Прохорович, у меня. Кровно обидели…
— Полно, Артемьевич, какая же это обида, — пожурил Алексей. — Не всем же всю войну в одной части сидеть. Тебя тоже, гляди, на повышение возьмут…
Было уже около полуночи, когда Алексей снова пошел в роты. На всякий случай он простился с Гомоновым и Арзуманяном, с командирами и бойцами, потом пошел на позиции к Дудникову и Хижняку.
Дудников казался очень спокойным, когда Алексей на прощанье пожимал его руку.
— Что вас отсюда откомандировывают, — это, конечно, так полагается, — солидно приглаживая усы, говорил Дудников. — Мы с Миколой так рассудили: ведь вам не грех и дивизией, а то и армией командовать. Как говорится: большому кораблю — большое плавание. Жалко, конечно, сколько мы с вами, товарищ гвардии майор, прошагали, под десятью смертями бывали, так бы нам до Берлина вместе и идти, но высшему начальству оно виднее. Тут мы вам с Миколой маленький подарочек приготовили, не откажите взять…
Дудников порылся в лежавшем на земляном выступе противогазе, вынул искусно вырезанный из плексигласа портсигар, подал Алексею:
— От меня и Миколы примите…
Алексей взял подарок, поблагодарил.
— Вы для нас были як ридный батько, — оказал все время молча вздыхавший Микола.
Дудников двумя пальцами поправил огонек гильзы, освещавшей тесное укрытие, в котором отдыхали бронебойщики, дружески просто взглянул на Алексея:
— Так что путина вам добрая, товарищ гвардии майор. Про нас не забывайте.
— Да нет уж, не забуду. Кстати, Иван Сидорович, — несколько смущенно заговорил Алексей, доставая из планшетки блокнот. — Как то село называется, где вы молодайку с ребенком встретили?.. Не вспомнил? Я на тот случай запишу, если нам с тобой до того времени придется в разных частях быть.
— Вспомнил, товарищ гвардии майор, вспомнил, — обрадованно спохватился Дудников. — Я село это теперь крепко держу в памяти. Точно могу сказать: не Тризна, а Вязна село называется. Это за Жлобином километров… километров… сколько, по-твоему, Микола?
— Километров сто с гаком, — подсказал Микола. — Это как на Барановичи ехать. Там такое село великое есть… Зубаревичи… Так за ним…
Иван и Микола уже знали, о чем шла речь: история гибели жены майора и пропажи ребенка давно была им известна. Им хотелось во что бы то ни стало поддержать в любимом командире надежду.
— До свидания, Иван Сидорович. До свидания, Микола, — сказал Алексей, пряча в сумку блокнот. — Воюйте хорошенько.
— Да уж постараемся…
Бронебойщики расцеловались с замполитом.
— Спасибо вам за службу, — сказал Алексей и торопливо вышел из укрытия.
На рассвете Алексей собирался в дорогу. За плащпалаткой, прикрывавшей вход в землянку, шумел теплый майский дождь. Пахло молодой листвой и мокрой землей.
Фильков укладывал в вещевую сумку майора незатейливые мелочи: мыло, зубной порошок, полотенце, чистое белье, связку книг. Гармаш, сидя на нарах, усиленно раскуривал маленькую, изогнутую, похожую на обугленный корешок цыганскую трубку. Дым ли при этом попадал ему в глаза, или по другой причине — Гармаш сердито морщился, глаза его слезились. Саша Мелентьев стоял у своего столика, скрестив на груди руки. И только капитан Труновский храпел в другой половине землянки, мало обеспокоенный уходом своего предшественника.
— Я еще не знаю, куда меня направят, но думаю, что не дальше полка, — сказал Алексей, закидывая за плечо легонькую сумку. — Так что видаться будем, Артемьевич, часто. А на всякий случай — прощай.
Гармаш рванулся к Алексею, и они замерли в продолжительном объятии. Но тут же комбат, первый оттолкнув майора, проговорил глухо:
— Если далеко уедешь, Прохорович, пиши. На, вот, тебе на память.
Гармаш сунул в руку замполита очень ценимый им самим перочинный ножичек на серебряной цепочке. И, словно это послужило разрешением для такого ознаменования проводов, к Алексею протянулось сразу несколько рук: Саша Мелентьев протягивал блокнот с каллиграфически выведенной на папке именной надписью, Фильков — какую-то коробочку, вырезанную из куска липы.
— Куда же я все это буду девать? — смущенно пробормотал Алексей и попросил: — Никифор Артемьевич, береги, пожалуйста, сестру мою. Не пускай ее зря в огонь. Сам знаешь, какая она. Умную храбрость поощряй, а глупую — пресекай.
— Все, что будет от меня зависеть.. — начал Гармаш и закашлялся. — Не беспокойся, Прохорович, хорошим солдатом ее сделаю… Она способная ученица, в седьмой, кажись, класс перешла!..
— Только не забывай, что она все-таки девушка…
— Не только девушка, а теперь — моя сестра. Моя сестра, Прохорович… Днепр помнишь? Сталинград? Вишневую балку?
Старший лейтенант Мелентьев молчал. Алексей заглянул в бывшую свою половину, крикнул:
— Капитан Труновский, я ухожу! До свидания!
— Уже уходите, майор? — хриплым спросонья голосом спросил Труновский, появляясь в двери землянки. — Ну, счастливо. — Он подал Алексею длинную, костлявую руку. — За батальон не беспокойтесь. Все будет в порядке. Будете в поарме — скажите: Труновский приступил к своим обязанностям.
— Хорошо. Передам.
Гармаш проводил своего бывшего замполита до лощины. Теплая водяная пыль сыпалась с пасмурного неба.
— Ну, бывай, Прохорович… Ты еще о нас, гвардейцах, услышишь, — сказал Гармаш.
— До свидания, Артемьевич.
— Гляди же, — наведывайся.
— Ладно…
Пройдя несколько шагов, Алексей оглянулся. Гармаша на тропинке уже не было. Занималось серое непогожее утро. Над передним краем, медленно снижаясь, горела казавшаяся ненужной бледнозеленая сигнальная ракета.
Дождь посыпал гуще, шелестя в мелкой кудрявой листве. Алексей развернул плащпалатку, накинул ее на плечи и быстро зашагал в глубь бодро шумящего под дождем весеннего леса…
В санвзводе уже не спали. Судя по строгому и печальному виду, Таня и Нина Петровна ожидали Алексея. Таня была в полном походном снаряжении — с санитарной сумкой на боку и пистолетиком. Всем своим видом она как бы хотела подчеркнуть, что с уходом брата для нее начнется еще более суровая боевая жизнь. Взгляд ее был холоден, губы сжаты.
Нина была спокойна, как всегда.
— Еще неизвестно, куда переводят тебя? — спросила Таня, когда Алексей, стряхивая с плащпалатки дождевые капли, вошел в землянку.
— Думаю, что не дальше полка, — ответил Алексей.
— Я уверена, что тебе дадут полковника, — ревниво оглядывая брата, сказала Таня.
— Я бы предпочел остаться в батальоне и довоевать со своими людьми до конца, — ответил Алексей и погладил сестру по щеке. — Не вздумай тут чего-нибудь лишнего… Вишь, какая воинственная… Пистолетище какой нацепила — подступиться страшно, — пошутил он. — Ну, сестричка, надо спешить.
— Погоди, — встрепенулась Таня. — Я сейчас вернусь.
И не успел Алексей что-либо ответить, Таня, придерживая санитарную сумку, как вспугнутая коза, выбежала по ступенькам наверх из землянки.
Алексей растерянно осмотрелся. Он остался один на один с военфельдшером. Отвернувшись, Нина очень торопливо и озабоченно рылась в ящике своего походного медицинского столика.
В мутном свете дождливого утра, проникавшего через продолговатое окошко, вделанное под самым бревенчатым потолком, Алексеи увидел знакомые очертания ее гладко причесанной головы с темнорусой коронкой чуть повыше затылка, заметно округлившуюся невысокую фигуру… Все в ней было мило для Алексея, все знакомо и дорого — и эта манера склонять голову, и как-то особенно скромно и хорошо улыбаться, и делать все быстро и энергично своими маленькими красивыми руками…
Алексей подумал:
«Подойду сейчас и скажу все, что чувствую, скажу с чистым сердцем, потому что ухожу и, может быть, никогда больше ее не увижу».
— Товарищ майор, — послышался в тишине землянки грудной голос. — У меня к вам просьба: отнести на полевую почту вот это…
Нина подошла к Алексею, держа в поднятой руке конверт.
Алексей видел теперь ее совсем близко — ее глаза, гвардейский, им самим еще под Сталинградом врученный значок, а слева — медали «За боевые заслуги» и «За оборону Сталинграда»… Медицинские погоны неловко топорщились на ее узких плечах… И то, что ему хотелось сказать недавно, мгновенно отступило, словно испарилось…
— Да, да, пожалуйста, Нина Петровна, — пробормотал Алексей. — Постараюсь не забыть.
Он стал засовывать под планшет тугой конверт.
— У нас есть сейчас трое раненых. Вчера доставили из третьей роты. Я звонила в медсанбат — обещали вчера прислать машину и не прислали, — сказала Нина.
— Хорошо. Я передам кому нужно. Ну-с, товарищ лейтенант медицинской службы, — искусственно улыбаясь, проговорил Алексей, — разрешите пожелать вам всего хорошего.
— До свидания, товарищ гвардии майор. Надеюсь, вы не будете нас забывать?
Ее лучистые глаза просто, по-женски смотрели на него.
Алексей пожал ее теплую маленькую руку и вдруг, не помня себя, поднес ее к губам, поцеловал.
Застучали шаги по ступенькам: это возвращалась Таня.
Алексей выпустил безвольно-покорную руку Нины, шагнул к выходу…
Поглаживая рыжевато-русую бороду, закрывавшую чуть ли не половину широкой груди, начальник политотдела армии генерал-майор Николай Владимирович Колпаков мягко шагал по просторной чистой избе и веселым, спадающим до гулкой октавы басом говорил сидевшему у стола Алексею Волгину:
— Алексей Прохорович, наконец-то мы стянули вас с насиженного-места. Сразу два приказа политуправления фронта: о назначении вас начальником политотдела дивизии и о присвоении звания подполковника.
Алексей, ошеломленный новым назначением, встал.
— Сидите, сидите, — положил ему на плечо руку Колпаков. — Очень рад за вас, очень рад.
— Так сразу, минуя полк, в дивизию, товарищ генерал? — голосом, полным растерянности, спросил Алексей.
— Да вот так… Минуя полк… Полковник Мануйлов серьезно заболел и отправлен в госпиталь в Москву. Вам сегодня же придется принимать политотдел.
— А из Москвы больше обо мне не запрашивали? — спросил Алексей, глядя на начпоарма так, словно хотел сказать, что новое его назначение и молчание Москвы не обошлось без его, начпоарма, участия.
Колпаков, видимо поняв, что этот умный, всегда державшийся с почтительным достоинством майор в чем-то не доверяет ему, слегка насупился:
— Нет, из Москвы пока ничего не слышно.
Генерал прошелся по избе, с силой нажимая на носки, с таким видом, как будто находил особенное удовольствие испытывать тяжесть своего большого, пышущего здоровьем тела. Шагнув к Алексею, остановился и с добродушной усмешкой проговорил:
— Насколько помнится, Алексей Прохорович, вам не хотелось уходить из армии… Вот о вас и позабыли.
— Пока это меня не особенно волнует, товарищ генерал, — сухо ответил Алексей. Рад ли он был новому назначению, сильно ли обеспокоен масштабами предстоящей работы, он и сам не мог понять в эту минуту. Все-таки он не ожидал такого назначения. Стало быть, о нем кое-что узнали и теперь хотят сделать из него крупного политработника армии.
Но как долго придется ему привыкать к этой новой обстановке!
В занавешенные чистой марлей окна пробивалось особенно веселое после майского дождя солнце. Где-то за стеной, по-видимому в сарайчике, кудахтали куры, повизгивал поросенок. За дверью стрекотала машинка… Покой, тишина. Будни второго эшелона армейского тыла…
Конечно, в штабе и политотделе дивизии не будет такого покоя, уюта, и все-таки и там не будет того, к чему Алексей привык, что видел и слышал каждый день — всегда тревожного и словно грозового воздуха переднего края, людей, стоящих перед врагом лицом к лицу.
— Теперь у вас будет большая часть, — как бы отвечая на мысли Алексея и снова начиная ходить по пестрой домотканной дорожке, постланной от стола к двери, продолжал начпоарм. — Партийный состав дивизии увеличивается с каждым днем. Да что вам говорить! Ведь вы руководили большим коллективом. Правда, это крупная боевая единица, сложный военный механизм… Признайтесь, — неожиданно прервал себя Колпаков, — вам не хочется уходить из батальона?
— Не хочется, товарищ генерал, — сознался Алексей.
— Вот вы опять, — с сожалением покачал головой генерал. — Но мы теперь вас не отпустим. Теперь вы наш надолго… Вы знаете, что нам предстоит?.. Идите-ка сюда. — Колпаков поманил Алексея к застилавшей всю стену, как пестрый ковер, карте, показал розовым пальцем на красные и синие круги и овалы чуть пониже Орла. — Вот, пожалуйста! Сюда немцы стягивают громадные силы: отборные танковые и моторизованные дивизии, укомплектованные сверхтяжелыми танками «Тигр», самоходными орудиями «Фердинанд» и так далее. Сосредоточивается масса авиации. Гитлеровцы выскребли весь тыл, снимают войска с Западного фронта… А союзнички наши о вторжений в Европу все еще помалкивают, закопались в Северной Африке и вряд ли скоро откроют второй фронт… Понятно? Как видите, немцы не дремлют и опять хотят воспользоваться летним периодом и отсутствием второго фронта. Хотят взять реванш за Сталинград, как они сами выражаются. Об этом говорит и наша разведка… Кстати, ваш праздничный «язык» добавил ко всему, что мы уже знали, много нового и важного.
— Заговорил-таки… А у нас молчал, — удивился Алексей.
— У нас тоже сперва молчал иди молол чепуху. Оказался порядочным мерзавцем. Таких, конечно, молодчиков мы приберегаем для послевоенных судов. За этим бароном, как потом выяснилось, числится немало гнусных преступлений. Но, главное, он разговорился и расхвастался — за милую душу. И не из желания, конечно, оказать нам услугу, а чтобы доказать, что вот мы, гитлеровцы, дескать, еще не выдохлись, как вы думаете, и вам, большевикам, еще нос утрем. В общем, картина ясная: гитлеровцы готовятся к летнему большому наступлению на Курск, чтобы запереть Курский выступ и ударить на Москву. О сроках не знают еще и сами немцы, но мы должны быть начеку.
Колпаков прошелся от стола к двери, занавешенной байковыми одеялами, и обратно, продолжал более тихо:
— Так вот… Можете судить, какая предстоит нам работа. Кропотливая, ежечасная, может быть, не такая веселая и разнообразная, как у боевых командиров, но не менее важная. Строевикам предстоит еще больше закапываться в землю, расставлять истребительные противотанковые средства и в то же время готовиться к наступательным операциям еще невиданного масштаба. Нам, политработникам, надо будет воспитывать солдат, закалять их души, повышать идейность, моральный и боевой дух армии. Каждое наше подразделение, каждая огневая точка должна стать Сталинградом в миниатюре. Весь этот период мы должны учить бойцов усваивать уже накопленный опыт… Учеба, учеба и учеба! Политическая, пехотная, противотанковая, снайперская, какая хотите. Учиться, пока есть время. Уметь отражать атаки, отсекать пехоту от танков, бить их всеми средствами, штурмовать оборонительные узлы. Штучки у нас для этого припасены получше, чем в прошлом году. Ими надо уметь пользоваться. А мы, политработники, должны постараться, чтобы боец не только владел в совершенстве оружием, но и знал, зачем это оружие ему дано. По поводу вопросов, которые я сейчас затронул, мы еще будем беседовать со всеми. На днях в политотделе армии предстоит совещание. Ну-с, а теперь… — Колпаков расправил бороду ладонью снизу, выставил ее вперед, как лопату, смягчил продолжительною официальную беседу доброжелательной улыбкой. — Теперь желаю удачи… Вы, я вижу, озадачены?
— Есть немного, товарищ генерал, — ответил Алексей.
— Ничего. Привыкнете.
— Товарищ генерал, разрешите узнать… Как с теми двумя перебежчиками? — спросил Алексей. — Ведь это тоже наши первомайские трофеи.
— Ах, да… Конечно. Кажется, наш народ. Одного мы передали в штаб армии. Уже помогает составлять листовки и обращения. Приглашает поименно своих однополчан последовать его примеру. Правда, насчет пребывания в компартии приходится пока верить на слово. Как бы ни было, мы не должны забывать, что перед нами две Германии.
Алексей сказал:
— Мне думается, наш народ никогда не забывал об этом. Разрешите идти, товарищ генерал?
— Идите.
Колпаков крепко сжал руку Алексея.
— Все-таки вы теперь ко мне ближе, а? — весело усмехнулся он.
— Ваша взяла, товарищ генерал, — шутливо ответил Алексей.
Он взял конверт с приказом и направлением, отдав честь, вышел из кабинета.
После предварительных летных испытаний Виктор и Родя Полубояров получили наконец назначение в свой авиаистребительный полк. Эта радость стоила им больших волнений и хлопот — ежедневного хождения в отдел кадров, писания многочисленных рапортов, настойчивых визитов к старому ворчливому полковнику, начальнику отдела кадров.
Виктор уже намеревался пробиться к самому генералу, по слухам очень добродушному, веселому и любившему летчиков-истребителей, как вдруг все решилось само собой. Как оказалось потом, все зависело от одного майора, занимавшего в цепи военных и штабных инстанций совсем скромный, малозаметный пост. Он оказался сговорчивым и в первую же разнарядку на Центральный фронт включил Виктора и Родю, вручил им предписания для явки в авиационное хозяйство полковника Чубарова, или, как называли его в полку, «бати».
И тот самый полковник, который прежде выгонял резервистом, клянчивших, чтобы их поскорее послали на фронт, грозивший гауптвахтой и арестом за подрыв дисциплины, без всяких колебаний подписал предписания, не глядя на стоявшие в них фамилии.
Двадцатого мая ранним утром Виктор и Родя вылетели на военном транспортном самолете из Москвы в Курск и через три часа вышли из самолета на аэродроме вдали от города. Штаб Центрального фронта располагался где-то в районе Курска, в селе, и его надо было искать.
— Куда мы теперь, товарищ Герой Советского Союза, будем пикировать? — спросил Родя, сбивая на затылок пилотку и подбрасывая на плечо тощий солдатский мешок, в котором, помимо двух пар белья и двухдневного воинского пайка, ничего не было.
— Вдовушек искать, как в Чкалове, — съязвил Виктор и смешливо покосился на друга.
Родя невозмутимо сплюнул сквозь зубы, кинул в рот из пачки «Беломора», полученной в московском резерве, папиросу, сказал небрежно:
— А хоть бы и так. Вы, товарищ старший лейтенант, вижу, постную жизнь решили вести, а я держусь другого угла прицеливания. Насчет вдовушек вы напрасно иронизируете. Клавочка Снегирева, наша общая чкаловская знакомая, оказалась очень значительным объектом… В этом мне позволено было убедиться…
— Не хвастай, Родион, — остановил приятеля Виктор. — Ты серьезно говори, куда мы направим стопы?.. В город, что ли?
Они стояли среди пыльного, совершенно открытого аэродрома, вокруг которого всюду густо торчали дула зениток. На гладкую, широкую площадку со сбитой, вытоптанной травой поминутно садились транспортные машины, а с дальней — длинной, как степной голый большак, с ревом и жужжанием взмывали длинноносые «яки» и похожие на резвых голубков «Лавочкины».
— Эх! — восторженно вырвалось у Виктора. — Вот он где, простор. Сразу чувствуется — прифронтовое небо… Вон, кажется, автобус отъезжает в город. Побежим, Родион.
— Нажмем! — крикнул Родя.
И друзья, придерживая походные мешки, трусцой побежали к лощинке, где у целого поселка землянок, свежевырытых капониров и щелей стоял, нетерпеливо подрагивая, автобус.
— Куда? — подбегая, спросил у шофера Виктор.
— В Курск, — ответил шофер. — Садись.
Виктор и Родя живо залезли в переполненный офицерами автобус. Машина рванулась и понеслась по вьющейся по извилинам балки недавно наезженной дороге, подпрыгивая на рубчатых промоинах. Было по всему заметно: возле аэродрома не позволяли задерживаться ни одной машине, ни одной лишней демаскирующей точке…
Автобус доставил летчиков на Ленинскую улицу, горбато спускающуюся вниз. Виктор и Родя вышли, огляделись. Развалины домов утопали в пышной зелени. Тяжелые гроздья сирени свешивались через заборы, воздух был полон ее сладкого аромата. На солнце кое-где отсвечивали старинные маковки уцелевших церквей. Улицы были малолюдны и тихи.
— В комендатуру, что ли? — сплевывая, спросил Родя.
— Больше некуда, — ответил Виктор. — Только там нам могут сказать, где находится штаб фронта, а может быть, и нашего хозяйства.
— А вообще я такого мнения, — шагая по чисто подметенной панели, оживленно рассуждал Родя. — В полк согласно предписанию мы должны явиться двадцать третьего. В нашем распоряжении еще целых два дня. Курск, я наблюдаю, город вполне приличный, не особенно исковырянный всякими там железками. Причем, если не ошибаюсь, здесь живет моя тетя…
Виктор с усмешкой взглянул на друга.
— Чего смеешься, Волгарь? Ей-бог, у, не вру. Вернее, до войны жила… Улица Красина, дом номер… — Родя наморщил лоб. — Какой же номер… Чертово дело — забыл… Ну, да в комендатуре обязательно раскопаю. Это дело плевое.
— Я тоже задержусь здесь на сутки, — сказал Виктор, и по-юношески нежные щеки его слегка порозовели. — Мне нужно разыскать один эвакогоспиталь, повидать земляков-ростовчан…
— Понимаю, — ухмыльнулся Родя.
— Ничего ты не понимаешь, сундук.
Виктор уже давно, как только он и Родя отъехали от аэродрома и стали подъезжать к Курску, почувствовал нарастающее волнение. Он уже не мог думать ни о чем другом, а только о Вале… Валя!.. Она, конечно, ничего не знает о том, что он уже в Курске: он умышленно ничего не писал ей от самого Чкалова, что возвращается в армию, что, возможно, будет на Центральном фронте и тогда не минует Курска…
«Какой в этом смысл? — стараясь настроить себя скептически, думал Виктор, — Ведь прошло полтора года, как мы виделись. Смешно думать, что она сохранила ко мне какое-то чувство… Да и было ли оно у нее? Ведь она такая пустышка. Небось, давно забыла, думает, что я калека, и закрутила здесь с каким-нибудь тыловым офицериком… Зайду в госпиталь, узнаю сторонкой, что и как, постараюсь не попасться на глаза и завтра же — в полк».
— Ты чего зажурился, Волгарь? — толкнул Виктора в бок Родя. Помрачнел, а? Гляди: какое небо… Вот приедем в полк, фашистов будем лупить, аж перья будут сыпаться. Да, кстати… Ты говорил, — где-то тут братуха твой воюет. Гляди, еще встретитесь.
Лицо Виктора посветлело.
— Возможно. Два с лишним года не виделись. Да его еще надо разыскать. Знаю только: полевая почта номер такой-то, а где — ищи-свищи. Фронт велик. И сестра здесь… Санинструктором в роте…
— Ну и семейка, — задумчиво щелкнул языком Родя. — Сколько же вас, Волгиных-то? Никак, две дюжины?
Виктор усмехнулся:
— Нас много. Сразу и не сосчитаешь.
— Ага! Вот и комендатура! — обрадованно вскрикнул Родя. — Видишь — часовой?.. Крючок с красной повязкой… И с автоматом. Эй, сержант! Сюда, а? — кивнул на дверь Родя и стал демонстративно поправлять на плече погоны и подтягивать ослабевший пояс.
Дежурный комендант, неприступный с виду капитан с непроницаемо-строгим лицом и плотно сжатыми губами, тщательно проверил у летчиков документы и предписания, вынул из планшета засаленную карту-пятикилометровку, ткнул пальцем в зеленый квадрат:
— Штаб фронта ищите здесь. В этом секторе. О хозяйстве Чубарова ничего не знаю.
— Где же штаб фронта? — наклонился Родя.
— Вам еще разжевать и в рот положить, лейтенант? Язык до Киева доведет, — резко заметил капитан и спрятал карту. — Ночевать будете?
— Будем, — поторопился ответить Родя.
— Только не советую задерживаться. Задержитесь лишнее, все равно узнаю.
— Не имеем такой привычки, товарищ капитан, — отчеканил Родя. — Предписание для нас — святое дело.
Тонкие недобрые губы капитана чуть дрогнули в улыбке, но взгляд остался холодным. Капитан быстро выписал на листке блокнота направление на ночлег, сунул Роде и Виктору талончики в военную столовую.
— Все?
— Нет, не все, товарищ капитан, — придвинулся к столу Виктор и спросил о госпитале, назвав номер.
— Это здесь, на Ленинской. Два квартала, — ответил комендант. — Вот что… Вы тут ночами поосторожней. Немец стал бомбить…
— Не привыкать, — беспечно махнул рукой Родя.
Они откозыряли, вышли на улицу.
— Ну? Ты тетю искать? — сощурился Виктор.
— Ты угадал, Волгарь. Ночевать добряк-капитан направил нас… — Родя поднес к глазам бумажку. — Улица, дом номер… Ладно, найдем. Мешать мы друг другу не будем. А может, пойдем вместе, а? Все веселее…
— Нет, мне надо обязательно в госпиталь, — чувствуя нарастающее биение сердца, ответил Виктор.
— Тогда условимся о встрече. Приходи по этому же адресу, — потряс Родя бумажкой, — завтра в двенадцать. Ладно? Уговорились. Оттуда прямо на контрольный и попутной машиной до этой самой, как ее… ну, до штаба фронта.
— Гляди, Родион, не закуралесь где-нибудь, — наставительно предостерег Виктор.
— Буду как ягненок, товарищ старший лейтенант. И насчет заправочки без вашего разрешения ни в одном глазу, — вытянулся Родя. — Разрешите идти?
— Идите, — усмехнулся Виктор.
Родя круто повернулся, не оглядываясь и посвистывая зашагал по панели.
Виктор прошел квартал, остановился, закурил, часто затягиваясь. Все-таки он волновался. «Полтора года! Полтора года! Многое за это время могло произойти в душе человека!»
Виктор обдумывал, как бы сделать так, чтобы на всякий случай остаться незамеченным…
«А может быть, совсем не ходить? К чему все это? Ведь я не Родя, — подумал Виктор и преисполнился жестокой иронии к самому себе. — Воевать надо скорей ехать, а не прохлаждаться по тылам… Нужен ты ей здорово!»
Но в памяти опять засияли голубые глаза, вызывающе капризные губы, и сердце Виктора забилось тоскливо и сильно. Вот она где-то здесь, совсем близко. Всего один квартал! И как можно не зайти, не узнать что-нибудь о ней, не взглянуть! Ведь завтра он будет уже далеко от этой чистенькой, кое-где зияющей застарелыми воронками улицы, от запаха сирени, от зеленого, уютного города. Будет соколом метаться по небу, и сердце опять станет жестоким и твердым, как вот этот поцарапанный пулями камень…
Виктор зажег новую папиросу и, умышленно растягивая шаги, направился к следующему переулку.
— Скажите, где госпиталь номер 3240? — спросил он у какого-то военного.
— А вот здесь, — показал военный на четырехэтажное здание, повидимому в недавнем прошлом — школы.
Виктор прошелся раз-другой мимо госпиталя, постоял на углу, поглядывая на окна. У раскрытых рам стояли раненые в таких же фланелевых халатах, какой он сам недавно снял, виднелись повязанные белыми косынками головы медицинских сестер.
Виктор свернул за угол, зашел во двор. У черного входа стоял автобус, из него выносили раненых. Возле автобуса толпилось несколько медицинских сестер. Санитарки, покачиваясь, чуть ли не бегом таскали носилки. Приемка раненых шла полным ходом. Во дворе на скамеечках сидели раненые, выздоравливающие, «ходячие», как обычно их называли, одни — с костылями, другие — без костылей, курили…
Во дворе было людно, поэтому Виктора сначала никто не заметил. Он издали всматривался в медсестер, надеясь увидеть среди них Валю. Один раз ему показалось, что он узнал ее в высокой и стройной девушке с выбивающимися из-под косынки золотистыми кудрями.
Он чуть не позвал ее. Туманные круги поплыли в его глазах от волнения, но тут же высокая сестра обернулась и кровь отхлынула от его сердца: нет, это была не Валя…
Тогда он решился на такой шаг: подошел к скамейке и сел рядом с двумя грызущими семечки ранеными. Они посторонились, дав ему место.
— Что, ребята, скоро, должно, на выписку? — с напускным спокойствием спросил Виктор, кладя у ног походный мешок и на него свернутую шинель. Заметив сиявшую на груди Виктора Золотую Звезду, раненые сразу перестали плеваться шелухой.
— Да уже почти отмаялись, товарищ старший лейтенант. Не нынче-завтра замелькаем пятками, — с готовностью ответил темноволосый и круглоголовый, с отросшей на широких скулах пушистой бородкой. — А вы, товарищ старший лейтенант, никак, проведать кого?
— Да, друзья. Проведать кое-кого, — доставая портсигар и не спуская глаз с двери госпиталя и с отъезжающего автобуса, ответил Виктор.
— Должно, дружок тут лечится? Его враз можно вызвать. Он лежачий или ходячий?
— Ходячий, — машинально кивнул Виктор.
— А как фамилия? Может, слыхали, — желая во что бы то ни стало услужить герою, настойчиво приступил к Виктору словоохотливый раненый с бородкой.
Виктор не ответил, жадно затягиваясь папиросным дымом, попросил:
— Вы вот что, браток, не посчитайте за труд, позовите-ка сюда вон ту сестричку.
— Ту, что ли? — обрадовался боец.
— Да хотя бы ту, мне все равно.
— Вера! — крикнул темноволосый боец. — Живым манером сюда.
— Чего там? — спросила стоявшая у двери белолицая, очень миловидная медсестра. — Подождут. Я зараз.
— Да иди же ментом… Ну! Товарищ Герой Советского Союза просят. И всегда они так, — сердито пробурчал боец. — Нету того, чтобы сразу подойти.
Но Вера уже подошла, с любопытством разглядывая Виктора.
— Чого вам треба? — спросила она у бойцов.
— Чого, чого, — передразнил боец. — Вот товарищ Герой Советского Союза интересуется.
— Послушайте, — оказал Виктор. — У вас Валентина Якутова работает?
Опушенные черными ресницами большие синие глаза Веры смотрели теперь не спокойно и безучастно, а с каким-то нетерпеливым любопытством.
— Валентина Николаевна работает. Она у нас старшей операционной сестрой.
— Позовите ее, пожалуйста. Только не говорите, кто вызывает, — чувствуя, что краснеет, попросил Виктор и, откусив кончик папиросного мундштука, выплюнул.
Вера с уважением смотрела на его Звезду. Казалось, она о чем-то догадывалась. Виктор уже подумал, не работала ли она в госпитале в то время, когда он был в Ростове, и не узнала ли его.
— Так вы попросите ее выйти, — напомнил Виктор. — Ничего не говорите, а только скажите: выйдите, мол, вас спрашивают.
— Есть позвать старшую операционную сестру Якутову, товарищ старший лейтенант, — бойко ответила Вера.
Волнение Виктора не ускользнуло от внимания двух раненых: они переглянулись.
— Пошли, Голощеков, — предложил боец с темной бородкой.
— Пошли. Скоро надо к врачу, — небрежно согласился его товарищ, худенький, с узким, болезненно желтым лицом, и вдруг догадливо подмигнул:
— Счастливой вам встречи, товарищ старший лейтенант.
Виктор остался на скамейке один. Волнение его достигло такой силы, что он готов был сам бежать в госпиталь я, не дожидаясь, искать Валю.
Так или иначе он должен повидать Николая Яковлевича Якутова, сказать ему, что вот он уже вылечился и теперь совсем здоров. И большая доля заслуги в этом принадлежит ему, главному хирургу, первому вырвавшему обескровленного летчика из небытия.
Послышались голоса, и Виктор поднял голову. Прямо к нему шли Вера и Валя. Он сразу узнал ее. Только она показалась ему еще тоньше, бледнее и выше, чем прежде. Вера остановилась, а Валя, глядя на него издали из-под руки, так как в глаза светило солнце, сначала медленно и неуверенно, а затем быстро и спотыкаясь, почти бегом кинулась к нему…
Виктор встал, не отрывая глаз от подбегающей Вали. Вот она, большая, бледная и красивая, почти не касаясь земли, бежит к нему. От белизны ее халата, кажется, больно глазам, но он глядит на нее, онемелый и радостный, забывший о своих недавних сомнениях… Ее яркоголубые, такие знакомые глаза сияют издали каким-то особенным ласковым светом. Она тоже узнала его. Она удивлена, ошеломлена больше, чем он, и как будто все еще не верит самой себе, то прикрывает глаза ладонью, то опускает ее. И совсем это не та Валя, которую Виктор знал когда-то, — гордая, надменная, своенравная…
— Виктор! Витенька! — вскрикивает Валя. Виктор чувствует, как она трепещет у него на груди, как ее теплые руки судорожно охватывают его шею, как сухие, горячие губы сливаются с его губами…
………………………………………………………………………………….
После бессвязных восклицаний, вопросов, начатых и неоконченных фраз, без чего не обходится ни одна радостная встреча, Валя повела Виктора к отцу.
— Пойдем, пойдем. Ты знаешь, как он будет рад тебя видеть! Ведь ты, можно сказать, его «тяжелый». А что ты был тяжелый больной, ты и сам знаешь…
Николай Яковлевич Якутов в это время был свободен и находился в ординаторской. Тут же сидела начальница отделения рыжеволосая и веснушчатая Ревекка Абрамовна и давала наставления сестрам. Дверь отворилась, вошла Валя, ведя за руку улыбающегося Виктора.
— Папа, ты узнаешь этого человека? — спросила Валя.
Николай Яковлевич подошел к смущенному Виктору и с минуту очень серьезно и внимательно разглядывал его из-под насупленных бровей. Виктор так же молча и терпеливо смотрел на Якутова, на его заметно постаревшее, сморщенное, пожелтевшее лицо. Довоенного его брюшка теперь совсем не было заметно под халатом, и весь он стал какой-то плоский, сухонький и словно затвердевший.
— Так, так… — не повышая голоса и, казалось, без всякого удивления проговорил Якутов. — Я всегда узнавал своих выздоровевших больных, всегда. Товарищ Герой Советского Союза Волгин, если не ошибаюсь?
— Так точно, — по-военному ответил Виктор.
— Я же говорила, что папа сразу узнает, — сказала Валя.
— Еще бы… Не узнать ростовчанина! — сказал Якутов, тряся Виктора сразу за обе руки.
— Бог ты мой, — вскрикнула Ревекка Абрамовна и кинулась к Виктору, наваливаясь на него всем своим большим, рыхлым телом. — Земляк вы наш! Милый, дорогой! Да откуда же вы? Гляньте на него: свалился, как с неба!
Виктор еле успевал отвечать на вопросы и приветствия. Он не ожидал, что его встретят с такой радостью. В ординаторскую сбежались врачи и сестры со всего отделения. Некоторые сотрудники, работавшие в госпитале со дня эвакуации из Ростова, тотчас же узнали Виктора и разговаривали с ним, как с близким человеком.
Задыхаясь, бледная от одышки, прибежала из своего зубоврачебного кабинета Юлия Сергеевна. В руке ее блестел тонкий зубоврачебный зонд. Увидев Виктора, она кинулась к нему, словно хотела проколоть его зондом, обняла и расцеловала, как родного сына. Ей показалось, что Виктор привез с собой какой-то клочок старых воспоминаний о родном городе, о ее тихой квартире, о сыне Юрии…
— Уходи, уходи. Тебе вредно, — ворчал Николай Яковлевич, отталкивая жену. — Все по местам… Марш, марш… А вы, молодой человек, плохо себя вели, — шутливо погрозил Виктору Якутов. — Почему так долго кочевали по госпиталям? Наверное, не слушались врачей, не выполняли режима? Что это еще за новость — болеть глазами, а?
— Папа, ты совсем замучил Витю вопросами, — беря Виктора под руку и словно пытаясь закрыть его собой от всех, сказала Валя. — Ведь он с дороги… Наш гость… Ему надо отдохнуть. Я должна отвести его к нам…
— Веди, веди. Угощай чем богаты. Тебя заменит Вика. Я распоряжусь. Вы надолго? — обратился Николай Яковлевич к Виктору.
— Завтра я должен уехать, — ответил Виктор и кинул взгляд на сразу потемневшее лицо Вали.
— Почему так скоро? — спросил Якутов. — Погуляйте в Курске. Подышите сиренью, послушайте соловьев. А впрочем, приказ есть приказ. Дочь, ты получше прими его. Что есть — на стол, понятно?
Якутовы жили недалеко от госпиталя, на третьем этаже большого запущенного дома. Большинство жителей его еще не вернулось из эвакуации. Медицинский персонал размещался в опустелых, нахолодавших за зиму комнатах, устроившись кое-как. Только немногие, самые предприимчивые, обзавелись обстановкой, снеся ее из других свободных квартир. Эти люди, приезжая в новый город, всегда чувствовали себя так, словно собирались жить в нем долгие годы. Якутовы не принадлежали к их числу: в двух маленьких комнатах, занимаемых ими, не было ничего, кроме одного стола, трех деревянных топчанов и сваленных в кучу чемоданов.
В эту квартиру и привела Валя Виктора.
— Так «они» и жили, — шутливо сказала Валя и повела вокруг рукой. — Неказисто, правда? В Воронеже и в Камышине мы жили хуже и чуть не замерзли. Представь Воронеж: громадный четыреэхтажный дом, неработающее отопление, обледеневшие радиаторы, на окнах и на полу — лед. Спали под матрацами. А в госпитале тепло, так мы не выходили оттуда… Зачем я рассказываю все это? Ведь ты пережил не меньше.
Она пытливо и нежно заглянула в его глаза.
— Вот мы и вдвоем… Мне кажется, что все это мне снится… Скажи: ты мечтал о такой встрече?
Он стал целовать ее, приговаривая:
— Мечтал и думал… Думал и мечтал… Долгие месяцы… А ты совсем стала военной. Ты, Валюша, военная?..
Он отстранил ее от себя, смотрел на нее с удивлением.
— Младший лейтенант медицинской службы… И эти погончики… Тебе идет военная форма…
— А ты тоже стал какой-то другой, — изучающе всматривалась в Виктора Валя.
— Какой?
— Даже не могу понять. Потолстел, что ли… Посолиднел…
— Скажи — постарел…
— Нет, нет… Ты стал лучше.
— Благодарю.
Они стояли посредине неубранной комнаты, с разбросанными на полу вещами, испытывая смущение, как будто долгая разлука отдалила их друг от друга.
Разговор все еще тек по извилистому, неровному руслу.
— Признаюсь, я не ожидал такой встречи. Ведь полтора года прошло. Я думал ты совсем забыла меня… И забыла — сознайся, — сказал Виктор.
— Как ты смеешь так говорить? Почему ты думаешь, что я такая легкомысленная? Ведь я тоже изменилась, разве не правда?
Виктор многозначительно промолчал.
— Бессовестный… У нас так мало времени. Ведь завтра ты опять уедешь. И опять надолго. И опять это ожидание, что тебя привезут изуродованного, с раздробленными руками и ногами, — Валя передернула плечами. — Кстати, ты знаешь, где Таня? Она мне не пишет. Считает меня недостойной внимания фронтовички. А ведь она где-то здесь, на Центральном фронте, вместе с твоим братом, я слыхала…
Лицо Вали стало печальным.
— Твоя сестра думает, что только она одна способна на большое дело. Герои есть всюду и, как тебе известно, часто делают совсем незаметное и с виду малюсенькое дело.
— А Юрий где? Он в Ростове? — спросил Виктор, почему-то испытывая неловкость при упоминании о прошлом.
— В Ростове. Вернулся из эвакуации и опять работает в Управлении дороги.
Виктор, казалось, безучастно слушал.
Валя всплеснула руками:
— Ой, что же это я? Какая же я скверная хозяйка! Витенька, посиди здесь, на стульчике, а я приготовлю кое-что… Ведь ты проголодался. Сиди и рассказывай, как ты жил в госпитале.
О чем он мог рассказывать? О скучных госпитальных палатах, о приступах злости в часы бессилия и неверия в выздоровление? Нет, не о прошлом хотелось ему сейчас говорить!
Валя что-то делала у шумевшего примуса, а Виктор, любуясь ею, находил в ней все новые и новые привлекательные черты…
Да, Валя изменилась… Он это видел, чувствовал, хотя и не мог сказать, в чем заключалась эта перемена. В военной форме Валя как будто стала для него и далекой и вместе с тем более близкой.
После обеда они сидели, у открытого окна, глядя на залитую майским солнцем, одетую в зеленый бархат садов, обширную панораму Курска.
В городе еще много было следов нашествия, всюду были видны развороченные камни и черные остовы сгоревших домов, но жители уже успели убрать мусор, подмести улицы и даже побелить некоторые домики.
Клонившееся к закату солнце освещало стены, золотило крыши, уже по-летнему горячими лучами пронизывало то светлую, то темную зелень яблоневых садов. А как много в Курске сирени! К вечеру ее аромат, наплывавший с окраин, становился все сильнее…
Николай Яковлевич и Юлия Сергеевна еще не приходили из госпиталя. Виктор и Валя обнявшись, сидели одни. Часы шли и нужно было сказать многое, о чем не было сказано в письмах.
— Мы очень много работали, особенно в Воронеже и под Сталинградом, — задумчиво рассказывала Валя. — Я не выходила из операционной по двадцать часов. Теперь нам легче: нет больших боев, но и теперь я почти все время в госпитале. Мне кажется, я никогда не испытывала такой полноты жизни, такой гордости за себя и за то, что я делаю. Я была счастлива, когда меня назначили операционной сестрой. Я пережила нечто подобное только два раза: когда мне впервые сшили шелковое взрослое платье и когда впервые я вошла в Медицинский институт. Ты улыбаешься? Серьезно тебе говорю.
Виктор сказал, что все это ему понятно. Прижавшись к нему и ровно дыша у его груди, она продолжала:
— А отец и мать как работают! А все сестры и санитарки! Иной раз поглядишь и удивишься: сколько же сил нужно человеку, чтобы круглые сутки быть на ногах! А отец выходит из госпиталя только во время переездов. Мне кажется, он очнется от трудового угара и отойдет от своего хирургического стола только когда кончится война.
Валя вдруг отстранилась от Виктора, спросила:
— Тебе обязательно завтра надо уезжать?
Виктор подумал, ответил не сразу:
— Да, было бы лучше завтра.
— Почему? Разве ты не можешь побыть у нас еще день?
— Видишь ли… Мне с товарищем надо еще заехать в штаб фронта. А двадцать третьего мы должны быть уже в полку.
— А полк где?
— Не знаю. Его надо еще разыскивать…
Валя с серьезным любопытством смотрела на Виктора и вдруг обвила его шею руками, прикрыла сияющую голубизну глаз длинными, вздрагивающими ресницами, прошептала:
— Как я люблю тебя, Витька! Вот таким я и хотела тебя встретить…
Солнце зашло, а они все еще сидели у окна. С Сейма повеяло холодком. Из госпиталя донеслись звуки ударов о рельсу, начинался ужин. Город погружался в зеленые сумерки. Над Ямской слободой зажглась первая звезда. Прямо над ней скрестились лучи двух прожекторов.
Виктор обеспокоенно спросил:
— Тебе не нужно в госпиталь? Я тебя не задерживаю?
— Нет, я свободна, — ответила Валя. — До завтрашнего полудня, а может быть, отпрошусь еще на сутки.
Они встали, словно очнувшись от сна, взволнованные чем-то новым и необычным. В комнате бродил зыбкий сумрак.
Они молчали, стоя рядом и не решаясь теперь прикоснуться друг к другу.
Виктору казалось, что он слышит сильные толчки Валиного сердца. Он почувствовал неловкость и сказал нерешительно:
— Я еще не спросил, можно ли мне остаться у вас.
Валя тронула его за руку.
— Как тебе не стыдно так говорить! Конечно, ты останешься. Скоро придет мама. Да и какое это имеет значение?
Но в голосе ее Виктор уловил неуверенность. Он понимал, что должен сказать нечто важное и обязательное, без чего его пребывание в квартире Якутовых становилось неудобным.
И он сразу набрался решимости.
— Слушай, Валя, я хочу… Одним словом… Юлия Сергеевна и Николай Яковлевич могут подумать… Он заволновался и заговорил бессвязно. — Я уеду… И мы, может быть, скоро не увидимся…
Она слушала, притаившись.
— Наши отношения с сегодняшнего дня стали такими, что о них нужно сказать, — медленно, но постепенно смелея, продолжал Виктор. — Чтобы уже знать определенно… что ты у меня есть… Я сегодня же скажу Юлии Сергеевне и Николаю Яковлевичу… Ты согласна?
— Глупенький. Как же я могу быть не согласна? Ведь я тебя люблю, — чуть слышно прошептала Валя. — Я сегодня же скажу маме. Папе это, конечно, безразлично, я знаю. Боже мой, какие мы дураки! — вдруг тихо засмеялась она. — Война, люди теряют близких, а мы… Ты, может быть, предложишь в ЗАГС пойти? Разве он сейчас существует?
— Существует, Валенька, существует. Такие учреждения всегда были, есть и будут, — уверил Виктор.
— Вот удивятся в госпитале, — сказала Валя.
— А если Николай Яковлевич и Юлия Сергеевна не согласятся? — усомнился Виктор. — Тогда придется с позором вылетать из Курска?
— Кто? Папа и мама? — с негодованием возразила Валя, — Как они посмеют!
Виктор снова хотел обнять ее, но она отвела от себя его руки, сказала полушутливо:
— Теперь ты должен вести себя паинькой, как жених. Понятно? Остальное предоставь мне. А сейчас уйди, погуляй немного. Через час придешь. Ладно?
— Ладно, — покорно согласился Виктор.
Она тихонько вытолкнула его за дверь.
Виктор пошел вниз по Ленинской. Торопливо шагающие жители попадались ему навстречу. Осторожно светя щелками словно прищуренных фар, громыхая по мостовой, бежали по улице редкие грузовики. Со станции доносились сдержанные паровозные свистки. Световые щупальцы прожекторов шарили по небу. Пахла влажная от росы сирень. Спокойно горели звезды…
«Что я делаю? Не совершаю ли ошибки? — размышлял Виктор, а сердце так и прыгало от радости. — Она меня любит! Она согласна! Не могу же я так ее оставить… в неопределенном положении…»
«А все-таки смешно и странно, — немного погодя рассуждал он. — Ехал в полк, а попал в женихи… Эх, некому взгреть тебя, Волгарь! То-то будет хохотать Родя… Пошел он к черту! Я, может в последний раз вижу ее. Почему в последний? А потому, дружок, что ты можешь не вернуться. Война-то еще не окончилась. И Валя будет так же, как Людмила, жаловаться на одиночество случайному знакомому. А может, даже жаловаться не будет? Ведь это Валя…»
«А я вернусь! Вернусь! — спустя минуту с упорством повторял Виктор. — И не могу я лететь туда и думать, что ее нет у меня…»
Ему становилось все томительнее ходить одному. Хотелось поскорее узнать, согласны ли старики Якутовы. Новое, еще небывалое волнение охватывало его.
Не назовут ли Якутовы его предложение дерзостью? Скажут: вот отблагодарил за хороший прием…
От нетерпения Виктор вернулся в дом раньше времени. Он отворил дверь и в блеклом свете керосиновой лампы увидел Юлию Сергеевну. Она сидела у стола, закрыв лицо руками. Валя взволнованно ходила по комнате, цепляясь ногами за чемоданы.
— Мама, ты неправа, — услышал Виктор ее решительный голос. — Мы с Витей давно любим друг друга. И чтобы доказать, что нас ничто не может разлучить, мы завтра скрепим наш союз. А война — это ерунда!
(Она так и сказала: «война — ерунда!»).
Виктор молча стоял у двери и виновато смотрел на Юлию Сергеевну. Вот она отняла руки от бледного лица, тихо сказала:
— Как это неожиданно! Мне кажется, это какая-то шутка. Виктор, подойдите сюда.
Виктор подошел.
— Вы в самом деле любите мою дочь? — недоверчиво и строго спросила она.
— Я люблю ее, Юлия Сергеевна, — заикаясь, ответил Виктор. — Люблю. С того времени, когда еще до войны приезжал в отпуск. И чтобы вы знали, что это серьезно, и были спокойны за Валю…
— Ах, какое тут спокойствие! — с отчаянием перебила Юлия Сергеевна. — Хорошо, что вы еще оказались порядочным человеком. Делайте что хотите… Я согласна.
Виктор и Валя подбежали к ней.
— Мыслимое ли дело! Люди воюют, смерть так и ходит, а вы что вздумали, — ахала Юлия Сергеевна.
— Мама, мы не боимся смерти! — убежденно, словно давая клятву, проговорила Валя. — И причем тут смерть!
Юлия Сергеевна посмотрела на нее и Виктора с искренним изумлением и, как это полагалось по старинному обычаю, соединила их руки…
Наутро Валя достала из чемодана свое любимое палевое платье, которое она не надевала с начала войны, маленькие изящные туфельки, переоделась. Виктор с восхищением смотрел на нее.
Валя накрыла стол, налила из фляги в бокальчики разведенного спирта. Юлия Сергеевна только вздыхала и покорно повиновалась дочери.
— А что же папа? Почему он не пришел хотя бы на минутку? — спросила Валя.
— Он занят, — сказала Юлия Сергеевна. — Как услышал, кричит: «Глупости! Безобразие! Я ее разжалую в рядовые!» Это тебя-то, Валенька.
Виктор и Валя засмеялись. Валя словно вся светилась и болтала безумолку. Но вот часовая стрелка стала подходить к десяти… Ничем не обнаруживая беспокойства, Валя только стала серьезнее.
— Ты, может быть, останешься до завтра? — как бы вскользь спросила она у Виктора.
Виктор отрицательно покачал головой. Юлия Сергеевна поцеловала его в лоб, сказала:
— Я пойду, дети мои, меня ждут. Вы, Виктор, зайдите в госпиталь.
— Хорошо, Юлия Сергеевна. Я зайду.
Как только мать ушла, Валя со всей силой страсти вновь кинулась на шею Виктору. Она как бы торопилась насытиться своим счастьем.
Через час Валя, снова переодевшись в военную форму, стояла перед Виктором, подтянутая, строгая и, положив руки на его плечи, говорила:
— Береги себя, слышишь? Для нашего будущего…
— Да. Теперь у меня есть будущее, — сказал Виктор. — Вернее, оно было, только в нем не было тебя.
Она теперь нежно, как жена, поцеловала его, поправила на его плече ремень, сумку, и они вышли. У Вали ни слезинки не блестело в глазах, и Виктор был доволен этим: вообще в характере Вали обнаружилось много незамеченных им раньше хороших черт…
Она не вздыхала, не жаловалась, ни на чем не настаивала.
Николай Яковлевич не вышел проститься с Виктором. Он был занят операцией.
— Хорош, хорош, нечего сказать, — проворчал он, когда Валя, прибежав в операционную, сообщила, что Виктор уезжает. — Низко кланяйся ему, а я не могу, не могу. И как это вы ловко обстряпали дело, а?
Валя обиженно поджала губы и вышла из операционной. Она ничего не сказала о последних словах отца ожидавшему в ординаторской Виктору, боясь обидеть его.
Юлия Сергеевна еще раз поцеловала своего негаданного зятя.
Виктор и Валя вышли на улицу. Молча дошли до следующего квартала.
— Теперь я пойду один, — сказал Виктор.
Мимо, смеясь, шла группа офицеров, и ему показалось неудобным поцеловать Валю, потому что она была в форме и погонах. Он лишь пожал ее руку — ей, которая стала для него после минувшей ночи ближе и роднее, чем кто-либо. Офицеры все разом обернулись, любуясь Валей. Ее горделивая фигура, ее глаза, ее волосы, ее свежесть сразу приковывали к себе внимание.
— Ты куда сейчас? — спросила Валя.
— К Роде. А оттуда — на контрольно-пропускной пункт и в штаб фронта, — ответил Виктор.
— Ну, прощай.
Она обняла его и, не обращая внимания на офицеров, невольно остановившихся и разинувших рты, поцеловала несколько раз и быстро пошла к госпиталю…
Опустив голову, Виктор шагал, не соображая куда, прошел лишних два квартала, вспомнил о Роде, взглянул на взятый в комендатуре адрес, повернул назад.
Родя, видимо, совсем не ожидал друга, надеясь, что тот задержится еще на сутки. Он недавно проснулся и, судя по глазам, не совсем благонравно провел ночь.
— Как успехи? — скривил он в усмешке рот.
Виктор не ответил, бросил тоном приказа:
— Ты еще лодырничаешь? Собирайся! Через полчаса мы должны быть на контрольно-пропускном пункте.
— Почему такая спешка, товарищ старший лейтенант? — озадаченно поднял брови Родя. — Боевой разворот требует выдержки.
— Брось чудить, — нахмурился Виктор. — Собирайся, говорят тебе. Живо!
— Эх, товарищ старший лейтенант! Что-то вы не в духе. Полный назад, да? Ну, а я, брат, прокатался всю ночь, как сыр в масле. Чтоб мне не дожить до первого полета…
— Замолчи, балагур, — свирепо замахнулся на Родю Виктор и вдруг, словно передразнивая его, закричал: — А я женился! Ты понимаешь, женился!
Родя вытаращил глаза, заморгал белесыми ресницами.
— Это где же тебя женили? Молчишь? Ну, брат Волгарь, видать, здорово околпачили тебя… То-то, я вижу, ты такой злой…
— Не зубоскаль, Родион. Серьезно тебе говорю, — вдруг смягчил голос Виктор, — я встретил здесь девушку, которую знал еще до войны… в Ростове…
Родя с возмущением взглянул на Виктора и вдруг, заметив на лице его небывало взволнованное выражение, с отчаянием в голосе проговорил:
— Ну, Волгарь, пропал ты теперь. Пропал — навеки! Эх, а еще истребитель…
В тот же день, еще до заката солнца, после расспросов и поисков, друзья прибыли в штаб фронта. Родя все время чертыхался, жалуясь, что Виктор проявил излишнюю торопливость, а ведь они могли бы провести в Курске еще один добрый денек.
Утром летчики-истребители приехали в полк, а на восходе солнца следующего дня Виктор уже летал над линией фронта в охотничьей паре с невредимым и веселым, очень возмужавшим Толей Шатровым.
Недолгое пребывание в Курске, встреча с Валей, короткая, полная мимолетного жгучего ощущения счастья, майская ночь промелькнули в жизни Виктора, как степной, быстро растаявший мираж…
Со второй половины апреля, как только стало подсыхать, по всей линии Курского выступа развернулись небывалые работы по усовершенствованию оборонительных рубежей. Особенно широкая система обороны — артиллерийских позиций и превосходно замаскированных дзотов с противотанковыми ружьями, тяжелыми пулеметами, блиндажей, широких минных полей — строилась на участке, примыкающем с двух сторон к железной дороге Орел — Курск.
Оборона эта сооружалась с учетом всех условий, необходимых для быстрого перехода в контрнаступление: подтягивались крупные артиллерийские резервы, скрытно от противника сосредоточивались танковые соединения, накапливалась авиация всех родов. Целые артиллерийские противотанковые истребительные части располагались на стыках подразделений и позади них почти в шахматном порядке. Не было такого клочка земли, такого отрезка дороги, которые не простреливались бы в лоб и с флангов из противотанковых пушек и противотанковых ружей, из пулеметов и винтовок. Каждый кустик, каждый бугорок готов был вспыхнуть при надобности уничтожающим огнем. На всем протяжении угрожаемых участков многослойная линия обороны уходила в глубину на много километров.
Н-ская гвардейская дивизия, начальником политотдела которой был теперь Алексей Волгин, занимала рубежи правее от центра предполагаемого удара гитлеровцев. Днем и ночью велись здесь работы: рылись траншеи и ходы сообщений, копались орудийные гнезда, ячейки для бронебойщиков; саперы закладывали минные поля, ставили проволочные заграждения. Внешне здесь не было заметно никакого подозрительного движения, а тем более суеты, но это лишь говорило о скрытности и осторожности, с какой люди зарывались в землю.
В ближайшем тылу дивизий шла кипучая боевая подготовка: в среде офицеров разбирался тактический опыт сталинградских боев, велись практические полевые занятия, вновь прибывшие подразделения обучались искусству штурмования огневых точек, хождения в атаку, отражения танков. Где-нибудь в леску или в скрытой лещине бойцы проделывали все, что предстояло им делать в настоящем бою.
Был майский пасмурный день. Теплый и мелкий дождь моросил с самого утра, закрывая синеватой завесой казавшиеся настороженными и загадочными дали, за которыми скрывался противник. Погода стояла такая, когда особенно удобно производить всякие рекогносцировки, наблюдения, смотры и передвижения войск. Авиация не летала, видимость была слабая. Только изредка немцы выпускали по нескольку мин или снарядов не по цели, а по площадям, как бы желая показать, что они сильны и бодрствуют. Пользуясь удобной погодой, командир дивизии совместно с начальником артиллерии и поверяющим из армии делал кое-какие перемещения огневых средств. Кстати, он тут же решил придвинуть ближе к противнику и свой КП.
Желая лично познакомиться с состоянием обороны, которую он пока видел только на картах и схемах, Алексей примкнул к поверяющей группе.
Командир дивизии, из молодых, но уже прославленных генералов, с полным цветущим лицом, одетый в обыкновенную офицерскую шинель с полевыми погонами и петлицами и суконную фуражку, быстрым шагом опытного выносливого пешехода шел по покрытой мелколесьем лощинке, взбиравшейся к самым ближним к переднему краю огневым позициям. За командиром шли Алексей, начальник штаба дивизии майор Красносельский, начальник артиллерии полковник Круглов, командир полка Синегуб, дивизионный инженер и двое поверяющих офицеров из штаба армии.
Налево сквозь мельчайшую сетку дождя вырисовывались железнодорожная насыпь, косо торчавшие телеграфные столбы, остовы сгоревших вагонов. Тоненькие березки, словно сбежавшиеся на пологий склон балочки водить веселый хоровод, одетые в акварельно-нежную зелень, расступились, и группа военных, шедшая гуськом, вышла на неширокую лужайку. Трава на ней была мокрая и такая густая и девственно зеленая, что казалась искусственной. Желтые сочные маргаритки и одуванчики усеивали ее, как золотые блестки. Холодноватый сильный запах еще не обожженной солнцем, смоченной дождем майской правы стоял над лужайкой.
Шагавший рядом с Алексеем начальник штаба дивизии шумно вздохнул, сказал с каким-то умиленным сожалением:
— Уголок-то, а? Прямо левитановский. И до чего же хороша наша русская природа. Правда, подполковник?
— Да, хорошо здесь, — скупо согласился Алексей. — Солнца только не хватает. Скорей бы разошлись эти тучи.
Начштаба, очевидно, понял его мысль, как нечаянную аллегорию.
— Ничего. Скоро разойдутся, — вздохнул он.
А дивизионный инженер, молодой красивый офицер с нежно опушенной темными усиками верхней губой, повидимому, по-своему расценил красоту лужайки, проговорил, блеснув зубами:
— Пикничок тут после войны хорошо бы устроить. Представляете? Разостлать скатерти прямо на травке, вон там, под березками. Бутылочки, закусончик… Солнышко… И небо такое, знаете, ясное, шелковое, ну, и милые женщины, конечно…
Никто не поддержал этой, может быть, шутливой мечты дивизионного инженера, никто даже не улыбнулся. Все шли молча, с сосредоточенным и озабоченным видом, накрывшись плащпалатками, а генерал даже недовольно нахмурился.
— Вон как раз в то место, где вы пикник собираетесь после войны устроить, — небрежно показал он на черневшие невдалеке воронки, — противник кладет тяжелые мины. Он по склону метит, где наши минометчики стоят.
— Он кладет везде и всюду, где вздумается, — заметил высокий, с бритым морщинистым лицом, начальник артиллерии.
— А минометчики ваши не далеко забрались? — спросил командир дивизии у громко сопевшего, опустившего свои мокрые запорожские усы полковника Синегуба.
— Думаю, что нет, товарищ генерал. Куда же еще ближе, — растягивая слова, ответил командир полка.
Офицеры пошли по склону балки, чуть ниже ее гребня. Всюду здесь, как говорили, пальцем ткнуть некуда было, стояли пушки, а левее — огневые позиции полковых минометов. Многие пушки были закрыты зелеными сетками и сплетенными из ветвей навесами. Рядом с пушками, как норы, чернели входы в просторные землянки, где отдыхали артиллеристы и хранились боеприпасы. Мощные четырехъярусные накаты были обложены сверху яркозеленым дерном. И куда бы ни ступала нога поверяющих, всюду они встречали то зигзагообразный ход сообщения, то запасное укрытие или окоп.
— Вот обороночка, товарищ подполковник, — восхищенно прищелкнув языком, вполголоса сказал Алексею дивизионный инженер, имевший непонятное пристрастие к уменьшительным словам.
Алексей насмешливо покривил губы. Дивизионный инженер был добродушный, веселый малый, не лишенный безобидного легкомыслия. Его фамилия была Песнопевцев, такая же приятная и легкая, как и он сам.
Познакомился с ним Алексей недавно, и хотя Песнопевцев несколько навязчивой и панибратской манерой разговаривать немного надоедал ему, он все-таки расположил Алексея к себе.
— Вот это поработали, я понимаю, — все время самодовольно повторял Песнопевцев. — Что окопчики, что земляночки, просто загляденье. Не то что под Харьковом в прошлом году… Помните? И еще поработаем… А минные поля если бы вы видели, товарищ подполковник. Как капустную рассаду, наши саперы мины сажали.
Дождь заморосил гуще. Алексей слышал, как мелкие капли, навевая сонливое настроение, однообразно стучат по капюшону плащпалатки. Земля намокла и стала налипать на сапоги вязкими комьями, идти становилось все труднее. Но генерал шагал попрежнему быстро и неутомимо, изредка скользя сапогами по мокрой траве. Офицеры из штаба армии уныло брели позади, заметно отставая и тяжело дыша. По красным их лицам катился пот. С самого утра они прошли не менее пятнадцати километров, и по усталым, безучастным их взглядам было заметно, что их интересовала только одна мысль: как бы поскорее зайти в землянку, к какому-нибудь командиру, отдохнуть и перекусить. Но присутствие генерала удерживало их от того, чтобы предложить воспользоваться уже известным гостеприимством артиллеристов, чьи землянки все еще попадались на пути обследующих.
Генерал наконец свернул в землянку командира одной батареи. Командир, чубатый старший лейтенант, с орденом Александра Невского на широкой груди, со скрещенными пушечками-эмблемами на щеголеватых погонах, встретил старших командиров радушно и бойко, но без угодливой суетливости. Глубокий лиловый шрам над левой бровью бравого, с умными серыми глазами артиллериста, его выправка указывали на то, что это бывалый, опытный командир.
Старший лейтенант отвечал генералу солидно и деловито, и комдив остался им очень доволен. Алексей тем временем тихо беседовал с замполитом и молоденьким сержантом, комсоргом.
— Художественной литературы бы нам побольше, товарищ подполковник, — робко попросил комсорг. — Наши ребята, пока особенных боев нету, много читают. Даже читательскую конференцию тут на батарее организовали. Представьте, по «Чапаеву» Фурманова, потом проведем по «Мертвым душам» Гоголя…
— Вот и хорошо. Книг подошлем, — пообещал Алексей.
— Хорошо живут «апостолы», а? Прочно, домовито, — обратился к Алексею генерал, окидывая взглядом чистую просторную землянку, украшенную березовыми ветками и портретами вождей. Здесь хорошо пахло увядающими листьями и сухим валежником.
— Пообедать с нами не желаете, товарищ генерал? — воспользовавшись случаем, чтобы блеснуть гостеприимством, предложил командир полка.
Офицеры из штаба армии, что-то записывавшие в свои блокноты, сразу насторожились, повеселели, предвкушая желанный, вкусный обед, но генерал сказал:
— Благодарю, друзья. Мы торопимся. В следующий раз.
И взглянул на часы.
— А то остались бы, товарищ генерал, — стал просить командир батареи, счастливый оттого, что командир дивизии лично посетил его батарею и, главное, нашел все в полном порядке… — У нас это быстро, товарищ генерал. Враз организуем. Тут нам жители барашка принесли.
— Не надо, не надо. Мы пойдем.
Лица армейских офицеров снова стали унылыми.
«Ну и двужильный этот комдив. Неужели он собирается весь день водить нас без еды под дождем, по лесам и буеракам?» — наверное, подумали они.
Генерал, простившись с артиллеристами, вышел из землянки. Командир батареи проводил его до границы своей огневой позиции.
— Заходите к нам еще, товарищ генерал, — сказал командир батареи таким тоном, словно приглашал к себе домой.
— Спасибо, спасибо, приду, — так же неофициально пообещал командир дивизии.
Дождь перестал, слегка прояснело. Алексей не чувствовал усталости. Он любил ходить, и эта прогулка по оборонительным рубежам, несмотря на не совсем благоприятную погоду, беседы с людьми доставляли ему истинное удовольствие. Масштабы батальона не позволяли ему прежде с такой широтой судить об оборонительной мощи дивизии, о людях. Теперь он увидел все это и почувствовал еще большую радостную уверенность в том, что все пойдет дальше как нельзя лучше. Разница между рубежами прошлого года на Донце и этими действительно была громадная.
«Как выросли наши мощь и умение воевать, — с гордостью думал Алексей. — Как окрепли и помолодели люди!..»
— Если не ошибаюсь, на мой новый КП сюда дорога? — спросил генерал, после разговора с артиллеристами особенно весело настроенный.
— Сюда, сюда, товарищ комдив, — ответил командир полка, заходя наперед по заметно углубившемуся ходу сообщения.
Генерал откинул с головы башлык плащпалатки, подмигнул молчаливому начальнику артиллерии.
Преисполненный скромной профессиональной гордости начарт понял этот знак генерала как полное одобрение его «апостолам». Лицо у полковника Круглова было грубое обветренное, с зачерствелыми потрескавшимися губами, изборожденное на щеках глубокими морщинами — настоящее лицо старого солдата, глаза маленькие, желтоватые и зоркие, как у ястреба.
— Так-то, бог войны! — после долгого молчания, видимо отвечая на какие-то свои соображения после всего виденного, произнес генерал.
— Ага, вот и КП! — обрадованно проговорил он немного погодя. — Милости прошу, товарищи, на мою новую дачу. Вот тут мы и передохнем, на немцев поглядим. Отсюда далеченько видать.
— Чудесный КП, — не преминул заметить дивизионный инженер. — Не КП, а дом отдыха Беседочка!
Песнопевцев даже причмокнул губами от восхищения.
— Да, это не труба, в какой мы в Сталинграде сидели чуть ли не на корточках, — задумчиво сказал генерал.
Все — начштаба дивизии, начальник артиллерии, командир полка, Алексей и армейские штабисты — сразу согласились с инженером. Командный пункт командира гвардейской дивизии действительно был устроен хорошо.
Подход к нему был совершенно незаметен, сверху, с самолета, его так же трудно было обнаружить. Ход сообщения к блиндажу тянулся такими замысловатыми, неожиданными поворотами, так был защищен и замаскирован, что самый придирчивый наблюдатель мог потеряться в догадках, что же здесь располагалось — командный пункт или просто заброшенный ненужный окоп.
И вид отсюда открывался во все стороны необозримо-широкий, до самого переднего края немцев и дальше — в глубину их обороны.
Офицеры вошли вслед за генералом в землянку. Потолок в ней, правда, был низковат, но зато землянка отличалась всеми необходимыми удобствами: места для связистов и связных, для адъютанта были устроены так, что они ничуть не мешали наблюдениям комдива за полем боя.
В землянке сидели пока только телефонист и двое автоматчиков. Они вскочили, приветствуя генерала и вошедших офицеров.
— Как, ребята, — хорошо здесь? — весело осведомился командир дивизии.
— Так точно, хорошо, товарищ генерал. Только скучновато, — ответил один из автоматчиков с плутоватым лицом. — Гансы что-то совсем не шевелятся.
Генерал тотчас же нетерпеливо припал к стереотрубе с выдвинутыми в узкую амбразуру рогульками окуляров.
— А дождик, ребята, совсем перестает, — ласково сказал командир дивизии, совсем умалчивая о том, что он видит через стереотрубу в неприятельской обороне и словно придавая тому, идет дождь или нет, гораздо большее значение, чем поведению немцев. — К вечеру, пожалуй, совсем разгуляется. А?
— Так точно, товарищ генерал, уже яснеет, — ответил словоохотливый автоматчик.
Начальник артиллерии, полковник Синегуб, дивизионный инженер, начштаба дивизии и офицеры из штаба армии, освободившись от мокрых плащпалаток, расположились у стены, тесно прижавшись друг к другу, ибо землянка все-таки не была рассчитана на такое большое количество гостей. Все как по команде закурили.
В землянке сразу стало дымно и душно.
— Вот они, места, где будет решаться судьба не только армии, но и будущего, — задумчиво сказал генерал, не отрываясь от стереотрубы. — Оборона у немцев, видать, не менее солидная. Но что-то действительно никакого движения. Запрятались, как тарантулы в норы. Ну-ка, пошевели их, бог войны.
Полковник Круглов мигом соединился по телефону с батареей где-то далеко в тылу стоявших гаубиц, и не прошло двух минут, как позади загудело и над КП засвистали увесистые гостинцы. Отдаленно и глухо у самого переднего края противника вздохнула земля.
— Хорошо бьют, — заметил командир дивизии. — Пристрелялись мальчики. Навострились.
Начарт скромно поджал потрескавшиеся до кровяных ссадин губы.
— Пора пристреляться, — заметил он бесстрастно, стоя у амбразуры и прикладывая к глазам тяжелый бинокль.
— Ну-ка, начполит, глядите-ка, — предложил Алексею генерал. — Интересуйтесь.
Алексей прижался глазами к стереотрубе. Перед ним в рассеивающейся нежно-синеватой дымке под облачным небом протянулась необозримая, манящая даль. Сначала Алексей не мог расчленить ее на отдельные части и сосредоточить внимание последовательно на каждой из них. Но вот черточки деления на стеклах стереотрубы как бы раздвинулись, рассекли мутноватую ширь на секторы, и Алексей увидел сначала позиции наших рот, их ближние тылы, зигзаги траншей, ячейки бронебойщиков, какие-то неясные бугорки и квадраты, потом маячивший чуть приметным гребешком рубеж врага, проходящий по краю села, правее — четкую линию железной дороги и очень далеко — станционную водокачку. Налево, на ничейном пространстве, как раз у широкой грунтовой дороги, стояла ветряная мельница, неподвижно распростершая сломанные до половины крылья.
Увидев эту мельницу, Алексей сразу узнал рубеж, занимаемый полком Синегуба, и участок батальона капитана Гармаша.
Да, он не ошибся: это та самая мельница! При взгляде на нее Алексею всегда становилось тревожно и грустно. Мельница стояла между линией врага и нашей, недалеко от большой дороги, ведущей на Орел, и значилась на схеме Саши Мелентьева под названием ориентир номер дна.
Как раз против нее лежала позиция бронебойщиков Ивана Дудникова и Миколы Хижняка, а чуть подальше в лесистой балочке — штаб батальона, за ним — хозвзвод и санвзвод. Там где-то затерялись жизни капитана Гармаша, Гомонова, Мелентьева, всех боевых соратников Алексея.
Прямо на вражеский рубеж, вблизи дороги, упало несколько снарядов. Сплюснутые комки грязного дыма долго не расходились на месте разрывов.
«Вот места, где будет решаться судьба не только армии, но и будущего», — звучали в ушах Алексея слова генерала.
— Разрушен один дзот? — спрашивал за его спиной у кого-то по телефону полковник Круглов. — Прямое попадание в окоп? Отлично. Пока хватит. Зря не стреляйте.
Алексей отстранился от стереотрубы. Генерал занял его место. Алексей выбрался из землянки, присел на земляной выступ, поросший сочной свежей травой, закурил…
Сквозь неровные окна набухшей влагой тучи пробивалось солнце. От земли и травы пахло сладко и хмельно до головокружения.
Перед глазами Алексея все еще дрожала виденная им в стереотрубу мутноватая синева необозримой дали, а на переднем плане ее маячила одинокая мельница с обломанными наполовину крыльями, нерушимая, как судьба человека, борющегося за вечное счастье жизни…
«Скорей. Скорей бы решать исход этой борьбы», — подумал Алексей.
Алексей жил теперь не в землянке, а в опрятной избе на краю села. У него были настоящий стол, стулья, железная кровать с матрацем. Но спал он попрежнему на примыкающей к печке лавке, укрываясь шинелью и кладя голову на полевую сумку и противогаз; ему казалось, что так он засыпал быстрее и крепче, — видимо, сказывалась привычка, усвоенная за время длительной походной полевой жизни.
По утрам Алексея не будили теперь близкие автоматные и пулеметные очереди. Он просыпался от мирного петушиного крика: в селе еще оставались немногие жители, не уехавшие за полосу фронта.
Ощущение, что он заехал далеко в тыл, не покидало Алексея. Может быть, поэтому он не засиживался подолгу в политотделе и каждое утро выезжал в полки и батальоны… Его все время тянуло на передовую. Ему хотелось знать всех людей дивизии как можно ближе, почаще разговаривать с ними не только на собраниях и совещаниях, но и просто так, в их повседневном фронтовом быту.
Теперь у него был большой штат политработников — агитаторов, замполитов, парторгов, комсоргов, инструкторов. Это были его помощники в деле, казавшемся вначале однообразным, а потом захватившем все его помыслы…
Как только начиналось утро и он не собирался уезжать на КП, к нему тотчас же являлись с рапортами о выполненной работе. Заходил редактор газеты майор Птахин, очень солидный и серьезный человек, всегда озабоченный, чтобы дивизионная газета печаталась и доставлялась солдатам на передний край в срок и отвечала требованиям дня. Птахин советовался с Алексеем, что должно быть основным в следующих номерах газеты, с увлечением, как будто речь шла по меньшей мере о выпуске республиканской или областной газеты, обсуждал с Алексеем содержание очередного номера.
Вслед за редактором входил старший инструктор по партийной и комсомольской работе капитан Глагольев, всегда небрежно одетый, с косо пришитыми погонами, в стоптанных запыленных сапогах.
Худой, большелобый, с вдумчиво-грустным взглядом светлосерых глаз, он выглядел болезненно, но отличался удивительной выносливостью и умением пешком обходить, все полки и батальоны в один день. Он никогда не пользовался попутными машинами, и его часто можно было видеть бредущим по пролегающим вдоль переднего края тропкам и дорогам и помахивающим палочкой. Таких палок, вырезанных в прифронтовых лесочках, с инициалами «Н. Г.», накопилось в политотделе так много, что они попадались всюду, куда захаживал Глагольев.
Бывший сельский учитель, скромный, со всеми вежливый, любивший пофилософствовать, он относился к строевым командирам боязливо и недоверчиво, а к некоторым кадровикам-службистам, огрубевшим в армейской обстановке, даже недружелюбно.
Глядя на Глагольева, на его не совсем военную, нескладную фигуру, на его высокий лоб мыслителя, на косо пристегнутую кобуру пистолета, на измятые погоны, Алексей думал: «Какой же он армейский офицер, этот Глагольев, что он может делать на войне?»
Но дела у Глагольева было много, и он отдавался ему со всей страстью. Никто не знал так людей, как он, не докладывал Алексею о них с таким знанием их деловых черт и характеров. И только при помощи Глагольева Алексей мог так быстро освоиться с новой для него обстановкой.
Все партийные и комсомольские организации батальонов, полков и тыловых хозяйственных подразделений представали перед Алексеем как знакомые, многолюдные семьи.
Чем ближе и подробнее Алексей знакомился со своими коммунистами и комсомольцами, тем больше убеждался, что перед ним сила, несокрушимая, призванная стать в предстоящих боях главным двигателем. Чем крепче, сплоченнее и чище станет партийное ядро, тем надежнее оборона, тем крепче, целеустремленнее будет удар по врагу. Эта мысль пронизывала каждый шаг Алексея.
Через два дня после обследования оборонительных рубежей Алексей и капитан Глагольев поехали в полки для проведения партийных собраний.
Зимние боевые успехи, а затем длительная передышка притупили у некоторых командиров остроту бдительности, вызвали проявление беспечности и излишней самоуверенности. Бывали случаи плохой маскировки огневых позиций и ослабления дисциплины. Для устранения этих недочетов на помощь командованию должны были прийти коммунисты и комсомольцы. Этому вопросу Алексей и решил посвятить партийные собрания в частях.
В полк Синегуба Алексей и капитан Глагольев приехали рано утром, «Эмку» они оставили в овраге, в березняке, а сами поднялись по крутой тропинке в заросли ольхи и дубняка, где располагались землянки штаба и агитаторов полка.
В кустах звенел утренний птичий хор. Неугомонные воробьи, синицы и пеночки хлопотали вокруг своих спрятанных в листве гнезд. Оттуда уже доносился отчаянный писк голодных птенцов.
Замполит полка, тучный и добродушный майор Соснин, сидел за стоявшим под кустами, у входа в землянку, столиком — без фуражки, в расстегнутой гимнастерке — и сыпал на стол хлебные крошки. Воробьи смело перепархивали с веток на стол, подобрав крошки, улетали.
— Символическая картина, — сказал Глагольев. — Советский офицер за кормлением пернатых…
Майор Соснин поздоровался с Алексеем и Глагольевым за руку, словно оправдываясь, ответил:
— Мое утреннее занятие, вроде физзарядки. Следствие фронтового затишья… Занятные пичужки, ей-богу. Приучил их, так они совсем не стесняются — садятся чуть ли не на голову. Вот поглядите, только немного отойдите от стола… С вами они еще недостаточно знакомы..
Соснин взял из котелка горсть крошек, высыпал на стол. Алексей и Глагольев, стоя под кустом, наблюдали. Воробьи мигом, как серые камешки, посыпались из нависавших над землянкой кустов на стол, стали клевать крошки.
— Наплевать им на войну, — вздохнул Глагольев.
— Ошибаетесь. Враги и у них есть… О ястребах забыли? — прищурился Соснин. — Тут их целые выводки. Однако прошу пожаловать в землянку.
— Спасибо. Мы здесь, на свежем воздухе… Вместе с воробьями…
Алексей опустился на складной стульчик.
— На какие часы назначили партсобрание?
— На восемнадцать ноль-ноль. — ответил Соснин. — Доклад строю на материале третьего батальона. Там есть случаи притупления бдительности.
— Что ж, начнем с третьего, — согласился Алексей. — Я хочу пройти туда. О сержанте Завьялове, будет идти речь? Что допустил сон часового на посту?
— О нем, товарищ подполковник. Хороший коммунист, храбрый боец и — вот… Такая неприятность… Чайку бы попили с нами, товарищ подполковник.
— Пил. Спасибо. В батальон я все-таки проеду.
— Могу предложить наших коняшек — вам и капитану. Тут, как выйдете из овражка, быстро полянку надо перескочить. Я тоже поеду с вами, — заявил Соснин.
— Нет, я сам. Не нужно большой группы. Не следует привлекать внимания противника. И вы, Глагольев, останьтесь, — приказал Алексей. — Я скоро вернусь.
Соснин и Глагольев переглянулись.
«Все — сам… Своими глазами все хочет видеть. Замполит батальона еще живет в нем», — подумал Соснин.
Алексей спустился в овражек, куда связной привел круглобокого конька с чрезмерно лохматой гривой.
— Гриву хотя бы подстригли, — пожурил связного Алексей и не совсем ловко вскочил в седло.
Маленький резвый конь играючи вынес Алексея из овражка. Навстречу блеснули такие острые солнечные лучи, что Алексей невольно зажмурился, на мгновение ослепленный. И вдруг он ощутил небывалую полноту радости и здоровья…
Конечно же, все мрачное осталось в прошлом, впереди — все лучшее, это несомненно! Если так светит солнце и так весело поют птицы и у связного такое бодрое хорошее лицо, и враг, несмотря на два года своих отчаянных усилий, отошел далеко назад, то это значит: жизнь непоколебима и победа близка!
И сам он еще молод, полон сил. Алексей вспомнил Нину, и светлое чувство стало расти в нем. Он отпустил повод, толкнул каблуками упругие конские бока, и конь, будто почуяв отличное настроение всадника, сразу перешел на галоп.
Алексей огляделся. Он скакал по голому открытому полю, усеянному черными, еще не просохшими с ночи воронками. Это и было то самое опасное место, которое следовало проскочить как можно быстрее. Неизвестно из каких соображений его всегда обстреливают немцы, выбрасывая мины даже по отдельным фигурам. Место это можно обойти балкой, загибающейся далеко вправо, но путь по ней длиннее километра на полтора, а поэтому, несмотря на опасность, все, кто ходил между полком и третьим батальоном, всегда избирали кратчайшую дорогу прямо через поле.
У всякого человека живет безотчетное стремление поиграть с опасностью, подвергнуть себя испытанию. Такое чувство испытывал и Алексей — чувство человека, перебегающего шаткий, висящий над пропастью мостик. Ему было и весело и жутко. Он знал: немцы видят его и, как ему казалось, даже озадачены его дерзостью. Может быть, они уже держат его на прицеле, и как только он достигнет какой-то невидимой заранее пристрелянной черты, они выпустят по нем мину или снаряд…
Но как хорошо светит солнце и как зелена трава вокруг! Неужели может случиться что-либо плохое в такое утро? Прохладный воздух упруго бьет в лицо, и грудь глубоко втягивает его. Еще немного, еще! Вот эта черта! Нет, немцы все еще не стреляют!
«Вот я и не боюсь ваших мин! Назло вам доскачу! — скача во весь дух, думал Алексей. — И не возьмете! Попробуйте-ка взять!»
Позади послышался топот. Алексей оглянулся. Глагольев, смешно подпрыгивая на спине лошади, скакал за ним.
Безобразие! Этого еще недоставало! Кто позволил ему нарушить приказание? Немцы гораздо охотнее откроют огонь по двум всадникам, чем по одному. И, конечно, попадут в Глагольева, а не в него.
Послышался резкий короткий свист, и впереди поднялось грязное облачко.
«Начали», — подумал Алексей.
В ту же секунду охнуло позади, зажужжали осколки.
«Берут в вилку», — успел подумать Алексей.
Конь, не ожидая, что предпримет седок, резко взял влево. Он уже был учен и не в первый раз скакал по этому опасному месту.
Топот позади усилился. Капитан Глагольев догонял Алексея. Алексей обернулся. Глаза его сверкали.
— Кто вам разрешил ехать? Что за ребячество? — спросил ом чуть ли не с яростью.
— Товарищ подполковник, — растерянно пошевелил губами побледневший Глагольев. — Мне ведь нужно в батальон.
Снова, теперь уже справа, колыхнулся воздух. Упало еще несколько мин. Осколок совсем близко просвистел над ухом Алексея.
— Левее! Левее! — кричал Алексей, испытывая острое, необъяснимое чувство.
Минуты через три он и Глагольев влетели вихрем в лощину. Кони, всхрапывая, перешли на шаг. Вода скрытого в густой траве ручейка захлюпала под копытами. Алексей обернулся к подъезжающему Глагольеву:
— Слушайте. За каким чертом вас понесло? Я же не велел…
Голос его звучал гневно, но на лице сияла смешанная с озорством радость, как у мальчишки, совершившего опасную шалость.
Глагольев смущенно ответил:
— Товарищ подполковник, сами посудите, как я мог от вас отстать? Мне казалось, вы подумаете, что я испугался и не поехал с вами…
— А сейчас разве не испугались? — спросил Алексей.
Глагольев пожал плечами.
— Не могу объяснить даже… Не успел… Кажется, испугался.
Бледность отливала от его лица, в глазах отсвечивали те же, что у Алексея, ребячий восторг и самодовольство.
— Чего только не переживешь на войне, — немного погодя задумчиво проговорил Глагольев.
Благополучно добравшись до штаба третьего батальона, Алексей тотчас же приказал вызвать сержанта Завьялова. Он очень скоро явился в штабную землянку. Это был могуче сложенный человек лет тридцати пяти, спокойный, степенный, с приятным умным лицом. Побелевшие от солнца брови его были озабоченно сдвинуты. Повидимому, происшествие в карауле сильно сердило и волновало его. Он почтительно и виновато вытянулся перед Алексеем, очевидно ожидая сурового нагоняя, но вместо этого услышал тихий вопрос:
— Как же это вы, товарищ Завьялов, допустили такую оплошность? Расскажите подробно.
— Товарищ гвардии подполковник, виноват. Понадеялся на земляка, а он подвел, — побагровел Завьялов, и широкий обожженный солнцем лоб его покрылся потом. — Его уже отправили куда надо, земляка-то. Вместе сколько воевали, знал я его с начала войны, а он, вишь, оплошал. А я тоже, как положено, не прошел на пост, пропустил час — не проверил. А ведь пост у боеприпасов. Что и говорить — виноват…
Громадная фигура Завьялова выразила предельное напряжение.
— Вы сядьте, — предложил Алексей.
Но Завьялов продолжал стоять. Уши его стали совсем красными.
— Вы беседовали до этого со своим земляком как коммунист о дисциплине, о бдительности? — спросил Алексей.
— Беседовал, товарищ гвардии подполковник. Да, видно, мало беседовал, надо бы поболе с такими, — сознался Завьялов. — Готов понести самое какое ни есть большое наказание за него и за себя.
— Сознаете свою ответственность как коммунист?
— Сознаю, — твердо ответил Завьялов.
— Как с коммунистом я сейчас и говорю с вами, — подчеркнул Алексей. — Давно в армии?
— С начала войны, товарищ гвардии подполковник.
— Награды имеете?
— Да как же не иметь-то. Три награды имею, товарищ подполковник. Под Сталинградом, сами знаете…
Из беседы с замполитом третьего батальона Алексей все уже знал о Завьялове, но ему хотелось еще раз услышать то же самое от него самого.
— До войны где работали? — все мягче и тише спрашивал Алексей.
— В колхозе имени Чапаева, Вольского района, Саратовской области. Был бригадиром… Медаль имею «За трудовое отличие»…
Алексею все больше нравился этот человек. Спокойный и рассудительный, он держался с достоинством, отвечал на вопросы дельно, неторопливо. Такие люди в колхозах и на производстве всегда занимают видное место. И боевая биография Завьялова в прошлом была безупречной.
«Как хорошо, что я поговорил с ним, и как узнается человек в личной беседе. Случайно все это произошло с ним, без всякого умысла», — думал Алексей.
— Вот видите, товарищ сержант Завьялов, — стараясь придать голосу побольше сухости, заговорил Алексей. — Вы, будучи коммунистом и зная свою обязанность руководить беспартийными товарищами, воспитывать их, сами нарушили устав, не проверили в положенные часы постов. Ваше нарушение вызвало еще одно, более серьезное нарушение. Человек уснул на посту, надеясь, что вы не станете его проверять. И это — вблизи переднего края, когда такой коварный враг перед нами. Оттого что вы не помогли вашему земляку понять все это, он совершил тяжелое преступление. Вы подвели себя и его, даже больше его, чем себя. А ведь ваш земляк мог быть неплохим бойцом Потеряли мы человека, из-за вас потеряли, товарищ Завьялов.
Голос Алексея звучал все суровее.
— Партийное собрание должно сделать из вашего проступка необходимый вывод. Вы должны быть готовы к этому, коммунист Завьялов.
— Я готов, товарищ гвардии подполковник, — решительно ответил Завьялов. — Разрешите идти?
— Идите.
Когда Завьялов ушел, Алексей обратился к присутствовавшему при беседе капитану Глагольеву:
— Как по-вашему, капитан, такого следует наказывать строго?
Глагольев, подумав, ответил:
— Не думаю. Такие, как Завьялов, ошибаются однажды, а если ошибутся, то делают из этого вывод на всю жизнь. Вы только вникните в его биографию, товарищ подполковник. Ни одного пятнышка. Великая честность — в каждом его слове. Ведь это наш, советский характер — обо всем говорить прямо и честно. Нет, такого наказывать строго нельзя. Партийное собрание должно понять это..
— Я тоже так думаю, — ответил Алексей.
…Люди с автоматами и винтовками, пришедшие с переднего края, расселись под кустами на склоне оврага, — солдаты, сержанты, старшины, офицеры.
Солнце уже зашло за крутой холм, под кустами густели предзакатные прохладные тени. Махорочный дым поднимался над головами сидящих людей седыми клубами, еле пробиваясь сквозь листву.
Председателем партийного собрания был майор Соснин. Алексей сидел под деревом на пне, задумчиво-внимательным взглядом окидывая бойцов и не вмешиваясь пока в выступления.
Прения разгорались. Одни требовали для Завьялова строгого выговора, другие — исключения из партии и предания суду военного трибунала. Завьялов, плечистый, краснолицый, с большой бритой головой, сидел под кустом, слушал, не шевелясь, склонив голову. Автомат ППШ в его громадных руках казался игрушечным ружьишком.
Алексей слушал выступления и думал, к какому прийти решению.
Слово взял майор Соснин. Человек осторожный и мягкий, он, повидимому, все же поддался влиянию до него выступавших командиров и настаивал на исключении Завьялова из партии.
Алексей понял, что для него наступила очередь вмешаться с разбор дела. Когда он встал со своего пня и заговорил, все бойцы обернулись к нему, стали слушать с нетерпеливым любопытством. Алексей чутьем человека, всегда общающегося с живыми людьми, по выражению лиц бойцов, по их сдержанному молчанию, которым они встретили предложение майора Соснина, сразу заключил, что большинство коммунистов, хотя и не высказали своего отношения к делу, были на стороне тех, кто требовал более разумного взыскания. Это были боевые товарищи Завьялова, лучше всех знавшие его как бойца, коммуниста и человека.
«Вот они-то, эти люди, и имеют большее право судить его», — подумал Алексей.
— Товарищи коммунисты, — начал он свою речь. — Для людей, подобных Завьялову, исключение из партии равно смерти. Товарищ Завьялов допустил серьезный проступок. Но прежде чем вынести какое-то решение, мы должны особенно внимательно приглядеться ко всему облику сержанта Завьялова и взвесить все положительное — не преобладает ли оно над проступком, им совершенным. В роте знают Завьялова как отважного бойца и хорошего товарища. Нельзя заподозрить его в том, что он намеренно хотел ослабить дисциплину, притупить бдительность, нанести армии вред, ослабить борьбу с врагом. Немыслимо допустить это! Это было бы подобно тому, если бы кому-нибудь из нас сказали: уходите из армии, потому что вы хотите, чтобы враг опять дошел до Волги…
При этих словах Завьялов медленно поднял голову, с благодарностью взглянул на Алексея.
— Судите сами, можно ли Завьялова исключать из партии, — закончил свою речь Алексей. — Мне думается, это было бы наказанием сверх меры, во вред нашему делу. Мы должны собирать лучших людей вокруг партии, исправлять их, если они ошибаются, воспитывать из них более закаленных бойцов. То, что произошло с Завьяловым, — это случай, правда, очень тяжелый, но только случай. Жизни Завьялова свойственно другое, главное — его трудовая жизнь до войны, его честность, преданность нашей Родине, его доблесть, желание драться с врагом до последнего дыхания. Товарищ Завьялов нам это доказал… Это и есть главное, а главное всегда надо отделять от частного, случайного. Не так ли?
— Правильно! — послышались голоса.
— Я предлагаю послушать сейчас коммунистов, боевых товарищей Завьялова, что они скажут. Они знают его лучше нас штабников, — добавил Алексей.
— Какое будет ваше предложение о партийном взыскании? — спросил Соснин.
— Вот я и скажу о нем потом, — коротко ответил Алексей.
Участники собрания возбужденно зашевелились.
— Разрешите мне слово, товарищ председатель. Старшина третьей роты Платонов, — поднялся худенький кареглазый минометчик с очень смуглым, словно закоптелым лицом.
— Я вот про что хочу сказать, товарищи коммунисты! Я Завьялова знаю от самого Сталинграда, — бойкой скороговоркой заговорил Платонов, стоя навытяжку и все время глядя на Алексея вопросительно, поблескивающими глазами. — Фашистов положил он под Сталинградом немало. Человек знает, за что воюет, что и говорить. Хороший воин, крепкий. И коммунист сознательный. Но случилась у него промашка. Доверился на исполнительность. Ошибка произошла, осечку дал, вот как! Но правильно сказал товарищ подполковник: надо изо всей жизни человека исходить, а не только из его проступка… Кто он и как… А я знаю: ежели что, товарищ Завьялов меня в бою не подведет и я с ним пойду, куда командование прикажет. Надежный, верный человек. Так зачем же его из партии удалять? Не дело это! Я бы ему по партийной линии выговорок записал, а по строевой-служебной — в третий эшелон на две недели отправил кашу с кашеварами варить. Знаю — для Завьялова это будет самым тяжелым взысканием. Как, Завьялов, на такое дело глядишь?
Завьялов вскочил, словно его подкинули.
— Товарищи! Не предавайте позору! — выкрикнул он. — Не посылайте в тыл. Лучше в самое пекло! Прошу вас! Я докажу вам! Искуплю!
Одобрительный говорок пробежал по собранию.
— Вы слышите? Вот вам весь Завьялов, — снова вмешался Алексей. — Вот что значит для него уйти с первой линии! Я согласен с предложением товарища Платонова. Товарищу Завьялову объявить выговор и предупредить, чтобы он в будущем держал ухо востро, а командование решит, какое дать ему дисциплинарное взыскание. Но только в тыл отправлять Завьялова не нужно. Пусть человек воюет. Согласны, товарищи?
— Согласны! Согласны! — послышалось в рядах бойцов, и общий вздох веселого облегчения прокатился по овражку.
Когда повестка была исчерпана и партийное собрание закрылось, Завьялов встретил Алексея на тропинке и, левой рукой придерживая автомат, а правую держа у козырька каски, голосом, полным глубокой сдержанной радости, проговорил:
— Партийному собранию и товарищу подполковнику заявляю: ежели что случится в бою самое трудное, посылайте меня туда. Партия для меня дороже всего на свете.
Завьялов круто повернулся и, шелестя ветвями дубняка, скрылся в сгустившихся над оврагом сумерках.
Прошла неделя.
В первом эшелоне штаба армии, в опустелом и пыльном городке, должен был состояться слет истребителей танков, и Алексей рано утром поехал туда.
День ожидался погожий, солнечный. Солнце начало припекать с самого утра. Алексей, ехавший с редактором дивизионной газеты майором Птахиным и капитаном Глагольевым, все время держал дверку своей «эмки» полуоткрытой, чтобы полнее вдыхать чистый и пахучий майский воздух и глядеть на поля. Он любил делать это еще будучи начальником стройки, разъезжая по участкам.
Узкий проселок, выбравшись из леска, потянулся между заметно запущенных, непрополотых полей. Сразу чувствовался недостаток рабочих рук. Но рожь поднималась, бушевала вовсю. И когда только успели ее посеять! Ведь тут в марте еще кипели бои. Сочные, сизо-зеленые стебли, готовившиеся выкинуть колос, с шелестом цеплялись за дверку машины, обрызгивая лицо Алексея душистой влагой. Роса сверкала на ржи, на малиновых сережках степного горошка, на мохнатых листьях медвежьего ушка и подорожника, росших по обочинам: дороги. А небо, еще не замутненное летней пылью, сияло такой голубизной, что при взгляде на него на душе становилось празднично.
— Какой славный день! — проговорил капитан Глагольев и вздохнул.
— Да, денек чудесный, — согласился важный и молчаливый майор Птахин.
Алексей молчал, углубленный в какие-то свои думы.
— Как бы хотелось ехать сейчас не на слет истребителей танков, а на какой-нибудь съезд передовиков производства, — меланхолически заметил Глагольев, любивший поговорить на отвлеченные темы. — Все эти артиллеристы и бронебойщики — трудовой народ, колхозники, рабочие — вынуждены по милости кучки мерзавцев, навязавшей нам войну, заниматься делами, противными человеческой природе.
— А чего же вы хотели? — хмуро покосился Птахин на Глагольева. — Чтобы армия пахала и сеяла, когда перед ней враг? Сейчас ее задача — поскорее разгромить Гитлера. Добиться, чтобы все эти истребители, колхозники и рабочие, вновь стали заседать не на таких вот слетах, а в правлениях колхозов, на производственных совещаниях, поскорее бы встали у станков и сели на тракторы.
— Я и хотел это сказать, — задумчиво согласился Глагольев.
Машина мягко катила по сухой, укатанной дороге. Запах ржи и цветов скопился в кабине, тяжелые стебли хлестали по крыльям «эмки». Солнце дрожало на ветровом стекле, как кусок расплавленного серебра.
— Какая благодать! — все время повторял Глагольев. — В такие дни я выводил школу на прополку. Сколько шуму и радости было! Рассыплются дети по хлебу, как тюльпаны… Смех, детские голоса, поле пестрит, ходишь среди ребят — и сам становишься как они, честное слово…
— Вы сегодня в ударе, капитан, — усмехнулся Птахин. — Послушаешь вас — и воевать не захочешь.
— Что вы, что вы? — смущенно пробормотал Глагольев и долго молчал, покачиваясь на сиденье, круто сдвинув беловатые, выцветшие брови.
Словно раздраженный рассуждениями Глагольева, майор Птахин наседал на него все крепче:
— Не о тюльпанах надо сейчас вспоминать, капитан, а говорить о том, как бы беспощаднее и вернее бить врага. Вредные эти разговоры, капитан, прямо скажу — вредные…
Как бы в подтверждение этих слов внезапно позади «эмки» послышался нарастающий вихревой шум, злое жужжание мотора. Огромная, быстро несущаяся тень, похожая на тень громадной птицы, легла на дорогу. Опытный сержант-шофер резко, почти инстинктивно, затормозил. Капитана Глагольева и майора Птахина подкинуло на сиденьи, оба они ударились грудью о переднюю спинку. И в ту же секунду где-то вверху прогремела густая очередь пулемета.
Впереди машины, шагов за двадцать, полегла рожь и схватилось облачко пыли. Лицо шофера мгновенно окаменело, руки, державшие баранку руля, напряглись, как пружины.
— Мессершмитт, — сказал он. — Вот гад!
Все это произошло так быстро, что никто даже не успел осознать опасности.
— Вот вам прибавление к вашему рассказу о детях, — с горечью сказал Алексей Глагольеву и кинул шоферу: — Прибавьте газу, Якушкин. Да посмотрите: не возвращается ли он, чтобы сделать новый заход.
Машина помчалась. Шофер, приоткрыв дверку, крутя баранку, бросал взгляды назад, на небо.
— Это охотник, товарищ гвардии подполковник! — теперь уже весело кричал он. — Они тут парами и в одиночку шныряют. Опять начинают хамить. Целыми стаями стали на Курск налетать. Так и знайте: опять какую-то гадость замышляют.
Майор Птахин беспокойно посматривал в заднее окошко.
— Удачно обошлось. Высоко взял, — облегченно проговорил он. — Чуть-чуть бы ниже и…
— Кажется, смылся, — еще раз выглянув, сказал шофер. — Видать, последние патроны выпустил и полетел заряжаться… Змей проклятый…
Капитан Глагольев сидел, прижавшись в углу кабины. Впереди замаячила снесенная наполовину колокольня старинного, казавшегося совсем пустынным, укрытого садами городка…
В рабочем клубе, на одной из окраинных улиц, уже собирались съехавшиеся со всей армии бронебойщики и артиллеристы. Слет еще не начался: ждали командующего армией и начпоарма Колпакова.
Во дворе клуба, накрытого прохладной тенью лип, Алексей встретил замполита полка майора Соснина и полковника Синегуба.
— Товарищ гвардии полковник, орлы наши все слетелись? — спросил Алексей. Он и теперь считал полк Синегуба, в котором провоевал около двух лет, своим и называл его «нашим».
— Съехались, подполковник. Зибралыся козаченьки… Вон наши всем куренем под липой, — сказал Синегуб. — Васин, Богдашкин, Глухов, Дудников, Хижняк…
— И Хижняк приехал? А Гармаш?
— Гармашу нельзя. Труновский людей привез.
— Пойду к ним — повидаюсь до начала слета, — нетерпеливо поглядывая в сторону, куда показал Синегуб, сказал Алексей и направился к стоявшей под липой скамейке, на которой плотно, плечо к плечу, сидели делегаты слета.
Завидев начальника политотдела, все бойцы, а вслед за ними и капитан Труновский поднялись со своих мест. Алексей еще издали замахал им рукой.
— Сидите, сидите.
Труновский продолжал стоять. Назначение Алексея на новый пост он считал делом, не обошедшимся без чьего-либо покровительства, и, услышав об этом назначении, тогда же подумал: «Я сто комплектов обмундирования износил, не такие заслуги имею, а меня в батальон загнали, а он из старших политруков сразу куда махнул».
Алексей вежливо поздоровался с Труновским, подошел к вскочившим Дудникову и Миколе. Бронебойщики выжидающе-весело смотрели на Алексея.
— Как живете, гвардейцы? — приветливо спросил начальник политотдела, пожимая однополчанам руки. — Не скучаете?
— Никак нет, товарищ гвардии подполковник, — ответил Дудников. — Живем — не горюем, хлеба не купуем. Ждем вот, когда гитлеряки полезут, а они притихли, носа не показывают.
— А если покажут, ружье не откажет? — усмехнулся одними глазами начальник политотдела.
— Об этом не беспокойтесь, товарищ гвардии подполковник. По зубам дадим… Заявление в партию подали, вот с Миколой, — сразу посерьезнев, добавил Дудников.
Суровое, уже успевшее загореть лицо Алексея посветлело.
— Пора, пора, Иван Сидорович. И вы, Николай Трофимович, хорошо поступили, — сказал Алексей Хижняку. — Не разбирали еще заявлений? — обратился он к Труновскому.
— Нет еще. На днях разберем, — каким-то безразличным тоном ответил Труновский.
— Не задерживайте. Не задерживайте ни одного часа.
— Характеристики одной еще нет, — невнятно буркнул Труновский.
— Какая еще характеристика! — удивился Алексей. — Характеристика бойцу — его поведение в бою Я дам им характеристики. Я прошел с ними от самого Днепра, А Сталинград — разве этого мало? Я приеду и сам вручу им кандидатские карточки. Вы только поскорее оформите документы.
— Слушаюсь, — подчеркнуто бесстрастно ответил Труновский.
— Вы же сегодня, Иван Сидорович, расскажите слету, как подбивали на Дону танки, — вновь обратился Алексей к Дудникову. — Так, знаете, покрепче — своими словами, чтоб у всех руки зачесались.
— Есть покрепче рассказать, товарищ гвардии подполковник, — разом ответили Дудников и Хижняк.
Алексей отвел Труновского в сторону.
— Когда вам вручили заявления?
— Вскоре же после вашего ухода, товарищ гвардии подполковник.
— Так не годится задерживать оформление, капитан, не годится, — нахмурился Алексей.
— У меня собралось пять заявлений. Парторг еще не оформил.
Алексей окинул Труновского сразу потемневшими, ожесточенно сверкнувшими глазами.
— Слушайте. Выбросьте к черту ваш канцелярский стиль работы и больше общайтесь с людьми. Не сидите целыми днями в землянке. Ясно?
— Ясно, товарищ гвардии подполковник, — мгновенно оробев, подтянулся Труновский.
— А если ясно, выполняйте, — угрожающе тихо приказал Алексей и, не слушая, что ему скажет в свое оправдание Труновский, пошел к воротам, куда уже подкатывали машины командующего и начальника политотдела армии.
…В зрительном зале клуба, заполненном солдатами, младшими командирами и офицерами до отказа и так густо, что были видны лишь коротко остриженные солдатские головы, накапливалась сдержанная тишина, прерываемая только гулким покашливанием и поскрипыванием скамеек. Запах нового обмундирования и густо смазанных дегтем сапог скопился под высоким облупившимся потолком. Перед отъездом на слет люди помылись в полевых банях, лица их были чистыми и розовыми. За столом президиума сидели командующий армией, худощавый, быстрый в движениях генерал-лейтенант с очень живыми, словно покалывающими глазами, начальник политотдела армии генерал Колпаков, член Военного совета и трое самых прославленных в армии бронебойщиков и артиллеристов — истребителей танков.
После короткого вступительного слова члена Военного совета на трибуну вышел артиллерист-наводчик и рассказал, как он вместе с расчетом на подступах к Сталинграду подбил из своей пушки семь фашистских танков. За ним выступил младший сержант Квасов, низкорослый, широкоплечий, с крутой, лобастой, выбритой до глянца головой.
— От моей пушки фашистам не раз приходилось кисло, — начал он мощным, сразу заполнившим весь зал, хрипловатым басом.
Это начало вызвало веселое оживление на скамьях.
— Я, братцы мои, за своей, «дудкой» — так я называю свою пушку — ухаживаю, как за малым дитем, — щуря узкие хитрые глаза, продолжал Квасов. — Я в свою «дудку» как затрублю, фашистам жарко становится.
И младший сержант, пересыпая свою речь шуточками, стал рассказывать, как он из своей «дудки» подстрелил четыре танка только в одном бою.
— Главное, братцы мои, никогда не горячитесь. Ты его, танк, подсиживай, как зверя лесного, подпускай поближе, не бойсь его, окаянного, пускай он страшно ревет и вроде на тебя рылом поганым лезет. Ничего! Ты на него, стало быть, как он станет к тебе подлезать, спокойненько, спрохвала начинай наводить. И не томошись зря, пускай себе землю роет, как свинья, а ты его в самое рыло (сдавленный смешок пролетел над скамьями), в самое рыло прямой наводкой и подваживай. А то еще можно, братцы мои, в паз, где башня с туловом, то есть с корпусом, соединяется. Тут-то ее, башню, враз заклинить можно. Пушкарь-то фашистский потом уж не сможет башню повернуть и вести прицельный огонь. Или еще можно по лапам его, по гусеницам бить. Я сам под Сталинградом его, анафему, этак подсек против шерсти, по этим самым тракам как трахнул, так эта трака в один секунд лопнула, гусеница так и выстелилась… Ну, тут уж танк и добивай и гвозди, покуда дым из него, как из трубы, пойдет. А то еще по щелям смотровым норови ударить. Тоже шанец есть, чтоб еще одну поганку уничтожить…
Квасов сошел с трибуны под шумный всплеск аплодисментов. Аплодировали командующий и член Военного совета, аплодировали все сидевшие в президиуме полковники и генералы. Но особенно оглушительно хлопал начальник артиллерии дивизии, мрачный и молчаливый полковник Круглов.
Алексей, сидевший в первом ряду, нетерпеливо оглядывался назад, ища глазами Дудникова. Все это в самом деле немного напоминало слет мастеров труда где-нибудь на предприятии или в МТС. Тот же деловито-хозяйственный тон, то же желание поделиться своей изобретательностью, находчивостью, смекалкой…
Иван Дудников был уже внесен в список выступавших. Очередь наконец дошла и до него. Когда Дудников начал свою речь, Алексей почувствовал себя так, словно Иван Сидорович рассказывал не только о самом себе, но и о нем. Его боевой путь как бы слился с фронтовой биографией Алексея.
Неторопливо и обстоятельно, все время трогая ладонью свои медали и гвардейский значок, словно желая убедиться, на месте ли они, Дудников, в противоположность немного чудившему Квасову, спокойно и серьезно, как где-нибудь на колхозном собрании, рассказывал:
— Я, дорогие товарищи генералы, полковники и все гвардейцы, сначала воевал плохо, сознаюсь. Но я понимаю: раз ты в армии и защищаешь свою Родину, значит, должен быть мастером своего оружия, как и любой другой отрасли. Так я понимаю? По-моему, так. Я, допустим, рыбак, и мне хотелось бы и сейчас невода таскать на тихом Дону… Но-о… Хм… Мало ли кто чего хочет. Мне пулемета показалось мало. Захотелось крупповскую сталь на зубок взять. И я стал бронебойщиком. Я еще мало танков подбил. Всего шесть штук. Больше как-то недоводилось. Ну, а ежели доведется…
Сметливые глаза Дудникова на мгновение остановились на сидевшем прямо перед ним подполковнике Волгине. Бронебойщик вдруг запнулся, заподозрив себя в похвальбе, побагровел от смущения, оглянулся на командующего и, как будто устыдившись того, о чем говорил, растерянно потрогал свои медали, махнул рукой:
— В общем, все ясно. Я кончил.
И, споткнувшись на ступеньках, сошел с трибуны.
Командующий армией и генерал Колпаков улыбнулись.
— Храброму всегда говорить трудно, — так, чтобы слышали все в зале, сказал командарм.
Собрание отозвалось на эти слова одобрительным жужжанием.
И еще выступали рядовые, сержанты, старшины. По скамьям, между бронебойщиков и артиллеристов, уже расхаживали корреспонденты фронтовой, армейской и дивизионной газет, записывали в блокноты рассказы бывалых солдат.
Редактор армейской газеты вместе со своими сотрудниками подготовил обширный текст обращения слета ко всем пехотинцам, артиллеристам, танкистам, летчикам и бойцам инженерно-технических войск фронта.
По рекомендации начальника политотдела армии обращение прочитал с трибуны работавший в армейской газете писатель, лысеющий, седоватый майор в желтых от пыли кирзовых сапогах и выцветшем от солнца обмундировании. Читал он по-актерски, очень выразительно, с искренним пафосом, а заключительные фразы призыва выкрикивал так, словно сам вел в бой всю армию. На лицах командующего и члена Военного совета отражалось полное удовлетворение, а редактор армейской газеты сиял от удовольствия.
Под обращением по поручению слета подписалось двадцать пять человек самых отважных истребителей танков, и в их числе Иван Дудников и Микола Хижняк.
После слета ансамбль армейского, походного Дома Советской Армии готовился дать большой концерт.
В перерыве Алексей вместе с другими офицерами вышел в тенистый клубный сад. Уже знакомые люди — новая штабная армейская среда — окружили его.
Дивизионный инженер Песнопевцев, причесанный и румяный, почтительно пожимал его руку.
— А наши саперы разве мало танков уничтожили? Вот о них в обращении только вскользь сказано, — обиженно говорил Песнопевцев. — Почему-то в особенную заслугу не ставится, когда вражеский танк подрывается на мине в начале самой атаки, а ведь мины-то ставит кто? Саперы! Люди! Герои! И ничуть не менее отважные и искусные, чем, скажем, пэтэаровцы или артиллеристы. Есть роды войск, которые несправедливо остаются в тени, — закончил Песнопевцев.
— Дивизионный инженер, слышу, опять за своих саперов обижается, — раздался шутливый голос командира дивизии.
— Товарищ генерал, что, скажете, не правда? Всегда о нас забывают, — с искренним огорчением воскликнул Песнопевцев. — В начале операции саперчики — сюда, саперчики — туда, а погнали противника, уже и забыли о нас. А кто дорожку всем войскам расчищает? Мы, товарищ генерал. Мы.
Алексей, уже не интересовавшийся незаслуженным забвением саперов, поглядывал на группы бойцов, куривших и оживленно обсуждавших обращение и выступления своих товарищей. Его все время тянуло к своим, хотелось еще раз побеседовать с Дудниковым, расспросить Труновского о Гармаше.
Ответив что-то невпопад Соснину, Алексей отошел от офицеров, направляясь под тень липы, откуда слышался сипловатый, разносившийся на весь двор бас младшего сержанта Квасова. Его рассказ поминутно прерывался дружным хохотом.
— Вот так и подготавливается победа. Освоение опыта, политическое воспитание… — услышал Алексей за собой знакомую мягкую октаву. — Подполковник Волгин уже не желает замечать старых знакомых.
Алексей обернулся.
— Извините, товарищ генерал.
Начальник политотдела армии Колпаков весело и дружелюбно смотрел на него ясными, необычайной голубизны глазами, по обыкновению держа в горсти конец распушенной рыжеватой бороды.
— Представляю вам, Борис Николаевич, нашего нового начальника политотдела гвардейской дивизии, — сказал Колпаков, делая широкий жест от Алексея к стоявшему рядом члену Военного совета, низкорослому, очень скромному на вид генералу.
— Очень приятно, — суховато сказал член Военного совета, пожимая сильной рукой ладонь Алексея.
Маленькие, черные, чуть косившие к переносью глаза члена совета пытливо остановились на Алексее.
— Алексей Прохорович обнаружен нами случайно, — шутливо отрекомендовал Колпаков и подмигнул окончательно смутившемуся Алексею. — Представьте, политрук стрелковой роты, гляжу в анкету, читаю: начальник крупного железнодорожного строительства, член пленума обкома. Держится смирнехонько, тихохонько. А ведь кадры нам нужны? Хочу забрать в политотдел — и слушать не хочет. Оказывается, бросил все и убежал на фронт, как гимназистик. Знаете, как в первую империалистическую войну бегали.
При этих словах Алексей, укоризненно взглянул на Колпакова.
— Ну-ну, не буду, не буду, — посмеиваясь в бороду, ласково беря Алексея за локоть, продолжал Колпаков. — О старых грехах что вспоминать.
Член Военного совета теперь уже с улыбкой смотрел на Алексея. «Что же это вы? Набедокурили, значит?» — казалось, спрашивали его глаза, но тут же в них появилась чуть уловимая теплота.
— Ничего. В эту войну не то еще случается, — сказал член Военного совета и спросил: — Пополнением довольны? Ведь скоро воевать придется, и покрепче, чем зимой.
— Да уж скорей бы, — сказал Алексей.
Его подмывало спросить у члена Военного совета, когда же начнется наступление и где, но что-то удерживало его.
— Мы еще имеем возможность осуществить одно интересное мероприятие, — как бы отвечая на невысказанный вопрос Алексея, заговорил член Военного совета. — В одном из ваших подразделений есть снайпер узбек Бабакул Абзалов. На его счету сто двенадцать гитлеровцев. В родном кишлаке колхозники построили ему дом. Мы решили отпустить Абзалова на две недели домой. Пусть съездит, семью и земляков повидает, справит новоселье, а потом приедет и расскажет бойцам, как народ заботится о героях и как работает в тылу. Неплохо, а?
— Очень хорошо, товарищ член Военного совета, — с живостью подхватил мысль генерала Алексей. — Это же еще больше поднимет дух бойцов.
— Завтра его можно уже послать. Я договорился с командованием, — сказал член Военного совета.
«Значит, то, чего все ждут с таким нетерпением, произойдет еще не скоро», — с невольным разочарованием подумал Алексей.
Алексей, как и большинство присутствовавших на слете командиров, не остался на концерт. Он уже подходил к своей «эмке», чтобы ехать в дивизию, когда к нему подбежал запыхавшийся капитан Глагольев и, махая рукой, приглушенно за кричал:
— Товарищ гвардии подполковник, вас ищут!
— Кто ищет?
— Ваш брат.
— Какой брат? — сразу не понял Алексей.
— Ваш родной брат. Летчик! Герой Советского Союза! Вон там в клубе, ходит, вас спрашивает.
— Вы не ошиблись, капитан? — спросил Алексей, а у самого уже учащенно забилось сердце, и еще не совсем уверенная мысль, что это он, Виктор, его брат, которого он не видел более двух лет, сразу вытеснила все остальное.
Не видя перед собой других лиц, Алексей кинулся сначала в клуб. Там ему сказали, что какой-то старший лейтенант действительно только что спрашивал о нем.
Алексей вышел из гудевшего голосами клуба, метнулся к воротам, затем к скамейкам под липы. За ним с таким же растерянным лицом неотступно ходил Глагольев.
— Товарищ подполковник, я его только что видел. Такой симпатичный блондин… Какая приятная неожиданность! — приговаривал он, как будто не к Алексею, а к нему приехал долгожданный брат.
Алексей направился к самой дальней скамейке и вдруг увидел рослого, показавшегося ему пожилым, летчика. Он сидел под деревом, все время нетерпеливо поглядывая в сторону парадного входа в клуб.
Издали Алексей еще не мог видеть лица Виктора. Он видел только блестевшую на его груди Золотую Звезду, но по манере круто поднимать плечи Алексей сразу узнал брата. Он окликнул его так, как часто окликал, когда они были еще мальчиками:
— Витюшка!
Виктор вскочил и нерешительно пошел навстречу Алексею и Глагольеву. Он все еще как будто сомневался, что подходивший к нему подполковник с гвардейским значком на груди — его брат.
Алексей молча протянул руки. Братья стремительно кинулись друг к другу.
— Вот так встреча! — не переставал удивляться Алексей, когда оба они немного пришли в себя. — Я знал, что ты едешь на фронт, но куда — не знал. Давно приехал?
— Недавно. Здесь, в городке, наш склад. Сейчас еду опять в полк. Я прослышал про слет, расспросил — сказали: начполит тут… Вот и нашел…
Что-то большое, горячее теснило горло Алексея. Родные, материнские, только более холодные, с суховатым блеском глаза смотрели на него. И этот неизгладимый шрам на левом виске от камня, пущенного каким-то озорником из рогатки… Виктор был похож на мать и всегда был ее любимцем. Он почему-то казался ей самым слабым из всех. Все семейное, давнее и незабываемое, сразу вспомнилось Алексею.
— Танюшка воюет? — спросил Виктор.
— Воюет. Оставил ее в санвзводе. Не было сил удержать в медсанбате.
— А ты постарел, Алеша, виски-то побелели.
— Ты тоже вытянулся… Возмужал. Совсем закалился. Советским ассом стал.
— Шутишь? Горел. Таранил одного гада. После этого еле поднялся. Очень горевал, когда узнал о Кате, — неосторожно коснулся старой раны Виктор.
— Не вспоминай. Далеко еще идти до ее могилы.
— Доберемся. Авиации, техники у нас теперь хватит. А какие самолеты, Алешка! Какие машины! Стрела! Огонь! — Виктор приглушил голос, — Ну, а сынок как? Тоже неизвестно где?
— Пропал, наверное… Ведь это же пылинка в таком вихре.
— А может, и не пропал? — как бы нарочно мучая и напоминая о непоправимом, спрашивал Виктор. — Я им уже дал за твоего сына и за Катю, Алешка. Теперь буду за мать расплачиваться. Я весь боевой опыт — свой и других товарищей — собрал.
— Как там дома? — напомнил Алексей. — Как старик? Павло?
Виктор, как будто не слышал вопроса, достал папиросу, зажег ее не сразу, сломав несколько спичек. Повидимому, его сейчас занимало только одно — искусство воздушной войны.
— Я теперь подучился воевать, знаешь? Редко какой вырывается. Встречу в воздухе — не выпускаю живьем. Понятно? Недавно под Курском дрался — троих свалил за один бой. Неплохо, а?
Алексей смотрел на ожесточенно дергавшиеся пухловатые губы брата, на леденистый блеск в глазах, думал: «Да, это пройдет не скоро. Этого не потушишь сразу». И в нем самом под влиянием снова нахлынувших воспоминаний, всего виденного и слышанного на путях войны, опять начинала закипать на время притихшая, ничем не утолимая боль. И все мечты о том времени, когда, как солнце из тучи, выглянет сияющий лик мира, показались Алексею сейчас более чем когда-либо преждевременными.
— Я им наверстаю упущенное за полтора года, — угрожающе проговорил Виктор, нервно докуривая папиросу. — Я им все подсчитаю.
Алексей сказал:
— Скоро будут большие бои. Там и покажешь себя.
— Да. Все говорят о предстоящих боях, — кивнул Виктор. — По всему видать. Авиация их сильно оживилась. Тебе, как начальнику политотдела, наверное, больше известно, что будет.
— Кое-что знаю, — неопределенно ответил Алексей и положил руку на плечо брата. — Эх, Витька! Когда мы кончим эту страшную мучительную работу?
— Теперь уже скоро, Алеша. Я это по всему вижу. Нельзя долго тянуть с этим делом.
— А мы и не собираемся тянуть, — сказал Алексей. — Нельзя непрерывно в течение многих лет тратить столько человеческих жизней, разбрасывать столько металла, сжигать столько горючего. Я однажды под Сталинградом из любопытства собрал на десяти квадратных метрах более семидесяти осколков — это килограммов сорок металла. Представь: сколько его выкинули только в одном Сталинграде! Для американских и английских капиталистов это даже хорошо. Каждый килограмм металла, израсходованный ими на войне, для них прибыль, а для нас… Не об этом мы мечтали до войны. Вот сейчас на слете выступали бойцы, и у каждого в глазах одно: скорей бы, скорей кончать!
— Вот и я тороплюсь… — Виктор встал. — Надо ехать. Ждет машина. Ты куда?
— Я в дивизию. Не по пути? Мог бы подвезти.
— Нет. У нас своя. До свидания, Алеша! Будь жив. Мы кочуем. Нас скоро не поймаешь. Может, теперь долго не увидимся.
— На всякий случай дай координаты, — попросил Алексей. Братья вынули планшеты.
— Пока вот здесь, — показал на карту Виктор.
— Далеконько.
— Ничего. Почаще будешь вспоминать — найдешь. А если бои начнутся, увидишь над собой, подумай: может, это буду я, — усмехнулся Виктор.
— Я уже думал. В сорок первом. Поругивали мы тогда вашего брата.
— Теперь не будете…
Они подошли к воротам.
— Да, кстати… — Виктор запнулся и покраснел. — Теперь ведь я не один.
— То есть, как это? — не понял Алексей.
— Видишь ли… Я был недавно в Курске. Ну, и там…
Виктор рассказал о встрече с Валей.
— Это накануне такой заварухи. Одобряешь? — спросил боязливо Виктор. — Не хотел откладывать до конца войны.
— Что ж… Поздравляю, — ответил Алексей.
— Ты не осуждай. Для этого нет ограничения ни в сроках, ни в обстановке. Если любишь серьезно, конечно, — добавил Виктор.
«Да, если любишь серьезно», — мысленно согласился Алексей и подумал о Нине.
— Бывай здоров, — сказал Виктор. — Поцелуй за меня Татьяну.
— Поцелую. До свидания, Витяшка!
Виктор сжал Алексею руку и еще раз кивнул брату за воротами.
На фронте продолжалось затишье. Его нарушали только редкая артиллерийская и минометная дуэль, непрерывные поиски разведчиков, да кое-где внезапно вспыхивала среди ночи или на рассвете разведка боем. Это было время, когда в сводках Информбюро скупо говорилось: «…На фронтах существенных изменений не произошло».
Но вблизи фронта по неуловимым признакам можно было судить, что напряженная подготовка обеих сторон к великому сражению не прекращалась. Она усиливалась с каждым часом.
Как в знойном летнем небе, еще ясном и тихом, но уже начинающем мутнеть от предгрозовых испарений, чувствуется наэлектризованная духота и где-то в отдалении уже возникают и постепенно набухают серебристо-темные, готовые разразиться ливнем и громом облака, так и над полями и лесами Курской дуги, над высотами, опушками и балками, заполненными всякого рода оружием, уже нависала грозовая тень.
Но безмолвие у наземных рубежей еще продолжалось, и только небо гудело от сотен моторов разбушевавшейся бомбардировочной и истребительной авиации. Летчики-истребители полка Чубарова вот уже подряд несколько ночей спали не более как по три часа. Волны неприятельских бомбардировщиков непрерывно двигались на Курск, и надо было преграждать им путь. Еще более многочисленные армады советских бомбардировщиков и штурмовиков летали в неприятельскую сторону, обрушивая на железнодорожные узлы и ближние коммуникации, на скопления танков и войск сотни тонн фугасок. Гигантская воздушная битва разгоралась по всему фронту.
Виктор Волгин почти не раздевался. Его звено, а иногда и всю эскадрилью то и дело поднимали в воздух то на перехват «юнкерсов» и «хейнкелей», то для сопровождения и прикрытия своих воздушных эскадр. Никогда еще в небе не скоплялось столько авиации. Воздух стонал от гула моторов; там и сям поминутно выли падающие сбитые самолеты, грохотали и трещали пушечные и пулеметные очереди, поднимались черные столбы от горящих на земле машин.
Второго июня вечером звено Виктора приземлилось после шестого за этот день боевого вылета на аэродроме северо-восточнее городка, где произошла недавно встреча Виктора с Алексеем.
Заходящее солнце уже коснулось края далекой лиловой земной полоски. Во ржи рядом с аэродромом перекликались перепела. Откуда-то издалека наплывали частые приглушенные хлопки зениток, угасающие звуки воздушного боя. А над полем, превращенным в тщательно замаскированную взлетную площадку, текли горьковатые запахи рассыпанных повсюду небесно-голубых васильков и недавно скошенного пырея. Так пахнет только на сенокосах после знойного дня, когда солнце едва успевает подсушить влажную и сочную траву и от несмётанных еще валков сена исходит немного душная сладковатая горечь…
Почерневший от какой-то невидимой гари, словно прокопченный насквозь, в разорванном на боку комбинезоне и с болтающимся ниже спины парашютом, Виктор тяжело выбрался из кабины самолета; спрыгнув на землю, с минуту стоял, пошатываясь. Голова его гудела и кружилась; в ушах все еще далеким эхом отдавались беспорядочные звуки — завывание перенапряженного мотора, выходящего на предельной скорости из пике самолета, частая, как будто идущая из нутра машины пушечная дробь. А в глазах — быстрое мигание трассы, мелькающие обломки разваливающегося на куски «мессершмитта»… Что-то еще было: какой-то бесформенный кусок огня пронесся над самой головой Виктора и с воем ринулся к земле. Чей это был самолет, Виктор так и не успел разглядеть.
И вот все кончилось, и опять эта величавая, хватающая за душу тишина, пряный запах трав и цветов; так и хочется поискать глазами свежий стог сена, чтобы повалиться на него и, затаив дыхание, смотреть на меркнущие на гребне дальнего леска солнечные лучи.
Звено, собранное Виктором в условленном квадрате после боя, приземлилось не в полном составе. Не было Валентина Сухоручко, который куда-то отбился в последнюю минуту и еще не вернулся…
Вначале Виктора не особенно тревожило его отсутствие: он знал повадки Сухоручко, часто увлекающегося преследованием врага.
Виктор уже пришел в себя после головокружительной воздушной карусели, сделал несколько шагов странно ослабевшими, словно чужими ногами, с беспокойством оглядел площадку, скользнул взглядом по небу. Уши его начали улавливать отдельные звуки, глаза — отмечать обычные мелочи.
В оранжевом свете заката крылья голубеобразных «Лавочкиных» отсвечивали киноварью. На большом расстоянии друг от друга, подруливая на одну исходную линию, подкатывали к командирской машине самолеты Роди Полубоярова, теперь уже «ведущего» в своей паре Толи Шатрова и летавшего с ним в паре, недавно прибывшего летчика, младшего лейтенанта Касаткина.
Возле самолетов уже возились хлопотливые механики, заправщики боекомплектами и бензином.
С другой части площадки заканчивала взлет очередная эскадрилья…
Вдруг откуда-то, из недалекой землянки, донеслись переборы гармонии и странно звучавшее здесь пение. Виктор невольно остановился, прислушался.
Сипловатый тенорок с большим чувством под грустные всхлипы гармонии старательно выводил:
Виктор слушал, опустив голову.
Виктор почувствовал, как сладкий яд грусти вливается в сердце. В воображении уже светились зажженные любовной радостью глаза Вали, а в ушах звучал ее горячий шепот.
«Я хочу, чтоб услышала ты, как тоскует мой голос живой», — мысленно повторил Виктор слова песни и глубоко вздохнул.
В эту минуту над ним, постепенно ослабевая и быстро снижаясь, послышался звук замедляющего обороты мотора. Виктор поднял голову и на фоне подернутого румянцем неба увидел летящий на посадку, красный от последних закатных лучей самолет Сухоручко.
«Шальная башка! Опять, наверное, гонялся за каким-нибудь немцем», — сердито и в то же время облегченно подумал Виктор и быстро зашагал к штабной землянке докладывать «бате» об удачно проведенном воздушном бое.
Пока самолеты заправлялись и заряжались новыми боевыми комплектами, он мог передохнуть, попить воды, что-нибудь поесть и даже поваляться часок-другой на траве, возле своего изрядно поцарапанного «Ла-5».
Когда Виктор после доклада полковнику зашел в общую, тут же, недалеко от самолетов, вырытую землянку, там уже собралось все звено. Родя, по обыкновению привирая, рассказывал о страшных моментах боя — о том, как двое оголтелых фашистских летчиков буквально не выпускали его из огневых тисков. О том же, как он сам обрушивался на «мессершмитта» и во-время поддержал огнем Сухоручко, ни словом не упомянул. Видимо, рассказывать, как его чуть не подбили, Роде доставляло большее удовольствие, чем говорить о своей отваге.
Виктор решил сделать Сухоручко выговор за отрыв от звена, хотя и придерживался тактики свободной инициативы в самые напряженные моменты боя. Он строго спросил:
— Вы где были, лейтенант? Почему не отзывались на сигнал сбора?
Сухоручко устало отмахнулся снятым с взлохмаченной головы шлемом:
— Гнал одного гада, пока не выдохся. Жаль, удрал, сволочь.
— Гляди, лейтенант, догоняешься — некому выручать будет, — переходя на неофициальное «ты», предостерег Виктор: ему, как никому другому, было знакомо самозабвенное опьянение боем. Припав к котелку, он крупными глотками стал пить тепловатую воду.
— Ну и денек! Дыхнуть некогда было, — выкрикивал Родя, всегда после сильных переделок в воздухе впадавший в излишнюю болтливость. — Волнами перли, все — на Курск. Сколько мы их наколотили, а они все летят и летят.
— Наше численное превосходство сразу чувствуется, — возбужденно вставил Толя Шатров. — Это им не сорок второй год.
— Тоже мне сказал: сорок второй! Это им не английская и не американская авиация сорок третьего года, — возразил, расправляя пальцами белесоватый взъерошенный чуб, Родя.
Виктор ревниво взглянул на своего питомца Толю. Да, и он, этот не в меру нетерпеливый, немного наивный и чистый паренек, тоже стал опытным, возмужалым летчиком. И в его похудевшей юношеской фигуре появилась та свободная молодцеватая небрежность и намеренная неуклюжесть, какая отличает бывалого летчика-истребителя от молодого, еще не обстрелянного птенца.
Виктор вспомнил, с какой шумной, почти детской радостью встретил его Толя Шатров, когда он явился в полк, и суровая мужская нежность, какую может испытывать только человек на войне к своему боевому товарищу, прихлынула к его сердцу.
Виктор подошел к Толе и с силой сжал его руку.
— Спасибо, лейтенант Шатров, за отличное поведение в бою. Всем спасибо от «бати» за хороший день. А какая ночь будет, еще увидим.
— Неужто и ночь такая предвидится? — всполошился Родя.
— Не такая, а, может быть, хуже, — мрачно буркнул Сухоручко и плюхнулся на сплетенные из хвороста нары.
Летчики еле ворочали языками от усталости и не поддержали Родю в обсуждении боевых успехов минувшего дня. А итог звена был немалый: пять уничтоженных «юнкерсов» и три «мессершмитта».
— Неплохо, соколы! Неплохо! — кричал неугомонный Родя. — Но, как говорится, повышать производительность надо!
Виктору надоело слушать болтовню товарища, он вышел из землянки. Солнце уже зашло, поле потемнело. На мутном небе зажглись первые звезды.
Запах сена еще более сгустился. С площадки доносились только чиханье останавливающегося мотора и мужские голоса. И опять Виктор услышал из соседней землянки пиликание на гармонике и сипловатый тенорок:
Виктор ощутил в груди что-то похожее на жжение. Это чувство он испытывал все время, как только приехал в полк. Ему хотелось избавиться от него, а оно все больше обжигало сердце.
«Что это я раскис так? — сердито подумал Виктор. — Всего неделю летаю после долгого перерыва — и вот на тебе. Не Валя ли этому причиной? Не за нее ли боюсь? Все равно — это слабость. Не нужно ее, не нужно!»
Приближалось время ночных вылетов. Виктор, Родя и Толя Шатров вышли из землянки, легли у самолета на прохладную траву, завернувшись в плащпалатки. Они не спали и тихо разговаривали. Чуть поодаль, подложив под головы парашюты, громко храпели Валентин Сухоручко и Григорий Касаткин. Звено Виктора пока не поднимали. На перехват шедших эшелонами на Курск немецких бомбардировщиков ушла другая эскадрилья.
Было около полуночи. Ни одного огонька, даже самого тусклого, не светилось на аэродроме, но в пронизанной звездным сиянием полутьме чувствовалась напряженная, не угасающая ни на минуту жизнь: где-то поблизости в землянке дудели зуммеры телефонов, слышались частые выхлопы движка радиостанции, гудели приглушенные сердитые голоса, на взлетной площадке пофыркивали моторы… И лишь изредка над полем при посадке самолетов вспыхивал луч прожектора, взвивалась сигнальная малиновая ракета и, повиснув на несколько секунд над аэродромом, осыпалась на землю розовыми искрами.
Где-то в стороне стоял непрерывный, наплывающий размеренной зыбью, ритмический гул. По густому звуку можно было определить: немецкие самолеты шли массами, волна за волной. В их басовитый рёв все время врывалось высокое жужжание советских ночных истребителей. Небо на севере и на западе озарялось частыми синеватыми сполохами, а далеко на юге стояло палево-желтое зарево, то затухая, то разгораясь ярче, словно кто-то невидимый с переменной силой раздувал громадный горн.
В той же стороне, над темным горизонтом, все время вспыхивали острые стрелы зенитных разрывов.
— Кипит работа, — позевывая, сказал Родя и сплюнул. — Они нас, а мы их…
— А ведь это в Курске горит, — зябко поеживаясь и плотнее закутываясь в плащпалатку, сонным голосом проговорил Толя Шатров. — Вишь, как зенитки бьют. И прожекторы… И чего они навалились на Курск? Товарищ лейтенант…
— Кто-нибудь им там не понравился, — насмешливо сказал Родя.
Толя Шатров смущенно умолк: бывали минуты, когда его наивность становилась слишком очевидной и не соответствовала его внешнему воинственному облику, его смелым делам.
Виктор молчал, кусая острую, как бритва, былинку пырея, неотрывно смотрел на трепещущие над темной далью багровые отсветы.
— А нас, наверное, так и не поднимут за всю ночь, — недовольно пробурчал Родя и стрельнул слюной сквозь зубы. — Видать, батя приберегает нас к утречку. Только потревожил понапрасну. Чего держит у самолетов, не понимаю? Не хочу врать, не люблю я ночных полетов. Летишь, а куда — сатана его знает. Того и гляди — клюнешь носом в рыло какому-нибудь фон-Пупке. Разогнали бы нас по землянкам, а, Волгарь? Эх, поспать сейчас — одно удовольствие. Сенцо пахнет, полынок… Да еще бабочку какую-нибудь под бочок… — Родя впадал в свой обычный тон. — Эх, Витька! Витька! Душа ты моя…
Родя мечтательно вздохнул, почесал в затылке.
— Сам посуди, Волгарь. Жизнь наша — коляска. Пока колеса не сломались — езди вовсю, а потом…
Родя махнул рукой.
Виктор молчал.
Изредка позевывая и как бы подтрунивая над другом, Родя продолжал развивать свои мысли:
— Вот ты, Витька, все мрачный ходишь, задумчивый. Вроде философствуешь: что положено, а что не положено на войне. А зачем? Ну, война, так что из этого? Зачем горевать да корчить грюстную рожу. (Родя сказал «грюстную», видимо, желая придать этому ненавистному для него слову наиболее презрительно-насмешливое значение.) Зачем философствовать на войне летчику, когда все ясно! Ты будь попроще, Волгарь. Фляжка так фляжка, бабочка так бабочка. Ведь через минуту ты можешь подняться к Илюше-пророку и — фьюить! — ваших нет. Так зачем же канитель разводить?
— Ну уж, спасибо, Родион, — с возмущением сказал Виктор. — Так могут и те, что на Курск сейчас летят, рассуждать. Ежели, конечно, говорить серьезно.
Родя был озадачен таким поворотом беседы и с минуту молчал.
— Ты — что? А? Ты — что? — воскликнул он наконец и даже привстал, приближая к Виктору заблестевшие в темноте негодованием глаза. — Ты шутишь?
— Я не шучу, — сурово кинул Виктор.
Толя Шатров тоже слегка отодвинулся от Роди. Он верил в непреложный авторитет своего командира и был на его стороне.
— Ну, тогда, знаешь… — начал Родя и встал на колени. — Сравнивать меня с теми я не позволю… товарищ Герой Советского Союза! Да, да, не позволю. — В голосе Роди зазвенела жгучая обида. — Сравнивать с ними меня, кто, как вы сами знаете, этих самых поганых фашистов огнем нещадным жег и будет жечь.
Виктор усмехнулся:
— Ладно. Успокойся. Пошутил я… А ты не болтай зря, чего не нужно.
— Я не болтаю, а выражаю свою линию. — Родя запальчиво повысил голос. — Я, ежели, не дай бог, доведется, то и погибну с песней. Я жизнь люблю… И выпить от радости люблю! Разве в этом грех? Эх, товарищ старший лейтенант, не те вы слова сказали, не те. Другой бы на моем месте всерьез обиделся, а я… Ладно, бог с вами! — Родя великодушно махнул рукой, ложась на траву и вновь возвращаясь к своему подтрунивающему тону. — Оно, конечно, человек недавно женился… Сосет у вас под ложечкой, что и говорить. Нее думается, что да как… Да не случился ли какой грех…
— Родя, перестань! — строго предупредил Виктор. Теперь очередь негодовать перешла к нему. Он стал подниматься, собираясь уйти.
Родя хихикнул, потянул друга за руку.
— Не обижайся, чудак… И охота тебе. После войны все спишется… А она как? Добрая? А? Ничего?
— Отстань, Родион! Видишь, что делается?
Виктор показал на разросшееся, поднявшееся чуть ли не до зенита зарево.
— Там, может быть, люди горят сейчас заживо, а ты зубы скалишь… — Голос Виктора дрогнул.
— Это верно, Волгарь, — сразу притих Родя. — Да что поделаешь — такой уж я зародился. И после войны буду проситься оставить меня в армии. Что я буду делать в гражданке.
— Я демобилизуюсь сейчас же после победы, — послышался ясный голос Толи Шатрова. — У меня большая охота пойти в гражданскую авиацию… Пассажирскую машину представляете? Большая, серебристая, а в нее красиво одетые пассажиры заходят, чтобы лететь куда-нибудь в Москву или в Сочи. И вот ведешь этот летающий вагон летом. Небо прозрачное, синее… И тишина — волос не шевельнется: нет ни «мессершмиттов», ни «юнкерсов»…
— Не жизнь, а мечта! — насмешливо отозвался Родя. — Эх, молодой человек, это вы на картинке можете пока нарисовать. Кстати, вы художеством занимаетесь.
Разговор оборвался, и опять стал явственным гул самолетов, а безмолвный трепет вспышек над сливающейся с небом черной кромкой земли — ярче и тревожнее.
— Слышите, бомбят? — тихо спросил Толя.
Летчики затаили дыхание. Земля чуть слышно вздрагивала.
Короткая июньская ночь была уже на исходе. На востоке небо заметно позеленело, звезды поредели, стали тускнеть. Поблекли и переместившиеся в другой конец неба стожары. Свет вечерней, до конца не потухнувшей за ночь зари передвинулся ближе к востоку и разгорался теперь все ярче и шире. Над ржаными, примыкающими к аэродрому полями забелел туман. Ударил первый заревой перепел.
Виктор очнулся от странного оцепенения, огляделся. Самолеты смутно вырисовывались в редеющей рассветной мгле. Попрежнему стучал движок возле командирской землянки.
Стали затухать блики пожара над Курском. Возле Виктора слышался тихий храп. Виктор окликнул сначала Родю, потом Шатрова. Никто не отозвался: летчики спали.
Чувствуя зябкую дрожь, Виктор тоже натянул на голову плащпалатку, подогнул ноги и незаметно погрузился в чуткую дремоту…
Ему показалось, что он только успел закрыть глаза, а над головой уже треснула ракета и кто-то с силой дернул его за плечо.
— По самолетам! — как гром, раздалось у самых его ушей.
Виктор вскочил, растолкал Толю Шатрова и Родю. Рдяная полоска, горевшая на востоке, блеснула ему в глаза. Красные искры ракеты осыпались невдалеке на жемчужную от росы траву.
Перед Виктором стоит командир эскадрильи, маленький, как подросток, сухонький капитан Чернопятов и коротко, осипшим тенором говорит:
— Немцы всю ночь рвались к Курску. Наложили их там чертову гибель. Сейчас идут новые эшелоны «юнкерсов». Пятьдесят шесть штук и восемнадцать «мессеров». Наша задача: уничтожить, распотрошить.
Мгновение — и Чернопятова уже нет перед глазами Виктора. Ревут, жужжат, как потревоженные шмели, гонят ветер бушующими винтами озябшие, покрывшиеся за ночь росой «Лавочкины» и «яки». Тонко, почти неслышно вибрируют плоскости, потный бронированный фонарь кабины. Мокрые от травы подошвы сапог скользят по гладкому, как стекло, дюралю.
Виктор привычным зорким взглядом в последний раз окидывает ревущие рядом машины Толи Шатрова, Валентина Сухоручко, а далее самолет Роди. Родя командует соседним звеном. Виктор успевает заметить его мелькнувшую, затянутую в шлем голову, озорную улыбку.
Взмах флажка, и самолет командира вырывается первым, за ним — звено Виктора, второе — Роди, и вот вся эскадрилья в воздухе.
Где-то, у края земли, уже горит багряное солнце, просторная родная земля стелется под крыльями истребителей… Эскадрилья забирается выше и выше. Виктору уже ясен план ее командира. Изредка в шлемофоне слышится дребезжащий тенорок Чернопятова, подающего команду…
Все, что томило и волновало Виктора ночью — непонятная тревога, мысли о Вале, болтовня Роди, — все ушло куда-то, отстранилось. Остались только холодный расчет, привычное ощущение полной слитности с самолетом, с рычагами, гашетками от пушек и пулеметов, готовых каждый миг исторгнуть огонь…
Какой-то странный холодок, как кусок льда, лежал теперь в груди Виктора. Нет, нет, ничего никогда не было — ни прекрасной летней ночи, ни запаха сенокоса, ни мыслей о Вале, а есть только беспощадная, почти механическая воля, до предела собранное внимание! Где же враг, на какой высоте? «Заход сейчас удобен: прямо со стороны взошедшего солнца. Кинусь сверху, на самую голову», — быстро соображал Виктор, совсем не думая о себе, о сохранении своей, кому-то нужной жизни.
Эскадрилья шла строем «фронт». Звено Виктора было ударным, Роди — прикрывающим. Родя шел сверху, где-то над головой.
Прошло не более пяти минут, и Виктор увидел черную стаю «юнкерсов», а слева еще одну эскадрилью наших истребителей, очевидно намеренных завязать бой с прикрывающими фашистов «мессершмиттами». Далеко, в мягкой розовой мгле, лежал Курск — мирные дома, уже начавшие работать фабрики, школы, госпитали с тысячами раненых и выздоравливающих бойцов, стоящий у хирургического стола сердитый и добрый Николай Яковлевич, смешная и немного жалкая Юлия Сергеевна со своей бормашиной, Валя. Большой зеленый город, дом в переулке, тихая комната на третьем этаже, где совсем недавно Виктор сидел с Валей…
Виктор на мгновение углубился в беспорядочные мысли. Его сознание потянулось за ними, как по пестрой волшебной веревочке, и веревочка эта повела его все туда же — к городу в кустах сирени, к прямой Ленинской улице, к тихой комнате…
В этих мыслях таилась опасность, и Виктор сделал внутреннее усилие отогнать их. В воздухе надо думать только о враге, следить только за его намерениями.
«Кто первый увидел врага, тот победил», — вспомнилась Виктору боевая заповедь истребителей. Вернее, он не вспомнил о ней: она давно слилась с его существом. Услышав команду Чернопятова: «В атаку!», он сразу ощутил радостное облегчение и ринулся вперед вместе с лучами солнца на темную массу ревущих, перегруженных бомбами «юнкерсов»…
Его первая пушечная очередь вошла в головной самолет врага, как острый раскаленный добела нож.
«Юнкерс» пошел к земле, словно горящая головня, вместе с командой и полутора тоннами фугасок, со всеми своими пушками и пулеметами.
И это было только начало…
В половине июня всех начальников политотделов дивизии и замполитов отдельных частей вызвали в политотдел армии.
Совещание проходило скрытно, ночью, в строго охраняемой избе, в центре большого села. Алексей сразу почувствовал его необычность. В нежилой просторной комнате с наглухо заколоченными окнами собралось человек тридцать старших офицеров — полковников, майоров и подполковников. Они сидели на грубо отесанных скамьях и, тихо разговаривая, много курили.
На столике, покрытом куском старого кумача, светила керосиновая лампа. У двери, снаружи и изнутри, стояли два автоматчика. Офицер политотдела проверял у прибывающих на совещание документы.
Генерал-майор Колпаков лично сделал перекличку офицеров. Он стоял у стола, плечистый, подтянутый, задумчиво склонив голову. Казалось, он что-то читал на закапанной чернилами красной материи и собирался с мыслями. Широкое, обветренное лицо его было необыкновенно серьезным.
— Товарищи, я созвал вас, чтобы сообщить вам некоторые важные сведения, — тихо заговорил Колпаков, оглядывая офицеров с таким выражением, словно они были для него самыми близкими друзьями. — Теперь уже можно сказать, да и необходимо, чтобы вы всю свою работу за оставшиеся дни подчинили тому главному, что услышите сейчас.
Алексей настороженно слушал. По опыту он знал, что такое предисловие всегда предполагало начало больших операций.
— Я говорю вам это не для того, чтобы вы довели мое сообщение до всего личного состава сегодня же — в этом пока нет необходимости, — продолжал Колпаков. — Пока скажу только вам, начальникам политотделов, для ориентации в политработе.
На скамьях беспокойно задвигались.
— Я нарисую в общих чертах положение на нашем участке и то, что уже известно политуправлению фронта, то есть, вы сами понимаете, о чем идет речь… — Колпаков сделал паузу, как бы подыскивая наиболее точные слова. — Я говорю о плане нашего Главного командования… и о планах противника, чтобы вы не приняли за неожиданность некоторые его шаги, предполагаемые в скором будущем. Запомните: неожиданностей теперь не может быть. Гитлеровцы потеряли фактор внезапности. Теперь этого фактора у них не существует. Замысел германского командования раскрыт полностью. Об этом позаботились наши доблестные разведчики. Теперь нам уже точно известно: на Орловском плацдарме, прямо против нас, и у Белгорода немцы сосредоточили для наступления с севера и юга на Курск семнадцать танковых, три моторизованных и восемнадцать пехотных дивизий. Против нашей армии, вот здесь… — генерал провел пальцем по висевшей у окна карте, — … уже стоят шесть танковых, одна моторизованная и пять пехотных дивизий.
— Ничего себе! — не удержался кто-то от восклицания.
— … Все танковые дивизии оснащены «тиграми», «пантерами» и самоходными пушками «Фердинанд». Это то оружие, о котором все время на весь мир кричит Гитлер. Для чего все это собрано? Гитлеровцы хотят запереть на Курском выступе три наши армии и в обход ударить на Москву. Начало наступления намечено немцами между третьим и шестым июля. Это нам известно также из материалов разведки. Что противопоставляет этому авантюрному замыслу наше Главное командование? — Колпаков заговорил тише, раздельнее, словно читал наиболее важную страницу книги, и от этого каждое слово доклада приобретало еще более глубокий смысл. — План нашего Главного командования таков: немцы начинают с севера и юга наступление на Курск. Мы отбиваем наступление, перемалываем, обескровливаем силы врага. Пользуясь ослаблением северного немецкого участка, переходят в наступление наши соседи — Брянский и Западный фронты. После того, как будет остановлено и обескровлено наступление врага на Курск, начинает наступать наш фронт. Усилиями трех фронтов будет рассечен Орловский плацдарм, и фашистские войска покатятся на запад. Таков план Главного командования.
В комнате на минуту все стихло. Были слышны только шум автомобильного мотора за окном и приглушенный оклик часового: «Кто идет?»
— Как видите, товарищи, план гениально прост, — продолжал Колпаков. — Чтобы его выполнить, следует ни в коем случае не пропустить немцев на Курск, измотать их живую силу и технику и самим перейти в контрнаступление. У нас есть все для выполнения этой задачи — прекрасная оборона, оружие, войска, прошедшие школу Сталинграда, есть танки, пушки, авиация. У нас налицо высокий моральный дух нашей армии. Задача политработников состоит в том, чтобы довести до сознания каждого бойца и командира смысл предстоящих операций, значение Курского выступа, каждого окопа, каждого рубежа, каждого метра обороны, чтобы каждый боец осознал, какая ответственность лежит на нем. Пусть каждый человек знает, что отступать и пропустить немца на Курск нельзя! Это грозит новой затяжкой войны, что очень выгодно врагу. Победа в предстоящем сражении будет решающей!
Колпаков умолк, медленным, спокойным взглядом обвел участников совещания.
— Какое соотношение нашей и немецкой авиации, товарищ генерал? — спросил рыжеволосый полковник, сидевший рядом с Алексеем.
Генерал ответил:
— Соотношение в нашу пользу и больше, чем в прошлом году: в авиации, в танках, не говоря уже об артиллерии. Удовлетворены?
— Вполне удовлетворен, — ответил рыжеволосый полковник.
Отвечая на вопросы, генерал перешел к непринужденной беседе:
— Так и не удалось разведке выудить, в какой день они все-таки собираются наступать? — спросил полный, круглолицый майор в очках.
— Вот и надо выудить, — ответил Колпаков. — Большая честь будет для разведчиков.
— А выудим, право, выудим, — оживленно жестикулировал майор в очках.
— В самом деле, остается узнать только точный день и час… Может быть, завтра? — обратился к Алексею рыжеволосый полковник.
— Теперь надо ожидать каждое утро. Смотреть в оба, — ответил Алексей, очень взволнованный сообщением Колпакова, ясностью и глубиной советского стратегического плана.
— Вы только вдумайтесь! — с воодушевлением воскликнул все тот же полковник. — Мы сдерживаем гитлеровцев здесь, они лезут изо всех сил к Курску, а в это время им в спину уже наносится заранее подготовленный удар. Вообразите, как все это выглядит в деталях. Можно судить по сталинградской операции, где все было расписано, как по нотам.
Колпаков с той же снисходительной улыбкой остановил увлекшегося полковника, обращаясь в то же время ко всем:
— Прошу, товарищи, не делать пока лишних прогнозов, а больше уделять внимания конкретному делу и помогать боевым командирам. Прошу сейчас же разъехаться по своим частям и выполнять приказ, который вы сейчас получите. Будьте наготове! Будьте наготове! — несколько раз повторил начпоарм и закрыл совещание.
После совещания в политотделе армии Алексей стал обходить все подразделения, лично вручая кандидатские карточки вступающим в партию наиболее отличившимся бойцам. Он начал не с батальона Гармаша, а с третьего, стоявшего на левом фланге.
К капитану Гармашу Алексей и замполит полка майор Соснин пришли в воскресенье, рано утром. Немцы вели себя тихо. Солнце только что всходило. Жаркие лучи быстро высушивали обильную росу на росшей у переднего края ржи-падалице. Перед окопами уничтожалась всякая растительность: она сужала поле обозрения, в ней легко было ночью укрыться врагу. По ночам бойцы серпами и маленькими косами-резаками выкашивали у переднего края буйный пырей, овес и рожь. Этих добровольных смельчаков, особо нелюбимых гитлеровцами и жестоко обстреливаемых при первом же их обнаружении, так и называли «косарями». И удивительное дело! Невзирая на опасность, охотников покосить ночью под самым носом у неприятеля становилось все больше. Люди, казалось, испытывали особенное удовольствие дразнить врага, они неторопливо и назойливо, не скрывая шума, который и скрыть было невозможно, скашивали душистую влажную рожь да еще приносили ее целыми охапками в свои окопы.
За обсуждением этого занятия и застали Алексей и Соснин капитана Гармаша, замполита роты Гомонова, капитана Труновского и Сашу Мелентьева.
— Что тут у вас за спор? — неожиданно входя в землянку, весело спросил Алексей.
Капитан Гармаш, с трудом сдерживая радость при появлении своего фронтового друга, отдал рапорт, как и полагается перед высшим начальством.
Фильков, следивший за каждым движением начальника политотдела, сразу же засуетился у продовольственного ящика, готовясь угостить бывшего своего замполита чем-нибудь особенно вкусным, всегда припасаемым, несмотря ни на какие, боевые обстоятельства, для особенно дорогих и желанных гостей.
— О чем разговор? — спросил Алексей.
Гармаш махнул рукой.
— Да опять история с косарями. Ночью нынче немцы ранили двоих. Приказываю, приказываю не ходить скопом, нет, лезут и лезут прямо под огонь. Безобразие да и только. Буду вынужден, товарищ гвардии подполковник, строго наказывать командиров взводов, а то и добиваться их снятия.
Молчаливый, сумрачный Гомонов подавил чуть приметную улыбку.
— Вот, пожалуйста, — возмущенно показал на него Гармаш. — Это он потворствует косарям.
— Что же это, Гомонов? — шутливо пожурил Алексей, — Никак вы с Арзуманяном хотите тут колхоз организовать?
Все засмеялись, даже суховатый и всегда словно экономивший свои чувства Труновский. Саша Мелентьев весело смотрел на начальника политотдела. Казалось, ему особенно были по душе ночные похождения «косарей».
— И вот что я заметил, — с явно сквозившим в голосе удовлетворением сказал Трофим Гомонов. — Ты им о войне начнешь рассказывать, а они все норовят о хозяйстве. Все вопросами засыпают, что да как делается в тылу да как будет после войны. Дальновидный, скажу я вам, народ!
— Все это объясняется великой тягой к мирному труду, — мягко заметил Саша Мелентьев и вопросительно взглянул на Алексея.
— Может быть, но воевать наши люди тоже не простачки, — заключил Алексей и спросил:
— Дудников и Хижняк у тебя на месте, Никифор Артемьевич?
— На месте, товарищ гвардии подполковник. В полном боевом, — с веселой уверенностью ответил Гармаш. — Хотите повидать?
Он все еще не решался при других перейти на свой обычный товарищеский тон с Алексеем и разговаривал с ним официально.
— Я сам пройду на позиции с майором Сосниным и Гомоновым. — Алексей обернулся к Труновскому. — Вы тоже должны пойти. Я хочу вручить Дудникову и Хижняку кандидатские карточки.
— Слушаюсь, — ответил Труновский и взял подмышку какую-то совсем невоенного вида канцелярскую папку.
— Поосторожнее, Прохорович, — вырвалось у Гармаша. — День ясный, а у немцев снайпер стал работать. Можно было бы и сюда вызвать, когда надо.
— Нет, лучше на месте. Я же не в бой иду, — сказал Алексей. — Что-то ты, Артемьевич, стал таким предусмотрительным?
…Иван Дудников и Микола Хижняк только что позавтракали. Помыв котелки, они сидели у противотанкового ружья и курили.
Уютно расположившись на устланном пахучим сенцом сиденье с удобной, как в кресле, выдолбленной в земле спинкой, Дудников по обыкновению принялся за вырезывание из куска березы замысловатой табачницы. Оставаясь для неприятельского глаза совершенно невидимым, он мог одновременно заниматься своим рукодельем и вести наблюдение за рубежом противника. Смотровое отверстие в бруствере было устроено так хитро, что походило на скрытый под косматыми бровями зоркий глаз.
Рядом с смотровым располагалось окошечко для ружья, само же ружье выставлялось из окопа только при появлении танков. Всю хитроумность этого сооружения дополнял с подлинным охотничьим мастерством сплетенный Дудниковым из лозы и покрытый тонким слоем дерна колпак. Когда появлялся вражеский самолет-разведчик, Дудников, чтобы скрыть от фотонаблюдателя ячейку окопа, быстро, как суслик, нырял в нее и накрывался колпаком.
Иван Сидорович вполне заслуженно гордился изобретенным им колпаком. Соседи-бронебойщики быстро переняли опыт товарища и устроили такие же колпаки и у себя.
Окоп, в котором попеременно дежурили Иван Дудников и Микола Хижняк, был вообще устроен очень искусно и походил на большую отвесную нору. В нее, в случае прорыва фашистских танков, можно было опуститься вместе с противотанковым ружьем и переждать, пока танк проползет над самой головой.
От главной ячейки окопа вел узкий крытый проход в запасный, такой же глубокий и круглый окоп. В стене земляного коридора чернели тщательно выдолбленные ниши для гранат, патронов и немудрящей солдатской амуниции — ручных лопат, котелков, противогазов и вещевых мешков.
Рядом с запасным окопом располагался «спальный кабинет», как в шутку называл его Дудников, — небольшое, на четырех человек, углубление, перекрытое в два наката толстыми бревнами. Здесь в часы затишья по очереди отдыхали бронебойщики.
…В крытом дерном ходе сообщения послышался шорох и приглушенные голоса. В «спальный кабинет» просунулась сначала голова Гомонова, за ним плечистая фигура Алексея, согнутая вдвое тощая и сухая — капитана Труновского. Последним, тяжело отдуваясь, еле протиснулся в землянку майор Соснин.
Микола, только что сменившийся с поста наблюдения и перематывавший портянки, быстро натянул сапог, растерянно вскочил. Потолок землянки был недостаточно высок, и Микола стоял, согнув шею, смущенно глядя на пожаловавших в гости офицеров.
Он был чисто выбрит, черные усики торчали над верхней губой двумя изогнутыми шильцами.
— Садитесь, товарищ Хижняк. Мы зашли вас проведать, — приветливо сказал Алексей. — Сержант Дудников на посту?
— На посту, товарищ гвардии подполковник, — оправившись от неловкости, ответил Микола.
— Хорошо. Мы потом его позовем.
Голоса под низким потолком землянки звучали глухо, как в погребе.
Микола выжидающе смотрел на гостей. А главное, он, как и все в батальоне, был рад видеть своего недавнего замполита, своего «ридного батьку», как он называл Алексея.
— Товарищ Хижняк, мы пришли вручить вам и Ивану Сидоровичу кандидатские карточки Коммунистической партии, — просто и чуть торжественно сказал Алексей.
При этих словах лицо Хижняка сразу стало серьезным, как перед принятием присяги. Так вот зачем пришли к ним на позиции командиры! Он стоял все в той же позе, вытянув тяжелые узловатые руки по швам.
Алексей вынул из бокового кармана завернутые в целлулоидную бумагу две новенькие книжечки в зеленовато-темных папках.
— Товарищ гвардии подполковник, разрешите, — вмешался Гомонов. — Я позову Дудникова… Чтобы сразу обоим. А я пока постою у ружья.
— Позовите, — приказал Алексей.
В землянку вошел Дудников, смущенный, улыбающийся. Он вопросительно взглянул на Алексея, потом на Труновского и Соснина и снова перевел взгляд на начальника политотдела.
— Ну вот, теперь можно и обоим, — сказал Алексей.
Торжественность момента возникала сама собой.
Вспотевший от долгой ходьбы, добродушный майор Соснин и внешне безразличный ко всему Труновский стояли молча, полунагнув головы и прижимаясь спинами к стене землянки. В маленькое отверстие, выведенное под самой крышей на восток, проникал светлый молодой луч солнца, наполняя землянку прозрачным свечением.
— Иван Сидорович и Николай Трофимович, — все так же просто, только с большей задушевностью заговорил Алексей. — Сегодня мы пришли к вам не с обычным делом. Большой шаг сделали вы, Иван Сидорович и Николай Трофимович, очень важный для своей жизни.
Алексей понимал, что слова, какие бы он ни говорил, будут звучать слабо по сравнению с теми чувствами, какие испытывали Иван Дудников и Микола Хижняк. Он видел это по их глазам.
Перед Алексеем стояли люди, разделившие с ним всю тяжесть первого года войны, всю горечь неудач и радость побед. Они пронесли через вражеский рубеж красноармейскую честь незапятнанной, им он вручал гвардейские значки и первые медали, они поверяли ему свои простые солдатские думы, сомнения и надежды. Теперь перед ними открывалась дверь в самое заветное и священное — в партию…
— Дорогие друзья, — невольно начиная волноваться, продолжал Алексей. — Речи говорить и поучать вас я не стану. Мы прошли с вами одну школу. Скажу вам одно: предстоят трудные бои вот здесь, на этом рубеже. Фашисты готовят большое наступление. Нам во что бы то ни стало надо устоять на этой земле, не отступать и отсюда погнать врага дальше на запад — таков приказ партии и народа. Вы знаете: в самые трудные минуты коммунисты всегда бывали впереди, в самых ответственных местах. Вместе с коммунистами вы сражались у Днепра, под Москвой и на берегу Волги. Мы сражались вместе — вы это знаете… Еще раз вспомните воинов-коммунистов, не пощадивших жизни своей за святое дело. Теперь вы сами стали коммунистами, как они, эти товарищи. Пусть же эти кандидатские карточки станут для вас крепче брони! Берегите, Иван Сидорович и Николай Трофимович, теперь не только честь солдата, но и честь коммуниста!
Иван Дудников и Микола Хижняк бережно приняли из рук начальника политотдела кандидатские карточки.
От волнения Дудников не сразу нашелся, что сказать. Отдав честь, он сказал всего несколько слов:
— Клянусь, товарищ гвардии подполковник, не отступать с этого места, где стою, ни на шаг, а идти только вперед. Да вы меня уже знаете. Свое командование я не подведу.
— Я тоже клянусь! — присоединил свой голос к голосу друга Микола Хижняк.
— Ну, а теперь… Как старых однополчан… По-свойски.
Алексей обнял, поцеловал Дудникова, потом Миколу. И, обернувшись к застывшим в безмолвии Соснину и Труновскому, словно извиняясь, добавил с улыбкой:
— Тут старая дружба. От самого Днепра.
И, скупым жестом поправив на голове каску, Алексей первым вышел из землянки.
Майор Соснин ушел в соседний батальон, и Гармаш провожал Алексея одного до уже знакомой березовой впадины, где стояла его замаскированная машина.
Оставшись вдвоем, они разговаривали, как друзья.
— …Когда же наступать будем, Прохорович? — спросил Гармаш. — Ведь все готово. Все.
— Потерпи, Артемьевич. Скоро, — ответил Алексей.
— Как скоро? — поморщился Гармаш.
Алексей молчал.
— Ты знаешь, — с досадой заговорил Гармаш. — Почему не скажешь? Почему сидим, ждем, не понимаю.
Алексей взял комбата за локоть, ответил с укоризной:
— Эх, Артемьевич! Такой серьезный командир. Два года войны прошел, а рассуждаешь, как новичок. Разве ты не заметил, как развиваются наши операции? Ничего в них нет случайного, лишнего. Все, что произойдет здесь, у нас, будет только частью великого плана. Могу тебе сказать, и готовь бойцов к этому: начнем не мы, а немцы… А там видно будет. Удовлетворен?
Гармаш пожал плечами.
— Не совсем. Почему не нам начинать? Старое дело: выматывай из врага кишки активной обороной и только потом бей его…
— Не согласен, значит? Тогда пиши во фронт… в Ставку, — пошутил Алексей.
— А ну тебя, товарищ гвардии подполковник! Не в согласии дело, а во времени, — отмахнулся Гармаш.
— И время рассчитано, — спокойно возразил Алексей.
Они остановились под нарядными, посеребренными солнцем березками.
— Я хочу сходить в санвзвод, — сказал Алексей и пытливо взглянул на комбата. — Брата я своего встретил здесь… Летчика, помнишь? Теперь на нашем фронте воюет. Хочу сообщить приятную новость сестре…
— Вот и хорошо. Есть кому защищать теперь нас с воздуха, — засмеялся Гармаш, но тут же стал серьезным. — А сестру ты бы взял отсюда, Прохорович. Чую, будет тут жара, а Татьяна, уж очень нетерпеливая: попрежнему лезет куда не следует. На днях ранили у меня одного в секрете. Не успел я распорядиться послать людей, а она с этой Тамарой уже через окопы да к секрету. Хорошо — все обошлось. Там же, в засаде, перевязали моего солдата и притащили. Это девчата-то…
— Вот и хорошо. Зачем же переводить ее? — спросил Алексей. — К чему эти разговоры, капитан?
— Да ведь жалко девицу. Сам посуди, Прохорович, может пропасть. Иной раз совсем ни к чему храбрится. А тебе что? Переговорил бы с начсандивом и взял бы ее к себе.
На лбу Алексея залегла глубокая складка. Казалось, он напряженно обдумывал предложение Гармаша.
— Нет, гвардии капитан. Ходатайствовать о сестре я не буду. Да она и сама этого не захочет, — решительно сказал он. — Ведь она сама захотела перейти в батальон, Кроме того, она военнослужащая, как и все. Вообще, Артемьевич, не говори больше об этом…
Гармаш пожал плечами, как бы сказав: «Ладно. Воля ваша. Вы начальство, вам виднее».
— С Труновским ладишь? — чтобы переменить разговор, спросил Алексей.
— Пока больших боев нет — терплю.
— Уж очень плох, что ли?
— Да нет, дело свое делает, но как-то скучно, вяло. Какой-то он бескостный, — поморщился Гармаш. — Не прощупаешь. Все молчит, в бумажках своих копается. Ну, он молчит и я молчу. Опять рапорт какой-то замполиту полка Соснину сунул. Все на болезнь жалуется. Забрали бы его от меня, что ли? Ехал бы лечиться от своей душевно-желудочной болезни!.. И бойцы его будто не видят, будто его нет. Право, помог бы нам от него избавиться, Прохорович. Намучаюсь я с ним, когда начнутся бои.
— Вот в бою его и надо проверить, — сказал Алексей.
— А чего проверять? Его сразу видно. Не молоденький и не из училища приехал. Так, болтается в армии неизвестно для чего. Как будто и вреда от таких нет, но и пользы никакой.
— Ладно. Мы еще посмотрим, — сказал Алексей, прощаясь с Гармашем.
Отыскав в кустах свою старенькую «эмку», он взял из кузова какой-то сверток и, сказав шоферу, чтобы дожидался, направился к санвзводу.
Алексей вспомнил, как недавно он зашел к начсандиву, и лишь для того, чтобы повидаться с Ниной, сам вызвался передать для нее посылку с медикаментами. Он не видел Метелину недели две, стараясь заглушить думы о ней напряженной работой. Но это ему плохо удавалось. Как только он оставался наедине со своими мыслями, так перед ним возникали то ее серые, с своеобразным разрезом глаза, то невысокая, по-девичьи стройная фигура, то наивный узелок пепельно-русых волос на затылке под пилоткой, то мягкая, словно в чем-то укоряющая улыбка…
Жизнерадостный гомон птиц наполнял лес, как разноголосые звуки сыгрывающегося оркестра. Лучи солнца просвечивали сквозь совершенно неподвижную листву. Во впадине стояла влажная, пахучая духота.
Алексей поднялся на пригорок и между белых стволов берез увидел сидевших у входа в землянку Нину Метелину и Таню. Они о чем-то тихо разговаривали.
Услышав шаги, Таня первая обернулась, вскочила и подбежала к Алексею.
— Алеша! А мы только сейчас говорили о тебе. Гадали, придешь ли навестить. Нам уже сказали: начальник политотдела в батальоне.
— Телеграф, оказывается, хорошо работает, — улыбнулся Алексей.
— Это вам, — теперь уже совершенно спокойно сказал он и передал Нине сверток. — От начсандива.
— Благодарю, товарищ гвардии подполковник.
Нина с любопытством взглянула на Алексея; взяв сверток, ушла в землянку.
«Вот и вся встреча, — печально подумал Алексей. — Как может быть здесь что-нибудь личное? „Слушаюсь!“, „Все ясно“, „Будет исполнено!“» И он посмеялся в душе над своими недавними мыслями.
Он рассказал сестре о своей встрече с Виктором.
Таня стала расспрашивать о брате, и Алексей рассказал, как изменился Виктор.
— В Курске он встретился с Валей, и они теперь муж и жена.
Таня всплеснула руками.
— Витька?! Неужели? Подумать только!..
Таня сидела, поникнув, словно обиженная новостью: ей казалось, что Виктор в чем-то уступил Вале, изменил своим взглядам на жизнь, которые Таня считала своими. Валя по-прежнему представлялась ей ограниченной мещаночкой.
Алексей украдкой поглядывал на дверь в землянку, прислушивался, не донесется ли оттуда голос Нины. Но она все еще не выходила, может быть, не желая мешать свиданию Алексея с Таней. Настроение его омрачилось. Он плохо слушал сестру.
Таня спросила с тревогой:
— Алеша, ты чем-то взволнован? Скажи, что с тобой?
— Нет, ничего, — рассеянно ответил Алексей и снова нетерпеливо посмотрел на вход в землянку.
— Мне надо уезжать. Позови Нину Петровну, — попросил он, вставая с покрытого дерном выступа. — Мне необходимо ей кое-что сказать.
Таня ушла. Алексей отошел в сторону, остановился под березой.
«Надо же ей когда-нибудь сказать. Возможно, завтра начнутся бои, и я опять долго не увижу ее», — подумал Алексей.
Нина подошла к нему, подтянутая, строгая, как всегда, в старательно надвинутой на правый висок пилотке.
— Проводите меня к машине, — сухо попросил Алексей. — Я хочу поговорить с вами.
Нина с выражением некоторого беспокойства в глазах пошла за ним.
Они шли молча, рядом, на небольшом расстоянии друг от друга. Так ходят только очень деловые люди, ничем не связанные между собой, кроме службы.
Алексей придумывал, с чего начать разговор: надо было с чего-нибудь естественного и делового, ну, хотя бы с какого-нибудь распоряжения санотдела дивизии. Нельзя же так, ни с того, ни с сего ему, солидному подполковнику, начать изливать свои чувства.
Они прошли шагов двадцать. Скоро должна была появиться рощица, где стояла машина. Алексей остановился.
— Так вот, товарищ Метелина… — откашлявшись, глухо заговорил он. — Начсандив приказал, чтобы у вас все было готово к движению.
— У нас всегда все готово, товарищ гвардии подполковник, — ответила Нина. Ее взгляд стал выжидающе робким.
— И вот еще… — Алексей запнулся. — То, о чем я хочу сказать, может быть, не ко времени и не к месту…
Нина тревожно и внимательно взглянула на Алексея. Он продолжал, не глядя на нее.
— Я хочу решить для себя один важный вопрос. Да, да… Надо же когда-нибудь об этом сказать. Ведь я не мальчик, а вы не девочка.
Алексей чувствовал, что никогда еще не говорил так бессвязно, но остановиться уже не мог.
Голос его не сразу обрел естественную простоту и уверенность.
— Сначала я думал это пустяки, и даже сердился на вас. Поймите, что может быть на фронте между мужчиной и женщиной? Здесь мы все солдаты. Но так можно только рассуждать, а не чувствовать.
Нина слушала его с возрастающим волнением. Пальцы ее нервно обрывали сорванную березовую ветку. Алексей продолжал:
— Конечно, между нами барьер: служба, война и прочее. Но что поделаешь, Нина Петровна. Видно, в мире так устроено, что от этого никуда не денешься… Даже война не может помешать этому. — Алексей вдруг виновато, беспомощно улыбнулся. — Хотите — сердитесь, хотите — прогоните меня, теперь все равно. Нельзя же, чтобы вы никогда не узнали об этом… Люблю я вас, честное слово! Вот и все, что я хотел вам Сказать.
Нина заметно побледнела, не то испуганно, не то радостно смотрела на Алексея. На плечах и на пилотке ее лежали сквозившие через листву солнечные блики, и эти, зыбкие пятна делали ее облик неуловимо меняющимся. Вот лицо ее стало совсем строгим, на лбу появилась складка, старившая Нину. Словно откуда-то издалека услышал Алексей ее голос:
— Скажите, Алексей Прохорович, вы бы могли довольствоваться обычными, случайными отношениями с женщиной здесь, в боевой обстановке?
Алексей смутился, но тут же ответил твердо:
— Нет, конечно. Я не в том смысле сказал вам…
— Так вот, дорогой Алексей Прохорович, я тоже не хочу таких отношений. А другие пока невозможны. — Продолжая гнуть и обламывать ощипанную веточку, Нина заговорила более решительно: — Я буду откровенна. Я тоже люблю вас… Полюбила давно, как человека и фронтового друга… Но, Алексей Прохорович… Поймите, что бы вышло из этого, а? Поэтому не нужно здесь, не нужно, прошу вас! Если же вы действительно меня любите, то будете любить и помнить меня и так, и найдете, меня всюду, если захотите, когда придет время. А здесь, на переднем крае, я останусь для вас только боевым товарищем и буду такой же сестрой, как и ваша родная сестра Таня… Не сердитесь на меня, прошу вас… Не будете сердиться, а?
Она протянула руку. Алексей схватил ее, прижался к ней губами. Нина торопливо вырвала руку.
— Алексей Прохорович, родной мой, не надо, — сказала она просящим ласковым голосом и ушла, скрывшись за неподвижными березками.
Вернувшись в землянку, она остановилась у столика, бледная, растерянная.
— Что с вами, Нина Петровна? Алеша сообщил что-нибудь плохое? — спросила Таня.
— Нет, ничего, — дрожащим голосом ответила Нина Петровна и, отвернувшись, стала быстро разбирать привезенный Алексеем пакет с медикаментами.
Прошло два дня. В ночь на пятое июля, вернувшись из поездки в полки, Алексей нашел у себя на столе письмо от Павла. Нетерпеливо разорвав конверт, стал читать:
«Дорогой брат! Сообщаю тебе: поля наши готовы к уборке. Я уже писал, что весной мы получили с Урала десять тракторов. Представь нашу радость. Конечно, машин у нас поменьше, чем до войны, но хлеб выдался замечательный. Деньков через пять начнем убирать. Вот только вы что-то притихли… Молотить собираетесь или нет? Пора, брат, пора. Ждем не дождемся, когда от Таганрога и от Харькова погоните фашистскую мразь. В семье все благополучно. Совхоз поправляется, но неполадок и нехваток еще годика на два, а то и больше. Отец живет один, работает на фабрике, хотя налеты беспокоят их еще здорово. Посоветовал ему вызвать из станицы тетку Анфису, чтобы помогала и убирала по домашности, а то старик совсем обтрепался…»
Алексей вынул из сумки бумагу, чтобы писать Павлу ответ, и задумался. В воображении засиял не покидавший его все эти дни облик Нины, каким он видел его в последний раз в березовой рощице, осветленный сквозящими сквозь листву солнечными лучами. Непростое ответное признание наполняло его радостью и грустной неудовлетворенностью. «Да, она права. Сейчас это невозможно. Остается одно: сберечь это чувство… Пронести его через огонь, как самую жизнь», — думал Алексей.
И как бы в ответ на его мысль, запел вдруг зуммер телефона. В трубке послышался взволнованный басок генерала, командира дивизии.
— Давай-ка, начподив, немедленно ко мне. Новость есть хорошая.
Алексей сунул письмо Павла в планшет, быстро оделся, пристегнул пистолет, вышел на улицу. Автоматчик-часовой уступил ему на крылечке дорогу.
Густая звездная россыпь покрывала небо. Откуда-то с поля повеяло запахом поспевающей ржи…
«Вот и здесь скоро надо будет косить», — подумал Алексей, вспомнив бодрый, уверенный тон Павла в письме.
Генерал встретил Алексея на пороге. Он был одет и подтянут по-боевому. На широкой груди висел громадный полевой бинокль в желтом кожаном футляре.
Генерал взял Алексея под руку.
— Только хотел позвать тебя, начподив, чайку попить с вареньем. Клубничного варенья из дому мне прислали, как вдруг новость, — по обыкновению бодрым говорком начал генерал и подвел Алексея к карте. — Вот здесь. Гляди. Полчаса тому назад наши разведчики поймали двух немецких саперов. Ну? И что, по-твоему, они делали?
Алексей пожал плечами.
Светлые глаза комдива хитро заблестели.
— Они разминировали проходы в собственных минных полях для своих танков. Завтра, то есть пятого июля, ровно в пять часов утра, немцы должны начать сильнейшую артподготовку. Саперы поклялись, что это точное время. Все немецкие солдаты уже знают об этом. Эта новость совпала еще кое с какими сведениями, добытыми нашими разведчиками. Немецкие саперы удостоились большой чести: их отправили к самому командующему фронтом. Как это тебе нравится, начподив?
Алексей облегченно вздохнул:
«Значит, все идет так, как надо: день и час раскрыты, остальное будет зависеть от нас».
— Немцы делали проходы для «тигров», а нашим хлопчикам надо же было случиться здесь в эту минуту. Ну, и накрыли, — ликовал генерал, радуясь, подобно мальчику, перехитрившему всех в игре. — Но это еще не все, подполковник. Уже есть приказ начать мощную, из всех стволов, контрартподготовку в четыре тридцать. Понятно? Мы вставляем им кляп в горло сразу, с первой же минуты. Срываем назначенный Гитлером час атаки. Здорово, а?
Алексей представил все эти орудийные и минометные стволы, из которых грянет ранним утром неожиданный для немцев гром, и сказал:
— Для них это будет большей неожиданностью, чем та, какую они готовили для нас. А для нас — это большая удача!
— Так вот, Алексей Прохорович, — весело закончил командир дивизии. — Я еду сейчас в полки, а оттуда прямо на КП. Хочешь со мной?
— Едем, конечно.
Алексей уже испытывал знакомое возбуждение: близился час, которого ждал не только он, а все люди в тылу и на фронте, от самых незаметных до больших…
Алексей и командир дивизии успели объехать только два полка, побывать у артиллеристов-истребителей, уже давно готовых к отражению танков, а теперь, перед началом боя, встречавших генерала с особенной деловитостью.
Никто из командиров не спал: весть о раскрытии вражеского замысла и часа наступления уже облетела передний край. Замполиты и агитаторы проводили с бойцами беседы. Командиры отдавали последние приказания. Всюду властвовало деловое спокойствие — не было ни суеты, ни излишней тревоги, ни шума.
Ночь была темная и тихая. Тепло светились в небе июльские звезды. Тишина усугублялась еще тем, что в двадцатипятикилометровой прифронтовой полосе, в деревнях и хуторах, было пусто. Все жители заблаговременно были эвакуированы в ближайший тыл, за угрожаемую черту. Кое-где остались только для наблюдения за жильем и имуществом жившие бобылями старики и старухи.
Было два часа ночи, когда Алексей и командир дивизии, обойдя несколько особенно важных рубежей, расположенных на флангах предполагаемого вражеского удара, вернулись в штаб полка, в землянку на краю заброшенного колхозного стана.
Вокруг стояла высокая, чуть ли не до самых плеч, дозревающая рожь. Алексею запомнилось, как они с генералом, оставив машину, шли через рожь, и налившиеся, но еще незрелые, покрытые цветенью колосья мягко били по его груди и рукам. И Алексею снова пришли на ум письмо Павла, его слова о готовности к уборке хлебов. От этих мыслей стало и хорошо и тревожно.
Войдя в землянку, неутомимый комдив, взглянув на ручные часы, сказал:
— До работы осталось два часа. Давайте-ка уснем, Алексей Прохорович. А то вряд ли завтра придется… А?
Удивительный человек был этот комдив. Его ничто, казалось, не могло взволновать, вывести из равновесия. Ко всякому делу, даже самому важному, он подходил с какой-то очень простой, обыденной, житейской стороны. Он нигде не горячился, не повышал голоса, а если сердился, то только круче сдвигал желтоватые от непрерывного пребывания на солнце брови.
Это было не спокойствие флегматика. В манере ровно и весело разговаривать, всегда с шуточкой и добродушным, как бы осторожно прорывающимся смешком, чувствовалась большая энергия. Такое живое, деятельное спокойствие действовало на людей возбуждающе, вселяло в самых нерешительных, склонных к растерянности людей уверенность и мужество.
У комдива было известное имя, но в дивизии и даже в штабе армии его звали просто и любовно — Богданыч. Возможно, это было переиначенное солдатами и офицерами имя, что нередко случалось на фронте, — оно в самом деле не совсем совпадало с действительным, но мы будем называть его так, как называли его солдаты…
Спать Алексею не хотелось — нервы его были слишком напряжены, но он все-таки лег в землянке командира полка на нары рядом с генералом.
— Вы в самом деле постарайтесь поспать, — посоветовал Богданыч, съеживаясь и делаясь от этого вдвое короче, по-солдатски натягивая на голову воротник шинели. — Отсюда утром мы пойдем прямо на мой КП.
Генерал против обыкновения разговаривал с Алексеем на «вы», очевидно считая такое обращение наиболее соответствующим моменту. На «ты» он обращался только в непосредственной служебной обстановке к самым близким офицерам (и к Алексею в том числе), а сейчас он как бы видел в нем наполовину гражданского человека и считал необходимым соблюдать с ним все правила обычной вежливости.
— Эх, Алексей Прохорович, не удалось нам чайку с вареньем попить, — вздохнул комдив. — Так мне хотелось покалякать с вами на досуге. Ну, да ничего. Вот прогоним гитлеровцев от Орла — тогда попьем. Попьем, начподив, а? — словно очнувшись, другим, бравым тоном спросил Богданыч.
— Попьем, — ответил Алексей, рассеянно слушая генерала.
— Кстати, я о вас почти не слыхал до вашего перехода в политотдел. Вы, если не ошибаюсь, начали войну политруком роты? — спросил генерал и, услышав утвердительный ответ, одобрительно добавил: — Политработники только так и должны начинать. Надо знать солдатскую душу. Я сразу подметил ваш стиль. Хороший стиль. Ну, спать…
Алексей даже не успел ответить генералу, услышал спокойный носовой свист: Богданыч уснул мгновенно, словно выключил себя из разговора поворотом какого-то ключа.
А Алексей так и не мог уснуть. В землянке вполголоса и шепотом переговаривались телефонисты, по-комариному пищали телефоны, у входа поминутно шелестела плащпалатка. И все время с поля притекал теплый запах поспевающей ржи. Запах этот вызвал у Алексея много воспоминаний.
Чудилась то пшеничная, залитая полуденным солнцем степь, какую он видел еще до войны где-то на Кубани, то с шумом плывущий по хлебу комбайн и на нем Павел в соломенном бриле, то темное и безмолвное, будто вымершее село, через которое они шли с генералом на позиции артиллеристов.
И вдруг все это сличалось в пестрый вихрь незнакомых лиц, образов и красок. Из него выступало лицо Нины, растерянное, ласковое, ее словно укоряющий взгляд, тихий голос.
Потом Нина исчезала и перед глазами проносился приближающийся день боя, уже знакомый вид ползущих неприятельских танков, дым пожаров, раненые и убитые — привычная, овевающая душу холодом картина еще одного грозного испытания…
Скорей бы, скорей пройти через это испытание!
Богданыч вскочил первым; причмокивая и покряхтывая, спрыгнул с нар.
— Так, так, — бодро заговорил он и поднес к глазам руку с пристегнутыми на ремешке часами. — Все в порядке. Половина четвертого. Поехали, начподив.
Генерала окружили какие-то офицеры и среди них — командир полка.
— Все, все, — замахал на них рукой генерал. — Отдохнули — хватит. Пора и воевать. Все по местам… Людей накормили? Кухни, термосы как? — обратился он к тучноватому, опрятно обмундированному майору. — Работать-то придется вон сколько. От зари до зари. Работка тяжелая.
Алексей и Богданыч вышли из землянки. Было уже светло. Седой туман плыл над полями, из-за их неясной линии вот-вот должно было выглянуть солнце.
— А немцы пунктуальны, как всегда, — сказал генерал. — Прислушайтесь — нигде ни звука.
И точно: с передовой не доносилось ни одного выстрела.
— Коварные стервецы. Ну, да они теперь у нас на силке, — поеживался от утреннего холодка генерал, шагая впереди по узкой, тянувшейся прямо через рожь на взгорье тропинке.
Была сильная роса, сапоги Алексея стали мокрыми, словно он переходил брод. Трава и рожь хлестали по коленям. Генерал поднял полы шинели.
— К себе, домой, как куры после дождя придем. Сушиться с полдня будем.
«Домом» генерал называл свой КП.
Перепела во ржи оглушали ранним, заревым боем. В румяной выси самозабвенно пел жаворонок.
До КП было недалеко, всего с километр. Когда Алексей и Богданыч взошли по уже знакомому ходу сообщения на высотку, красный, как раскаленный кусок железа, солнечный диск уже поднялся из-за лиловой земной полоски.
— Благодать какая! — восхищенно сказал Богданыч.
На КП, с которого Алексей недавно вел свой первый обзор переднего края, чувствовался полный порядок. Донесения и приказы передавались только по кабельной связи, рация, чтобы не вызвать подозрения у противника своей необычно ранней передачей, пока молчала.
Алексей поглядел в стереотрубу: нигде никакого движения, ни одной шевелящейся точки, как будто ни одного живого существа не было на многие километры вокруг. Та же пустынная дорога, перерезающая вражеский рубеж, дальнее, лежащее в тумане село и одинокая мельница с обломанными короткими крыльями, похожими на воздетые к небу руки…
Богданыч разговаривал по телефону с полковником Синегубом:
— Ну как, казак, дела? Гляди, не прозевай музыку. Что? «Огурцов» мало? Врешь! Тебе давал больше всех… Не жалуйся.
Генерал переключился на начальника дивизионной артиллерии полковника Круглова:
— Подготовился? Пять минут осталось. Ну-ну, бог войны. Счастливо тебе.
Стрелка очень медленно, как казалось Алексею, двигалась к чуть видимому делению на циферблате… А солнце уже выбралось из-за дальних холмов и, огромное, теплое, повисло над горизонтом. В небе ни тучки. Жаркий будет день. Поля и перелески курились то красноватой, то сиреневой, то голубоватой дымкой. На высоких местах, где туман рассеялся, все сверкало от росы…
Вдруг небо раскололось от многократного, слившегося в один оглушающий раскатистый хор грома. Словно тысячи гигантских молотов разом ударили о наковальни.
Земля протяжно охнула, колыхнулась, и потекла по ней нескончаемая дрожь… Над командным пунктом воздух затрещал, завыл, заколебался…
— Началось! — весело сказал генерал и приник к стереотрубе.
…Как и предполагалось, враг был оглушен, обескуражен контрартподготовкой. Многие огневые точки тут же были сокрушены и уже не могли действовать в назначенный немецким командованием час. Огонь длился несколько десятков минут. Вслед за ним на гитлеровцев обрушился ураган советских штурмовиков и истребителей; бомбы и снаряды посыпались на головы ошеломленного врага, на готовые к атаке скопления танков и самоходных орудий.
Ответный огонь неприятеля был беспорядочным и не таким сосредоточенным, как этого хотелось фашистскому, командованию Артподготовка противника была сорвана, и как только с отдельных, заранее разгаданных советским командованием направлений двинулись ударные колонны «тигров», их встретили, засучив рукава, артиллеристы и бронебойщики — заработали противотанковые и самоходные пушки и торчавшие из каждого окопа и каждого куста бронебойные ружья..
Было только пять часов, а сражение уже разыгрывалось со всей силой.
…Алексей смотрел в бинокль на затянутый пылью и дымом оборонительный рубеж полковника Синегуба. Отдельные участки советской обороны во многих местах сплошь покрылись рыжеватыми облачками. Они словно выпрыгивали из-под земли целыми десятками, пушистые и легкие, как вата, и долго не рассеивались, так как не было ни малейшего ветерка. Алексей уже знал, что это значило: снаряды ложились пачками возле окопов или в них самих.
«Неплохо кладут, сволочи!» — пробурчал стоявший рядом и наблюдавший в стереотрубу генерал. Как бы в подтверждение его слов, не менее дюжины тяжелых снарядов и мин веером обложили землянку командного пункта Минут пять невозможно было ни вести наблюдение, ни разговаривать.
Когда немцы перенесли огонь правее, Богданыч, вытирая клетчатым платком с лица пот и пыль, сказал:
— По подозрению лупят. Высотка — значит, долби ее, а насчет КП, пожалуй, и не догадываются.
Телефонисты проверили связь: все полки и артиллерия отвечали. Заработала рация. Командный пункт командира дивизии стоял среди бушующего огня, как маленький, почти незримый островок в штормующем океане.
Едва кончилась артподготовка немцев, повалила авиация. Но теперь она уже действовала не безнаказанно, как в былые, памятные Алексею времена. Навстречу вражеским эскадрильям сразу же вырвались краснозвездные стаи советских истребителей, штурмовиков, бомбардировщиков. Самолеты в ясном небе закружились с злым жужжанием, как пчелы при вылете роя из улья. Звуки наземного сражения слились с сухим клекотом боя воздушного…
— Вон — пошли! — минуту спустя сказал генерал, не отрываясь от стереотрубы. — Танки пошли.
Алексей плотнее прижал к глазам бинокль. Он впервые вел наблюдение с господствующего над таким большим пространством командного пункта. Когда сидишь в окопе или на батальонном КП, многого не увидишь. Там надо бить лезущего на тебя врага, и при этом невольно забываешь, что делается тут же, рядом. Круг наблюдения ограничивается, суживается до какой-нибудь одной высотки, дороги или курганчика, и кажется — на ней-то и решается судьба всей армии, всего фронта…
Теперь перед Алексеем тянулась полоса на несколько километров. Правда, не всю ее мог обнять глаз, но широкая панорама боя расстилалась перед ним и словно колыхалась в разноцветном дыму и пыли.
Взгляд Алексея был прикован к мельнице. Она стояла, как великан, пытающийся преградить путь вражеским ордам. Мимо нее в обе стороны шли неприятельские танки. Маленькие, похожие на ползущих жуков, приплюснутые спереди, они обтекали ее двумя клиньями и устремлялись прямо на рубеж полковника Синегуба. Один клин, по расчету Алексея, двигался прямо на позиции капитана Гармаша, как раз в то место, где сидели Иван Дудников и Микола Хижняк. Другой, более широкий и тупой, направился по дороге в узкий стык между вторым и третьим батальонами.
Алексей еле успевал отмечать взглядом все, что происходило на рубеже. В обычное время он, пожалуй, ничего бы толком и не разглядел. Но сейчас его взгляд ловил каждую мелочь. Картина, развернувшаяся перед ним, поразила его ужасающим величием.
Вот первая косая шеренга тяжелых танков миновала мельницу и ускорила движение. За каждой машиной поднимался ржавый хвост пыли. Танки мчались между поднимающихся темных вихрей, как среди внезапно вырастающих деревьев. Вокруг возникали новые и новые вихри, все гуще, все пышнее. Алексею показалось, что с переднего края повеяло зноем и гарью. Он уже не замечал, что ничего не слышит, что его уши заложило от страшного напряженного гула, рвавшегося со всех сторон в амбразуру КП. Земля дрожала под его ногами…
«Что делается! Что делается!» — вертелась в мозгу однообразная мысль.
И в это самое время Алексей вдруг увидел, как передний танк первого клина будто споткнулся и быстро повернулся боком. Словно фонтан вырвалось из него пламя. Потом черный, прямой, как свеча, столб потянулся к небу. Казавшийся издали маленьким, игрушечным, танк горел на глазах Алексея, точно плавясь на жарком солнце.
— Вы видите? — радостно крикнул Алексей генералу. — Один есть.
— Вижу, вижу, — кивнул комдив, не отрываясь от стереотрубы. Судя по выражению лица, он совсем не радовался первому почину артиллеристов и бронебойщиков.
Фашистские танки стали обходить горевшую машину и, очевидно, снова попали под дружный огонь истребителей-артиллеристов. Вспыхнул еще один танк, потом еще. Движение стальной цепи замедлилось, правая сторона ее распалась. Часть машин застряла в начале атаки, другая изменила направление и устремилась правее, но, видимо, наткнулась на такой же плотный заградительный огонь. Шедшая за танками пехота залегла… Атака захлебнулась…
Теперь уже и Богданыч повеселевшими глазами посмотрел на Алексея.
Со второй танковой волной происходило то же самое, что и с первой. Пылало несколько танков, грохот усиливался, и небо еще больше помутнело от пыли и дыма…
Богданыч охрипшим голосом кричал в трубку, кого-то хвалил, кого-то насмешливо журил, но, как и прежде, не бранился, не горячился.
— Дело как будто пошло неплохо, начподив! — кричал он на ухо Алексею. — Если первую атаку отбили, теперь народ повеселеет.
Многочисленная стая вражеской авиации навалилась на передний край, и к орудийному гулу прибавился сплошной тяжелый грохот рвущихся фугасок.
Перед очередной атакой немцы «обрабатывали» с воздуха первую линию советской обороны.
Не прошло и двадцати минут, как третья волна танков, снова в два тупых клина, двинулась на гвардейские рубежи.
Теперь Алексей насчитал в обоих клиньях пятьдесят тяжелых машин.
«Неужели прорвут?» — сжалось его сердце. Но тут же подумал, что за первой линией обороны лежала вторая, третья и подавил тревогу. Опять вспыхнуло четыре танка, а остальные, не замедляя хода, мчались на выпирающий углом рубеж Гармаша… Видимо, расчет немцев был прост: протаранить, смять оборону, вырваться на грейдер и открыть ворота пехоте. Теперь в дыму и пыли был плохо виден левый край танкового тарана. Его снова встретили в лоб пушкари-истребители и вышедшие на первый рубеж самоходные орудия. Но что это? Алексей до боли прижал к глазам бинокль. Шесть «тигров» перевалили через гребень рубежа и вырвались на дорогу.
— Прорвали! — невольно вскрикнул Алексей.
«Тигры», оставляя глубокий рубчатый след, устремились на дорогу, которая, кстати сказать, пролегала недалеко от КП комдива Богданыча.
Вслед за первой цепью мощных машин высовывалась вторая, за ней каждую минуту могли двинуться третья и четвертая…
Алексей отвел глаза в сторону чуть левее, подумав: может быть, он ошибся и неверно определил рубеж первого батальона? Вновь взглянул на прорвавшиеся танки, он облегченно вздохнул.
Спрятанные в глубине обороны крупные противотанковые орудия и самоходки били по бортам взятых в огневые клещи «тигров» бронепрожигающими снарядами. Одна стальная громадина неуклюже вздыбилась, вторая — зарылась в землю, сильно накренившись; из башни ее валил дым… Но что сталось с эсэсовской отборной пехотой? Ее, видать, отсекли от танков шквальным пулеметным и автоматным огнем не двинувшиеся с места ни на шаг пехотинцы Гармаша. Поняв это, командиры четырех «тигров» повернули назад, но тут их снова в упор встретили засевшие позади первой оборонительной линии артиллеристы и бронебойщики. Не выдержала восьмидесятимиллиметровая крупповская бортовая броня уральских снарядов, и еще два танка, пробуравленные с боков, точно огненными буравами, запылали позади советских окопов.
Густая колонна советских танков вырвалась вдруг из леска в лощине и ринулась на прорвавшиеся немецкие машины. Танки с ревом бросались во фланги вражескому стальному клину, плевались огнем, клубы пыли и дыма окутывали их, и Алексею казалось, что он слышит скрежет сокрушаемой стали, рычание моторов. Одна советская машина, повидимому, израсходовав орудийный боекомплект, а возможно — с заклиненной башней и поврежденным орудием, ударила в «тигра» мощным тараном, и Алексей видел, как оба танка вздыбились, налезая друг на друга. Это был могучий поединок, небывалое столкновение военной техники. Но победить в битве машин могли только люди, и Алексей ни на минуту не забывал об этом.
За всей панорамой боя трудно было следить непривычному человеческому глазу. Алексей, возможно, часто ошибался и принимал желаемое за видимое. Но он чутьем угадывал: на передовом рубеже происходит хотя и не совсем то, что ему по дальности расстояния могло представляться, но несомненно в положении сторон уже выявилось главное, и оно-то с самого начала и предопределяло весь ход гигантского сражения.
Алексею с командного пункта казалось, что весь бой проплывает перед ним, как в гигантской диораме, в которой вдруг ожили все фигуры. Увлеченный мрачным зрелищем, он забыл о времени и, только когда третья вражеская атака отхлынула, взглянул на часы и удивился: оказалось, бой продолжался уже три часа, но гитлеровцы не продвинулись вперед ни на один метр.
Картина сражения была теперь поистине величественной и вместе с тем отталкивающей. Все пространство на много километров закрылось густым блеклым дымом, небо из синего стало белесым. Всюду горели танки, и земля, казалось, горела, и небо дымилось, звенело от авиамоторов и словно лопалось и трещало, раздираемое на части…
И когда Богданыч, разговаривая в полдень с «соседом», узнал, что враг на участке другой дивизии, стоявшей в центре удара, вклинился в советскую оборону на глубину двух километров, Алексей воспринял это, как факт, еще далеко не решающий исхода сражения и успеха той или другой стороны: слишком велики были столкнувшиеся силы и небывало могуч был ответный удар…
Утро 5 июля боевые друзья Микола Хижняк и Иван Дудников встретили обычно: еще до рассвета почистили обмундирование, надели чистое белье. Иван Дудников даже побрился перед маленьким зеркальцем при свете коптилки и распушил пшеничные усы.
Микола следил за его неторопливыми скупыми движениями.
— Красоту наводишь, як к свадьбе, — ухмыльнулся он.
— А что? — подкрутил ус Дудников. — Порядочек всегда должен быть. Русский солдат всегда соблюдает аккуратность и чистоту. Не к бабушкиной панихиде готовимся, а к бою. Ясно?
— Ясно, товарищ гвардии сержант, — четко ответил Хижняк, но тут же опустил голову. — А может, Иване, в землю ляжем, так щоб быть чистыми…
Иван смерил друга недовольным взглядом, покачал головой:
— Эх, Микола, Микола! Товарищ гвардии ефрейтор… Бьюсь я над вашим политическим воспитанием сколько времени, а у вас нет-нет да и прорвется старый кислый дух. Кандидатские-то карточки вместе с вами получали. Не забыл?
Микола смущенно потрогал левый карман гимнастерки.
— Забыл, о чем тебе гвардии подполковник, наш ридный батько, говорил? Ну, то-то… Гвардии ефрейтор, чтоб я больше не слыхал таких разговоров. Ясно?
— Ну, годи, годи, — забормотал Микола Хижняк. — И пошутковать нельзя.
Как и все бойцы батальона, Иван и Микола еще с полночи узнали, что гитлеровцы утром начнут наступление, что бронебойщикам предстоит большая работа. Поэтому они, выслушав пришедшего к ним с таким сообщением Гомонова, затем Арзуманяна, тотчас же условились по очереди отоспаться. Теперь они чувствовали себя так, как обычно чувствуют по утрам крепкие, здоровые люди — свежо и бодро.
Дудников встал у ружья. Румяный свет зари скользнул через смотровую амбразуру, тускло вспыхнул на гвардейском значке Ивана. Микола сидел у его ног, обтирал тряпочкой тяжелые, как свинчатки, бронебойные патроны. Все было готово к отражению танков.
Зябко поеживаясь от утреннего озноба, Иван смотрел на всегда пустынную дорогу, на ориентир номер два — на мельницу. От нее и правее, до чуть приметной, остриженной пулеметными огневыми ножницами ракитки, он всегда вел наблюдение. Это был его участок. Дорога лежала в центре наблюдаемой полосы. Она тянулась через чуть углубленное ничейное пространство и впивалась в неприятельский рубеж, как стрела. По дороге давно не ездили. Она густо поросла пыреем и белой кашкой. Если бы не черневшие по обеим ее сторонам воронки и не разбросанные саперами спирали колючей проволоки, она выглядела бы совсем мирно и безобидно.
Вид же мельницы всегда наводил Дудникова на хозяйственное, немного грустное раздумье. «Молола людям зерно сколько лет, и крылья вертелись, а теперь стоит, как сирота, и живого на ней места от пуль не осталось».
Но мельница все еще держалась крепко. Ее, казалось, щадили, не трогали снарядами ни немцы, ни русские.
Теперь взгляд Дудникова тянулся к мельнице совсем по-иному. И мельница и дорога таили за собой опасность. Бронебойщикам казалось: мельница вот-вот сдвинется с места и из-за нее полыхнет огонь…
Когда началась вражеская артподготовка, Иван Дудников и Микола, спрятав ружье в окоп, сидели в укрытии и курили. Окоп и землянка наполнились пылью, дышать стало трудно. С потолка сыпалась земля.
— Ничего, ничего! — хрипло успокаивал Дудников. — Ничего!
Когда огневой вал как будто притих, Дудников и Микола кинулись к смотровому окошку. Но тут же снова, хотя и ненадолго, должны были глубоко опуститься в окоп. Прорвавшиеся сквозь рой советских истребителей одиночные «юнкерсы» высыпали на рубежи, как из мешка, сотни кассет с мелкими осколочными бомбами и штук двадцать полутонных фугасок. Но миновало и это. Гитлеровцы хотели смешать советские оборонительные рубежи с землей, но «обработка» с воздуха так же не удалась им, как и массированный огонь артподготовки.
— Ничего, ничего! Ничего! — все время повторял Дудников, отплевываясь и чихая от пыли. — Ну как, ефрейтор? Голова не болит? — шутливо спросил он Миколу, воспользовавшись минутной передышкой.
Челюсть Миколы заметно дрожала, во он нашел в себе силы ухмыльнуться:
— Мабуть, бачишь… Чи не пора, Иване, до ружья, а?
Артиллерийский огонь сменился минометным.
— Сейчас повалят танки! Готовься, Микола! — скомандовал Дудников.
Он поглубже надвинул на голову каску, поправил под подбородком ремешок и, поплевав зачем-то в ладони, приложился к ружью. Лицо его стало сосредоточенно-серьезным, стиснутые губы словно выцвели от напряжения.
Огромные танки, каких Дудников и Микола еще никогда не видели, высунулись из-за вражеского рубежа, как стальные горы, и, наполняя воздух гулким рычанием, минуя мельницу, покатились чуть под уклон, на позиции капитана Гармаша. Их атаку прикрывали вышедшие на гребень холма и поминутно переползавшие с места на место самоходные орудия «Фердинанд» и сильный навесный минометный огонь.
И хотя над головой теперь трещало и выло, Дудников не обращал на это внимания. Его глаза были устремлены только вперед. Вот он на долю секунды обернулся к Миколе, криво ощерив рот, крикнул:
— Теперь только успевай подавать обоймы! Не забудь, что говорили на слете!
Микола кивнул. Прошло то время, когда он бледнел и вздрагивал при одном звуке танкового мотора. Гвардейский значок как бы оберегал его от прежней подавленности при виде наступающих танков. Ой глянул в амбразуру и стиснул зубы…
Первая цепь танков, как уже заметил с командного пункта Алексей Волгин, была встречена дружным, неожиданным для врага, точно рассчитанным огнем противотанковых истребительных пушек различных калибров.
Головной танк был расстрелян младшим сержантом Квасовым в трехстах метрах от советского рубежа до того, как Иван Дудников успел сделать первый выстрел из своего ружья.
Противотанковые пушки грохотали слева и справа. Их лязгающий, сверлящий гром оглушал до отупения, но для слуха советского пехотинца, следящего за приближением неприятельских танков, это был самый утешительный звук.
Все поле, лежавшее перед глазами Дудникова и Миколы, сразу изменилось: не стало видно ни останавливавших прежде внимание изученных до каждого стебля кустов ржи, ни белых шапочек невинной кашки, ни воронок — все затянулось дымной поволокой… И только мельница стояла на рубеже, как безмолвный часовой.
Дудников терпеливо выжидал, когда танки приблизятся к нему на расстояние, с которого можно вести полезную стрельбу. Его взгляд привычно перебегал от одного предмета к другому. Когда-то, еще до войны, Иван Дудочка, помимо рыбачьей, пользовался еще немалой охотничьей сноровкой. Никто лучше его не знал на Дону, где расположены самые удачные, изобилующие водной дичью плёсы, никто не мог с таким уменьем выставлять утиные чучела или во-время пустить уток-«крикух», чтобы на эту живую приманку слетались дикие утиные стаи… А уж если слеталась на плёс очень осторожная речная дичь, Дудочка никогда не тратил попусту заряды.
Эта привычка стрелять экономно и бить наверняка сохранилась у Ивана и на войне. Охотничий глазомер не раз выручал его из беды.
Четыре выкрашенные под цвет травы танка, свернувшие с первоначального направления, ринулись на позиции бронебойщиков. И сразу сильнее забухали рядом с окопом Дудникова противотанковые пушки, глухо захлопали бронебойные ружья.
— Стреляй же, Иване! — закричал Микола, глядя в смотровую щель и уже явственно видя перед собой широкий бронированный лоб «тигра».
Подземная дрожь, вызываемая тяжестью «тигра», уже передавалась в окоп. Дудников продолжал целиться. Скуластое лицо его побледнело, серые губы вытянулись в одну нитку.
В оглушающем орудийном громе, в слившейся в один ровный шум трескотне пулеметов и автоматов, встретивших бегущих, за танками гитлеровских пехотинцев, потонул слабый хлопок Иванова ружья. Микола глянул в амбразуру: промах! И куда еще бить по такой броне! «Тигр» приближался. Уже доносился сквозь сухой гром боя лязг гусениц. Дудников терпеливо целился в правую гусеницу. Один выстрел, другой — и танк со всего хода клюнул носом, повернулся боком вполоборота. Правая гусеница развалилась с железным глухим звоном..
Это произошло так внезапно, сила противотанкового ружья оказалась столь очевидной, что торжествующий крик прокатился по позициям бронебойщиков. Справа артиллеристы уже подтягивали на руках пушку, сопровождали бронебойщиков и пехоту огнем и колесами.
И вот уже горит, задрав кверху лобовую часть, другой «тигр». От него валит смрадный, прорезаемый почти невидным на солнце пламенем коричневый дым. Он, как огромное, утолщающееся кверху веретено, поднимается к небу. В танке гремят взрывы — это рвется подожженный боекомплект. Стальная коробка подпрыгивает, трясется, как в ознобе, начинает на глазах обугливаться… Иван Дудников не сводил замутненных пылью, потом и дымом глаз с третьего танка. Наткнувшись на гибнущего партнера, он стал сворачивать в сторону. Этого только и ждали артиллеристы. Артиллерийский снаряд проткнул боковую броню, как гвоздь мягкий картон.
Четвертому танку удается прорваться к окопам. Вот он мчится к окопу Дудникова, разметывая кусты травы и бороздя мягкую землю. Полосатый куцый крест увеличивается на глазах Ивана Дудникова с каждой секундой. Бей же, бей, Иван Дудочка! Не промахнись! Один раз нажимает Дудников гашетку, другой… «Тигр» уже вот он — в двадцати шагах… Микола бесстрашно высовывается из окопа, бросает сразу две гранаты прямо в ходовую часть.
— Ружье! — кричит Дудников и, думая, что «тигр» сейчас навалится на окоп и начнет утюжить его, мгновенно втаскивает бронебойку в окоп. Ревущее чудовище с одной гусеницей бессильно роет цокочущими зубчатыми колесами-«звездочками» землю, начинает поворачиваться на одном месте, как лодка, толкаемая веслом с одной стороны.
— Молодец, Микола! Друже! — кричит Дудников и снова вытаскивает из окопа бронебойку. Сделать выстрел он не успевает: за него приканчивает раненого «тигра» меткий боковой снаряд. Это опять не промахнулся Квасов. Но башенное орудие танка все еще продолжает поворачиваться. Орудие бьет вдоль окопов, снаряды с визгом проносятся над головами бронебойщиков… Дудников, не отходя от ружья, раз за разом стреляет в танк почти в упор, пока из щелей «тигра» не начинает пробиваться темный дымок…
Атака отбита. От ружья пышет жаром, к нему невозможно притронуться; вокруг длинного, с утолщенным наконечником ствола чадит чуть приметным дымком трава. Дудников, пользуясь короткой передышкой, отслоняется от ружья, вытирает рукавом с измазанного лица копоть. Микола подает другу котелок. Иван жадно пьет теплую воду, постукивая зубами о металл. С дрожащего подбородка стекают мутные капли, падают на гимнастерку, оставляя мокрый след. И руки у Ивана тоже дрожат…
Близко от окопа гремят разрывы, свистит прорезаемый минами жаркий воздух, но Дудников, тоном отдыхающего после первой загонки на косовице косаря-лобогрейщика, говорит:
— Двух подбили, Микола! Пошло дело!
Мокрые усы его квело свисают книзу, да и у Миколы вид не такой щеголеватый, как прежде, но в глазах светится еще большая решимость.
— Пошли! — кричит Дудников. — Опять пошли бандюги. Давай!..
Это была третья танковая волна. Опять ожесточенно забухали стоявшие неподалеку пушки и захлопали бронебойки; опять задрожала от взрывов земля…
Сразу пятьдесят танков пошли на полк Синегуба. И снова одна сторона клина двинулась на позиции Гармаша.
— Обойму! Живо! — кричал то и дело Дудников. Еще два танка загорелись перед их позициями. Подбитая советская самоходка горела рядом, и чадный дымок изредка застилал окоп Дудникова.
Иван стрелял неторопливо, сосредоточенно и с таким видом, словно хлеб молотил. По лицу его черными ручейками стекал пот. Дудников изредка поглядывал на мельницу и как бы посылал ей безмолвный привет. «Стоишь! Ну, стой, стой! И мы от тебя никуда не уйдем».
Изо всех сил старался и Микола. Когда обоймы кончались, он лез за ними в полуобвалившийся от попавшей мины земляной проход, к уцелевшим нишам и, захватив обоймы, возвращался к Дудникову.
Но вот правое крыло танков откололось от главного ядра и устремилось на окопы роты Арзуманяна. Навстречу им пошли советские самоходки, но несколько «тигров» все же прорвались через основной заслон и часть их перемахнула через окопы Арзуманяна, оказавшись позади рубежа, другая — три «тигра» и два «фердинанда» — пошли на позиции бронебойщиков.
Дудников невольно растерялся, в какой танк стрелять, торопливо искал глазами наиболее выгодную цель. Фашистские башенные стрелки и артиллеристы на «фердинандах» вели бешеный огонь, снаряды с умопомрачающим грохотом рыли землю вокруг окопа…
В стороне от бронебойщиков, на скате зеленого бугорка работал расчет противотанковой пушки. Издали было видно, как проворно двигались артиллеристы, как часто припадал к панораме орудия наводчик Квасов. На солнце мутно поблескивали их каски, а один, повидимому командир расчета, с открытой, вихрастой головой, обвязанной свежим, белеющим, как снег, бинтом, при каждом выстреле взмахивал руками, что-то кричал — это было заметно по его напряженной, худощавой фигуре, накрест опоясанной ремнями. Но никто не мог услышать его крика за адским грохотом и треском.
Изредка бросая взгляды в сторону отважного расчета, Дудников кричал:
— Гляди, — как ловко бьют пушкари, Микола.
Но вот маленькая пушка замолчала. Снарядов ли не хватило, или осколком разбило ее механизм, только из дула ее уже не вылетал чуть приметный острый огонек. Из орудийного расчета остался один Квасов, остальные были перебиты или ранены. Прямо на пушку мчался «тигр». Смотреть было некогда, но Дудников не мог отвести глаз от пушки и танка. Он видел, как Квасов торопливо что-то делал у замка орудия, очевидно надеясь его исправить. Расстояние между пушкой и танком сокращалось с каждой секундой Вот тускло блеснула на солнце каска Квасова. Он взмахнул рукой, бросил гранату. И в тот же миг танк подмял пушку и наводчика. Пушка сплющилась под широкими гусеницами, как игрушечная, — тонкий, согнутый ствол отлетел в сторону, а одно колесо с резиновой шиной, ковыляя, покатилось с пригорка.
Дудников невольно охнул… Вот и пропал смешливый, чудаковатый Квасов, вместе со своей славной «дудкой». Дудникову уже казалось, все кончено: два «тигра» неслись прямо на его окоп. Он ударил из ружья четыре раза по смотровым щелям и промахнулся. В какую-то долю секунды бронебойщик оценил положение. Стрелять больше было нельзя.
— Гранаты! — казалось, пошевелил Дудников одними губами, но было уже поздно. Он едва успел втащить ружье в окоп и опуститься на самое дно, втянув голову в плечи. В окопе стало темно и душно. Казалось, гора навалилась на Ивана и Миколу. Дудников почувствовал, как сплющивается и кряхтит земля, оседая под тяжестью танка, как оглушительно грохочут и звенят гусеницы, как комьями сыплется на голову земля. «Пропали! Теперь пропали!» — с равнодушием обреченного и в то же время не веря в свою гибель подумал Дудников, задыхаясь от заполнившей узкую ячейку окопа нефтяной гари. Ему казалось, танк вдавливает его в землю, как тяжелый каток вдавливает камешек в туго утрамбованный слой грейдера.
Вот у него уже потемнело в глазах, он уже не слышит боя… Никаких танков никогда не было и нет… Мельница машет перед ним крыльями, зерно сыплется с теплым шумом в жернов, вода плещется в тихой заводи… И истома усталости наполняет руки и ноги…
Но так же незаметно, как и утрата сознания, наступает прояснение. Отравленный запахом взрывчатки и все-таки свежий воздух заполняет окоп, солнечный свет ударяет в глаза Дудникова. Танк перестает утюжить окоп. Он грохочет где-то рядом, совсем близко…
И Дудников, напрягая все силы, встает из окопа, как заживо погребенный из могилы, и вытаскивает уцелевшее ружье.
— Микола! Микола! Где ты? — озираясь и протирая запорошенные глаза, кричит он. Вернее, ему только кажется, что он кричит, на самом деле нечеловеческие, булькающие звуки вырываются из его горла.
Микола стоит рядом на коленях, отряхивая правой рукой с головы землю. Дудников видит его желтый, как у мертвеца, затылок. Из левой, свисающей плетью руки Хижняка тяжелыми крупными каплями падает кровь.
— Микола! Микола! — бросается к нему Дудников. Он вытаскивает из противогаза индивидуальный пакет, хочет перевязать товарищу руку, но тот отрицательно качает головой, выхватывает здоровой рукой пакет, делает знак:
— Гляди! За танками!
Терять время действительно некогда. Дудников бросается к ружью… Но что сталось с окопом! Он весь разворочен, бруствер и амбразуры сдавлены, вокруг все изрыто, словно перепахано громадным плугом… Всюду — воронки, и земля дымится, едкая гарь выедает глаза…
Дудников окончательно приходит в себя. Усилившиеся до предела звуки боя как бы отрезвляют его. Теперь уже гремит всюду — слева, справа, позади, спереди. Небо стало желтым. И солнце глядит тускло, как сквозь закопченное стекло. Дудников успевает заметить — советские танки «КВ» и самоходки схватились с «тиграми» и «фердинандами» позади и впереди рубежа; «КВ» пошли в контратаку. Прорвавшихся «тигров» бьют позади артиллеристы, а перед окопами Гармаша все поле стало пятнистым от трупов вражеской пехоты…
— Ага! Ага! Вот так им! Так! Что? Напились, душегубы? — как сумасшедший, кричит Дудников.
Он оборачивается и сквозь рассеивающуюся от разрыва снаряда пыль, совсем близко, видит заднюю часть фашистского танка. «Тигр» пятится назад, его башня медленно поворачивается, из орудия вылетает острый, чуть видный на солнце огонек. Башенный стрелок, очевидно, отстреливается от наседающего советского танка.
Иван в одну секунду переставляет тяжелое ружье, целится уже не из амбразуры, а с открытого бугорка и стреляет.
Бронебойная пуля пробивает бак с горючим, и «тигр» окутывается жарким пламенем.
— Микола! Микола! Еще один!
«Тигр» горит, как стог соломы. Крышка люка откидывается, из него выпрыгивают танкисты и залегают у гусениц…
Дудников бьет по ним из ружья раз за разом, пока нарастающий спереди гром не заставляет его вновь выставить ружье вперед.
— Обойму! — в который раз командует он и оборачивается к Миколе.
Тот сидит на корточках и зубами затягивает на левой руке, чуть пониже плеча, узел розового от крови, неловко намотанного бинта.
— Ползи на пункт! — приказывает ему Дудников, — Слышишь?
Микола что-то бормочет. Он отказывается. Он не похож на себя: на лице кровавые подтеки, гимнастерка изорвана, и только на одной стороне груди все еще поблескивают медали, а на другой — золотисто светится гвардейский значок.
Дудников делает еще несколько выстрелов и опять оборачивается к своему боевому товарищу. Тот сует ему теплую, нагревшуюся от солнца обойму.
— Иди же на перевязочный, дурило! — снова кричит Дудников, — Гвардии ефрейтор, я приказываю! — еще громче повторяет он и получает в ответ неизменно отрицательный кивок головы.
— Ну и пропадай! — сердито машет рукой Дудников. — Не хочешь? Пропадай!
И снова начинает стрелять. Видно только, как вздрагивает от отдачи его правое плечо. Солнце меркнет… Снаряд разрывается у самого окопа. Требуется с полминуты, чтобы протереть засыпанные горячей пылью глаза, проверить ружье. Главное, чтобы ружье было цело!
Быстрым и точным движением Дудников пробует тяжелый затвор, вкладывает в магазин патрон. Он ищет глазами новую цель… Их сразу четыре — четыре черных, обведенных белой каймой креста надвигаются с разных точек к одной точке, будто чертят громадный треугольник. В какой стрелять? Вон в тот крайний, с тоненькой, торчащей вверху лозинкой антенны — к нему ближе…
Привычный нажим крючка… Промах! Танк продолжает подминать гусеницами остатки обожженной ржи. Крест растет, концы его начинают вертеться в глазах Дудникова, как крылья мельницы…
Дудникову хочется вцепиться зубами в землю.
Он дает сразу несколько выстрелов. Танки мчатся вперед.
— Микола, гранату!
Иван бросает связку гранат первым, за ним — Микола. Связка Дудникова разрывается под гусеницей, граната Миколы не долетает до цели: левая, раненая рука мешает правой быть ловкой и сильной…
Серая, запыленная вражеская машина, обгоняя другие машины, устремляется прямо на соседний окоп. Как мошкара рассыпалась за ним пехота. Бывают такие мгновения, когда все запечатлевается с особенной отчетливостью. Такую минуту переживал Дудников. Он прижался к земле грудью и, раскрыв жарко дышащий рот, смотрел на мчавшийся на соседнюю позицию танк…
Когда танк находился в нескольких метрах от окопа, из-за бруствера выпрыгнул человек, обвязанный связками гранат, как обучающийся пловец пробковым поясом, и, выставив руки вперед, крича что-то, чего, казалось, не могли заглушить ни выстрелы, ни разрывы, упал под гусеницу…
Высокое и черное взвилось облако, окутало танк.
Дудников протер глаза, силясь сообразить, что произошло, и разглядеть, что же осталось от человека…
Пыль оседала. Вражеская машина сильно накренилась, под ней зияла глубокая воронка. От бойца не осталось и следа.
И Дудников, словно очнувшись от сна, подумал: не пригрезилось ли ему все это?.. Надо было осмотреться…
Микола сидел на дне окопа и неповинующимися пальцами отвинчивал от изорванной в клочья гимнастерки гвардейский значок. Он боялся его потерять.
— Видал, как боец под танк бросился? — хрипло спросил Дудников.
Потерявший способность чему-либо удивляться, Микола вместо ответа взглянул на друга бесконечно усталыми, все повидавшими глазами.
На всем протяжении участка гвардии полковника Синегуба горели танки. Костров было так много, что сосчитать их сразу казалось невозможным.
Взгляд Дудникова остановился на мельнице. Она стояла нерушимая и гордая, как всегда…
Рота Рубена Арзуманяна вместе со всем батальоном оборонялась от наседающего врага уже восемь часов подряд. Было только два часа, но оттого, что солнце стало светить сквозь облака пыли, многим казалось, что уже наступает вечер. До темноты оставалось еще много времени, только сумерки могли позволить командирам перегруппировать свои силы и сделать передышку.
Весь ход сражения развивался как большой нарастающий прибой. Сначала накатывалась волна танков — лавина грохочущей, исторгающей огонь стали. За ней, если танкам удавалось приблизиться к окопам, двигалась живая, растекающаяся волна пехотинцев. Солдаты бежали за танками, как слепые, спотыкаясь и падая, некоторые — чтобы переждать железный ливень и бежать дальше, другие — чтобы никогда не подняться. Они стреляли на ходу из автоматов и винтовок, кричали во все горло, наверное, для того, чтобы не так страшно было умирать, а за ними катилась другая волна прикрывающих самоходных орудий.
Стальные чудовища словно подгоняли солдат, как стадо скота на убой, подхлестывая их громом своих пушек. Когда же сильно поредевшей цепочке пехотинцев все же удавалось достигнуть первой советской линии, их встречал такой порыв огневой бури, что живая волна отливала от окопов, как после удара о неприступный утес, и оседала тут же зеленоватыми валунами десятков и сотен трупов. Только немногие могли повернуть назад и убраться живыми.
Так повторялось несколько раз. Гитлеровцы меняли направление атак, бросаясь то на один стык, то на другой, но каждый раз происходило то же самое.
Рубен Арзуманян руководил боем из своего командного пункта — пулеметного дзота, расположенного тут же позади взводов. Один угол дзота был разворочен прямым попаданием снаряда из самоходной пушки, земля вокруг зияла рытвинами и ямами.
Сам Арзуманян, с дико горящими глазами, в съехавшей на сторону каске, сидел на корточках у телефона и осипшим до неузнаваемости голосом изредка что-то кричал в трубку. Он то выслушивал приказания капитана Гармаша, то посылал связного в какой-нибудь взвод, то подходил к амбразуре наблюдения, то распоряжался эвакуацией раненых, которых с каждым часом становилось все больше.
Два раза у него было такое положение, что впору отходить на второй рубеж, и два раза его кто-нибудь выручал: то пулеметчики и бронебойщики, то артиллеристы, а то и вихрем налетавшие «илюши»-штурмовики; они то и дело рассеивали накапливающиеся для новой ударной волны танки и вражескую пехоту.
Хорошо и во-время подавали свой грозный голос «катюши», подкатывавшие куда-нибудь в скрытую лощинку, и дивизионы самоходных орудий, которые в наиболее острый момент появлялись то на одном, то на другом рубеже и вступали в поединок с гитлеровскими танками. Взаимодействие в этом неслыханном по напряжению бою было полное. Кто-то невидимый и очень расторопный управлял всеми рычагами громадного боевого механизма.
Рубену некогда было задумываться, кто так хорошо помогал ему отбиваться от наседающего врага, но он знал: где-то за его спиной на него устремлены глаза капитана Гармаша, за Гармашем, чуть подальше, из КП — глаза полковника Синегуба и командира дивизии Богданыча, а еще дальше, попеременно с нескольких пунктов — взгляд командующего армией, и так все выше и выше, до Главной Ставки, откуда за каждой фазой боя следил забывший об усталости, как и любой солдат в этом бою, спокойный, с зорким орлиным взором человек.
Рубен Арзуманян руководил совсем незначительным участком, но то, что происходило на маленьком отрезке доверенной ему земли, волновало его не меньше и казалось не менее важным, чем участок всей армии для командующего фронтом.
Пожалуй, Рубен впервые попал в такую потасовку: ведь он еще по-настоящему не воевал. Сначала он даже готов был совсем растеряться, если бы не Гомонов. Сперва он не отпускал от себя замполита ни на шаг. Ему казалось, если он отпустит его, мужество и твердость его иссякнут. И Рубен держался за своего замполита, как ребенок, начинающий ходить, за свою мать.
Он был способный и храбрый командир и быстро освоился с трудной обстановкой. После отражения второй атаки он окончательно вошел в свою роль. Правда, он излишне горячился, кричал и сквернословил, несколько раз без нужды порывался выйти на передний край, чтобы показать робевшим, по его мнению, командирам, как надо глядеть в лицо смерти. Его во-время удерживал Трофим Гомонов, молчаливый и сосредоточенный даже в этом бою, никогда не тративший слов по пустому делу… Когда Арзуманян начинал излишне горячиться и отдавать противоречивые приказания, Гомонов отечески-внушительно останавливал его или подавал дельный совет.
— А ты, старший лейтенант, пулеметик-то один подвинь ближе к флангу, а?
Или:
— А гранатометчики наши слабовато стали работать. Торопятся. В кучку сбились. Рассредоточь-ка их. Да и я пойду — помогу им…
И замполит, несмотря на страшный огонь, неторопливо вылезал из дзота и шел помогать гранатометчикам.
Рубен отпускал его неохотно. Наконец он и сам не выдержал, пошел вслед за ним на позиции первого взвода. Ему так хотелось показать бойцам, что они еще не знают, какой у них отважный командир. И в самом деле, когда он намеренно неторопливым шагом, слегка нагнув голову, бесстрашно проходил по окопам с автоматом и биноклем на груди, многие думали:
«Молодец наш командир — пулям не кланяется».
Но вот наступил наиболее трудный момент боя.
В пятый раз пошли немецкие танки. Это была самая сильная атака.
Арзуманян находился в это время на правом фланге роты. Вокруг творилось что-то невообразимое. Нельзя было выделить какие-то отдельные звуки, смотреть более одной секунды в одну какую-то точку. Все пылало, курилось, сливалось в один громыхающий вихрь. Вот, кажется, падают на мостовую с большой высоты листы кровельного железа, вот трещат под буреломом вековые деревья, стонут, шумят вершинами… Грохочут, перекатываются морские валы, звенят брызги, шипит тающая на камнях пена…
Арзуманян стоял в укрытии, оглушенный, и совсем не знал, что делать. Надо было командовать, а как командовать, он и сам не знал. Да и кто в таком хаосе услышит команду! Каждый делает то, что находит возможным, повинуясь только безотчетной логике боя: одни стреляют из пулеметов и автоматов, другие бросают гранаты куда-то вперед, за окопы… И вдруг Рубен увидел, как мало осталось у него людей.
«Что же это? — испуганно подумал он. — Так много потерял, так мало взял!»
В самом деле, надо что-то предпринимать! Его словно осенило. Он тут же решил рассредоточить взводы чуть в стороны от центра ротного рубежа и приказал бойцам с ручными пулеметами передвинуться в боковые запасные окопы. Оттуда удобнее было брать атакующих фашистов в огневые тиски да и самим оставаться на какое-то время вне минометного обстрела.
Возле Рубена непрерывно длинными очередями работал станковый пулемет. Арзуманян каждым своим нервом ощущал его яростный пульс: захлебнется, откажет пулемет, и какая-то лазейка для врага, какая-то щель на несколько секунд останется открытой.
Чего боялся Рубен, то и произошло. Пулемет умолк. Двое бойцов расчета, отчаянно ругаясь и подталкивая друг друга, завозились у замка. Один — совсем молодой, худенький и бледный паренек — ожесточенно рвал ленту из медной горловины приемника, другой — пожилой, с красным потным лицом — ковырялся в открытом механизме.
Арзуманян подскочил к ним.
— В чем дело? Зачем сразу четыре руки? Надо только две!
Он оттянул рукоятку, отпустил. Лента не подалась. Он выдернул три гильзы, подтянул давшую перекос ленту, снова отвел рукоятку… Четкий щелчок — лента встала на место. Затвор подал патрон.
— Вот так надо!
Арзуманян посмотрел в амбразуру пулеметного гнезда и увидел бегущих прямо на окоп каких-то тощих, долговязых мальчишек в зеленоватых кителях с белыми скрещенными мечами пониже нагрудных карманов, с закатанными до локтей рукавами. Лица у них были мертвенно-бледные, словно безглазые, с длинными отвислыми челюстями. Это были гренадеры особой дивизии СС «Огня и меча».
«Сопляки какие-то. Откуда их таких насобирал Гитлер?» — успел подумать Арзуманян.
Молоденький пулеметчик запустил по ним длинную очередь. Гренадеры залегли в двадцати шагах, в них полетели гранаты, но часть в одиночку и парами уже сваливалась в траншею.
«Какие нахалы! Ай-ай-ай!» — подумал Рубен.
И, выставив вперед автомат, побежал к выступу траншеи, где спряталось несколько гренадеров. Они уже прилаживались, чтобы зацепиться за новый рубеж и держаться до прибытия новой волны. Две роты эсэсовцев шли вслед за танками. Два танка уже проскочили окопы и стреляли где-то позади, обороняясь от русских самоходок.
Нагнувшись, прижимаясь к стене траншеи, Арзуманян подбежал к выступу, за которым укрылись эсэсовцы. Пулемет позади работал четко — там все было в порядке.
Вдруг из-за выступа показалась голова в широкой каске с рогульками и черное дуло автомата. Рубен плотнее прилип к стене, выхватил из кармана галифе единственную бывшую при нем гранату, метнул через выступ. Мелким, сухим дождем брызнула земля…
Еще две грязно-зеленые фигуры, полусогнувшись, встали на бруствере траншеи, готовые спрыгнуть за выступ. Рубен дал по ним автоматную очередь. Один эсэсовец рухнул в окоп, как мешок, другой свалился за бруствер… Еще мелькнуло две тени… Пулемет сзади продолжал отстукивать беспощадную очередь.
Тогда Арзуманян, пренебрегая опасностью, с кошачьим проворством выпрыгнул из окопа и по его краю на животе пополз к выступу. Миновав его, он снова спрыгнул в окоп и очутился за спиной двух эсэсовцев. В Рубене проснулась ловкость лазавших по горам предков.
Фашистские гренадеры не успели встретить его огнем своих автоматов: молниеносная очередь Арзуманяна опередила их.
В других секторах траншеи шел рукопашный бой. Рубен поспешил к бойцам на выручку, но его неожиданно остановила за плечо чья-то сильная, тяжелая рука. Рубен обернулся, уже готовый сгоряча пустить крепкую ругань, и сразу остыл. Перед ним стоял Трофим Гомонов, и сумрачно, укоризненно смотрел на него.
— Товарищ гвардии старший лейтенант, а кто же ротой командовать будет?
Рубен опустил автомат, как застигнутый за недопустимой шалостью мальчишка.
— Прошу вас — на свое командирское место, товарищ старший лейтенант, — сказал Гомонов.
— Ладно, ладно. Иду, — совсем остыв от боевого азарта, недовольно пробурчал Арзуманян и быстро, не пригибаясь, зашагал к своему наполовину разрушенному командному пункту.
Бой как будто утихал. В дзоте с нетерпением ожидал Арзуманяна связист. Рубен взял трубку и услышал раздраженный, как всегда во время боя, голос Гармаша:
— Ты, Рубен, сегодня будешь воевать как следует или нет?
Арзуманян сердито спросил:
— В чем дело, гвардии капитан? Сейчас только что эсэсовцев лично вышибал.
— Лично? Вот и плохо. Ты бы лучше за флангами смотрел. А теперь оставляй-ка прикрытие и отходи с боем на второй рубеж. Ориентиры — окраина сожженного села; четвертый дом слева, понял? Вторая рота уже отходит…
— Зачем отходить? — резким голосом яростно закричал Арзуманян. — Я буду держаться! Ногами, руками, зубами!
— Будешь держать второй рубеж! — еще громче закричал в трубке Гармаш. — Немцы просачиваются на участке третьего батальона. Хозяин приказал.
Рубен повесил трубку, сказал с недоумением:
— Зачем отдавать, чтобы опять брать? Не понимаю.
В своем недоумении Арзуманян, пожалуй, был прав, но он плохо знал, что творилось у дальнего «соседа». А на главном направлении израненному, истекающему кровью зверю на короткое время удалось просунуть одну лапу в приоткрытую стальную дверь.
Ровно через два часа Арзуманяну вновь пришлось занимать оставленный рубеж. Снова полыхали огнем окопы первой линии, и немцы тщетно пытались атаковать их; опять стояли на своих местах стрелки и бронебойщики Гармаша…
К Арзуманяну подбежал осыпанный пылью, запыхавшийся связной и заплетающимся языком доложил:
— Товарищ гвардии старший лейтенант! Трофима Денисовича убило! Вот его сумка и партбилет!
— Что ты? Что ты? Зачем такое говоришь? — не своим голосом закричал Арзуманян.
— Верно говорю… Миной… И еще одного бойца с ним! — растерянно добавил связной.
Рубен все еще не верил… Он взял партбилет и кожаную сумку замполита с торчащими из нее карандашами и пачкой боевых листков. Сумка, казалось, еще хранила тепло больших крестьянских рук скромного сибиряка Гомонова. Арзуманян встал, снял каску и с минуту молча смотрел на еще не просохшие пятна крови на сумке… Боец тоже обнажил голову…
— Ай-ай-ай! — скорбно завопил Арзуманян. — Что я теперь буду делать?.. Ай-ай-ай!
Ему казалось, что из него вынули сердце и теперь-то он ни за что не довоюет до вечера… Но он довоевал вместе со своей ротой и не только до вечера, но бился на тех же рубежах еще пять дней. После смерти замполита бойцы как бы заново подтянулись, стали драться еще злее и упорнее.
Когда бой достиг предельного напряжения и третий батальон полковника Синегуба попятился назад, оставляя между первым и вторым рубежами чуть приметные пятна убитых и раненых, Алексей, все время державший связь с замполитом полка майором Сосниным, незаметно выбрался из землянки КП и зашагал по лощине, затянутой низко стелющимся дымом, к третьему батальону.
По лощине шли раненые, пробегали санитарные двуколки, а в одном месте, наполняя знойный воздух стальным клекотом, шли к переднему краю танки «КВ». Над головой все время проносились снаряды, с сердитым ревом клубились самолеты, бой кипел и в небе, и не было, казалось, такого уголка на земле и над землей, где бы не витала смерть, не выли осколки и не свистели пули.
Лощина, по которой Алексей во время проведения партийных собраний ходил в третий батальон, была теперь неузнаваемой.
Слева на полянке, через которую он безрассудно скакал недавно на виду у немцев, шел танковый бой. Там стояли пухлые желтые облака.
Алексей неожиданно сбился с дороги и не сразу попал на командный пункт полка, а оттуда в третий, отошедший назад батальон.
Алексей испытывал беспокойное желание присутствовать сразу всюду, и в то же время понимал, что, уйдя с командного пункта, может потеряться в общей сутолоке боя, потратить время на бесцельное хождение по подразделениям и на устранение каких-то частностей.
Но его так неудержимо влекло на передний край, что он ни о чем больше не думал и торопливо зашагал вперед.
«Появлюсь на рубеже, подниму дух. Свой глаз всегда надежнее», — думал Алексей…
В штабе полка никого из политработников Алексей не застал, все ушли в батальоны. Вокруг землянки, по всему оврагу рвались снаряды. Позади хлопали непрерывно стреляющие минометы.
Адъютант штаба сказал Алексею, что все переместилось, штабы батальонов отодвинулись и что метрах в двухстах от КП полка советские артиллеристы недавно подбили несколько прорвавшихся «тигров» и «фердинандов».
— Пехотинцы держатся, не пропускают танки через рубежи, — пояснил адъютант. — Бой идет всюду. Ничего похожего на то, что когда-то было, нет и в помине. Все решают танки и артиллерия. А пехота только отсекает живую силу.
Третий батальон немного потеснен. Туда пошел майор Соснин.
— Я тоже пойду, — невольно повышая голос, чтобы быть услышанным среди гула близкого сражения, сказал Алексей.
— Товарищ гвардии подполковник, КП третьего батальона тут же, за бугром, всего двести метров, — сказал адъютант, — Сейчас все положенные расстояния нарушились…
Алексей вызвал по телефону КП первого батальона, и не узнал охрипшего яростного голоса Гармаша.
— Как люди? — спросил Алексей, затыкая пальцем левое ухо и плотнее прижимая к правому телефонную трубку.
— Держатся, — прохрипел Гармаш. — Убит Гомонов…
Алексей на секунду закусил тубу. Потери в людях всегда вызывали в нем почти физическую боль…
— Передайте приказание парторгу роты Федотову вступить в обязанности замполита. А что Труновский? — спросил Алексей.
— Охает… Хватается за живот… Лежит в землянке… Приступ язвы…
Алексей почувствовал, как недобрая гримаса сводит его губы, но он сдержал себя, как мог, спокойно спросил:
— И ни разу не пошел в роты?
— Ходил — не дошел. А сейчас, может, и в самом деле захворал, кто его знает…
— Хорошо. Завтра пришлю тебе нового замполита, — ответил Алексей.
Из третьего батальона ответил майор Соснин.
— Отошли на второй рубеж. Отбили три атаки, — сообщил он.
— Иду к вам, — сказал Алексей и положил трубку.
Только через полчаса он добрался до КП третьего батальона — несколько раз приходилось пережидать в случайных окопчиках обстрел, ползти по-пластунски, делать короткие перебежки под минометным огнем. В самом деле, бой этот не походил на прежние — он развивался в глубину и в то же время горел на одном месте, как гигантский разрастающийся с каждой минутой костер. На громадном пространстве, как на шахматной доске, передвигались вперед и назад только отдельные фигуры, иногда отступая до второй линии, как это произошло с третьим батальоном полка Синегуба, но общее положение обеих сторон оставалось неизменным.
Вокруг КП третьего батальона был сущий ад — клубилась пыль, сама земля, казалось, раскалывалась до глубоких недр, немецкие танки укатывали ее совсем близко, позади рубежа, пытаясь увернуться от огня советских самоходных орудий.
Сцепив бледные губы, с выражением злого упорства на лице стоял в своем дзоте командир третьего батальона, потный, черный от пыли, и, на секунду отрываясь от амбразуры, выслушивал по телефону приказания командира полка.
Он взглянул на Алексея таким отсутствующими взглядом, словно никогда не знавал его. На вопросы начальника политотдела он давал односложные, ничего не объясняющие ответы. «Откуда я знаю, что будет дальше, — казалось, говорил его блуждающий мутный взгляд. — Может быть, и меня самого не будет».
После того как Алексей переговорил по телефону по очереди со всеми командирами рот, весть о том, что сам начальник политотдела дивизии присутствует на рубеже батальона, облетела окопы.
Настроение людей поднялось еще более, когда стало известно, что двадцать советских танков выходят на исходный рубеж и получен приказ выбить противника из оставленных недавно окопов.
Повеселел и командир батальона.
— Вернем! Теперь все вернем! — повторял он. — Я сам пойду вслед за танками.
Вскоре из лощины зашумели «катюши», как черные грачиные стаи, полетели на врага видимые простым глазом реактивные снаряды, потом мимо КП загремели танки…
Комбат и Алексей кинулись из землянки командного пункта. Подхваченный не раз пережитым чувством самоотверженности, Алексей по запутанным ходам сообщения, оглушаемый свистом осколков, устремился вперед, к ротам… Мимо него мчались танки, вихрилась пыль, гудела земля…
Алексей не помнил, как очутился на рубеже первой головной роты, уже пропустившей через свои окопы советские танки. Бойцы готовились к атаке, ждали только сигнала.
Узнав быстро шагающего по окопу Алексея, запыленного, в глубоко надвинутой на лоб каске, они подтянулись ближе к брустверам, крепче сжимая в руках автоматы и винтовки.
Огонь в это время стал ужасающим, но Алексей уже не думал, что его ранят или убьют. Перед ним были его люди, он видел только их черные от пыли и гари лица. Вот они опять с ним, как на Днепре и под Сталинградом, как на недавнем партийном собрании, все — локоть к локтю, свои — родные, преданные.
Только с ними он испытывал это острое чувство, похожее на чувство восторга и вдохновения, только их любил и за них готов был умереть…
На изгибе окопа он увидел припавшего к земляной насыпи сержанта Завьялова и сразу узнал его.
Он первый кивнул ему. Лицо Завьялова просияло, и в глазах его Алексей прочел то, что не всякому удается прочесть в глазах самого близкого друга.
Послышался сигнал к атаке. Алексей крикнул изо всей силы, насколько позволял голос:
— Вперед, друзья! За Родину! Вперед!
Хор солдатских голосов подхватил его призыв, и окопы зашевелились…
Алексей уперся руками в рыхлый, горячий от солнца бруствер, хотел выпрыгнуть из окопа, чтобы бежать вперед вместе со всеми бойцами, но сержант Завьялов подскочил к нему, смелым и вместе с тем оберегающим мягким движением руки оттолкнул его, заслонив его широкой грудью от того беспощадного, что было впереди.
— Товарищ подполковник! Не ходите! Мы сами! Вы нужны здесь! — крикнул Завьялов и скрылся за бруствером, мелькнув пыльными каблуками сапог.
Алексей не успел опомниться… Какой-то офицер с юным мальчишеским лицом и в пропотевшей насквозь гимнастерке потянул его с бруствера и торопливо сказал:
— Вас ждут на КП, товарищ подполковник.
— Ура-а-а! За Родину! Ура-а-а! — катилась впереди могучая волна солдатских огрубелых голосов.
Во второй половине дня Алексей уже знал обо всем, что произошло во всех полках. Он узнал и о стойкости Ивана Дудникова и Миколы Хижняка и о том, как крепко держалась рота Арзуманяна.
Ничего не знал Алексей лишь о Тане и Нине.
Таня и Тамара в это время уже успели вынести с поля боя двенадцать раненых вместе с оружием, перевязать и отправить их в медсанбат.
Перевязочный пункт находился в двухстах метрах от переднего края, недалеко от КП первого батальона, в лощине, густо поросшей орешником, малинником и цепким хмелем.
Это было наиболее защищенное и укромное место, указанное Нине Метелиной самим Гармашем. От него тропка вела прямо к позициям рот, а проезжая дорога вдоль овражка — в тыл, к медсанбату.
В лощине было душно и жарко; солнце, казалось, все свои лучи направляло в нее. Раненые стонали, просили пить. Хорошо, что шагах в двадцати, в овражке, бежал студеный ключ, и девушки-медсестры поминутно бегали туда с котелками.
Звуки боя оглушали и здесь, гулким эхом раскатывались по овражку. То и дело через него перелетали снаряды и мины, рвались то вблизи перевязочного пункта, то на дне овражка, то где-то за бугром. Шальные пули посвистывали непрерывно, и этот противный, вкрадчивый свист нельзя было не замечать. Он почему-то особенно выделялся из всех самых громких звуков.
Таня и Тамара только что вернулись с двумя ранеными и отдыхали под кустом орешника. Лица их были красные, опаленные зноем, с пятнами пыли и грязи вокруг усталых, запавших глаз. У обеих девушек торчало за поясами по две гранаты «на всякий случай», как сказал им старшина Коробко.
Повозка, ушедшая с первой партией раненых в санроту, еще не вернулась, и Нина Метелина начала волноваться.
— Неужели что случилось? Попали под обстрел? — беспокойно спрашивала она, поглядывая на белеющую внизу, между кустами, дорогу.
Похудевшее, как бы увядшее лицо Нины выражало спокойную непреклонность. Даже когда снаряд проносился особенно низко, выражение это не менялось; ни один мускул не вздрагивал на ее миловидном лице. И у Тани, старавшейся походить во всем на Нину, было такое же решительное, непреклонное выражение…
Таня в эту короткую минуту думала о Саше Мелентьеве и хотела бы знать, что с ним. Раненые ей говорили, что на КП батальона творилось что-то ужасное, что туда уже два раза прорывались «тигры» и «пантеры» и автоматный взвод отбивался от них гранатами. Как ей хотелось повидать Сашу в эту тяжелую минуту, быть рядом с ним! Но разве это возможно? Вот если только ранят его, она сама поползет к нему в самый огонь и вынесет его на своих плечах. Она докажет, на что способна. Но что она думает, дура этакая! Как это можно хотеть, чтобы ранили Сашу! Она совсем обезумела.
А как они хорошо разговаривали вчера, когда Саша по какому-то делу пришел в хозвзвод. Они впервые говорили так много о книгах, о любимых писателях, о встрече после войны, о своих неосуществленных мечтах, которые обязательно осуществятся, когда наступит мир…
Саша очень хорошо читал стихи Маяковского, Некрасова «Внимая ужасам войны» и как-то особенно тепло смотрел на нее. Они совсем забыли, что не книжная, а самая настоящая война еще продолжалась…
На прощанье Саша незаметно дольше обычного задержал ее руку и против обыкновения назвал ее не «товарищ младший лейтенант», а просто Таней.
— Не едет и не едет двуколка, — прервал размышления Тани голос Нины. — И что это она задержалась? Никогда так не было…
Судя по долетавшим звукам, бой усиливался. На дне овражка хлопнули сразу две мины.
— Говорят, наши уже четвертую атаку отбивают, — сказала Тамара. — Товарищ гвардии лейтенант, разрешите выполнять задание? — обратилась она к Метелиной. — Пошли, Танька!
— Погодите, девушки… Кажется, сейчас утихнет, — остановила их Нина.
— Да, жди… Утихнет… — презрительно усмехнулась Тамара и широким мужским жестом вытерла рукавом толстые, в пыльных подтеках щеки. — Как же! Так немцы из вежливости к нам и перестанут стрелять. Или моего Орхидора послушают!.. Утром сегодня все время приставал: «Тамарочка, будьте ласковы — не лизьте пид мины або снаряды. Пожалуйста, просю вас». — Тамара изменила голос, передразнивая Коробко, хрипло засмеялась. — Не подпускает до передовой, да и только. И чего он так за мою жизнь беспокоится, не понимаю.
Тамара покосилась на Нину, наклонившись к Тане, тихонько добавила:
— Опять вчера коробку пудры прислал!
И прыснула со смеху.
— Сам ездит в военторг и покупает. А тебе Мелентьев ничего не дарит?
Таня вздрогнула, поморщилась:
— Перестань! Ты совсем распустилась.
Она встала, поправила на ремне пистолет, гранаты, взяла плащпалатку с еще не высохшими пятнами крови. На ней так удобно вытаскивать из-под огня раненых.
— Пойдем, Тамара.
— Что ж… Поехали, — сказала Тамара таким тоном, словно речь шла об обычной прогулке.
— Идите, девушки, только поосторожней, — приказала Нина и с особенной озабоченностью взглянула на Таню: как бы ей хотелось совсем не отпускать ее от себя!
Таня и Тамара, продираясь сквозь чащу орешника и пригибаясь, двинулись по лощине вверх, по направлению к ротам: туда, в неглубокую впадинку, сползались легко раненные.
Чем выше они поднимались, тем сильнее становился грохот, тем ближе и чаще рвались снаряды и слышнее подрагивала земля. Теперь уже доносился непрерывный гул танков и звяканье гусениц.
Девушки сначала шли согнувшись, потом, когда кусты раздвинулись и впереди вытянулась голая и задымленная, сужающаяся вдали лощина, они легли и поползли по-пластунски, как их учили. Теперь все опаснее становилось поднимать голову: немцы непрерывно обстреливали лощину.
— Танюха, а тебе нравится Орхидор? — спросила вдруг Тамара, когда девушки, прижавшись к земле, пережидали очередной минный налет.
— Отстань, Тамарка, — с досадой ответила Таня, хотя у нее и начинало щекотать в горле от сдерживаемого смеха. Она представила степенного, хозяйственного, влюбленного в подругу старшину и, не отрывая от горячей земли головы, покосилась на нее насмешливо-сердитым глазом.
— Ох, и бесстыдница же ты, Тамара. Вот Гармаш узнает о твоих проделках, он тебя приструнит.
— Не боюсь я твоего Гармаша, — презрительно ответила Тамара. — Разве я виновата, что они пристают ко мне…
— Кто это они?
— Ну, Коробко, Арзуманян и еще кое-кто…
— И Арзуманян? — удивилась Таня.
— Да. И Рубен. Он мне самой нравится, так что же? А тебе Мелентьев разве не нравится? Тихий, интеллигентный, скромный, даже удивительно встретить такого на фронте. Я вижу: ты по нем вздыхаешь.
— Что ты говоришь? Откуда ты взяла, что я вздыхаю, — надула Таня губы и отвернулась. — Ты вот что, — строго сказала она через минуту. — Оставь-ка свою неуместную болтовню. Вперед! Поняла?
Тамара пропищала:
— Слушаюсь… Орхидор!..
И снова смешливо фыркнула.
«Это у нее от нервов», — подумала Таня, смягчившись.
Вскоре смешливое, возникшее от излишнего возбуждения, настроение девушек иссякло. От грома и свиста не только говорить, но и думать о чем-нибудь постороннем стало невозможно. Навстречу им показался тяжело ползущий боец. Таня и Тамара, сразу забыв об осколках и пулях, вскочили, подбежали к нему.
Боец был ранен в ногу, чуть пониже бедра, осколком. Он исходил кровью, но полз из последних сил, хватая ртом воздух. На левой раненой ноге его не было сапога, разорванная мокрая штанина волочилась по земле.
Девушки быстро наложили жгут, сделали перевязку. Несмотря на жару, раненый дрожал, стучал зубами, умоляюще смотрел на медсестер.
«Не оставьте, не киньте», — отражалось в его замутненных глазах.
Небо над лощиной попрежнему грохотало…
— Там… в роте ПТР раненые, — раскрыл запекшиеся губы боец и слабо махнул рукой в сторону передовой.
— Придется тебе, Тамара, тащить его на медпункт, — сказала Таня.
— А почему не тебе? — спросила Тамара.
— Я должна идти на передний край, к бронебойщикам.
— И я должна…
Таня гневно покраснела.
— Я приказываю.
Тамара изумленно, будто не узнавая, смотрела на подругу.
— Знаешь что? — Она упрямо сдвинула брови. — А мне велено послать тебя на пункт с первым же раненым. Нина Петровна велела.
Таня вспыхнула, сухо скомандовала:
— Старший сержант Старикова, выполняйте приказание! Отнести раненого на пункт и доложить лейтенанту Метелиной, что я такого приказания, чтобы вернуться, от нее не получала… Ясно?
Тамара теперь смотрела на подругу глазами, полными слез. Тане показалось, что слезы вот-вот хлынут по ее толстым запыленным щекам…
— Ну, Тамарочка, ну, милая… — торопливо кинулась Таня к подруге и обняла ее. — Ну, неси же… А? Какая же ты вредная…
Тамара шмыгнула носом.
— Ладно. Понесу…
Девушки ловко расстелили плащпалатку, положили на нее раненого. Схватив за связанные шнурки, Тамара буркнула: «Бывайте здоровы» и волоком потащила раненого вниз по лощине.
Оставшись одна, Таня снова поползла вперед. Изредка она поднимала голову, чтобы взглянуть, далеко ли еще до траншей. Ей казалось, что воздух горит и трещит над ней… Пыль и дым плыли ей навстречу, выедая глаза.
Таня выползла на бугорок, чуть приподняла голову и замерла от изумления. Перед ней горели десятки громадных костров. Пылающие стальные коробки смешались с движущимися то вперед, то назад танками и самоходными орудиями.
Перед ними из глубоких длинных ям выскакивал огонь. Отовсюду гремел гром, и желтоватые молнии с воем сновали по вытоптанной и обугленной земле. А над всем этим матово светило солнце, и все было таким, как во сне — нереальным и зыбким…
Таня видела близко бои и под Харьковом и под Сталинградом, но такого еще не наблюдала… Она склонила голову, но тут же подняла ее. «Вперед, вперед — там ждут раненые!» — подумала Таня и рванулась вперед.
Сквозь стелющуюся по дну лощины пыль она увидела медленно, рывками ползущего человека. Он словно плыл, делая слабые загребающие движения левой рукой, то поднимая голову, то вновь бессильно опуская ее. Тело его то сокращалось, то вновь вытягивалось и замирало на несколько секунд в неподвижности.
Тане даже показалось, что она слышит его прерывистое дыхание. Весь правый бок и левая рука раненого были черны от крови. Темный след оставался позади на примятой траве.
В первую минуту Таня смогла только заметить, что раненый — командир; ремни портупеи и пистолета перекрещивали его узкую спину.
Раненый сделал совсем слабое движение рукой, вцепился в куст полынка и, уронив голову, остался недвижимым.
В эту минуту пыльное облако от разорвавшейся мины накрыло устье лощины. Потребовалось не менее полминуты, чтобы пыль улеглась.
Чихая и отплевываясь, Таня вскочила и побежала к раненому. Теперь она ни о чем не думала, забыв о том, что каждую секунду новая мина может разорвать ее в клочки.
Подбежав к лежавшему вниз лицом офицеру, она опустилась на колени, привычным осторожным движением подняла его голову… И в то же мгновение, еще не видя лица раненого, она узнала его, узнала узкий, по-ребячьи, затылок, пушистый, как у ребенка, светлый завиток…
Таня невольно вскрикнула; на ее руках покоилась голова Саши Мелентьева…
Сначала Таня как бы окаменела: казалось, что все это снится ей. Она закрыла глаза и вновь их открыла, надеясь, что вместо Саши окажется какой-нибудь другой раненый. Но, с трудом приподняв тяжелые горящие веки, она увидела тот же светлый завиток и, уронив голову на неподвижное плечо Саши, содрогаясь всем телом, зарыдала. Она то легонько тормошила его, то приподнимала пальцами его синеватые веки, взывая: «Саша, Саша! Товарищ старший лейтенант!» Но Мелентьев был в глубоком обмороке и не шевелился.
«Ну вот… Ты хотела спасти его, пожертвовать для него жизнью, вот и спаси, пожертвуй», — как бы издеваясь над собой, подумала Таня.
Мысль о каком-то особенно красивом героизме, о самопожертвовании почему-то казалась ей теперь суетной и ребяческой. Тане вдруг стало стыдно за свое тщеславие. Задача перед ней стояла более обыкновенная и трудная — доставить раненого старшего лейтенанта Мелентьева на перевязочный пункт. Сделать это было нелегко: огонь усиливался… Но прежде следовало осмотреть рану, сделать перевязку…
Рана была ужасной. Осколок вырвал у Саши часть бедра, другой — засел между ребер; как Саша еще мог ползти в таком состоянии?.. Сердце его билось слабо, рывками, то затихая, то будто подпрыгивая…
Наложенный Таней на зияющую рану бинт сразу стал красным…
Повидимому, Мелентьев был ранен не на КП, — в этом случае ему бы сделали перевязку. Он шел, наверное, в роту или возвращался в штаб батальона, и в это время мина настигла его.
Таня заторопилась… Изнемогая, она положила бесчувственного Сашу на плащпалатку, потащила. Это был испытанный способ, с ним справлялись даже не особенно сильные девушки.
Носилки требовали двух человек; под пулями и снарядами нести их не всегда было возможно, а плащпалатка, связанная на углах крепкими шнурками, хотя и не представляла удобств, все же оставалась самым доступным средством для переноски раненых под минометным огнем, на виду у противника.
Задыхаясь и изредка переводя дыхание, Таня тащила тяжелую, дорогую для нее ношу. Иногда мины рвались рядом, и тогда она закрывала собой Сашу. Что бы не отдала она, только бы притащить его на медпункт живым! Она впервые сознавала, что не все зависит от ее мужества и храбрости и что война уже собиралась навсегда отнять у нее любимого человека…
Таня ползла по лощине с выкорчеванным наполовину кустарником. Из недалекого овражка повеяло свежим ветерком. Таня подтащила плащпалатку с Сашей под куст орешника, отбрасывающего жидкую тень. Она совсем выбилась из сил…
Саша все еще не приходил в себя. Он лежал, вытянув вдоль плащпалатки ноги в запыленных сапогах, запрокинув голову. Глаза его были закрыты, губы стиснуты, как будто и в обмороке он сдерживал мучительную боль.
Вдруг Саша пошевелился, медленно открыл веки… Под ними тускло забрезжил живой слабый огонек…
— Товарищ старший лейтенант, не шевелитесь, — наклоняясь над Мелентьевым, обрадованно попросила Таня.
Она достала фляжку, смочила спиртом Сашины губы. Он шире открыл глаза, с изумлением смотрел на нее.
— Это вы? Вы здесь? — с тревогой спросил Мелентьев.
Таня полными слез глазами смотрела на него.
— Лежите, лежите, — тихо ответила она. — Я вас вынесу. Все равно вынесу. Саша, дорогой мой!
Она не выдержала и вновь заплакала.
— Ну-ну… Не надо, — едва слышно сказал Саша, хотел приподняться и, глухо застонав, снова опустился на плащпалатку. Его рука слабо сжимала руку Тани.
С минуту он лежал с закрытыми глазами, потом опять открыл их.
— Кажется, там все в порядке, — с усилием разжимая серые губы, проговорил он. — Все атаки… отбиты… А вы… извините. Пришлось вам возиться… со мной…
— Молчите, — сказала Таня, продолжая всхлипывать. — Вам нельзя разговаривать.
— Хорошо. Я не буду, — бледные губы Мелентьева по-детски дрогнули, веки вновь сомкнулись.
Таня стянула шнурки плащпалатки, снова впряглась в них и с еще большим упорством, изнывая от жары и жажды, потащила раненого в кусты, вниз по лощине.
Когда она доставила Сашу на медицинский пункт, уже вечерело и бой затихал. Санитары торопливо носили раненых к стоящей на дне овражка повозке, на которой их должны были доставить в санроту, а оттуда в медсанбат.
Нина Метелина и Таня деловито меняли на ране Мелентьева бинты. Таня молчала, стиснув зубы. Она еле держалась на ногах. Лицо Нины было печальным; рана Мелентьева была очень тяжелой и, как она сама сказала, ей не нравилась.
Саша все еще не приходил в сознание. Пульс его слабел…
«Спаси… Пожертвуй…» — вертелась в мозгу Тани все та же насмешливая, пугающая мысль.
И вдруг в ушах ее, преодолевая звон, какой рождается всегда утомленным слухом после оглушительного шума, тихо зазвучал мягкий, певучий голос Саши, читающего стихи Некрасова:
…Санитары подняли Сашу, понесли к двуколке. Он так и не очнулся, и Таня не смогла попрощаться с ним.
Когда его увезли, она отошла за куст орешника и, давясь слезами, теперь уже не сдерживаясь, дала волю своим горестным чувствам.
Немцы прекратили атаки задолго до темноты, не продвинувшись на главном, Ольховатском, направлении более четырех — шести километров, и остановились у второго рубежа советской обороны. На вспомогательных участках враг совсем не имел успеха. Командующий 9-й немецкой армией, пожилой, с лысеющей макушкой генерал, получая от командиров четырех танковых корпусов и восьми отборных пехотных и моторизованных дивизий неутешительные донесения, уже в половине дня с раздражением говорил своему начальнику штаба:
— Что вы можете сказать, генерал, об упорстве русских? Кто больше изменился с прошлого года — мы или они?
— Пожалуй, что русские не изменились, — ответил склонный к объективности начальник штаба. — Изменились мы. К сожалению, у нас нет столько сил, чтобы преодолеть ужасный фанатизм русских. Кроме того, мы, кажется, просчитались. Оборона противника оказалась не так слаба, как думали мы. Мы рассчитывали прорвать оборону к двенадцати часам и завтра уже подходить к Курску… Но что поделаешь? На войне иногда приходится опаздывать. Да и рано еще предвещать исход дела. Кажется, у южан в районе Белгорода дела идут лучше. Они продвинулись дальше нас и, я надеюсь, через три дня мы встретимся…
Командующий армией, нагнув голову, заложив за спину костлявые руки и слегка выворачивая острые, обтянутые тщательно отглаженными бриджами колени, нервно расхаживал по просторной, устланной коврами и превосходно обставленной землянке. Монотонно гудели вентиляторы в вытяжных трубах, мягко светили матовые плафоны, в соседней половине штаб-квартиры командующего пели телефоны, слышалась радиопередача…
— Ничего не понимаю, — хрустя пальцами, снова резко заговорил командующий. — Мы бросаем по двести танков на участке одного советского полка, продвигаемся на какие-нибудь двести метров и кладем пехоту под ужасающий огонь противника. После каждой атаки от двухсот танков не остается и половины, не говоря уже о пехоте. Каждые полчаса мы вынуждены вводить новые резервы… Если так будет продолжаться, мы не доберемся до Ольховатки за десять дней и потеряем все резервы… Черт возьми! Что делала наша разведка, генерал, когда мы готовились к наступлению? Оказывается, мы ничего не знали, не видели у себя под носом А русские знали! Они изучили участок, где мы собирались наступать, до последнего метра, они построили оборону на глубину в двадцать пять километров. Это не оборона, а какая-то мельница! Наши силы еще не выбрались из-под первого жернова, а впереди другой, третий, может быть, еще десять, черт знает! Вы ничего не знаете, генерал, а русские узнали даже час начала нашего наступления и предупредили нас… Что вы на это скажете, генерал?
Командующий остановился перед начальником штаба, потный от волнения, задыхающийся. Начштаба грустно смотрел на него, потом опустил голову.
— Ну зачем же так рано отчаиваться? Ведь исход боя еще трудно определить.
— Вы говорите это мне! Мне, мне! — выходя из себя, закричал генерал.
Неизвестно чем бы кончился этот бурный разговор, если бы не вошел адъютант.
— Что? Что? Ну, что? — нетерпеливо кинулся к нему командующий.
Подтянутый, мертвенно-бледный от усталости, адъютант доложил:
— Русские отбили четвертую атаку. Командир сорок седьмого корпуса просит вас к рации.
— А что Поныри? Что с ними? — сердито спросил командующий.
— Поныри в руках большевиков.
— Вот, вот! — обращаясь к начальнику штаба, сказал командующий таким голосом, словно тот один был виноват во всем. — Что мы скажем фюреру? Время уже истекло. Что, а? Я сам сейчас поеду туда! Сам! Я брошу на Поныри сразу пятьсот танков. Я сотру их в порошок! Я разворочу их оборону! Немедленно командующего авиакорпусом к рации! Немедленно!
Командующий, сутулясь и выворачивая подагрические колени, вышел из своих подземных, надежно укрытых от авиации апартаментов.
Адъютант вопросительно взглянул на начальника штаба.
— Есть основания нервничать, — вздохнул начальник штаба.
— Еще бы! — заметил адъютант, перебирая пальцами плетеные шнуры аксельбантов. — На главном направлении сорок седьмой танковый корпус потерял уже около семидесяти танков. Это за шесть часов боя. Русские щелкают наши «тигры», как орехи. И в авиации у них обнаружилось превосходство. Мы выдали солдатам пятидневный паек с условием — следующую выдачу произвести в Курске. Но боюсь, что, мы не сможем выдать очередного рациона многим солдатам даже на прежних рубежах.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил начальник штаба.
Адъютант печально опустил глаза:
— То, что вряд ли нам удастся прорвать фронт большевиков. Теперь это ясно… Я с самого начала не верил в это. «Реванш» за Сталинград! Чистая иллюзия!
Начальник штаба испуганно остановил слишком смелые рассуждения адъютанта:
— Вы преувеличиваете, мой друг.
Адъютант пожал плечами.
— Возможно. А впрочем, наше дело — ждать исхода событий. Будем надеяться на фюрера.
— Я тоже так полагаю, — ответил начальник штаба.
…В шесть часов командующий девятой немецкой армией стоял у аппарата и докладывал в Главную Ставку об итогах дня, и точно так же, как кричал он в продолжение всего дня на подчиненных ему командиров, теперь кричал на него фюрер. Но все было бесполезно: события шли своей неумолимой, заранее обусловленной чередой…
В сумерки Алексей, комдив Богданыч и несколько офицеров из штаба армии, обходя и объезжая позиции полков, зашли в полк Синегуба.
После оглушительного шума тишина по всему, фронту казалась ненадежной, полной каких-то скрытых звуков, готовых каждую секунду вновь разрастись в бурю. Над передним краем все время мигали ракеты, покачивалось багровое пламя от догорающих танков, подожженных изб и стогов сена.
Легкий северный ветерок приносил приглушенный далекий рокот моторов: немцы подтягивали к завтрашнему дню новые колонны танков. Где-то в поднебесной звездной вышине, будто жалуясь на понесенные потери, тоскливо гудели германские самолеты… И еще какие-то непонятные звуки текли над полем недавнего побоища; возможно, это были стоны неубранных с поля раненых. Они сотнями вперемешку с трупами лежали у самых окопов.
Приехав в полк, Алексей тотчас же заторопился в батальон Гармаша. Его сопровождали капитан Глагольев и майор Птахин, приехавший на передовую за свежим материалом для газеты.
Все трое осторожно пробирались к штабу первого батальона, расположенному теперь на другом месте, у опушки березовой рощицы.
Капитан Глагольев, шагая рядом с Алексеем и слегка прихрамывая (он натер сапогом левую ногу), по обыкновению, вполголоса философствовал:
— Пройдут десятилетия, и историки нового мира будут изучать это великое событие. Вы только вдумайтесь, майор Птахин: здесь, на этой издревле обагряемой кровью земле, сегодня решалась, может быть, судьба всего будущею, когда не будет ничего подобного тому, чего мы с вами являемся участниками. Люди будут читать о подвигах их предков, то есть о нынешних наших воинах, отстоявших эту землю, с таким же восхищением, с каким мы читаем о Куликовской битве, или о Бородинском сражении. Но сегодня здесь происходила битва не государств, нет, а двух миров. Это не Бородинское сражение, где сражались армии двух императоров, хотя русские солдаты и тогда умирали не за царя Александра, а за Россию…
— Осторожнее, капитан. Здесь воронка, — прервав рассуждения Глагольева, холодно предупредил Птахин. — Не увлекайтесь…
Глагольев замолчал, стараясь не сбиться с, чуть приметной в потемках, протоптанной солдатами во ржи тропки.
После некоторого молчания снова послышался его голос.
— И неужели люди забудут все, что происходит теперь? — спросил кого-то Глагольев. — Забудут Сталинград, вот эту битву, а? Опять позволят, чтобы какой-нибудь новый Гитлер спутал карты, и люди опять начнут истреблять друг друга лет через десять? Ведь это же безумие!
— Не беспокойтесь, никто не забудет, — уверенно ответил Птахин. — И не слишком ли рано вы заговорили об этом, Глагольев? Ведь мы еще не разделались с этой войной, а вы уже говорите о будущей…
Алексей услышал глубокий вздох Глагольева. Ему не хотелось вмешиваться в разговор и о чем-либо говорить в эту минуту. Голова его была слишком оглушена пережитым за день, но беспокойство капитана было близко ему и понятно.
Новая землянка командира Гармаша была расположена в рощице, забитой орудиями, «катюшами» и танками.
Гармаш, еще более похудевший, едва успевал отвечать на вопросы Алексея.
Заговорив сам о Гомонове и Мелентьеве, он вдруг закрыл лицо рукой, глухо сказал:
— Осиротел я, товарищ гвардии подполковник… Нету у меня теперь лучших моих людей.
Алексей невольно обвел глазами тесную, временную землянку. Она показалась ему мрачной.
Он ничего не сказал о своих чувствах, о своей печали, не стал утешать Гармаша, а, помолчав, сообщил:
— Получен приказ командования завтра контратаковать.
— Контратаковать? — сразу оживился Гармаш. — Вот это хорошо. Эх, самоходок бы нам побольше!
— И самоходки подходят и танки, — сказал Алексей и обратился к склонившемуся над столом Труновскому:
— Ну, а вы как себя чувствуете?
Труновский поднял от бумаг осунувшееся, пожелтевшее лицо.
— Спасибо, товарищ гвардии подполковник. Опять хлопот полон рот. Вот карточки на убывших в госпиталь и совсем выбывших готовлю для посылки в полк… Канитель, честное слово…
Алексей с удивлением смотрел на своего незадачливого преемника: неужели и сегодня он не видел живых, сражающихся людей, а только одни анкеты и списки?..
— Товарищ капитан, завтра вас сменит новый замполит, а вы пойдете лечить свою язву, — холодно сказал Алексей. — Кажется, для вас это необходимее…
Капитан Труновский растерянно замигал, ничего не ответил, стал собирать свои бумажки.
Простившись с Гармашем и пожелав ему на завтра успеха в бою, Алексей пошел в соседний батальон и по дороге наткнулся на палатки санвзвода.
Там шла напряженная работа по эвакуации раненых. Их было много. Они лежали тут же в рощице — кто на носилках, кто прямо на земле… Слышались стоны, бредовые выкрики. Чей-то слабый голос однообразно тянул: «Пи-ить! Пи-ить!» Но настроение легко раненных было бодрое, возбужденное. Алексей нагнулся к одному полулежавшему под березой бойцу с забинтованной до плеча рукой, спросил:
— Как дела, землячок?
— Ничего! Война сегодня была настоящая. И авиация в обиду не давала. Так воевать можно!
— Значит, можно, говоришь?
— Лучше и быть не надо! — бодро ответил боец. — Ребята мне сказали: лечись, не волнуйся. Немца все равно погоним.
Вдруг послышался знакомый голос:
— Товарищ гвардии подполковник! Товарищ замполит!
Алексей зажег карманный фонарь, направил слабый луч в то место под дерево, откуда раздался оклик. Микола Хижняк сидел, прислонять спиной к стволу березы, улыбаясь смотрел на Алексея. Левая рука его была на перевязи.
— И вы здесь, Николай Трофимович? — удивленно спросил Алексей.
— И я… Корябнуло меня трошки, товарищ гвардии подполковник. Зараз отправят в медсанбат. Ох, и напирал сегодня бандит… Насилу отбились с Иваном, — сказал Хижняк.
Алексей нащупал его здоровую огрубелую руку, крепко пожал ее.
— Спасибо вам, товарищ Хижняк, а Ивану Сидоровичу передам особо. Спасибо, спасибо от всех!
И он тут же вспомнил, что завтра командующий армией сам обещал вручить ордена Славы отличившимся истребителям танков и пехотинцам.
— Товарищ гвардии подполковник, разрешите, — обратился Микола. — Похлопочите, чтоб меня не отправляли далеко в госпиталь… Чтоб оставили в медсанбате… Як же теперь я буду без Ивана, або Иван без меня, а? Рана у меня чепуховая. Вот левую руку трошки повредило, а так ничего. Я и в санбате подлечусь.
— Хорошо, — пообещал Алексей. — Я постараюсь, чтобы вас оставили в армейском госпитале, а если отправят дальше в тыл, напишу сопроводительную, чтобы вернули опять в нашу часть.
— Вот спасибо! — растроганно поблагодарил Хижняк.
Алексей услышал с другого конца медпункта голос Нины Метелиной и направился туда.
Таня и Нина под наспех раскинутой палаткой при свете фонаря делали перевязки и не заметили, как Алексей уже несколько минут ходил по роще и беседовал с ранеными.
Подойдя к палатке, он откинул брезентовый полог, нагнувшись, вошел.
Нина строго и чуть удивленно взглянула на него, продолжая перевязку.
— Товарищ гвардии подполковник, медсанбат задерживает машину. Так мы не эвакуируем до утра всех раненых, — суховато сказала Нина.
— Я сейчас буду в соседнем батальоне и оттуда позвоню, — пообещал Алексей и, скользнув взглядом по лицу военфельдшера, увидел темные круги под ее глазами, снова залегшие у нежно очерченных губ скорбные складки. Она не смотрела в сторону Алексея, видимо вся уйдя снова в работу.
Таня обрадовалась приходу брата, но и на ее лице Алексей не увидел не только прежнего воинственного задора, но и обычного веселого оживления.
Когда Алексей вышел из палатки, она выбежала вслед за ним, схватила его за руку, уткнулась лицом в рукав.
— Алеша… Алеша…
— Ну? Ты что? Что с тобой? — стараясь быть особенно мягким, спросил Алексей.
— Саша… Наш Саша… В медсанбате сказали, что он вряд ли выживет…
— Да, Да… Мелентьев… Очень жаль. — смущенно пробормотал Алексей, невольно заражаясь Таниным горем. — Но ничего… Вылечится… Не тужи, сестра. Еще встретитесь.
Но он сознавал: утешение звучит слабо и неубедительно.
— Мне очень тяжело, очень, — глухо произнесла Таня и, торопливо проговорив: «До свидания, Алеша!», исчезла, как тень, за пологом палатки.
Она не знала еще, что Саша Мелентьев умер по дороге в армейский госпиталь…
Наутро на участке главного немецкого удара неожиданно для гитлеровского командования советские дивизии стали контратаковать. Завязались упорные встречные бои. Атаковали, не двигаясь назад ни на шаг, советские войска, атаковали немцы. С неслыханным ожесточением развивались бои и севернее Белгорода.
К вечеру 8 июля немцы окончательно выдохлись и перешли на Курском направлении к обороне.
Прошло несколько дней упорных боев, и вот наступило недолгое, настороженное затишье.
Алексей и комдив Богданыч поехали в штаб фронта. Вызов туда Алексей связывал с уже начавшимися успешными наступательными действиями соседних фронтов — Брянского и Западного. Имелись сведения, что немецко-фашистское командование начало переброску с южного участка Орловского плацдарма на северный нескольких танковых и моторизованных дивизий, ослабляя и без того изрядно обескровленную в напрасных попытках прорваться на Курск южную группировку.
Сообщив об этом Алексею, комдив Богданыч, поеживаясь от удовольствия и сутуля плечи, удовлетворенно потер руки:
— Понимаешь, начподив, что это значит? Я уверен, завтра ударим и мы. А Гитлер, повидимому, решил, что мы тоже измотались вконец, устали и рады передышке… — Глаза Богданыча вспыхнули задорным светом. — Ты вот поглядишь, что делается в наших ближних тылах.
Во вторых эшелонах действительно творилось то, чего Алексей не видывал с самого Сталинграда. За одну ночь в балки, рощицы и с виду необитаемые придорожные села набилось столько танков, самоходных и обычных орудий, «катюш» и прочих минометов, что трудно было представить, что незадолго перед этим в невиданном по размаху сражении участвовало не меньшее количество техники и какая-то ее часть безусловно вышла из строя.
Весь этот прихлынувший в самые последние дни стальной вал был той свежей ударной силой нового, еще не искупавшего в бой резервного фронта, слухи о котором проникли в солдатскую среду еще задолго до начала Курской биты.
«Это наш, собственный, второй фронт, — шутили бойцы. Наш понадежнее, чем английский да американский. Ждать ихнего — то же, что ждать у моря погоды…»
По проселочным дорогам навстречу машине Богданыча двигались, подтягиваясь к передовой, вереницы торопливо шагающих, покрытых пылью, разомлевших от июльского жара пехотинцев. По их опаленным солнцем лицам темными ручьями катился пот, на гимнастерках, облеплявших твердые, как булыжник, лопатки, темнели влажные, напитавшиеся солью круги.
На север, в сторону вражеских рубежей, летели эскадрильи советских пикирующих бомбардировщиков; их ровное, похожее на звон многих струн гуденье все время слышалось в небе. Солдаты поднимали головы, провожая самолеты горделивыми взглядами, делясь замечаниями:
— Наши, голубчики. Вишь, какими табунками летят.
При выезде на главный грейдер машине Богданыча повстречалось несколько порожних, идущих на расстоянии ста — двухсот метров друг от друга грузовиков. За ними тянулись длинные, долго не оседающие хвосты пыли.
— Чего это они так пылят, товарищ генерал? — спросил Алексей.
— А ты присмотрись получше и сразу поймешь, — усмехнулся Богданыч.
Алексей высунулся из кабины как раз в ту минуту, когда мимо промчался, скрипя разболтанными бортами, грузовик. Алексей успел заметить торчащие из-под задней части кузова связки древесных веток. Это были настоящие, крепко подвязанные к кузову метлы. Они мели дорогу, поднимая тучи пыли. Густая, душная волна обдала Алексея.
— Зачем это они? — все еще не догадываясь, спросил Алексей.
— Неужели не сообразишь? Эх, начподив, — покачал головой Богданыч. — Это всего-навсего маленькая военная хитрость. Машины-то идут на юго-запад, в противоположную от нас сторону. А пыль, если глядеть с самолета, создает впечатление больших войсковых передвижений и отвлекает внимание немецкой воздушной разведки от настоящих путей подхода наших войск. Немцы уже, наверное, подумали, что мы перебрасываем технику с нашего участка на другой, поэтому совсем запутались и не знают, откуда же, собственно, ожидать контрудара.
Алексей слушал Богданыча с изумлением.
— В самом деле, что может быть проще. Пожалуй, в этой хитрости есть что-то свойственное только нашему народу, — сказал он.
— Именно потому, что это так просто, немцы никогда бы не снизошли до этого. И, конечно, не ожидают, что им устроят подвох такой немудрящей шуткой. Вся прусская стратегия и тактика покоится на омертвелых догмах, на так называемых высоких теориях. — Богданыч хитро прищурил левый глаз. — Ну, а мы ничем талантливым не гнушаемся. Мы тоже знаем теорию, но у нас она непрерывно обогащается боевым опытом, народной мудростью, смекалкой… Грузовики с метлами — только незначительный пример, но есть у нас примеры и поважнее…
«Кто же автор этой выдумки? — все еще вглядываясь через окошко на висящую над дорогой пыль, думал Алексей. — Может быть, такой, как Сердюков или Дудников, а возможно, сам командующий армией, а то и фронтом? Говорят же, что и он горазд на всякие военные хитрости». Алексей видел командующего фронтом однажды под Сталинградом, и ему запомнились его веселые и умные, с затаенной хитринкой глаза на симпатичном молодом лице.
Один разум, одна воля объединяла людей в этой войне. И не существовало здесь резкой грани между солдатом и генералом, между командиром и подчиненным.
Частью в избах скрытого в зелени села, частью в глубоко ушедших под землю казематах располагался штаб фронта. В ярко озаренных электрическим светом подземных коридорах чувствовался какой-то свой особенный порядок. Из узких дверей то и дело выходили штабные офицеры, державшиеся очень солидно, немного таинственно и официально. Адъютантов, по обыкновению, сразу можно было отличить по некоторой, хотя и скромной, щеголеватости в обмундировании, по манере разговаривать чуть небрежно и холодно, независимо от того, какого звания — младшего или старшего — был обращавшийся к ним человек.
— Нам на совещание к командующему, — обратился Богданыч к высокому майору с красной повязкой на рукаве, очевидно дежурному по оперативной группе.
Майор чуть прикоснулся к фуражке кончиками сложенных лопаточкой пальцев, скользнул бесстрастным взглядом по погонам Богданыча, ответил:
— Пройдите в четвертую дверь налево, товарищ генерал.
На Алексея он даже не взглянул. Комдив и начальник политотдела направились дальше по подземному коридору. Из полураскрытой двери, мимо которой они проходили, послышался ритмический перестук телеграфных аппаратов Бодо, позывные радио и чей-то приятный баритон, диктующий телеграфисту…
«Отсюда связь прямо с Москвой, со Ставкой Верховного Главнокомандующего», — подумал Алексей, и его охватило знакомое чувство чрезвычайной личной ответственности за все, что выпало на его долю в этой великой войне. Ведь это он, Алексей, пришел прямо оттуда, с поля недавнего сражения, где решалась судьба народа. Ведь это он и его боевые товарищи — Богданыч, Гармаш, Дудников, Арзуманян, Хижняк и десятки тысяч других бойцов и офицеров — измотали врага, заставили его отказаться от наступления и отойти на исходные рубежи…
Когда Алексей и Богданыч вошли в подземный кабинет, там собрались почти все. Это были главным образом командиры дивизий и других отдельных частей и начальники полит отделов. Матовый электрический свет заполнял землянку. Слышались тихо переговаривающиеся голоса.
— Командующий фронтом разговаривает со Сталиным. Он сейчас выйдет, — тихо сказал кто-то позади Алексея.
Вдруг из боковой двери вышел адъютант, светлоглазый русоволосый майор, и четким голосом скомандовал:
— Внимание, товарищи офицеры!
Все встали. Из той же двери, откуда появился адъютант, вышел командующий, а вслед за ним — несколько генералов и полковников. Среди них Алексей узнал начальника политуправления фронта и знакомого полковника, начальника одного из отделов.
Командующий фронтом, молодой, в расцвете сил, с приветливым лицом и очень веселыми глазами, слегка приподнял и опустил руку, разрешив сесть. На груди его не было никаких орденов, и только на крепких плечах поблескивали звездами полевые погоны генерала армии. Та же знакомая Алексею умная, с хитринкой, улыбка светилась в его глазах да волевая твердая складка лежала у пухловатых губ.
— Товарищи! Я вызвал вас, — звучным приятным голосом начал командующий, — чтобы сообщить вам, что Верховный Главнокомандующий товарищ Сталин выразил удовлетворение развивающимися на нашем фронте операциями и выражает всем бойцам, младшим командирам, всем офицерам и генералам благодарность.
Над скамьями пронесся гул радостного оживления, все встали. Алексей почувствовал, как в груди его растет, поднимается, подкатывает к горлу что-то большое, горячее… Он вдруг вспомнил Гомонова, Сашу Мелентьева, всех павших в битве за Курскую дугу солдат и офицеров, не доживших до этой счастливой минуты… Вечная память, вечная слава им, скромным боевым товарищам, павшим за светлый мир, за будущее!
Командующий вновь сделал движение рукой и, когда все уселись, продолжал:
— Первая часть плана Верховного командования нами выполнена. Наши армии остановили врага, перемололи отборные его дивизии и сейчас готовы к новому наступлению. Наши соседи — Западный и Брянский фронты — два дня тому назад успешно совершили прорыв немецкой обороны восточнее и севернее Орла, продвигаются вперед. На нас возложено выполнить не менее важную задачу — содействовать соседним фронтам в их наступлении. Верховный Главнокомандующий надеется, что мы с честью справимся и с этой задачей.
Алексей поймал на себе перебегающий по лицам взгляд командующего, и ему показалось — командующий узнал его, хотя случиться это никак не могло, потому что он не мог запомнить какого-то неизвестного офицера, случайно увиденного на рубеже под Сталинградом.
Алексею становилось все более понятным, что разгром немецко-фашистских войск под Тихвином, под Москвой, под Сталинградом и вот теперь на Курской дуге был не чем иным, как рядом логических звеньев единого плана.
— Проверьте еще раз готовность людей и вооружение, — спокойно звучал голос командующего фронтом. — До утра все передвижения закончить, отстающих подтянуть. Никакого шума и суеты! Взойдет солнышко — чтоб все было тихо, как будто мы ничего не замышляем и обосновались в обороне надолго. Чтобы убедить противника в этом, мы назначили артподготовку на поздний час. При прорыве, командиры дивизий, не позволяйте врагу задерживать фланги, смелее вырывайтесь вперед, а вырвался — веди бой на охват, на окружение, на полное уничтожение! Не держи за пазухой огневые средства, используй всю их мощь… Больше дерзости, смелости, инициативы.
Командующий перешел к анализу ошибок некоторых командиров в минувших боях, предостерег от их повторения и пожелал успеха.
Алексей вышел с совещания еще более собранным. Он чувствовал новый, небывалый прилив сил.
К нему подошел Богданыч. На лице его светилось полное удовлетворение.
— Ну, начподив, зашагаем опять вперед, а? Дорога предстоит большая и долгая… Доволен?
— Еще бы, — взволнованно ответил Алексей.
— Ах, волк его, Гитлера, заешь, наступать охота, — простодушно, с какой-то ребячьей непосредственностью сказал Богданыч и хихикнул: — Едем домой, Алексей Прохорович. Скорей едем…
И Богданыч, взяв Алексея под локоть, потянул из штабного подземелья наверх, откуда победно струился жаркий и веселый солнечный свет.
Тихая, перемежавшаяся теплыми дождями, пришла осень. Леса стояли в янтарно-багряном уборе, как будто сказочный великан развесил всюду узорчатые ковры. Медленно опадали сухие, словно покрытые желтым лаком листья, густо устилая лесные дороги. По дорогам, шелестя мягким лиственным покровом, катились бесконечные вереницы грузовиков и орудий; с лязганьем и рокотом тянулись, как звенья гремящей цепи, колонны танков — туда, на запад, все дальше и дальше к манящей синеющими далями родной, покинутой два года назад земле. Веселое, как майский гром, эхо большого похода разносилось по лесам… Советские войска шли по земле Белоруссии.
Подоткнув за пояса захлюстанные полы шинелей, бодро шагали солдаты, не чувствуя тяжести оружия и амуниции. Обгоняя пехоту, вели свои машины всегда озорные шоферы, двигались фургоны медсанбатов, армейских госпиталей и всевозможных тыловых частей.
Попрежнему вспыхивали впереди бои, но неприятель уже не мог оправиться после Курской битвы и, яростно огрызаясь, оказывая у отдельных оборонительных узлов отчаянное сопротивление, отступал все дальше и дальше. Ломая его оборону, советские войска неутомимо, шаг за шагом, продвигались вперед. Уже в начале октября они переправились через Днепр и закрепились на правом берегу, юго-западнее Гомеля. Пал оборонительный узел немцев у Речицы. Правое крыло советских войск охватывало Гомель с севера. В конце ноября Гомель был освобожден, и гвардейская дивизия Богданыча подошла к Днепру у Жлобина…
Опять перед Алексеем Волгиным раскрылись знакомые, орошенные слезами и кровью места, те самые, по которым два с лишним года назад он уходил вместе с отступающей армией на восток…
Алексей вдыхал запах белорусских лесов, полей. С волнением всматривался он в карту, читал знакомые названия городов — Бобруйск, Осиповичи, Минск, Барановичи. Города эти лежали теперь совсем близко. Там, за Жлобином, куда готовила новый удар Советская Армия, находилось село, которое все чаще рисовалось в его воображении; во всяком случае это были те места, где Алексей мог предпринять поиски сына… Все напоминало здесь о пережитом в 1941 году. Вот выжженная до корня деревня… Не сюда ли, на головы женщин и детей, сыпались фашистские бомбы? Не здесь ли заживо погребены сотни мирных людей? А вот переправа! Как она похожа на ту, у которой он наводил порядок тогда, в первый тяжелый день войны. А вот дорога, та самая дорога, по которой он шел в августе позапрошлого года!
И Алексей прикладывал к карте масштаб, отсчитывал каждый километр, искал название села, о котором упоминал в своих рассказах Иван Дудников… Алексей начинал верить в маловероятное.
Огибавший Белоруссию с юга от Мозыря до Ковеля и к северу от Витебска фронт остановился на месте до июня 1944 года. К этому времени вся правобережная Украина и Крым были освобождены от врага, а на юге советские войска уже вошли в Румынию и нависли над Яссами. Война подходила к решающему этапу.
В конце мая 1944 года Алексей Волгин, возвращаясь в дивизию из политуправления фронта, заехал в авиаполк полковника Чубарова навестить брата.
Аэродром он нашел у небольшого хуторка, между двух лесных зарослей. Рядом, в двух километрах, на поляне стояло несколько самолетов-макетов, на них немцы иногда сбрасывали свои фугаски, а настоящий аэродром оставался невидимым и невредимым.
Алексей не видел Виктора почти год, от самой Курской дуги. Братья встретились у маленького озерка, под тенью верб, у землянки.
— В ресторан наш хочешь? — после обычных приветствий и объятий предложил Виктор. — Это мы так свою столовку называем. Сейчас я отдыхаю, и мы можем спокойно посидеть.
— Нет, в ресторан не хочу, — с ударением на слове «ресторан», — сказал Алексей, ведя Виктора под руку. — Лучше вот здесь в леске, на травке, расположимся. Гостить долго некогда.
Небольшой лесок звенел птичьими голосами, был полон теплым благоуханием майского дня. На нежной траве, пробиваясь сквозь листву деревьев, дрожали солнечные блики.
— Хорошо у нас, правда? — спросил Виктор.
— Курорт, — улыбнулся Алексей и опустился на усеянный желтыми одуванчиками травяной ковер.
— Вот ты уже и полковник, Алешка, — сказал Виктор, как бы любуясь пополневшей солидной фигурой брата, сверкающим набором орденов и медалей на его груди.
— Ты тоже не намного отстал, — обычным покровительственно-шутливым тоном сказал Алексей. — Эскадрильей командуешь. Сколько самолетов на твоем счету?
— Сорок девятого на прошлой неделе сбил, — скромно ответил Виктор. — Представлен на дважды Героя…
Алексей все внимательнее приглядывался к брату. В облике Виктора появилась какая-то неуловимая сдержанность. Он уже не волновался, не горячился, как прежде, движения его стали скупыми, более спокойными. Такой же спокойный, чуть насмешливый взгляд как бы говорил:
«Сбиваю фашистов, что о них говорить. Дело привычное».
Алексей стал рассказывать о последних письмах из дому, от Прохора Матвеевича и Павла, о тех радостных нотках, которые все ощутимее звучали в письмах отца.
— Старик наш даже пошучивать стал в письмах и хвастать. Вот то-то закончили, то-то сделали, а вы, дескать, все копаетесь.
— А что с Таней? — спросил Виктор. — От ее редких писулек так и несет панихидой.
— Татьяна — жива-здорова, но у нее личное горе. После одного случая на Курской дуге… Погиб один хороший офицер… Скромный, умница… Очень славный парень… Ну, и загрустила Танюшка.
Виктор задумчиво глядел куда-то вдаль, на укрытый ветками самолет.
— Рано еще подводить итоги личных утрат и душевных ран, война еще не кончилась, — с несвойственной ему грустью заговорил Виктор. — Но то, что мы пережили и еще переживем, заставит нас над многим задуматься, многое оценить заново. Вот и себя я стал сознавать как-то глубже, сильнее. Умнее я стал, что ли, черт меня возьми! И боюсь я только одного — не дожить до того счастья, когда уже не будет войны. — Виктор помолчал. — Вот и тебе, Алеша, теперь придется по своим местам проходить, — напомнил он. — Подумать только: скоро — граница, опять те рубежи, где мы стояли 22 июня.
Алексей вздохнул:
— Да, скоро…
Над головой беседующих братьев зашумела листва, запорхала, защебетала налетевшая птичья стая. У самого края леса завыл запущенный для пробы авиационный мотор. Чуть уловимый ветерок принес с поля медовые запахи цветущей гречихи, зашелестел листьями.
— Скажи, Алеша… Мне давно хотелось тебя спросить, — нерешительно заговорил Виктор. — Ты веришь тому, что твой мальчуган может оказаться живым? Я почему-то не раз думал об этом… Ведь он, кажется, потерялся где-то здесь недалеко, за Днепром?
Алексей долго молчал, хмурясь.
— Видишь ли, — медленно заговорил он, болезненно кривя губы. — Иногда я тоже думаю об этом… Верю ли я, что сын жив, не могу сказать. Иногда мне начинает казаться, что он действительно жив… Но как ни странно, я стал реже об этом думать. Много работы, много других мыслей… Политотдел дивизии — ведь это не рота, не батальон… Но иногда бывают минуты, когда так бы и перелетел через Днепр в то самое село. Все время шепчет какой-то голос: «Вязна, Вязна…» — Алексей печально улыбнулся. — Я уже на карте маршрут поисков сына начертил. А впрочем… Если отбросить все эти пустые мечтания… — Алексей сделал паузу. — Вся эта история с ребенком, рассказанная моими бронебойщиками, иногда кажется мне весьма сомнительной, нереальной…
— Но надежда все-таки у тебя есть? Сознайся, — участливо спросил Виктор.
— Надежда есть, ты прав. Но теперь она какая-то тусклая. Как будто потеряла прежнее значение. Нельзя верить во что-то неопределенное…
Алексей встал, отряхнул с себя стебельки травы, комочки земли.
— Ну, брат, я поеду.
Виктор его не задерживал.
— Ты пиши, как у тебя пойдут дела, — напомнил он. — Только не любишь ты писать.
— Не люблю, — сознался Алексей.
— На сколько твоих писем я не ответил? Я и отцу и Павлу редко пишу.
— Когда будем наступать, не слыхал? — осторожно осведомился Виктор.
— Не раньше июня, — ответил Алексей. — Теперь уж будем гнать до самой границы, а там освобождать других. Не забыл такой миссии?
Виктор ответил:
— А кто может забыть? Без этого и конец войны трудно представить себе. Все только и говорят об этом. Такие уж мы. С себя скинул ярмо — помогай сбрасывать другим.
Виктор проводил Алексея до стоявшей в кустах «эмки».
— Где теперь встретимся? Никак, у границы? — весело спросил Виктор.
— Можно и у границы, — шутливо ответил Алексей и сел в машину.
«Эмка» скрылась за поворотом лесной дороги, а Виктор все еще стоял у звеневших пчелами кустов черемухи, потом, будто очнувшись, огляделся и медленно побрел к аэродрому.
Спустя неделю Алексей поехал в политотдел армии. Такие поездки в период фронтового затишья стали для него постоянными. Он докладывал генералу Колпакову обо всем, что делалось в частях, советовался с ним, получал новые предписания. Помимо служебных, между Алексеем и Колпаковым установились отношения почти дружеские. В них сочетались официальная сдержанность и скупая теплота, свойственная боевой дружбе фронтовиков. Внимание Колпакова к Алексею было таким искренним и подкупающим, что Алексей чувствовал к нему все большую привязанность.
…Машина катилась по мягкой, уже начавшей пылить после проливных дождей дороге.
Леса сменялись по обеим сторонам ржаными полями, дорога спадала то в крутые балки, то выбиралась на простор, петляла в лесных буераках, перебегала через заново восстановленные дорожниками мосты. На глаза то и дело попадались ровно, под шнур, выложенные зеленым дерном откосы и бровки, а по ним — белыми камешками — крупные буквы, складывающиеся в призывные слова:
«Вперед, советские воины! Освободим от немецко-фашистского ига Белоруссию!»
Или:
«На запад! До самого фашистского логова, до Берлина! Вперед к победе и миру!»
Как не похожи были эти дороги на прежние! И что за искусные эти дорожники! Они не только быстро исправляли дороги, но и старались украсить их, чтоб весело было глазам солдата, чтобы легче несли его ноги!
Май разукрасил, расцветил лес. Перед Алексеем открывались лесные, осыпанные цветами поляны; могуче распахнувшись во все стороны ветвями, стояли вековые дубы, отбрасывая синеватую прохладную тень. Машина въезжала под дубы, как под своды зеленого туннеля. Кое-где блестели на солнце вьющиеся в траве холодные прозрачные ручьи. Суровый и могучий партизанский край! Старая и добрая белорусская земля!
Недавно исчезла из глаз Алексея белая, с бирюзовым отливом полоска Днепра, правый высокий берег, раздвинутая в глубину позиция на нем у самого Жлобина. За нее уже уцепились советские полки… Скоро, скоро они рванутся вперед!
В небе — ни звука! Прошло время, когда «мессершмитты» гонялись по дорогам за каждой машиной, за каждым отдельным человеком. Как видно, скупы стали немцы на авиацию, приберегать стали свои самолеты. Зато наши — бодро звенящими стайками, четверками, а то и парами все время вились над Днепром, подкарауливали фашистских изрядно пощипанных ассов, не давали им прорваться глубоко на нашу сторону. Вот и летали теперь питомцы Геринга больше по ночам, чтобы вывалить бомбы на какой-нибудь освобожденный город. Просто так — из мстительной бессильной злобы…
Генерал Колпаков встретил Алексея с выражением озабоченности на усталом лице.
— Алексей Прохорович, новость есть хорошая и в то же время печальная, — вставая ему навстречу, заговорил он. — Вот, пожалуйста! Крупная партизанская часть на той стороне Днепра дралась вчера с фашистами. И потрепала их изрядно. От ярости гитлеровцы, как только партизаны ушли в леса, сожгли несколько сел кряду. Тяжелая картина. Нам уже донесли. Каждую ночь через Днепр переправляются оттуда наши люди.
— А где же эти села? — мрачнея, спросил Алексей и стал разглядывать карту.
— Вот здесь, под Осиповичами.
— Знакомые печальные места, — глухо проговорил Алексей.
Колпаков спросил:
— Как люди? Завтра к вам приходит пополнение. В наступление пойдете с новыми кадрами, Алексей Прохорович. — Генерал довольным взглядом окинул крепкую фигуру Алексея. — В политуправлении фронта отметили вашу дивизию как первую по партийному составу. И численно и качественно укрепилось партийное ядро армии.
Колпаков познакомил Алексея с планом политической работы в частях.
— Вот и еще год провоевали, Алексей Прохорович, — снова заговорил он. — Так вместе и дошагаем до Берлина. Как эти ваши бойцы, о которых вы мне рассказывали, что поклялись не разлучаться до победы. Как они поживают?
— Опять вместе, — сказал Алексей. — Хижняк после Курска еще раз был ранен и опять из госпиталя приехал в свою часть.
Колпаков остановился перед Алексеем, заложив за спину руки и покачиваясь на носках, многозначительно улыбнулся.
— Хотел повременить, да где уж… Не могу. Не хватает терпения. В политуправлении фронта сказали: есть о вас запрос из Москвы… И еще о некоторых транспортниках. Кажется, теперь вам не удастся увильнуть или сбежать в роту.
Алексей встал.
— Товарищ генерал, не буду скрывать…
— Знаю, знаю: рады. А что Москва запрашивает, — ясно. Скоро будем освобождать Белоруссию… Ну, и… Транспорт восстанавливать надо? Пока приказа нет, но запрос — это уже сигнал… Думаю, что в политуправлении не ошибаются…
Колпаков подошел к Алексею, взял его под руку.
— Так что будьте готовы, товарищ полковник.
Вошел адъютант, остановился у генеральского стола в ожидании, когда кончится разговор.
— Все меняется, Алексей Прохорович, — бодро продолжал Колпаков. — Кажется, совсем недавно я разговаривал с вами и вы даже политотдел дивизии считали глубоким тылом и, помнится, обиделись, когда я предложил вам работать у нас. Помните?
Алексей смутился, махнул рукой:
— Прошло то время, товарищ генерал.
Он кивнул на висевший на спинке стула патронташ и снова появившееся в кабинете начпоарма знакомое ружье-бескурковку.
— Все она же? Не расстаетесь?
Генерал покраснел, как мальчик:
— Сохранил, знаете… Преотличное ружье. Бьет превосходно… Ну, и время сейчас не сравнить с тем, а? Более подходящее для настоящей охоты время. Поверьте, от самой Волги не стрелял… Сами посудите, когда же… А вот у Днепра этой весной довелось…
Все еще стоявший в ожидании адъютант отвернулся, спрятал улыбку.
Алексей вышел от начальника политотдела радостно взволнованный. В самом деле, неужели его могут отозвать?
«Разрушенные пути, станции, мосты… — думал он. — Все твое, близкое… Как Павел сеет хлеб, так и ты должен укладывать новые рельсы! И разве это менее важно, чем армия?..»
На одной из улиц села, под широко нависшими вязами стояли автомашины. Среди них Алексей увидел свою «эмку» и рядом новый санитарный автофургон. У машины стояла Нина Метелина и издали улыбалась Алексею.
Своей улыбкой она как бы говорила, что здесь не передовая и они могут поговорить более свободно и запросто.
Алексей подошел к ней.
— Нина Петровна, а вы зачем здесь?
Он чувствовал, что глаза его сияют так же, как и глаза Нины.
— А мы, товарищ гвардии полковник, здесь на лекции. Собрали нас со всех дивизий к начсанарму. Вот наша медсанбатовская машина.
Нина весело и ласково смотрела на Алексея.
— Ну, и как лекция?
— Настоящая — профессорская, товарищ гвардии полковник… Давно такой не слышала, — ответила Нина.
— Слушайте… Прошу вас… — недовольно проговорил Алексей. — Обращайтесь ко мне хотя бы здесь без звания. Я хочу, чтобы мы здесь чувствовали себя обыкновенными людьми…
«Да, да», — ответил ее глубокий и немного грустный взгляд, но упрямые губы знакомо, решительно сомкнулись.
Оба они в эту минуту даже не успели подумать, что между ними лежала какая-то давняя, ими же самими придуманная условность. Повидимому, чтобы увести Алексея от готового вырваться при каждой встрече разговора о том, давнем, признании, она всегда старалась говорить с ним только на служебные темы.
— Все было как в настоящей аудитории, — оживленно рассказывала Нина о лекции. — И кафедра, и точное академическое время с перерывами, и седой профессор, только в военной форме с погонами генерала. А вы здесь надолго?
— Еще зайду в один отдел, и я свободен, — чувствуя необычную легкость, сказал Алексей. — А вы?
Нина так же непринужденно ответила:
— У нас еще два доклада. Один — до обеда, другой — после. Семинар закончится часов в семь вечера.
— Вот и поедем домой вместе? — предложил Алексей и засмеялся: — «Домой» — вы слышите, Нина Петровна?
— А что — не правда? Наш дом — это наша часть, — улыбнулась Нина. — Но у нас своя машина, Алексей Прохорович… И мне неудобно вас стеснять…
Алексей с волнением, как на птицу, которая вот-вот улетит, смотрел на Нину.
— Поедемте, Нина Петровна, прошу вас, — стал он упрашивать ее. — Я подвезу вас до самого санвзвода! Зачем вам трястись на вашем фургоне…
Она впервые видела его таким по-юношески жизнерадостным. С него будто спала угрюмая пелена. И это радовало ее и еще сильнее влекло к нему.
— Благодарю, товарищ полковник… Алексей Прохорович…
Она невольно кокетливо улыбнулась. Она не замечала, что в эту минуту была совсем иной, чем в санвзводе, что щеки ее покрылись горячим румянцем и голос звучал необычными, не повинующимися ей нотками…
— А где же я вас найду? — спросила Нина.
— Я буду ждать вас здесь, у машины, — сказал Алексей.
— Хорошо. Я приду, — согласилась Нина.
Алексей проводил ее до сельского клуба, где проходил семинар, и пошел в отдел кадров заканчивать свои дела.
Еще не было семи часов, когда он пришел в условленное место и с нетерпением стал ждать.
Он так задумался, глядя в противоположную сторону, что не заметил, как Нина сзади подошла к нему.
— Вот и я… Вы давно ждете? — услышал он ее голос.
— Нет… Всего минут пять, — солгал Алексей: он уже с полчаса ожидал ее.
— Я все-таки хочу ехать вместе со всеми, товарищ полковник, — сказала Нина.
— Ну, почему же? — обиженно спросил Алексей, и лицо его сразу потускнело. — Едемте, едемте… Садитесь, пожалуйста…
В его глазах было столько искреннего огорчения, что Нина упрекнула себя в жестокости. Но она боялась, что Алексей опять заговорит о своих чувствах, и согласилась не сразу:
— Хорошо, Алексей Прохорович. Я еду с вами.
— Вот так лучше, — пробормотал Алексей.
Шофер открыл дверцу своей кабины, зная, что начальник политотдела, как всегда, сядет рядом с ним. Но сейчас, усадив Нину, Алексей замешкался в нерешительности. Сержанту-шоферу пришлось захлопнуть свою дверцу. Алексей сел рядом с Ниной.
Минут пять они ехали молча. Алексей делал вид, что озабоченно смотрит на выстилавшуюся впереди дорогу… Лицо его снова стало угрюмым, брови насупились. Он с напряжением ловил нить разговора.
— Чем же закончился семинар? — наконец спросил он.
— Лекцией о первой обработке ран, — обрадовавшись, поспешно ответила Нина. — Дельная лекция, но ничего нового… А вот лекция начсанупра была замечательной…
Она с любопытством покосилась на него, на его еще больше побелевшие виски.
Он продолжал смотреть вперед, сжав губы. Машину легонько покачивало. Лучи склоняющегося к закату солнца пронизывали боковое окошко, бледно золотили аккуратно убранные под пилотку пепельно-русые волосы Нины, отсвечивали на звездочках ее погонов. По сторонам бежали назад уже знакомые Алексею дубы, залитые вечерним солнцем полянки, полуразрушенные хаты со снесенными крышами…
— Нина Петровна, вы ничего не сказали мне, как у вас дела в санвзводе, — вдруг заговорил Алексей. — Ведь я давно у вас не был.
— Живем спокойно. Раненых нет. Работы мало, — ответила Нина. — Ждем, когда опять пойдем вперед.
Он прямо взглянул в ее глаза. Она отвечала попрежнему скупо, почти официально.
— Знаете, о чем я думаю все эти дни, перед новым наступлением? — неожиданно спросила Нина.
— О чем?..
— О судьбе вашего сына…
Алексей вздохнул: вот и Нина напоминает ему о сыне.
— Ребенок, наверное, погиб тогда же, во время бомбежки, и все надежды, что он жив, — слабое самоутешение, — ответил Алексей.
Она смотрела на него с сочувствием.
— А мне кажется, вы найдете его, обязательно найдете! — убежденно проговорила Нина.
— То же самое говорят мне все. Всем хочется, чтобы я нашел сына. Даже бойцы в полках интересуются…
Они доехали до развалин хуторка, стоявшего в лесу. Шофер остановил машину, пошел к колодцу с высоко поднятым «журавлем».
Алексей и Нина вышли из машины. Солнце уже заходило, все вокруг заливала мягкая синева. Из густой чащи доносилось звонкое стрекотание, раскатистый соловьиный свист.
— Алексей Прохорович, как здесь хорошо! — вырвалось у Нины. — Вы только взгляните, какая здесь лужайка!
Они отошли на несколько шагов от дороги и, пока шофер наливал воду и возился с ослабевшим скатом, вошли в лес. Их плотно окружили старые чернокорые ясени и дубы.
— Какая красота! — воскликнула Нина. — Где еще может быть такая прелесть. Воздух-то какой… Как хорошо! Как хорошо!
Алексей остановился, дыша мерно и глубоко, словно пытался вобрать в себя весь лесной пахучий воздух.
Нина стояла совсем близко от него. Он видел ее порозовевшие щеки, странно блестевшие глаза. Нет, еще ни разу она не казалась ему такой близкой!
— Нина Петровна, — тихо позвал Алексей.
— Я слушаю, — ответила она чуть слышно.
Можжевеловые запахи старого леса густо скопились между деревьев. От земли терпко пахло многолетней лиственной прелью, из-под кустов — дурманными зелеными шишками волчьих орехов.
Он подошел к ней. Она боязливо и в то же время влюбленно и беспомощно смотрела на него…
— Нина Петровна… Это выше моих сил… — с трудом выговорил Алексей и бережно обнял ее…
Она прижала голову к его плечу. Он стал целовать ее в щеки, в глаза, в губы. Она не противилась, а только говорила:
— Алексей Прохорович… Голубчик… Не надо. Ну что же это такое? Вот мы и не выполнили своего обещания…
— Какого обещания? Что там еще выдумывать?..
— Ну, довольно… Довольно, милый. Идемте, — попросила она, освобождаясь из его рук. — Там уже, наверное, шофер все сделал.
— Скажите, вы в самом деле меня любите? — вдруг спросила она, отстраняясь от Алексея.
— Нина… Вы — моя жизнь, — горячо сказал он. — Все, что я потерял, я нашел в вас.
Она смотрела на него сквозь сгущающиеся сумерки недоверчиво и пытливо.
— Вот и кончились наши сомнения. Все, оказывается, очень просто, — сказала она, засмеялась и потянула его за руку. — Идемте.
Они вышли на дорогу. Нина молчала.
Алексей довез ее до санвзвода. Было уже темно. Густо высыпали звезды. Над Днепром взлетали зеленые сполохи ракет. Где-то далеко, в немецком тылу, поднималось зарево. Алексей проводил Нину до леса, где стоял санвзвод.
— Мы должны как-то видеться, — напомнил Алексей.
— Потом, потом, — неожиданно торопливо ответила Нина. Голос ее звучал попрежнему строго. Словно устыдившись того, что произошло недавно в лесу, она мягко отстранила Алексея, скрылась в кустах.
В Ростове давно не стало слышно ни грохота зениток, ни воздушных тревог, ни цокота танковых гусениц по мостовой. Война ушла так далеко, что люди снова стали следить за ее ходом по карте. Советские войска давно стояли у стен Ковеля, а южнее — в предгорьях Карпат.
Ростов понемногу прихорашивался. Подметенный асфальт на улице Энгельса становился на июньском горячем солнце упругим, как резина; тысячи прилежных рук счищали с родного города струпья и наросты кирпичных завалов, сметали мусор, огораживали деревянными, с резьбой, заборами мрачные разрушенные дома. Робко зажглись на улице пока немногочисленные электролампочки, и люди, отвыкшие от света на улицах, засматривались на них, как на праздничные елочные огни.
Давно работал уже водопровод, ходил, хлопотливо позванивая, трамвай, задымили трубы заводов, зашумели станки в цехах…
Пышно цвели в том году на улицах Ростова акации, воздух от их аромата становился по вечерам душным и сладким; город стоял в зелени, как в густом изумрудном дыму. Над Доном гремели освежающие грозы… Отдыхала, распрямляла плечи вновь помолодевшая донская земля.
Прохор Матвеевич с головой ушел в работу на фабрике. Ждали возвращения из эвакуации ценных станков, а пока цеха работали хотя и не с полной нагрузкой (чувствовался недостаток сырья), но каждый день появлялось что-нибудь новое: то новый цех восстанавливали, или кто-нибудь давал высокие производственные показатели, то фабрика получала какой-нибудь необыкновенный заказ, вроде заказа на самую настоящую красивую мебель…
Прохор Матвеевич опять перешел в столярный цех высокого класса и с радостью почувствовал, что он снова мастер-краснодеревщик, художник своего дела. Опять руки его держали тонкий инструмент резчика и полировщика. С некоторой робостью и волнением он приступил к делу, от которого оторвала его война. Прохору Матвеевичу поручили изготовить мебель для вновь восстановленного клуба одного из крупных заводов города, и он опять почувствовал себя счастливым. Он даже внешне помолодел; походка его стала легче, прямее, глаза повеселели. Попрежнему он аккуратно выбривал морщинистые впалые щеки; тщательно подстригал усы, стал надевать свой довоенный, вычищенный теткой Анфисой, не поддающийся времени костюм.
Как-то в начале июня Прохор Матвеевич, придя утром на фабрику, увидел, что ворота ее раскрыты настежь и весь двор заставлен грузовиками. На грузовиках громоздились высокие ящики, сквозь щели досок виднелись смазанные маслом стальные и медные части. Такие же ящики стояли на асфальтированной площадке двора. Вокруг них, как муравьи, суетились рабочие.
К Прохору Матвеевичу, запыхавшись, подошел Ларионыч с неизменным длинным камышовым мундштуком в зубах и срывающимся от волнения голосом сообщил:
— Проша! Проша! Приехали! Голубчики… Станочки наши!
Прохор Матвеевич удовлетворенно улыбнулся: самые драгоценные станки — их он три года назад собственноручно снимал и провожал в далекий путь — вернулись и стояли во дворе фабрики.
— И новый токарный наш, предвоенный, прибыл? Гордость наша? — спросил Прохор Матвеевич, подходя к двум снятым с грузовиков станкам.
— Приехал, прикатил, — непрестанно повторял Ларионыч. — Гляди, какой красавец… Нынче же будем ставить!
— Из дальних странствий возвратясь, — весело продекламировал кто-то из молодежи за спиной Прохора Матвеевича.
Новый директор фабрики в военном костюме, с рядом красных и желтых нашивок на груди — знаков многочисленных ранений, — стоял тут же и отдавал приказания, по тону ничем не отличающиеся от военной команды.
— Игнатьев, слева заходи, слева! Охватывай его с фланга! Подкладывай брусья! Канат поддевай! Осторожнее! Осторожнее!
— Не стеклянный — не разобьется, — любовно пошутил кто-то.
Бритое молодое лицо директора, недавно демобилизованного офицера, выражало особенную торжественность и деловитость.
Станок, одетый в дощатую оболочку, медленно сползая по деревянным брусьям с грузовика. Прохор Матвеевич неотрывно смотрел на него.
«Дождались, дождались», — повторял он про себя.
Он вспомнил солнечный октябрьский день, печальную картину эвакуации, захламленный стружками двор, неуютные, опустевшие цеха, вспомнил, как сидел в подавленном настроении на скамейке, у клумбы…
Прохор Матвеевич, будто очнувшись, взглянул на свои руки, как бы желая проверить, те же они или изменились. Пальцы уже покрылись коричневыми пятнами спиртового лака… Руки были те же… Он был счастлив — он работал…
Ларионыч снова подошел к нему.
— Ну как, Проша? Доволен?.. А помнишь? — прищуриваясь, спросил Ларионыч и кивнул на токарный цех.
— Не вспоминай. Хватит, — махнул рукой Прохор Матвеевич. — Чтоб такой беды никогда больше не было.
— Если постараемся, не будет, — многозначительно заключил Ларионыч. — Слышал? Сегодня решили ставить наши коренные. А кустарные, сборные, побоку…
— Вот и хорошо. Медлить незачем.
…После экстренного, собранною в цеху производственного совещания приступили к установке прибывших токарных станков. Бетонные панели для них были подготовлены заранее; несколько старых станочков боязливо, как бедные родственники, жались к стене, уступая место приехавшим издалека важным законным хозяевам.
Рабочие снимали со станков их дорожную одежду — доски, бережно разбирали липкие от масла детали, сносили в цех. Слышалась команда: «Отпускай! Раз-два — взяли!» Верещали лебедки, позванивали молотки.
Прохор Матвеевич то и дело прибегал из своего столярного, «художественного», как он сам его называл, цеха взглянуть, как шла установка. Мастер токарного цеха, потирая руки, говорил ему:
— Тебе, я вижу, Матвеевич, не терпится… Иди, иди к себе. Никого не пущу. Закрою цех — и никого! А послезавтра открою и скажу: «Пожалуйте на новоселье!»
Прохор Матвеевич шел к себе и, тихо чему-то улыбаясь, принимался за свою резьбу.
Новое, еще не испытанное вдохновение охватывало его.
Вечером, придя домой, старик достал перед ужином из шкафа маленький графин, рюмки и огорошил строгую Анфису неуместным, по ее мнению, предложением:
— Ну-ка, свояченя, давай по маленькой за наших дорогих гостечков…
— За каких еще гостечков? — испуганно вытянула темное, совсем высохшее, похожее на ржаной сухарь лицо Анфиса Михайловна. Ты что, Прохор? Очумел, никак? Сашу, что ли, вздумал рюмкой поминать?
— Давай, давай, — весело и нетерпеливо приказал старик. — Сашу само-собой помянем, а станки… фабрику… безотлагательно. Станки вернулись наши, Михайловна… Мускулы фабрики. Все опять на месте… Все, как было! Чокайся, что ли, станичница.
Анфиса все еще с недоумением глядела на старика и вдруг, охваченная радостью, сиявшей в его глазах, сама не зная почему, взяла рюмку…
Прохор Матвеевич выпил, не поморщившись. Щёки его разгладились и сразу порозовели.
Тетка Анфиса, как собственная тень старика, последовала его примеру.
— Вот так-то! — крякнул Прохор Матвеевич. — Жизнь вернулась к нам, Анфисушка… Поняла? Жизнь… Теперь бы всех опять под крышу, и дело с концом…
Анфиса тихо всхлипнула, закрыла лицо платком.
— Сашеньку… Сашеньку-то не вернешь…
— Ну-ну! — строго покосился на нее Прохор Матвеевич. — Довольно. Хватит…
…В одно из воскресений в половине июня, когда Прохор Матвеевич и все, с кем он встречался, особенно подробно обсуждали успехи Красной Армии и начавшееся вторжение союзных войск во Францию, к нему кто-то постучал.
Анфиса открыла дверь. У порога, стоял худой незнакомый мужчина в черной железнодорожной форме.
— Мне бы Прохора Матвеевича. Разрешите?
— Заходите, — недоверчиво оглядывая незнакомца, пригласила Анфиса.
Мужчина вошел в переднюю, снял фуражку и остановился, переминаясь с ноги на ногу. Прохор Матвеевич с изумлением, все еще не узнавая, смотрел на гостя.
— Забыли? Не припоминаете? — невесело улыбнулся мужчина, и улыбка подчеркнула вдруг его молодость и в то же время странную блеклость его болезненного лица, сильно помятого, видимо, перенесенными невзгодами.
— Товарищ, Якутов? Юра? — удивленно вскрикнул Прохор Матвеевич.
— Да… Бывший жених вашей дочери, если не забыли… — с горечью напомнил Юрий.
— Вот-вот… Вижу, лицо знакомое… Пожалуйте в комнату, — пригласил Прохор Матвеевич.
— Благодарю. Я ненадолго…
Юрий Якутов как будто избегал прямого и приветливого взгляда старика.
— Давно, давно вы к нам не заходили, — сказал Прохор Матвеевич. — В эвакуации, должно быть, находились?
— В эвакуации, — уклончиво ответил Юрий.
— А сейчас где?
— Опять в Управлении…
— Вот и славно. На месте, стало быть, — обрадовался старик. — Изменились вы после того, как бывали у нас. Не узнал бы где-нибудь на улице, ей-право.
По нездоровому лицу Юрия пробежала болезненная судорога.
— Очень много пришлось пережить, сами знаете… Люди долго еще не будут узнавать друг друга. Страшно, страшно все, что мы пережили…
— Да, да, да, — как будто из вежливости соглашался старик. — Мы вспоминали вас после того… Танюша-то, не спросись, не посоветовавшись, уехала на фронт…
Юрий украдкой оглядывал комнату, тянулся взглядом к двери, которая вела когда-то в комнату Тани.
Анфиса беспокойно посматривала на странного, чем-то встревожившего ее гостя.
Расставив колени и сутулясь, Юрий рассказывал:
— Папа, мама и сестра сейчас в Гомеле. Там их фронтовой госпиталь. А я, как видите, один… Квартира сохранилась и некоторые вещи…
Он вдруг встал, смущенно и взволнованно огляделся. На лбу его с глубокими залысинами выше висков заблестел пот. Он вынул не особенно чистый носовой платочек и стал вытирать им лоб.
— Вы меня извините, — заговорил он глухим голосом. — Мне нужен адрес Алексея Прохоровича и Виктора. Я не мог узнать. Мне надо написать им…
Юрий заметно волновался, глаза его все еще не могли остановиться на чем-нибудь надолго.
«Как потрепало человека… А ведь еще молодой парень», — с искренним сожалением думал Прохор Матвеевич. Он отыскал адреса, дал Юрию.
— Вы же знаете, — не утерпел, похвастал старик. — Алексей — уже дивизионный начальник по политической части. А Витенька дважды Герой Советского Союза. Полсотни самолетов сбил.
— Знаю, знаю, как же, — безучастно ответил Юрий.
— Вам, может быть, и дочкин адрес дать? — доверчиво спросил Прохор Матвеевич.
Юрий вспыхнул:
— Да, да… Пожалуйста… Я думал… Я написал Валентине… сестре… Она должна сообщить… Они где-то там, вместе…
«Вот оно что, — подумал старик. — Пришел узнать о Танюше, а спрашивает об Алеше да Викторе!»
— Да, да, все на войне, все… — не без гордости заявил старик. — Вот только Павел совхозом заправляет.
— Извините… Мне надо идти. Благодарю вас, — протянул руку Юрий.
Пожимая ее, Прохор Матвеевич ощутил: рука была холодная и вялая.
— Захаживайте к нам. Может, что нового будет от Тани, — сказал старик.
Когда Юрий ушел, тетка Анфиса сказала:
— Чего он так озирался? Как все едино украл что-нибудь. И этот сватался к Танюшке?.. Ах, боже, мой…
Прохор Матвеевич только недоуменно пожал плечами.
…А через неделю по всему городу загремели радиорепродукторы, возвещая о новом широком наступлении Красной Армии по всем белорусским фронтам.
— Пошли… Опять двинулись, — сияя, сказал Прохор Матвеевич, встретившись утром в цеху с Ларионычем. — Семьсот сорок населенных пунктов освободили, я подсчитал.
В цехах и всюду на улицах за внешней сдержанностью чувствовалось ликование. Ежевечерне Москва сообщала об освобождении новых городов, гремели победные салюты. Приходя домой, Прохор Матвеевич часами простаивал у своей карты с газетой в одной руке и с бумажными флажками в другой. Сосредоточенно посапывая, напряженно всматриваясь сквозь очки, он втыкал флажки в карту с таким видом, словно сам двигал полками, дивизиями, армиями.
Все ближе и ближе к границе надо было передвигать флажки. В некоторых местах они уже перешагнули за жирную красную черту, и Прохор Матвеевич в немом восхищении и изумлении покачивал головой.
Таня получила от Юрия письмо в то время, когда санвзвод, еле поспевая за продвигающимся вперед батальоном Гармаша, задержался на ночь в полуразрушенном селе далеко за Днепром. Письмо привез из медсанбата вечером знакомый санитар. Шла эвакуация раненых, и Таня, усталая, измученная, смогла прочитать его только перед рассветом.
В переполненной спящими санитарами и бойцами хате разносился громкий храп и стоны ожидающих очередного транспорта раненых. Огонь в гильзе коптил, глаза Тани слипались от усталости; все тело словно было наполнено тяжелым песком, и далекий, еле внятный голос Юрия, звучавший из каждого слова письма, казался ей странным, нереальным, точно снился ей.
Так было далеко, малозначительно, не соответствовало ее настроению и всему окружающему все, о чем писал Юрий.
«Дорогая, всегда любимая, — читала Таня расплывающиеся в глазах, написанные какими-то выцветшими чернилами строчки. — Почти три года прошло с тех пор, как мы расстались. За это время много утекло событии, много пережито. Кто из нас был прав, рассудило время. Ты была права по-своему, я — по-своему. Я ни в чем не хочу упрекать тебя. Ты часто говорила о высоком призвании человека, что он должен не только служить и отбывать житейские обязанности, а должен отдавать всего себя высокой цели, хватать с неба звезды… К моему сожалению, я неспособен это делать. Я обыкновенный человек…»
«Как скучно, как тускло все, о чем он пишет, и все о себе, о себе», — устало подумала Таня и продолжала читать письмо, как чью-то бледную, нежизненную повесть:
«…Ты уехала тогда, а я чуть не сошел с ума от страданий. Почему ты так поступила со мной? Ведь я любил тебя и продолжаю любить. Мне тоже пришлось многое пережить. Из-за несчастной случайности я не успел выехать из Ростова при первой эвакуации и чуть не стал жертвой роковой судьбы, чуть не погиб от рук фашистских палачей, как погиб наш начальник дороги. Ты слышала об этом? Я многое передумал, многое понял за это время. Но я не понимаю, почему я не должен думать о своем личном счастье. Я все время не переставал надеяться, что увижу тебя и мы объяснимся… Я писал тебе на прежнюю полевую почту, потом Валентина сообщила, что твой адрес изменился, и я потерял с тобой связь. Теперь я опять в Ростове, зашел к твоему отцу, взял твой адрес. Я чуть не разрыдался, когда увидел старика, увидел ваши комнаты. Мне так и казалось, что ты выйдешь и улыбнешься. Дорогая моя, поверь: как мучительно сознавать, что ты далеко и коварная смерть каждую минуту готова протянуть к тебе свою костлявую руку…»
Таня покривила губы, пропустила несколько не в меру напыщенных строчек.
«…Ты меня прости — я человек рядовой; у меня была своя мечта создать свое личное счастье, свой семейный уют. Война жестоко надругалась надо мной… Отняла у меня тебя. Я понял, — отгородиться от всего в такое время невозможно. Ты права. Война разбила скорлупу, в которой я находился… Теперь я не совсем тот, кем был…
…Еще не поздно. Я надеюсь, ты не забыла, что дала мне слово… Я не верю в окончательный разрыв…»
Таня задумалась, глядя на огонь гильзы Письмо чем-то начинало трогать ее, может быть, воспоминаниями о мирных днях, о том хорошем, что было у нее с Юрием. Но то, о чем она прочитала дальше, вновь охладило ее:
«…Я опять служу в Управлении дороги… Меня ценят… Квартира наша в порядке, даже библиотека сохранилась. Мы бы зажили хорошо. Я бы сумел создать уют. Я только и мечтаю о том времени, когда ты вернешься. Скорей бы! Если бы можно было возбудить ходатайство о демобилизации. Напиши, дай надежду, чтобы я мог ждать и жить. Ведь я люблю тебя…»
Таня отстранила письмо, закрыла глаза… За окном загрохотали, подготавливаясь к дальнейшему движению вперед, танки. Застонал тяжело раненный, прося пить. Зашевелились, просыпаясь, солдаты. В окнах уже розовел ранний летний рассвет. Послышалась команда старшины: «Вставай!» Где-то совсем близко загремели орудия. Зазвенели стекла.
Еще двое раненых позвали сестру.
«Уют… Вот все, что он ждет от победы», — насмешливо подумала Таня. Мысль о каком-то благополучном существовании в то время, когда кругом еще горела земля, гремели за окном танки и умирали люди, показалась ей омерзительной. Таня сунула письмо в санитарную сумку и надолго забыла о нем.
Ответить Юрию ей так и не удалось в ближайшие дни. Она смогла написать ему только через неделю, когда санвзвод вместе со всеми войсками вошел в Бобруйск.
Вот что написала Юрию Таня:
«Юра, извини за краткость письма. Мы идем вперед, почти не останавливаясь, и писать много некогда. Я сочувствую тебе, что тебе пришлось столько пережить из-за меня, и благодарю за память обо мне. Хорошо, что война разбила твою скорлупу, но ты, кажется, не совсем вылез из нее. Пойми же, что не из-за одного уюта мы пролили столько крови и еще прольем немало. Я еще смутно представляю, что будет после победы, но то, что придет, будет еще прекраснее того, что было до войны. За это мы и боремся. Понимаешь ли ты это? Юра, что ушло, того не вернешь. Зачем обнадеживать друг друга? У меня не осталось к тебе тех чувств, на какие ты рассчитываешь. А без настоящего большого чувства зачем связывать себя обещаниями? Здесь, на фронте, я узнала одного человека. Мы ничего не успели сказать друг другу, так как он погиб, но мне кажется, к нему у меня было настоящее чувство. Вызвать в себе чувство, равное тому, что было, пока трудно. Прощай!
Можешь писать, если хочешь. Буду по-дружески отвечать тебе. Всего хорошего.
Татьяна Волгина».
Юрий не написал Тане больше ни строчки: как видно, пути их разошлись навсегда.
………………………………………………………………………………………………………
Случилось не совсем так, как предполагал Алексей. После того как армия прорвала немецкую оборону юго-западнее Жлобина, в развилке между Днепром и Березиной, и устремилась в широкий прорыв, дивизия Богданыча пошла правее, и те места, в которых, по мнению Алексея, мог находиться Леша, остались в стороне.
Наступление разворачивалось с такой силой и стремительностью, что фронт врага сразу треснул по всем швам и стал разваливаться. Советские дивизии, осуществляя охватывающие маневры и концентрические удары, скоро оказались далеко в тылу противника и соединялись там с войсками, начавшими наступление с других направлений.
В первую же неделю наступления были освобождены Могилев, Бобруйск, Слуцк, Борисов, Осиповичи… Танки вместе с десантами шли дальше к Минску и Бресту, а пехотные части двигались вслед и задерживались, уничтожая по лесам и в отдельных оборонительных узлах разрозненные гитлеровские части.
Бои бушевали где-то впереди, а в тылу советских войск все еще бродили тысячи немцев, голодных, оборванных, одичалых, вместе с офицерами и генералами. Завидя советскую пехоту и кавалерию, одни сдавались в плен сразу скопом, другие оказывали слабое сопротивление. Регулярным советским войскам помогали партизаны.
Алексей и все люди в армии испытывали чувство беспредельного ликования. Возмездие было полное.
В душе Алексея радость сливалась с горячими приступами печали и гнева. Он шел по земле, где его личная трагедия совпала с горечью первых военных неудач, где он потерял все, во что вкладывал свои творческие силы, всю энергию. Над ним голубело то самое небо, какое он видел над собой три года назад. Тогда оно казалось Алексею тоскливым и угрожающим, а теперь — светлым и победным. Такое же жаркое и благоуханное сияло над Белоруссией лето, так же пышно зеленели леса, тихо и спокойно текли реки, и вода в них была темно-малахитовая от отраженных в ней зеленых берегов.
Политотдел дивизии намного отстал от ушедших вперед пахотных частей и догонял их по петляющим лесным дорогим на грузовых машинах. Одно время Алексей даже не мог точно знать, где, на каких рубежах располагались полки; они все время, и днем и ночью, находились в движении.
На пятый день наступления, в сумерки, Алексей приехал с первым эшелоном политотдела дивизии в большое, освещенное громадным заревом село. Немцы ушли из него не более как два часа назад и, по обыкновению, успели поджечь самую скученную, густо населенную часть. Красноармейцы резервных частей и тыловых подразделений вместе с прибежавшими из лесу жителями, как могли и чем могли, тушили пожар. Радостные приветственные крики, какими жители встречали советских бойцов, мешались с рыданиями и воплями.
Выйдя из машины на площади, у церкви, Алексей тут же при красноватом колеблющемся свете пламени развернул карту, расстелил на горячем капоте радиатора, склонился над ней. Сколько раз с начала наступления он читал одни и те же названия рассыпанных вокруг Бобруйска сел!
Машину Алексея тотчас же окружили жители — старики, женщины с детьми на руках, стайки измазанных гарью оборванных ребятишек.
Женщины протягивали к Алексею руки, некоторые плакали…
Рослый красивый старик, очевидно председатель колхоза, живший до этого вместе с партизанами, тряс руку Алексея, потом кинулся к нему на шею, и они слились в сильном мужском объятии.
Алексей едва сдерживал слезы. Ему пришлось тут же, у церкви, открыть митинг.
Дружеские руки освобожденных людей подняли его, поставили на грузовик, и Алексей произнес речь. Горло его перехватывали спазмы, голос срывался. Речь получилась не совсем складной, но Алексею казалось — он никогда не говорил так хорошо.
Тот же высокий старик поднес ему на расшитом полотенце темный, выпеченный партизанскими женами каравай с поставленной на него солонкой… Алексей принял хлеб-соль, и старик председатель колхоза вновь обнял его.
От шума, от радостных восклицаний, объятий и рукопожатий Алексей испытывал чувство, похожее на легкое опьянение.
Когда митинг кончился и толпа отхлынула, к нему подошли майор Птахин и капитан Глагольев.
— Товарищ гвардии полковник, — обратился к нему усталый, черный от пыли, майор Птахин. — Жду приказания, где расположиться с редакцией.
— Располагайтесь пока вот на той окраине села, вместе со вторым эшелоном, — приказал Алексей, отрываясь от карты и рассеянно оглядывая подошедших офицеров.
— Что наделали, людоеды! Что наделали! — оглядываясь на остатки сгоревших изб, повторил капитан Глагольев. Алексей обернулся к нему:
— Капитан, немедленно разыщите штадив — он где-то здесь, я видел их машины, и узнайте обстановку. Распорядитесь насчет связи. Я буду здесь, — показал Алексеи на стоящий возле церкви темный домик.
— Слушаюсь! — ответил Глагольев и исчез.
При свете коптилок Алексей подписал очередной рапорт начальнику политотдела армии, связался с Колпаковым, доложил о положении в полках.
— Следовать сейчас за передовыми частями вплотную очень трудно, вы правы. Все в движении, — слышался в трубке дивизионной рации возбужденный голос генерала. — Чуть ли не каждая дивизия ведет бой на окружение. Даже полки вынуждены менять направление… Где-то позади нас бродит в лесу крупная группа немцев. Говорят, ищут нас, чтобы сдаться в плен. Вот долбанули их, а? Кстати, мы идем по тем местам, с которыми связано ваше вступление в ряды армии.
— И не только это, товарищ генерал, — взволнованно проговорил Алексей и высказал свои соображения о поисках сына.
— Да, да, я знаю. Еще бы!.. Надо попробовать, — оживился генерал.
«Все верят… — с благодарностью подумал Алексей. — Ну, Лешка, если бы ты был жив…»
Он вспомнил Дудникова и Хижняка, капитана Гармаша, многих бойцов и офицеров других частей дивизии, которые когда-то спрашивали его о сыне…
— А вы утром поезжайте в эту самую Вязну… Поезжайте на часок. Авось, на вашу долю, да и на долю нашей армии выпадет такая удача, — послышался в телефоне ласково-шутливый бас Колпакова.
— Благодарю, товарищ генерал, — растроганно ответил Алексей. — Обязательно съезжу…
Он не мог уснуть до рассвета. Входили и выходили работники политотдела и связные, пищали телефоны, гремели за окнами танки. Катились тяжело напруженные автомашины и орудия, вздрагивала земля, и всю ночь бушевал пожар.
Алексей все время видел мигающие в окне красные отсветы. Как будто все былое опять придвинулось к нему, словно было пережито только вчера… Ему чудились то стоны раненых, то причитания матерей, то детский плач…
Мысль о розыске сына вновь показалась ему тщетной. «Ведь прошло три года! Кого можно найти в такой сутолоке? Что это за навязчивая идея? Уж не схожу ли я с ума?» Но когда он на минуту забывался, его как будто ударяло чем-то горячим в сердце. Он открывал глаза, прислушивался к прибойному шуму могучего движения, думал: «Да ведь здесь же все это произошло… И может же случиться чудо!»
Как только стало светать, Алексей вскочил, приказал подать машину. За ночь обстановка изменилась. Оказалось, полк Синегуба на рассвете участвовал в освобождении Вязны, и это еще больше укрепило Алексея в его намерении.
Были получены сведения из других полков и соседних частей, связь работала, но связисты уже предупреждали: «Снимаемся. Идем дальше».
Комдив Богданыч сообщил Алексею: соседний фронт уже охватывает Минск, немцы пытаются вырваться из мешка, но, кажется, сегодня их крепко «завяжут».
Алексей отдал инструкторам необходимые распоряжения, условился со штабом дивизии, что догонит их в следующем селе.
…Не более как через час он подъезжал к Вязне. По запущенному грейдеру и по вьющемуся рядом с ним проселку катились на запад бесконечные потоки войск. Алексей сидел рядом с шофером, нетерпеливо вглядываясь через ветровое стекло вперед. Сухие, подернутые пыльной корочкой губы его были сжаты.
«Хоть взгляну на это село», — думал Алексей.
Ему казалось, что он когда-то уже шел по этой дороге… И темнеющий впереди лес, и мелькнувшее в просвете деревьев село, и водяная мельница у пруда — все было знакомо, все это он видел когда-то…
Лес сменился полянкой, полянка — мелколесьем. Дорога пошла под гору, круто заворачивая вправо. У дороги стояли группы крестьян, приветственно махали машине Алексея картузами, соломенными шляпами, платками.
Вдруг лесок распахнулся и впереди открылись обугленные развалины. Несколько хат и клунь сиротливо сторонились у окраины.
Алексей остановил машину.
Мимо шли минометчики, неся за спинами круглые, как щиты старинных воинов, стальные упоры. День был знойный. Запыленные, усталые лица бойцов блестели от пота. Алексей взглянул на карту, спросил у стоявшего у дороги старика:
— Село какое?
— Вязна… — Старик, одетый несмотря на жару в рваный ватник, вытер красные слезящиеся глаза, добавил спокойно:
— Спалили германцы… Вчера ночью…
— Вы из этого села? — осведомился Алексей.
— Из Вязны, товарищ командир, — ответил старик, с любопытством и уважением глядя на офицерские погоны Алексея.
— Хорошо знаете жителей?
— Хорошо.
— Садись в машину, дед, — переходя на «ты», приказывающим тоном распорядился Алексеи.
Старик боязливо посторонился, с сомнением взглянул на дорогу, потом на лес.
Его все еще, видимо, изумляли и приводили в смущение погоны на плечах солдат и офицеров: не в таком виде он провожал их в сорок первом году на восток.
— Садись, садись, диду, не бойся, — менее нетерпеливо и более мягко попросил Алексей. — Мне нужно кое-что узнать о жителях вашего села.
— Да узнавайте. Это можно, товарищ командир, — согласился дед. — Только в Вязне никого не осталось. Все попрятались в лесу… — Старик говорил по-белорусски, но Алексей понимал каждое слово. Он привык к местному языку еще на стройке.
— Совсем никого нет? — спросил Алексей.
— Совсем. Только мертвые, сгоревшие, — все так же бесстрастно ответил старик.
— Ну, садись, — попросил Алексей, чувствуя, как от спокойной скупой речи старика веет ужасом.
Старый белорус сел в «эмку», и они поехали.
По обеим сторонам замелькали остовы печей, груды дымящегося пепла. Машина остановилась.
— Скажи, отец, — снова заговорил Алексей, открывая дверцы. — Может, ты знаешь такую женщину? Парасю…
— Парасей у нас много… Это же какую?
— Ее фамилии я не знаю… Но у нее ребенок. Найденный ребенок… Понимаешь… Может, слыхал?
Старик напряженно собрал на лбу морщины, заморгал кровяно-красными веками. И вдруг оживился:
— Никак, про украинку Параску Неделько спрашиваете? Это та, что дитё нашла!
Алексей почувствовал, как его бросило в жар.
— Вот-вот. Это было в сорок первом году, когда наши отступали… Во время бомбежки в Барановичах эта тетка Параска была и там нашла ребенка.
Побледнев от волнения, Алексей нетерпеливо тряс старика за руку.
— Где она, эта Парася? Где? Говори, дед…
Старик, видимо, тоже заволновался, кряхтя, полез из машины. Необычно возбужденный вид важного офицера, нетерпение, с каким он задавал вопросы о Парасе Неделько, заронили в него какие-то, пока неясные подозрения…
«Бог знает, что нужно этому военному начальнику с таким молодым лицом и белыми, как у старика, волосами? И чего он так допытывается? Совсем как тронутый разумом человек».
Алексей и старик стояли возле машины. Вокруг них дымились вытащенные на улицу бревна.
Старик все время вытирал рукавом глаза, и слезы, настоящие стариковские слезы бежали по его лицу. Вот опять его привезли на это страшное место! Хата его сгорела, пожитки тоже, а он, бабка, сноха, внуки, в чем были, в том и побежали в лес… Бабку так опалило, что наверное ей больше не жить уже…
Видя свое пепелище, старик разволновался, на вопросы Алексея стал отвечать отрывисто и невнятно.
— Где жила Парася? А вон там, там… Все погорели, все… — бессвязно бормотал он. — Душегубы! Каты! А мы вас, товарищи, ждали, ждали… Парасина хата в том конце села. — Старик показал куда-то на скрытый в знойной дымной мгле край огромного пожарища.
— Парася сгорела? — спросил Алексей.
Дед наконец уразумел, что его не так поняли, поспешил ответить:
— Нет… Парася живая и Марина… И дитё, кажется, при них. Слава богу… А хата сгорела…
— Где же они? — нетерпеливо допытывался Алексей.
— В лесу, в лесу, — ответил старик. — В партизанском городке… А вы кто ей будете? Родич или знакомый?
— Знакомый, — машинально ответил Алексей.
И — странное дело! Он уже не думал, что Парася Неделько могла оказаться совсем не той женщиной, какую он разыскивал, а ребенок — чужой, не его ребенок… Теперь Алексей верил: все, о чем рассказывал Дудников, была правда, и теперь осталось раскрыть последнее, что три года так волновало его.
Но в эту минуту внимание Алексея отвлек шум голосов. Он обернулся. На углу улицы и проулка, за длинным забором, стоял столб с перекладиной, а вокруг него негусто сгрудилась толпа женщин.
Алексей не сразу увидел подвешенного к столбу рыжего плюгавого человечка в эсэсовской форме.
Алексей вошел в толпу. Люди расступились, дав ему дорогу.
— Что это? Кто — его? — брезгливо отводя взгляд от столба, спросил Алексей у старухи, повязанной до самых глаз дырявой шалью.
— Наши из села. Поймали. Он хаты подпаливал, антихрист. Поджигатель…
Одна женщина, ближе всех стоявшая к столбу, молча потрясала перед повешенным сжатыми, черными от несмытой гари кулаками и вдруг плюнула в его мертвое, словно гипсовое лицо, крикнула:
— Проклятый!
Мертвый факельщик медленно поворачивался на веревке, как будто показывая всем по очереди свое небритое, в рыжей щетине лицо. На груди его висел кусок фанеры с крупно и неровно, очевидно второпях выведенной надписью:
«ФРАНЦ ГОФМАН — ПОДЖИГАЛ СЕЛО, ПОЙМАН НА МЕСТЕ ДЕЙСТВИЯ. КАЗНЕН ПО ПРИГОВОРУ ТРИБУНАЛА Н-СКОГО ПАРТИЗАНСКОГО ОТРЯДА. СМЕРТЬ ФАШИСТСКИМ ГАДАМ!»
«Нет ничего справедливее народного гнева», — подумал Алексей, выбираясь из толпы. Он словно очнулся от тяжелой дремы, обернувшись к своему провожатому-старику, спросил:
— А где партизаны, дедушка? Далеко?
— Близенько. Километров пять отсюда, — махнул в сторону леса старик. — В городе Берложоне…
— Это что же за Берложон? — допытывался Алексей.
— Берложон… Город такой партизанский. Берлог этих там понастроили — на целый город! Оттого так и прозывается. Вот, значит, как свернете в лес налево — так прямо и прямо… — охотно стал разъяснять старик. — Сперва будет одна засека, потом — другая… Сверните налево и по тропке, по тропке до самого болота… Там и есть этот самый Берложон. Там все наши бабы и детишки.
— Едем, — приказал Алексей шоферу. — Тебе куда, дед? Если в Берложон, подвезу.
— Ежели так, поеду и я, — согласился старик.
В глубине леса, за непроходимым, поросшим тиной и камышом болотом, окруженный плотно сдвинутыми соснами и ветвистыми осокорями бугрился земляной поселок с запутанными ходами сообщений, с добротно оборудованной землянкой командира отряда, радиостанцией, баней, хлебопекарней, подземной кухней и жилыми многочисленными землянками. Это и был партизанский город Берложон, которого так боялись немцы и о котором в окрестных селах сложили песню. Припевом ее были слова:
Два глубоких вала и широкая полоса колючих, опутывающих деревья проволочных заграждений опоясывали лесную партизанскую крепость. Она нерушимо стояла, почти два года, и гитлеровцы напрасно пытались подступиться к ней.
Теперь в Берложоне оставались только сбежавшие из соседних сел женщины, старики и дети: партизаны ушли добивать засевших по лесам несдающихся гитлеровцев.
На тесной, ярко освещенной солнцем поляне толпились женщины с мешками, узлами и детьми, готовясь расходиться по своим дворам. Одни уже узнали, что дома их сожжены гитлеровцами, и плакали навзрыд, другие ругали своих мужей за то, что те оставили их в такой трудный момент, третьи сидели на своих пожитках в нерешительности, словно окаменелые, не зная, куда преклонить голову.
У одной из землянок, в тени громадного осокоря, сидели, пригорюнившись, две женщины — одна молодая, очень миловидная, с круглыми, поблекшими щеками и карими заплаканными глазами, другая — старая с темным, как дубовая кора, сморщенным лицом; глаза ее сухо и угрюмо блестели. Обе женщины — в грубых башмаках на босу ногу и старых ватных фуфайках. У ног их лежали небольшие узлы. Повидимому, женщины собрались в дорогу, но, узнав о несчастье, постигшем их дом, задержались. Первый приступ отчаяния их прошел, и они сидели молча, погруженные в безутешное раздумье.
Перед ними, на притоптанной траве, ходил, смешно раскачиваясь на толстых загорелых ножках, маленький хлопчик годков трех и, держа в руке хворостинку, усердно хлестал ею по ползущему в траве жуку. Уже потемневшие шелковистые вихорки на круглой голове мальчика колечками торчали во все стороны; синеватые, как тернины, глаза с детской забавной сосредоточенностью следили за рогатым неуклюжим жуком. На мальчике была одна ситцевая рубашонка, на ногах тряпичные туфельки. Наклоняясь, он смешно показывал голый задок, и по лицу Параси пробегала невольная улыбка.
— Ой, що мы будемо робыть? Тетка Марина? — как бы очнувшись от сна, спросила Парася. — Где мы будем теперь жить? Опять землянку выроем, в селе, або як?
— А уже можно и землянку, — бесстрастно согласилась Марина. — Переживем, пока колхоз опять на ноги встанет…
— Ох, горечко, горечко… — заплакала Парася и вдруг встрепенулась, вытерла слезы.
— Тетка Марина, а если мой Андрий заявится? Чую, вин прийде, я его во сне бачила. Ведь с Червоной Армией многие повертаются… Вот было бы счастье…
— Может, и заявится, сказала Марина. А у тебя дытына… Спытае, чья? Может, без его прижила. Що ты скажешь?
Парася покачала головой.
— Про Андрийку все люди знают, що знайшла. Андрийко! — позвала Парася. — Андрийко!
Мальчик, семеня и путая ножками, подбежал к нем.
— Риднесенький… Голопузик мий, — подхватила его на руки Парася и прижала к груди. — Ему и горечка нема, що машу хату спалили… Ой, да куда же мы теперь пийдем? Вот пороги трекляти, що наробыли…
И Парася, не отпуская от себя Андрийку, еще крепче прижала его к себе.
Андрийка рвался из ее рук, хныкал, ему хотелось побегать. Женщины на поляне загомонили громче, некоторые, взвалив на спины узлы, двинулись по тропке от землянок к опушке.
— Пойдем и мы, — предложила Марина. — Чего ще будем ждать.
— Пойдем, — согласилась Парася и глубоко вздохнула.
Женщины подхватили узлы. И в это время на тропе появились старик и шедший за ним Алексей. Увидев женщин, старик ускорил шаги, как будто боялся, что они побегут от него.
— Парася! Марина! — издали закричал он и замахал палкой. — А ну, подождите.
Женщины опустили узлы.
— Ой! — сама не зная почему, тихо вскрикнула Парася, — Дид Олексо… Чего це вин? И военный с ним…
Строгий вид незнакомого человека непонятно встревожил ее. У нее похолодело сердце.
Алексей, опередив старика, подходил к женщинам, не сводя с Параси и с державшегося за ее юбку Андрийки пугающе пытливого взгляда.
— Параска, вот привел к тебе товарища начальника… Знакомого… Узнавай, — сказал старик. Он опустился на траву, тут же под деревом, ожидая, что будет говорить полковник и вообще чем все это кончится.
А Парася в эту минуту думала: военный пришел сказать ей, чтобы она не ждала вместе с Червоной Армией своего Андрия, потому что он давно погиб.
Она ждала, что Алексей скажет именно это и испуганно смотрела на него… Но Алексей не мог оторвать взгляда от Андрийки и, казалось, совсем забыл о ней. Это еще больше удивило и встревожило Парасю.
Так продолжалось с минуту, и каждый был по-своему взволнован. Дед Олексо и Марина, казалось, совсем забыли на это время обо всем, что происходило в сожженном селе, и с напряжением ждали, что скажет полковник, какую новость принес он Парасе.
Оробев при виде незнакомого человека, опоясанного ремнями и обвешанного орденами, Андрийка сначала уткнулся головой в широкие складки Парасиной юбки, потом отбежал в сторону и снова занялся своим прутиком.
— Это вы Парася Неделько? — спросил Алексей. — Мне надо с вами поговорить… Давайте познакомимся. Алексей Волгин, полковник Советской Армии…
Он протянул руку. Парася несмело пожала ее.
— Присядем, — предложил Алексей. — Так будет лучше… Вы только не пугайтесь. Я ничего худого вам не скажу.
Он попытался улыбнуться, хотя сердце его срывалось раз за разом и глаза все время устремлялись к бегавшему невдалеке Андрийке.
Алексей, Парася и Марина присели на лежавшее у входа в землянку бревно.
— Не удивляйтесь, если я буду задавать вам странные вопросы, — стараясь говорить спокойно, сказал Алексей. — Расскажите, при каких обстоятельствах вы нашли ребенка?
Парася продолжала изумленно смотреть на Алексея.
— А вы… вы хиба не от Андрия? — чуть слышно спросила она.
— От какого Андрия? — в свою очередь удивился Алексей.
— От моего мужа. Он ушел с Червоной Армией и еще не вернулся.
— Нет, Парася… Я вас буду так называть… К сожалению, я не знаю вашего мужа, — ответил Алексей.
Парася и Марина облегченно вздохнули и в то же время были разочарованы.
— Так вот, — продолжал торопливо Алексей. — Мне нужно знать, где и как вы нашли ребенка. Я сразу объясню вам, в чем дело. Три года назад, в начале войны, в Барановичах при эвакуации погибла во время бомбежки моя жена… С ней был ребенок… Мой сын… Он потерялся… Или погиб, не знаю… Вы тоже тогда были в Барановичах…
Парася всплеснула руками и переглянулась с Мариной.
— Ах, боже ж мий! Та была ж…
Дед Олексо еще более насторожился.
Алексей продолжал:
— Я узнал о вас случайно, от своих бойцов… Алексей коротко изложил историю с Дудниковым и Миколой. Конечно, установить трудно… Ведь тогда ребенку было всего три недели… прошло три года… Алексею хотелось привести какие-то доказательства. Он сбивался, путался, а взгляд его продолжал тянуться к бегавшему невдалеке Андрийке.
— В общем, вы понимаете, — закончил Алексей. — У меня есть предположение, что воспитываемым вами ребенок — мой сын.
Парася и Марина опять переглянулись.
— А як же вы узнаете, що вин ваш? — спросила рассудительная и быстро овладевшая собой Марина. В ней пробудилось недоверие.
Алексей смутился: в самом деле, как он может узнать?..
— У него должна быть родинка на левом виске, — привел он слабое доказательство. — Вот здесь… В крайнем случае можно установить…
Алексей уже не сознавал, что говорил: ему казалось — сейчас у него отнимут то, что он с такой надеждой искал.
— В конце концов, осталось же что-нибудь из вещей ребенка… — еще более неуверенно добавил он. — Во всяком случае, я надеюсь, — вы не будете возражать, если я сделаю все для установления моего отцовства…
Парася заплакала.
— Та що вы, бог с вами! — сказала Марина. — Як вона ваша дытына, то и возьмить ии. Мы же ии сбереглы и ухаживали за нею, як за своею, и все думали: маты або батько найдутся…
— А мне жалко… Тетка Марина. Ох, як жалко. Я ж до его привыкла, — еще громче заплакала Парася.
Алексей растерялся: он совсем не ожидал этого.
— Вы не волнуйтесь. Я же не отнимаю его у вас. Сначала мы установим… Успокойтесь, — повторял Алексей и обратился к Марине: — Позовите ребенка, прошу вас…
— Андрийко! Андрийко! — позвала Марина.
Парася продолжала плакать.
Мальчик подбежал к ней, исподлобья глядя на Алексея черными блестящими глазенками. Алексей невольно зажмурился: на него глядели знакомые когда-то любимые глаза… А может, это только показалось ему?..
Алексей, плохо соображая, что же надо говорить и как поступать дальше, попросил:
— Вы разрешите взглянуть, есть ли у мальчика родинка?
Горло его сжималось, он с трудом сдерживал себя.
Марина притянула Андрийку к себе, откинула спадавшую на его лобик шелковистую прядку, и Алексей увидел родинку. Но и на этот раз он справился со своим волнением: ведь родинка еще не все!
Алексей встал с бревна, отошел в сторону. Плечи его согнулись… Он видел перед собой глаза Андрийки: они были самым сильным доказательством. И не ему нужны были теперь другие доказательства! Ему хотелось только оправдаться перед Парасей в том, что он хотел взять у нее ребенка, которого она выходила, выкормила, которому отдала три года своей жизни.
Марина и дед Олексо все еще с недоверием смотрели на Алексея. Парася перестала вытирать слезы и только прижимала к себе и целовала Андрийку. Мальчик был встревожен странным поведением взрослых и готов был расплакаться.
— Як же ты его не виддашь, — тихо сказала Парасе Марина. — Ежели вин его, нехай бере…
— Ой, важко, тетка Марина… Ой, як важко. Я ж его полюбила, — повторяла Парася и, еще раз поцеловав Андрийку, опустила его на землю: — Як бы ж воно само сказало: кто его батько та маты…
И опять слезы ручьями полились из ее глаз. Но вот она вытерла их, задумалась.
— Тетка Марина, — немного погодя более спокойно заговорила она. — Мабуть, така наша доля. Там, в оклунке, у меня сховано одеяльце, в яком я найшла Андрийку, и две пеленки. Покажите их тому человику. На одеяльце есть якась метка. Може, вин сгадае…
Марина живо развязала мешок, вынула оттуда байковое выцветшее одеяльце, чистые полуистлевшие от долгого употребления пеленки.
— Товарищ начальник, пидойдить сюды! — кликнула Марина стоявшего невдалеке Алексея. Тот подошел. Глаза его смотрели сурово и смущенно.
— Извините меня, Парася. Я причинил вам много волнений, — сказал он. — Я понимаю, вы сильно привязались к ребенку. Пусть он пока остается у вас. Вы хорошая мать… Я отдам вам все, что у меня есть. Вы еще подумаете… Ведь я в самом деле ищу своего сына и хочу его найти… И я убежден, что это он и есть… Но мы разберемся после… Теперь-то будет для этого время. Я еще заеду к вам…
— А ну-ка, добрый человик, подывытесь сюды. Це не ваше? — спросила вдруг Марина, подавая Алексею одеяльце.
Алексей схватил его, развернул… На одном уголке его стояли вышитые Кето красной, давно выцветшей нитью инициалы: «А. В.».
— Вот видите, Парася… Эту вещь я хорошо помню, — сказал Алексей, подняв голову. — И эти буквы. Теперь уж ничего не поделаешь. Придется решать, как быть.
— Та як быть. Раз вы батько, то и берите своего сыночка, — решительно заявили Марина. Ведь это же такое счастье! Андрийко, а ну, пиды сюды! Ото-ж, проказливый хлопец.
Она взяла ребенка на руки, поднесла к Алексею.
— Андрийко! Ось гляди. Це твий батько найшовся!.. Чуешь?
Не боясь теперь испугать ребенка, Алексей потянулся к нему, но Андрейка стал хныкать, упираться.
Алексей, давно не державший на руках детей, все-таки взял его, неловко прижал к себе и поцеловал в щеку. И вдруг отвернулся и по-мужски скупым жестом вытер глаза…
Марину, Парасю с Андрийкой и деда Алексей отвез в их село. Но какое это было село! Только теперь Алексей внимательно разглядел его и содрогнулся: от трехсот дворов не осталось и сотни…
Женщин с ребенком надо было куда-то пристроить. При помощи того же деда, охотно сопровождавшего его всюду, Алексей разыскал недавно вернувшегося в село председателя сельсовета, переговорил с ним.
Марину с Парасей, как и других оставшихся совсем без крова жителей, было решено разместить по уцелевшим хатам.
Многие не захотели уходить от своих пепелищ и уже устраивались на житье по погребам и на скорую руку собранным из оставшихся досок и плетней шалашикам…
— Вон сколько надо строить, — поведя рукой, озабоченно, но без уныния в голосе сказал Алексею председатель сельского совета. — Больше чем полсела из золы надо поднять. Но ничего… Построим… Лесу у нас хватит. А для Параси, конечно, поторопимся особо. В этом не сомневайтесь. И за парнишкой всем колхозом приглядим. Вы месяца через два к нам приезжайте, товарищ полковник, — поглаживая партизанскую — во всю грудь — и черную, как уголь, бороду, пригласил председатель. — Села нашего тогда не узнаете… Люди теперь до работы будут особенно охочие: как возьмутся, только стружки полетят.
Алексей торопился. Отдав Парасе и Марине все деньги, какие были при нем, он тут же при всех благодарно поцеловал обеих женщин, сказал:
— Спасибо вам, хорошие люди. Я вас никогда не забуду. Через неделю, а может быть, и раньше, восстановят железную дорогу, из Бобруйска на Гомель пойдут поезда. И я вас прошу, Парася, сделать еще одно доброе дело для меня и ребенка. Поезжайте в Ростов, к моему отцу, отвезите Андрюшу (Алексей все еще не решался при Парасе называть мальчика его настоящим именем). Поездку я устрою, и вам не придется много хлопотать. Как только пойдут поезда, возьму отпуск дня на три, приеду к вам, соберу вас в дорогу, отвезу в Бобруйск и посажу в поезд… Согласны?
Алексей решительно и настойчиво смотрел на Парасю.
Уже успокоившаяся и примирившаяся со всем Парася взглянула на Марину. Она привыкла во всем советоваться с теткой и поступать так, как она скажет.
— Поезжай, Парася, — просто посоветовала суровая Марина. — Отвези дытыну до ридного дому. Зробым все для этого человека…
— Ото ж. И я того хотела, — согласилась Парася, и добрые карие глаза ее особенно тепло засветились.
Алексей еще раз поблагодарил женщин.
Парася и Марина стояли у входа перенаселенной погорельцами хаты, прощально, с искренним участием и сожалением смотрели на него.
У ног их лежали узелки со скудными пожитками.
Андрийко стоял у ног Параси, прижимаясь к коленям, все еще пугливо и в то же время с непостижимым выражением детского любопытства смотрел на Алексея.
Такими и запомнились эти простые, скромные, щедрые на доброту женщины Алексею…
Через час он снова погрузился в свои обязанности и заботы. Наступление продолжалось безостановочно.
Полк Синегуба он нашел в селе под Барановичами. Здесь Алексей окончательно убедился, что судьба Леши интересовала не только его одного.
Он почувствовал это, как только попал в батальон. Генерал Колпаков, которому он позвонил, поздравил его от всей души, полковник Синегуб и майор Соснин выпили по походной чарке на минутном привале. Капитан Гармаш, встретившись с Алексеем, кинулся к нему в объятия. Таня и Нина, выслушав рассказ о том, что произошло в партизанском городке Берложоне, всплакнули.
Общая радость эта совпала с новой большой победой: на другой день советские войска вошли в Минск, и двадцатичетырехкратные пушечные залпы прогремели из Москвы на весь мир.
А через две недели, когда советские войска подходили к границе, Алексей узнал, что из Бобруйска на Гомель пошли первые поезда. Получив трехдневный отпуск, он съездил в Вязну и лично сопроводил Парасю вместе с Лешкой до Гомеля, а оттуда отправил их в Ростов к отцу.
Узкие кривые улицы старого белорусского городка запружены нескончаемым потоком советских танков, длинноствольных орудий, тягачей, гвардейских минометов с отлого приподнятыми, затянутыми в парусиновые чехлы рамами.
Нестерпимо палит солнце. Серая пыль, как дым, висит между невысоких, облезлых за время войны домиков… Звяканье гусениц, шум моторов, громыхание орудийных колес по неровной мостовой оглушают, доводят до отупения. Но лица солдат, сидящих на танках и шагающих за орудиями, словно озарены изнутри одним стремлением… Вперед! На запад! К границам, вслед за убегающим врагом — вперед! Какое это бодрое, поднимающее, как на крыльях, слово!
Алексей вместе с неотлучным капитаном Глагольевым еле продвигался на своей серой от пыли, словно в сусличий мех одетой «эмке» через победно гремящий стальной поток.
Какое могучее, сокрушительное движение! Какая окрепшая вырвавшаяся на простор сила! Как она выросла, закалилась за три года!
Вот плещется на танке алое, слегка припудренное пылью, с потемневшими позолоченными кистями знамя. Оно то вяло никнет от безветрия, то с шумом раскрывается под внезапно вырвавшимся навстречу ветром…
Знамя держит пожилой, в пристегнутой у подбородка, развевающейся плащпалатке, будто из бронзы отлитый боец.
Его, как пчелы матку, облепили солдаты; они сидят у ног его, сжимая автоматы, поблескивая на солнце касками.
Бледные, улыбающиеся женщины и ребятишки машут танкистам, бросают им увядшие пучки голубых васильков и желтых ромашек. Бойцы подхватывают цветы на лету, отвечают таким же приветственным помахиванием рук.
Почти у каждого домика кумачовый флаг… Откуда взялись эти флаги? Кто уберег их от фашистского ока, прятал в надежде на долгожданную встречу с родной армией-избавительницей? Не эти ли скромные, похудевшие, с истощенными лицами девушки, не тот ли дряхлый старик с слезящимися, но просветленными глазами, взирающий на проходящих мимо воинов?
Алексей видел все это, и радость от успешного наступления сливалась в его душе с глубокой личной радостью.
Едва успел он расположиться с политотделом на окраине городка, как был получен новый приказ двигаться дальше, а спустя некоторое время генерал Колпаков вызвал Алексея к телефону и сообщил: в двадцати километрах от города, в лесу, находится немецкий полк в полном составе. Командир полка через парламентеров заявил о готовности сдаться в плен, однако поставил условие: на место сдачи должны прибыть советские представители не ниже штаба армии.
— Немцы пошли с гонором, — шутливо сказал Алексею генерал Колпаков. — Хотят в плен сдаваться не просто, а с помпой. Поезжайте, товарищ полковник. Место назначено. Координаты: квадрат номер восемь. Туда едут наши люди. Об остальном договоритесь с Богданычем.
Алексей пошел искать комдива среди еще неутихшей штабной сутолоки. Он застал его во дворе, заставленном машинами.
Богданыч уже заносил ногу за железный борт «виллиса»; увидев Алексея, выжидающе остановился.
— А-а, начподив, вы тоже едете немцев принимать? — крикнул Богданыч.
— Еду. Что за полк? — спросил Алексей.
— Представьте, целехонький, вместе со штабом, со знаменами, оружием и со всеми потрохами. Сидели все время в лесу, надеялись — вот придет помощь, изголодались и решили: ну его ко всем чертям с Гитлером. А в плен все-таки хотят сдаться по всем правилам церемониала… И вы знаете, — Богданыч хитро улыбнулся, — ведь у меня сейчас, кроме двадцати автоматчиков, никого нет. Все ушли вперед. Воображаю рыла гитлеровских офицеров, когда они увидят, что сдаются десятку наших пехотинцев.
— Да, картина действительно поучительная, — ответил Алексей, — Неплохо было бы напомнить немецким генералам кое о чем.
— Что ж, поехали скорее, а то как бы они не передумали…
На назначенном советским командованием месте на лесной лужайке, вблизи шоссейной дороги, немцев ждали два представителя политотдела армии — капитан и старший лейтенант, майор из штаба армии и небольшая группа автоматчиков.
— Маловато нас, — спрыгивая с «виллиса», подмигнул Богданыч. — В случае чего и круговую оборону занять не сможем.
— Будем осторожными, — посоветовал Алексей.
Не прошло и пяти минут, как из лесу вышли два немецких офицера с белым флагом и направились прямо к советской группе. Советские автоматчики выстроились в две редкие шеренги, образовав как бы живую аллею.
— Быть начеку! — тихо приказал Богданыч.
Гитлеровские офицеры шли четким строевым шагом, за ними шел барабанщик, отбивая сухую унылую дробь, за барабанщиком — плечистый верзила с опущенным книзу полковым знаменем.
Коричневое, со свастикой в белом кольце знамя обвисало, как тряпка, чуть ли не касаясь земли. Очевидно, этим командование полка решило с самого начала подчеркнуть свою покорность изменчивой судьбе…
За фашистским знаменосцем потянулся весь полк — человек около пятисот — все, что удалось сохранить в последних боях.
Со смешанным чувством удовлетворения и презрения смотрел Алексей на это повергнутое в прах воинство.
Комдив Богданыч, опиравшийся на борт «виллиса», весь побагровел от обуревавших его чувств, но старался сохранить положенное в таких случаях бесстрастие.
Автоматчики, держа автоматы наготове, с горделивым спокойствием провожали глазами шагающих немцев…
Вот идущие впереди офицеры вытянулись, откозыряли Богданычу и Алексею, опустили белый флаг, потом, сняв свои парадные палаши, положили их на примятую пыльную траву.
Знаменосец положил знамя. Барабанщик продолжал сухо отстукивать своими палочками.
Шеренгами потянулись солдаты, бледные, тощие, грязные, обросшие щетиной. Сбившись с шага, они, не обращая внимания на команду офицеров, повалили, как стадо баранов, с каким-то презрительным ожесточением бросая в кучу винтовки, автоматы, патронные сумки, гранаты, ручные пулеметы, противогазы, амуницию.
Офицеры стояли в стороне, подгоняя замешкавшихся:
— Шнель, шнель! Айн, цвай, драй.
Крупная боевая единица с оружием, боеприпасами и командирами сдавалась без боя с видом обреченных.
Советские автоматчики выделялись среди этой грязной, обносившейся голодной толпы, как редкие стебельки свежей зеленой травы в чертополохе… Сотни вооруженных людей сдавались, в сущности, нескольким слабо вооруженным советским бойцам.
Очевидно, и сами немецкие офицеры были подавлены этим…
— Вы знаете что, начподив, — заговорил вдруг стоявший рядом Богданыч. — Гляжу я на них и думаю. Ну какая это армия? Ведь это разобщенные автоматы. Никогда у них не было того, что прочно, навсегда скрепляет людей в несокрушимую силу. Не было ни высокой идеи, ни благородной морали… Ведь это же банда. Разбой не удался, взломщики пойманы — ну и конец.
Богданыч раздраженно сплюнул и отвернулся. На добродушно-строгом лице его отражались скука и раздражение.
— Только время мы с вами потеряли, Алексей Прохорович, — мрачно пошутил он. — Поехали скорей догонять остальных. А мои солдаты прямо с ног сбились, этих вояк догоняючи.
— Что ж… Поехали, — согласился Алексей.
Усевшись в свои машины и не глядя на растянувшуюся по дороге, оцепленную советскими автоматчиками колонну военнопленных, Алексей и комдив покатили по знойному большаку туда, где склонялось солнце, — к новым освобожденным селам и городам.
Был душный июльский вечер. Занавешенное пылью солнце заходило за иссиня-темную, дышавшую прохладой стену леса.
Алексей возвращался из полка вместе с Таней в политотдел дивизии. Там член Военного совета армии должен был вручать ей и другим солдатам и офицерам награды. Таня уже получала третью награду. Первую — орден Красной Звезды и вторую — медаль «За оборону Сталинграда» она получила еще под Курском, теперь ей предстояло принять из рук члена Военного совета орден Отечественной войны первой степени.
Таня сидела, забравшись в угол кузова, и перед ней проплывал весь пройденный ею путь — от Днепра до Волги и от Волги почти до самой советской границы. Сколько пришлось пережить, сколько пройти дорог, тропок, лесов, скольких раненых вынести на своих руках! Она несколько раз пыталась подсчитать их — напрасно! Запомнились только отдельные случаи, а те минуты, когда жизнь ее самой висела на волоске, совсем стерлись из памяти. И вот она дошагала до какого-то рубежа, и теперь ей не было стыдно за себя. Она внесла и свою долю в общее дело. И главное, все оказалось просто, и не было как будто ни разу какого-то особенно яркого, необыкновенного случая героизма, о котором она мечтала все время… Были бессонные ночи, трудные переходы, всегдашняя забота, как бы вынести из-под огня истекающего кровью человека, а вот героизма не было!
После смерти Саши не хотелось думать о каких-то особенных подвигах; просто хотелось побольше принести пользы армии, всему советскому народу.
— О чем задумалась? — ласково спросил сестру Алексей.
— А так… Сама не знаю, — ответила Таня.
— Волнуешься?
Таня созналась:
— Немножко. Пройдет.
Алексей стал вглядываться в мелькающие мимо стройные сосны, темнеющие гордыми вершинами на бледном шелке неба. Дорога потянулась лесом и вдруг уперлась в железнодорожное полотно, нырнула под мост и легла вдоль насыпи.
— Остановите-ка, сержант! — приказал Алексей шоферу. — Пройдем-ка по насыпи. Я хочу посмотреть, предложил Алексей сестре. — До вручения еще час, а до политотдела десять минут езды.
Алексей и Таня вышли из машины, взобрались на железнодорожное полотно. Дорога тянулась на запад, к уже недалекой границе. Ее вид вызвал в душе Алексея томящее чувство. Может быть, запущенный участок дороги напомнил ому довоенную новостройку? Перед его глазами выстилался сейчас двухколейный, проложенный по крупному щебню путь; четыре струны поржавелых рельсов, аккуратно, методически, через каждый стык взорванные отступающим врагом: одно звено — целое, другое — словно разрублено гигантским зубилом. И так до самого горизонта…
Стальная ферма ближайшего моста вздыбилась. Ее облепляли люди в серых шинелях. Они уже работали. В тихом вечернем воздухе были слышны звонкие удары молотков о сталь, скрежет лебедок.
И вспомнился Алексею другой вечер: последние трудовые усилия на мосту новостройки, резкий свет электрических фонарей, напряженная торопливость людей, готовящихся к пропуску первого паровоза, — сияющее, измазанное пылью, по-ребячьи худое лицо Шматкова и его слова:
«Будьте в надеже, товарищ начальник! Будьте в надеже!»
«Да, такие, как Шматков, не подвели и в войне», — подумал Алексей и посмотрел на запад.
Он остановился и, толкая носком сапога красноватую от ржавчины зазубрину разорванного рельса, презрительно сказал:
— Гляди, Танюшка: обычная прусская точность во всем — в зверствах, в бомбежках, в поджигании сел и вот в этом… Подрывная команда выполняла приказ командира пунктуально. Взрывали не где попало, а через каждое звено, нигде не отступая от положенного расстояния. Делали все с точностью до одного сантиметра… И какая дьявольская методичность. Школа! И, наверное, так всюду — до самой границы. Так и кажется, — Гитлер хотел закрыть таким способом дорогу на Берлин. И трясется, наверное, сейчас, как шелудивая собака… Ведь наши войска уже взяли Брест.
— Неужели эта линия ведет прямо на Берлин? — удивленно спросила Таня.
— Да. Через Варшаву — на Берлин. Только колея разная: у нас — одна, у немцев — другая…
— Удивительно. Вот мы уже и на дороге к Берлину, — задумчиво сказала Таня. — Как быстро мчатся события.
В пилотке, с коротко остриженными волосами, стройная, подтянутая, с пистолетиком на боку и в маленьких кирзовых сапогах, она вся светилась необычным мужественным спокойствием. Алексей бросил на сестру довольный взгляд: теперь он был спокоен.
— Алеша, расскажи еще раз, какой он, Лешенька, — попросила Таня. — Никак не могу помириться с тем, что мне не довелось тогда повидать его. Какая досада!
— Я и сам тогда плохо разглядел его, потому что ужасно волновался, — медленно ступая по шпалам, заговорил Алексей. — Но глаза Катины сразу узнал, честное слово! В таком возрасте уже достаточно определяются родительские черты… Недавно получил письмо от отца: там был такой переполох. Кажется, отец доволен, пишет: ребенок — вылитая Катя. Парася все еще гостит у отца. Он никак не хочет ее отпускать.
Таня вздохнула:
— Как бы я хотела теперь поехать домой.
— Вот и наш разъезд… А вон и ферма, где наш политотдел, — сказал Алексей и улыбнулся. — Ну, ты готова?
Таня ответила:
— Готова. Только мне неловко, если ты будешь вручать.
Алексей засмеялся:
— Вручать будет член Военного совета — это первое, второе — не тебе одной, а в-третьих — я ничуть не повинен в твоей награде, можешь поверить!
Таня потупилась.
Садясь в ожидавшую их внизу, на дороге, подъехавшую машину, Алексей сказал:
— Походил я по рельсам — и отлегло от сердца. Не могу равнодушно проезжать мимо железной дороги. У каждого человека есть какая-нибудь профессия, пусть самая скромная, но он остается предан ей всю жизнь. Так и я, наверное, после войны и помру на транспорте. Сколько воевал, а профессиональным военным так и не стал. Ты не рассказала мне, как поживает Гармаш.
Таня, сидя в машине, доверчиво прижавшись к брату, стала рассказывать, как преобразился капитан Гармаш, как повеселел, даже песни стал распевать! А с Арзуманяном живут душа в душу. Вот уж сошлись, два сапога — пара!
— Ты еще не знаешь, что произошло с Гармашем на этой неделе? — с загадочной улыбкой спросил Алексей. — Конечно, он никому никогда не расскажет об этом. И тебе скажу под большим секретом — не выдай. Вызвали Гармаша к командиру дивизии, говорят: «Езжайте — принимайте новый пост заместителя командира полка», — а Никифор Артемьевич наш на дыбы: «Никуда не пойду из батальона, хоть в военный трибунал, хоть под расстрел. Я, говорит, с этим своим батальоном воевал с начала войны, вынес с бойцами самые большие трудности и с ними дойду до самого Берлина. Хоть дивизией сейчас приказывайте командовать, не соглашусь. А дойду до Берлина — там назначайте хоть командующим армией». Богданыч сначала рассвирепел, пригрозил разжаловать в солдаты и отправить в тыл, потом задумался: «Ладно, говорит, ступай, цыганская душа, чтоб я тебя больше не видел. Сгинь! Погляжу, как ты до Берлина дойдешь. Ты что думаешь — батальон — это цыганский табор, что ли? Вот доложу командующему, что ты самый поганый командир в полку и на повышение тебя не представлю!» Пришлось вступиться за Никифора Артемьевича. Отлегло у Богданыча, засмеялся, махнул рукой: «Ладно. Что ты с ним будешь делать? Судить за недисциплинированность? Командир ведь больно хороший — храбрый, умелый, каких мало. Пускай воюет, а звание майора все равно придется ему присвоить». Вот какую штучку выкинул наш Артемьевич.
Алексей и Таня посмеялись.
— В следующий раз проеду до батальона — проведаю, — пообещал Алексей.
— Там все ждут тебя, Алеша, — сказала Таня и вдруг умолкла: все радовались, все шли вперед, только не было Саши… В эти радостные дни Тане казалось, что только его одного и не было. К глазам ее уже подступали слезы, и она закусила губы.
А Алексей задумчиво поглядывал мимо головы шофера вперед, на тонущую в вечерней мгле дорогу. И вдруг спросил:
— А Нина Петровна поехала в политотдел раньше?
Таня лукаво взглянула на брата.
— Да, она, Тамара и старшина Коробко. А почему это тебя интересует?
Алексей дернул сестру за ухо.
— Все будешь знать — рано состаришься.
Таня засмеялась:
— А я и так все знаю.
— Ну и помалкивай…
Машина остановилась у низких кирпичных строений на краю пыльного, искромсанного бомбежкой городка. Алексей и Таня вышли из машины.
— Ты иди вон туда, — сказал Алексей сестре и показал на домик, похожий на железнодорожную будку. — Там ждут все вызванные из полка для вручения. А я сейчас приду. Член Военного совета, кажется, еще не приехал. Машины его не видно.
Алексей вошел в помещение политотдела. Дивизия Богданыча на днях была оттянута во второй эшелон по случаю переформирования и приема нового пополнения. Весь личный состав, утомившийся после многодневного непрерывного похода с боями, теперь отдыхал, и в политотделе чувствовалось затишье. Близость границы настраивала всех на праздничный лад.
Однако по озабоченному лицу капитана Глагольева Алексей заключил, что в его отсутствие был получен какой-то новый приказ.
— Сколько людей прибыло? Все вызванные явились для получения наград? — спросил Алексей.
— Все, товарищ гвардии полковник. Вам пакет из политуправления.
Алексей вошел в свою комнату, в которой жил и принимал людей, вскрыл пакет, прочитал:
«Приказываю сдать политотдел прибывающему полковнику Горбаневу, самому явиться 25 июля с. г. в Политуправление фронта по вопросу, связанному с отзывом из армии по указанию ЦК ВКП(б)».
«Ну что ж… В добрый час», — подумал Алексей и, испытывая радость и в то же время сожаление, что сегодня же придется прощаться с фронтовыми людьми, вышел из комнаты.
Таня стояла в шеренге рядом с Тамарой и Ниной Метелиной. Иван Дудников, Микола Хижняк, старшина Коробко и автоматчик Гоголкин замыкали правый фланг. Получавших награды было человек тридцать: разведчики, пулеметчики, повозочные, санитары. Комната была небольшая, шеренга выгнулась четырехугольником вдоль стен.
На покрытом потертым бархатом столе светила большая керосиновая лампа. За столом стояли член Военного совета армии, с впалыми желтоватыми щеками и черными, болезненно мерцающими глазами, комдив Богданыч и начальник политотдела Волгин.
В комнате было тихо. Слышался только шелест бумаг, переворачиваемых капитаном Глагольевым. Член Военного совета оглядел шеренгу, остановил на мгновение взгляд на Тане. Таня почувствовала, как щекам ее стало горячо, кровь так и прихлынула к ним, а сердце неистово заколотилось.
И почему она так волнуется? Что тут особенного! Выйдешь на шаг вперед, примешь левой рукой награду, правую оставишь свободной для рукопожатия, ответишь «Служу Советскому Союзу!» и вернешься в строй. Право же, все очень просто и волноваться не из за чего…
А все-таки, что она совершила? Что привело ее в эту комнату и поставило в шеренгу героев?
Перед Таней опять замелькали лица вынесенных с поля боя людей — пожилых и молодых, сердитых, бранчливых и беспомощных, смягченных страданием. Как иногда было тяжело с ними, и не всех Таня одинаково сильно жалела, потому что все они были разные люди.
Тамара легонько толкнула под руку локтем: гляди! Как всегда, подруга была спокойна; ее трудно было удивить и чем-нибудь взволновать.
Ее и сейчас смешило то, как старательный капитан Глагольев, у не спеша, выкладывал на стол белые коробочки орден к ордену, медаль к медали…
Таню на минуту отвлекли приготовления Глагольева.
Начальник политотдела наклонился к члену Военного совета. Тот кивнул головой, шепнул:
— Можно вызывать.
— Гвардии сержант Дудников! — выкрикнул капитан Глагольев.
Дудников вышел. Кончики его светлых прокуренных усов были тщательно подкручены.
Как изменился он за три года! Пропеченное солнцем сухое лицо его все изрезано морщинами, скулы резко очерчены, выпирают, но серые, умные глаза смотрят твердо, уверенно — обычный взгляд старого бывалого солдата.
«До свидания, Дудников, — мысленно обратился к нему Алексей. — Желаю тебе довоевать до конца и вернуться домой».
— Правительство и народ благодарят вас, гвардии сержант, за то, что вы честно несли звание бойца Советской Армии! — сказал член Военного совета, — От имени Президиума Верховного Совета вручаю вам орден боевого Красного Знамени. Поздравляю вас.
— Служу Советскому Союзу! — важно ответил Дудников. — Бил фашистов, бью и буду бить!
Генерал пожал ему руку. Дудников весело взглянул на Алексея, пошел на место неторопливо, тяжеловатым шагом.
Вышел Хижняк, за ним автоматчик Гоголкин, потом старшина Коробко.
— Вот умора, — шепнула озорная Тамара, и Таня локтем ощутила, как напрягается от сдерживаемого внутреннего смеха ее тугое тело.
Старшина Коробко стоял перед генералом, плечистый, грузный, багровый от смущения.
Он неловко взял коробочку с медалью «За отвагу» и с таким видом, как будто и такой скромной награды не заслужил, сбившись с шага, вернулся на место.
Наконец очередь дошла до Тани, Она вышла, не чувствуя ног, словно теплая волна вынесла ее. Член Военного совета говорил ей что-то о мужестве, о героических советских девушках, о комсомоле, о достойном поведении в бою, но она плохо его понимала. И только став в шеренгу, опять увидела лица командира дивизии, члена Военного совета и брага. Только в эту минуту она осознала до конца, что все это значило для нее…
Пискливый голосок Тамары вывел Таню из необычного душевного состояния. Тамара и здесь осталась верна себе: отвечая генералу, она спуталась и чуть не фыркнула, чуть не опозорила весь санвзвод.
— Медаль «За отвагу». Вместе с Орхидором, — успела она шепнуть, вернувшись в строй, став рядом с Таней.
Вручив ордена и медали остальным бойцам, Красную Звезду Нине Метелиной, член Военного совета произнес поздравительную речь.
Говорил он скупо до сухости, но и такие слова казались слушающим людям значительными. В них ничего нельзя было заменить, как в словах приказа.
Еще более короткую, но взволнованную речь произнес Алексей. Он сказал всего несколько слов, ставя в пример лучших бойцов и командиров.
— Гвардейцы! — сказал он. — Завтра вы пойдете за границу. Держитесь там так же порядочно, мужественно, справедливо, чтобы о вас говорили: «Вот воин Советской Армии!» Чтобы ни один человек не послал вам упрека в недостойном поведении, в трусости, в своекорыстии, чтобы знамена наши остались такими же чистыми, как всегда! А теперь пожелаю вам боевых удач! Путь вам добрый, гвардейцы!
Алексей чуть не сказал, что завтра он уже не пойдет с ними дальше, Что никогда не забудет своих боевых друзей, но сдержался: пусть эти слова навсегда останутся в его душе.
…Когда он освободился и вышел из политотдела, награжденные уже разъезжались по своим частям.
Алексей услышал голоса Тани, старшины Коробко и Тамары, шум заведенного мотора.
— Поздравляю вас, товарищ старшина, с наградой, — пищала в сгустившихся потемках Тамара.
— Ох, Тамарочка, да и вас также, — гудел Коробко. — Я б вам за вашу храбрость разве такую награду дал? Я бы вам Героя присвоил…
Тамара захохотала:
— Как жаль, Орхидор, что вы не командующий.
— Да я ж им буду, Тамарочка. Вот ей-богу, — добродушно отшучивался старшина.
Алексей окликнул сестру.
— Ну, Танюша, — сказал он, когда она подошла. — Поздравляю тебя, сестричка… А меня вот отзывают из армии.
— Что? Отзывают? Зачем?
Таня с минуту помолчала, ошеломленная, потом добавила не то с радостью, не то с сожалением:
— Впрочем, я этого ожидала, Алеша. Ну что ж… Пожелаю тебе удачи. Нетрудно догадаться, на какую работу тебя отзывают.
Она понизила голос:
— Нине Петровне сказать об этом?
— Я сам скажу, — ответил Алексей.
Даже в прощании чувствовалось, как время изменило их.
— Ты за меня не беспокойся. Надеюсь, скоро увидимся, — сказала Таня.
— Не сомневаюсь, — уверенно ответил Алексей.
Таня первая нарушила сдержанность, кинулась на шею брату и заплакала…
— Вот тебе и раз! Так хорошо вела себя — и вдруг… — пожурил Алексей сестру, целуя ее.
— Не могу, Алеша, не могу, — всхлипывала Таня. — Все разъезжаются, все нас покидают. А ведь сколько еще воевать!
— Ну, успокойся. Все будет хорошо.
Сердце Алексея сжималось от жалости к сестре. Как не хотелось ему отпускать ее одну в долгий, еще не пройденный до конца путь!
Простившись с Таней, Алексей вернулся в комнату, где происходило вручение орденов. Там было пусто и тихо. Член Военного совета и комдив уехали, офицеры разошлись…
Небывалая грусть охватила Алексея.
Он долго стоял посреди тускло освещенной комнаты, задумавшись…
В политуправлении фронта все документы о внесрочном увольнении из армии гвардии полковника Волгина были готовы, и Алексею оставалось только взять их и выехать в Наркомат путей сообщения, куда его вызывали.
Итак, Алексей вновь становился гражданским человеком.
Сдав дивизию новому начальнику политотдела, Алексей распрощался с Ниной, Гармашем, Дудниковым, Хижняком, со всеми, с кем было возможно. В последний раз он объехал вновь вступавшие в бой полки.
Начпоарм Колпаков дал Алексею свой запасный «виллис», и Алексей рано утром по ужасающе разбитой, усеянной брошенными немецкими машинами, орудиями и танками дороге выехал в Минск, а оттуда — самолетом вылетел в Москву.
Авиаистребительный полк Чубарова потерял в последних боях трех человек. Погиб по неосмотрительности, поддавшись безрассудной храбрости, Валентин Сухоручко. Во время воздушного боя он увлекся преследованием «Мессершмитта», оторвался от своей группы, потеряв прикрывающего «ведомого», попал в тиски девяти «фокке-вульфов» и, сражаясь, нападая до конца, сбив двух немцев, сам, изрешеченный пулями, загорелся и упал где-то в расположении войск врага. Уехал в госпиталь тяжело раненный Толя Шатров, выбросился из горевшего самолета на парашюте Нестор Клименко и был расстрелян в ста метрах от земли фашистским ассом.
Невредимыми из знакомых читателю летчиков остались Виктор Волгин и Родя Полубояров, хотя и они за это время побывали в не менее жестоких схватках и не слишком заботились о своей жизни в напряженных воздушных боях. Боевая удача попрежнему сопутствовала Виктору. Он становился все более хладнокровным, расчетливым и неизменно возвращался с увеличенным счетом сбитых машин. С какой-то отчаянной беззаботностью водил свое звено в бой и Родя Полубояров.
«Оголец», «Проказник», «Сорви-голова», «Шельмец» — вот прозвища, которыми наградил Полубоярова «батя», вкладывая в них свою особенно суровую ласковость.
Боевая дружба Виктора и Роди, нарушаемая изредка мелкими размолвками из-за взглядов на некоторые явления жизни, упрочивалась с каждым днем. Они часто ссорились, непрестанно подтрунивали друг над другом и все-таки не могли и дня прожить в разлуке.
Родя вверял Виктору все свои тайны, чаще всего любовные, полные невинных проказ и легких побед. Виктор то сурово осуждал друга, напоминая ему о моральном облике советского летчика, то, не выдержав, сам смеялся вместе с ним. А у Роди все происходило легко и свободно, и так, что никогда никто на него не обижался, а все, наоборот, писали ему ласковые письма и называли его хорошим… Родя и вправду никого не обижал, обходился со всеми весело и добродушно, всюду становился желанным гостем.
И Виктор с уверенностью мог скачать, что, пожалуй, ни у кого не было столько знакомых и друзей по всей земле, сколько было у Роди.
Он втайне даже завидовал в этом другу.
Гибель Сухоручко и Нестора Клименко, отъезд Толи Шатрова сильно взволновали и опечалили Виктора. Он был особенно неприветлив в эти дни и ввязывался в воздушные бои с особенным ожесточением. Взгрустнул и Родя. Он старался шутить и балагурить, но вдруг обрывал шутку, вздыхал и морщился. Нигде так не сживаются люди, как на войне, а летчики особенно остро переживают гибель товарищей.
Виктор не мог спокойно входить в землянку. Он знал: флегматичный и всегда вялый на земле Валентин Сухоручко теперь уж не встретит его немного угрюмым приветствием и не скажет: «Дай, Витька, прикурить!» или не подмигнет в ответ на замечание командира… И звучного, мягкого, продолжающего еще ломаться баска Толи, его полных увлечения рассказов о живописи, о мечте стать водителем мирных пассажирских самолетов не стало слышно. Но Толя мог вылечиться и остаться в живых, а вот кто погиб, того не вернешь…
…Виктор и Родя собирались лететь в охотничьей паре на выполнение особо важного задания командования. Пристегивая лямки парашюта, Родя шутил:
— Слышь, Волгарь! Если я не вернусь, ты разошли письма, по всем адресам, какие я тебе оставлю. Понял? Я их еще раньше заготовил — триста штук!..
Виктор хмурился.
— Нет уж, видно, Родион, фашистские пули нас не трогают, — ответил он серьезно. — Попробовали два раза — крепкие, не пробьешь, ну и отказались. Так что не думай о смерти, Родион.
— Есть не думать о смерти, товарищ майор, — молодцевато пристукнул каблуками Родя. И вдруг, подойдя к товарищу, бережно поправил на нем подвернувшуюся лямку. Шельмоватые глаза Роди высматривали из-под белесоватого, небрежно спущенного на лоб вихорка как-то особенно ласково и любовно.
— Эх, Волгарь, закончить бы нам с тобой эту катавасию поскорее да поехать в твой Ростов, побить баклуши, покупаться в Дону, а потом… потом — куда захочет вольная душа! Только ты, чудак, не захочешь после войны знаться с Родей. Ты же такой моралист…
Голос Полубоярова зазвучал теплой неожиданной грустью. Виктор с удивлением взглянул на товарища.
— Что с тобой, Родион? Откуда у тебя это лирическое настроение?
Родя махнул рукой.
— Ладно. По самолетам…
И замурлыкал:
…Виктор и Родя летели над польской землей. Самолеты шли на большой высоте, оставляя за собой тающий в синеве кружевной след бензиновой гари: Виктор — впереди, Родя, прикрывая друга, — позади.
Бездонное небо, как синяя пучина, втягивало их. Внизу еле проступали сквозь текучую мглу контуры лесов, городков, тонкие, как волоски, переплетения дорог.
Виктор привычно и спокойно поглядывал по сторонам и вниз, изредка подавая Роде тихую лаконичную команду. Он следил не только за небом, ища глазами привычные крестообразные фигурки «мессершмиттов» и «юнкерсов», но и старался не упустить на земле ни одной детали и в точности выполнить задание командующего фронтом.
Над Вислой он приказал Роде: «Снижаюсь! Следи!»
И пошел чуть ли не бреющим полетом. Родя не отставал от него, строго придерживаясь той же высоты и следуя всем движениям ведущего.
Задание, как всегда, казалось Виктору легким, и он шел на него без всякой заботы о том, что его не удастся выполнить. Им было приказано не ввязываться в воздушный бой и немедленно уходить на аэродром.
Висла выстилалась матово-серебряной лентой. Неторопливая, спокойная, всегда мутная Висла! Сколько видела она всяких войн, кто только не переходил по ее мостам на восточную сторону, не переплывал через ее желтоватые воды… И все они были биты. Биты будут и гитлеровские орды!
Виктор отсчитывал уже изученные ориентиры, следил за извилинами реки. Он летал здесь не раз. Польские села, шпили костелов, обветшалые замки старинных воевод мелькали под ним…
А вот и переправа, за ней — другая… Видно, как переправляются по ней советские войска. Виктор и Родя летели все дальше, вдоль Вислы, то забираясь ввысь, то вновь снижаясь над желтой печальной равниной. И вдруг внизу встало длинное пыльное облако. Из него проступали какие-то черточки и точки, словно грачиные стаи рассыпались всюду.
Виктор всмотрелся… Черные сочленения танковой колонны подступали к самой Висле… Так и есть! Немцы! Ориентиры сходятся. Это и есть то самое предполагаемое место скопления техники и людской силы врага… Немцы, повидимому, торопились еще с ночи навести здесь скрытую переправу, готовясь ударить советским армиям во фланг… Все ясно! Это был тот, самый квадрат, который поручалось проверить Виктору и Роде.
Все! Задание как будто выполнено. Надо возвращаться на аэродром… Остается только пролететь раза два бреющим полетом над местом переправы и прикинуть на глаз численность вражеских войск…
Виктор, а за ним Родя с вихревой скоростью спикировали на переправу; развернувшись, пронеслись бреющим полетом над самыми головами ошеломленных внезапным появлением советских истребителей немцев… Виктор со смешанным чувством злорадства и изумления видел, как враги разбегались от переправы и залегали в складках местности.
Судя по всему, зенитные пулеметы неистовствовали, пытаясь взять отчаянных советских летчиков на прицел, но Виктор и Родя с такой быстротой пронеслись над берегом, что поразить их было почти невозможно.
Виктор по опыту знал это и умело ускользал от огня.
— Обстрелять колонну! — обычным голосом скомандовал он. Пушечные и пулеметные очереди обрушились на фашистскую пехоту.
Виктора обуяла злость и нетерпение. Он опять скомандовал:
— Повторить атаку!
Набрав высоту, истребители сделали новый заход… И, как обычно, Виктор почувствовал предельное напряжение сил, увидев внизу растущую с каждой долей секунды уткнувшуюся в берег цепь вражеских танков и разрозненные группы пехоты.
Он дал новую очередь сначала из пушки, потом сразу из двух пулеметов… То же самое проделал и Родя…
Пронесясь еще раз над самыми головами поверженных на землю неприятельских солдат, Виктор и Родя взвились в небо.
Виктор уже передавал на пункт наведения:
«Квадрат номер… Берег Вислы… Переправа… Не менее двух дивизий войск противника… Свыше ста танков… Посылайте штурмовики…»
И вдруг над головой Виктора возник крест «мессершмитта»… Виктор мгновенно вывернулся из-под него, сделал боевой разворот и огляделся. Советских летчиков оцепляли штук десять фашистских истребителей. Первым желанием Виктора было, несмотря на значительное численное превосходство врага, скомандовать: «Отбить атаку!» Но, вспомнив приказ командования, он сказал Роде:
— В бой не ввязываться! Уходить!
Но было уже поздно: «мессершмитты» с двух сторон устремились на Виктора и Родю.
Виктор сделал попытку прорваться сквозь плотный строй немцев, устремился на мчавшийся на него самолет. С точностью снаряда, летящего в мишень, он, не отклоняясь в сторону ни на один метр, направил свой страшный полет прямо в лоб немцу. Безрассудно храбрый Родя, два раза вывернувшись из-под огня, старался не потерять из виду друга, на полном газе летел за ним…
Виктор видел перед собой темный кружок носовой части несущегося на него веретенообразного вражеского истребителя. Немец, очевидно, был тоже не из робких и намеревался испытать нервы советского летчика. На лобовую атаку редко решаются даже самые отчаянные пилоты. Если не уступит один другому — столкновение, смерть, не выдержит кто-нибудь, начнет круто уходить вверх — противник в одно мгновение воспользуется этим и, увидев перед собой брюхо встречного самолета, не замедлит всадить в него пушечную или пулеметную очередь. В лобовом поединке мог победить только тот, у кого оказывались крепче нервы и хватало выдержки…
Виктор и немец неслись друг на друга. Между вертким, как голубок, «Лавочкиным» и длинным, как стрела, «мессершмиттом» расстояние уменьшалось с каждым мгновением… Кто крепче, кто сильнее?
Виктор до боли сцепил зубы…
Все равно! Все равно!
— Врешь, паскуда! Не сверну! — крикнул он, и этот страшный крик услышал в шлемофоне Родя.
Еще мгновение — и самолеты столкнутся и разлетятся в щепки…
Виктор нажимает гашетку пушки, чтобы выпустить в лоб фашиста единственно возможную в таком положении очередь. И в эту долю секунды немец не выдерживает и уходит вверх. Виктор инстинктивно ловит в прицел желтое днище «мессершмитта», выпускает мгновенно трассу снарядов. «Мессер», кувыркаясь, летит на землю, охваченный дымом.
А где же Родя? Друг ты мой неразлучный! Родя тем временем оборонялся от целой стаи «мессершмиттов» и, сам нападая, каждый раз вывертывался, как ласточка из стаи коршунов, уводил врагов все дальше и дальше.
Забыв обо всем, о своей жизни, о смертельной опасности, о приказе не принимать боя, Виктор устремился на выручку друга…
Он сразу же повис на хвосте фашистского истребителя, пытавшегося расстрелять Родю, но «мессершмитт» выскользнул и ушел. Виктору самому пришлось задержаться на несколько секунд и обороняться сразу от четырех врагов… Самолет его уже был прострелен в нескольких местах, из перебитого маслопровода хлестало масло, забрызгивая лицо. Но Виктор все-таки еще раз ворвался в строй «мессершмиттов», клевавших Родю, и разметал их… Еще два самолета загорелись, понеслись к земле. Виктор почувствовал, что его рот полон соленой горячей влаги, он не помнил, как до крови прикусил язык… Что он испытывал? Растерянность, отчаяние, страх смерти? Ни то, ни другое, ни третье! Может быть, это было чувство сокола, наносящего удары клювом по голове добычи?
Еще одного фашиста поймал Виктор в прицел, нажал гашетку, но пулеметы молчали… Боекомплект кончился…
— Родион! За мной! — скомандовал в микрофон Виктор и стал набирать высоту, уходить все выше и выше в поднебесье, к солнцу.
«Мессершмитты» отстали. И вдруг Виктор увидел в дневном сиянии несущийся к земле пылающий самолет. Красная дымная полоса тянулась за ним.
Самолет походил на падающую ракету…
Виктор закрыл глаза, снова открыл их, не веря тому, что произошло…
Горел и падал на землю самолет Роди. Виктор поискал глазами белый зонтик парашюта… Парашюта видно не было.
— Родя! Родя! Друг! — закричал в микрофон Виктор и не получил ответа…
…Виктор еле дотянул свой самолет до аэродрома. «Мессершмитты» не преследовали его. Их разогнала прилетевшая к месту боя эскадрилья «Лавочкиных», прикрывающая мощную группу штурмовиков.
Когда Виктор стоял перед командиром полка, голова его кружилась. В глазах плыл туман. Виктор еле сдерживался, чтобы не разрыдаться. Но о выполнении задания доложил, как всегда, кратко и четко.
— Вы все сделали, чтобы выручить товарища? — сдвинув брови, спросил полковник Чубаров.
— Все, что от меня зависело, товарищ полковник, — ответил Виктор, а на самом деле ему казалось, что он ничего не сделал для спасения друга.
— Печально, — помолчав, сказал полковник. — Мы потеряли такого летчика. Это был настоящий истребитель.
Виктор вышел из командирской землянки и, зайдя в рощицу, лег на траву, уткнулся в нее головой, давясь слезами, застонал как от тяжелой непереносимой боли.
«Есть не думать о смерти, товарищ майор!» — все время звучал в его ушах голос Роди…
В знойной июльской пыли, обливаясь потом, после жарких схваток с противником, перемежающихся передышками, шли советские солдаты на запад. Вышагивали последние километры белорусской земли, напряженно вглядываясь вдаль, задерживаясь только для того, чтобы выбить цепляющегося за каждую горку, за бережок каждой речки ненавистного врага.
В садах уже наливались янтарные яблоки, солдаты срывали их, утоляли жажду, набивая оскомину. На перекрестках дорог все чаще попадались деревянные католические кресты с распятием или печальной большеглазой мадонной под потемнелым от дождей навесом.
Чем дальше шли полки, тем ближе становилась та заветная черта, за которой начиналась повитая пепельной дымкой пока еще загадочная польская земля…
И вот в воскресенье утром батальон Гармаша на несколько минут задержался на оставленном немцами рубеже. Всюду еще валялись вражеские трупы и кое-где неубранные тела павших советских бойцов, оружие, коробки из-под пулеметных лент, каски, изорванное в клочья обмундирование. Громадное, ясное солнце поднялось из-за леса и слепящим полымем залило незнакомые поля, чем-то напоминавшие окрестности старой пограничной заставы, на которой Иван Дудников и Микола Хижняк 22 июня 1941 года приняли первый бой.
На западе стояла темнолиловая пухлая туча, от нее непроглядной стеной опустился к земле дождь. Гремел гром, очень мирный и мягкий по сравнению с недавно отзвучавшей орудийной канонадой. Пресный запах ржаной соломы стоял над полем — запах жатвы…
— Иван, дывысь, — сказал Микола Хижняк, показывая вперед на убогую с виду деревушку с островерхой башенкой костела. — Вот эта она самая, мабуть, Польша и есть.
— Братья славяне, Польша! — весело понеслось по рядам бойцов.
Иван Дудников задумчиво смотрел вперед.
— Ежели то Польша, то где-то здесь, стало быть, и наша граница, — пояснил он.
Откуда-то, словно из-под земли, выросла тонкая и гибкая фигура Арзуманяна, а рядом с ней — приземистая и плотная — теперь уже майора Гармаша. Лица командиров отражали предельное возбуждение и нетерпение.
Гармаш и Арзуманян присели в окопчик, взглянули на карту. Затем Гармаш высунулся из окопа, вынул из кожаного чехла бинокль, посмотрел вперед, по сторонам, опустив бинокль, крикнул:
— Граница! Вон она, товарищи!
И все устремили взгляды туда, где по самому взгорью вилась старая наезженная дорога. Вдоль дороги, как бы охраняя ее, выстроились крытые черепицей домики.
— Граница! Граница! — понеслось по рядам бойцов.
— Где? Где? Не вижу.
— Да вон она! Ты что думаешь: тут забор какой стоит, что ли? Граница — она линия, вот и все… — пояснил старый пограничник Дудников. — Знаки по ней были, заставы, а теперь их нету. Немцы, стало быть, поснимали…
— Братцы! Салют давайте! Салют! Освободили белорусскую землицу-матушку! — растроганно сказал кто-то. — Товарищ гвардии майор, разрешите?
— Другие уже давно эту границу перешагнули, а мы припозднились. Но, как говорится, лучше поздно, чем никогда.
Гармаш снял каску, глубоко, словно много потрудившись, вздохнул.
— Подготовиться к салюту, — взволнованно сверкая ввалившимися, обведенными пыльной каемкой глазами, приказал он. — Три залпа из всех видов оружия! Огонь! Пли!
Веселый, раскатистый залп из винтовок, автоматов, бронебойных ружей прокатился над полем.
Всюду разносились голоса веселого оживления. Кто-то запел:
— Теперь вперед! Другие царства-государства подневольные освобождать.
— Только бы не уползла гадина…
— Не уползет. В Берлине достанем…
Надвинулась грозовая туча, закрыла солнце, полил теплый, густой дождь. Блеснула молния. Ударил гром. И еще сильнее запахло жнивьем, обмолоченным зерном, хотя вокруг никаких токов не было и выстилалась только выбитая танковыми гусеницами, высохшая, перезрелая рожь.
— Микола! Микола! — укрываясь от дождя под плащ-палатку, говорил Иван Дудников. — Помнишь, как мы на границе стояли с тобой, а? Как будто вчера это было.
— Не тут это. И не похоже, — усомнился Микола.
— Верно. Не тут. Но не все ли равно? А только опять мы сюда пришли, Микола!
Несмотря на ливший как из многих тысяч желобов ливень, батальону было приказано подтянуться и вновь идти вперед. Нельзя было отрываться от ускользающего противника ни на шаг, и бойцы, отряхиваясь, рысью побежали прямо через поле к польскому селу — по ту сторону границы… Зашлепали по грязи солдатские сапоги. Но все забыли об усталости, бежали с удвоенным упорством.
Иван Дудников и Микола несли в руках свою верную бронебойку, сопровождая пехоту, готовые каждую минуту помочь ей при столкновении с танками, а где понадобится, то и приглушить пулеметную точку.
С окраины села густо забил пулемет.
— Ложись! — раздалась команда.
— Где он? Откуда бьет? — запыхавшись, спросил Дудников.
— Кажись, из того будынку, из подвала, — ответил зоркий Микола. Откуда-то сзади захлопали минометы. Стальные с зубчатым оперением груши полетели через головы бойцов, падая и взрываясь у стен крытых черепицей халуп.
— Давай обойму, ефрейтор! — прилаживая за бугорком противотанковое ружье, крикнул Дудников. — Я его сейчас подсеку. Ну-ка, душегуб, получай!
Дудников тщательно прицелился, ударил. С басовитым свистом пошла вперед бронебойная пуля. Дудников выстрелил три раза подряд. Сквозь нечастую сетку затихавшего дождя было заметно, как вокруг низкого оконца подвала закурилась известковая пыль.
Пулемет продолжал стрелять.
— Воевать за границей, оказывается, не легче, — сердито заключил Дудников. — Ну-ка, подползем ближе.
Ружье было тяжелым Дудников и Микола тащили его вдвоем, как длинную кочергу: один — за дуло, другой — за цевьё. Мины вокруг них раз за разом ковыряли землю. Облепленные грязью, потные, обозленные, усталые, они подбирались к доту все ближе. Снова залегли у бугорка, и Дудников стал стрелять по амбразуре дота. Пулемет наконец замолчал.
— Вперед! — разнеслась позади команда.
Опять в небе вспыхнула молния, зарокотал мирный гром, сливаясь с отрывистым и глухим грохотом рвущихся снарядов.
Пехота кинулась вперед. Подхватив ружье, бронебойщики, тяжело топая и скользя по размокшему жнивью, побежали вслед за ней…
На окраине села пехотинцы Гармаша, обтекая низкие жалкие халупы, уже завязывали ближний бой с засевшими в костеле гитлеровцами.
Иван и Микола подбежали к домику, из которого недавно строчил пулемет. Оттуда уже выскочили двое бойцов с разгоряченными красными лицами.
— Прикончили двух гадов, первых на польской земле. А пулемет кто-то раньше нас разворотил, — крикнул на бегу боец и, упав за каменную изгородь, застрочил из автомата вдоль улицы.
И опять пришлось Ивану и Миколе прилаживать у стены свою бронебойку, помогать пехоте выковыривать из каждой щели врагов. Проползли в тыл первые раненые, обагрившие кровью братскую землю Польши.
И снова команда:
— Вперед! Вперед!..
Бронебойщики забежали в первую халупу, нахохлившуюся черной от времени соломенной крышей. Во дворе — голо, из каждой щели глядит страшная, невиданная бедность. На гребне крыши пустое гнездо аиста — птицы улетели.
— Не сладко, видать, живут, — заметил чумазый от грязи Дудников.
Бронебойщики осторожно обошли халупу, приставили ружье к стене. Кажется, можно и отдохнуть. Во дворе собрались автоматчики. Дождь припускал все сильнее.
— Есть еще один населенный пункт! — победоносно крикнул Гоголкин, вбегая во двор Плащпалатка развевалась за его спиной, как крылья большой птицы.
Иван Дудников постучал в низкую дверь. Никакого ответа. Он нажал на дверь плечом, она открылась. Из сеней пахнуло зловонием.
Иван Дудников и Микола вошли в халупу. В ней сгустились промозглая сырость, сумрак. Не сразу можно было разглядеть что-нибудь после дневного света. Но глаза Дудникова и Миколы быстро освоились, и первое, что увидели бронебойщики, — это несколько пар детских широко раскрытых глаз, светивших, как угольки, из темного угла…
Позади детей, словно заслоняясь ими, стояла изможденная женщина в сером рубище и с ужасом и надеждой смотрела на вошедших советских бойцов.
— Не бойся, хозяюшка! — как можно мягче проговорил Дудников. — Вот пришли и к вам — Гитлера выгонять.
Женщина молчала, словно окаменела, и вдруг кинулась к бронебойщикам, упала на колени, протягивая руки.
— Жолнежи! Добре людзи! Добре людзи!
Ивану Дудникову много приходилось видеть за войну всяких лиц, отмеченных страданием и горем, но такого он еще не видал. Желтая сморщенная кожа обтягивала костистое лицо женщины, волосы свисали редкими прядями с ее головы, глаза то пугающе вспыхивали, то вновь потухали.
Дудников невольно попятился.
— Что ты, хозяюшка? Мы не тронем! Мы — советские… Мы — русские, — растерянно бормотал он. — Встань! Встань! Эх, какая ты.
Он поднял женщину, она показалась ему легкой, как будто сотканной из пуха..
Дудников кинул взгляд на молчавших детишек, щедрое на доброту сердце его сжалось. Он живо снял из-за спины сумку, вынул добрую краюху солдатского ржаного хлеба, разломил на куски.
— Ну-ка, подходи, братва! — весело скомандовал он. — Сколько вас тут?
И детские тонкие руки одна за другой потянулись к советскому хлебу.
— О-о, да вас тут целый взвод! — засмеялся Дудников. — Ах вы, мелкота! Ну-ка, Микола, давай свой НЗ[12].
Микола уже развязывал сумку.
— Дзенькую. Дзенькую, — плача, повторяла женщина и силилась дотянуться до рук Ивана и поцеловать их.
Оставив весь свой продовольственный запас в халупе — хлеб, сахар, консервы, — бронебойщики вышли во двор.
— Ну вот, Микола… Первое доброе дело за границей сделали… Теперь пойдем дальше!
— Выходи! — понеслась по селу команда.
И, вытянувшись цепочкой, весело гомоня, рота за ротой, вновь двинулись в туманную мглу советские воины.
Они уходили под теплый летний дождь, скрываясь за синеющими полями, за лесами, — все дальше и дальше.
И с каждым их шагом все дальше отступала на запад война…
В Москве Алексей Волгин пробыл всего пять дней.
Еще будучи в армии, он иногда мечтал о том дне, когда снова вернется на прежнюю новостройку, но потом мечта эта стала казаться ему чересчур смелой и самонадеянной.
Слишком много было у страны и у ее руководителей важных дел и забот, чтобы помнить об одном человеке, пусть даже крупном работнике, о его личных желаниях… Так думал Алексей.
Но оказалось то, о чем он думал, не было только его личным делом; о нем не забыли, и, как только советские войска стали подходить к границе, эти неизвестные Алексею, никогда ни о ком не забывающие люди решили вернуть его на прежнюю работу.
Мечта осуществилась. Алексей ехал на бывшую новостройку. Последние слова ответственного руководителя из наркомата все время звучали в его ушах.
— Подумали мы, посоветовались, кого нам направить на восстановление Н-ской дороги, и решили послать вас. Кого же еще посылать? Вы знаете там каждый мостик, каждый разъезд, сами готовили эту дорогу к сдаче в эксплуатацию, отрывали ее с болью от своего сердца, когда пришлось все оставлять. Новостройка — это сама ваша жизнь… Мы возвращаем ее вам… Езжайте и верните дорогу стране. Желаем вам успеха.
Алексей не мог забыть, как, выйдя из наркомата, долго бродил по московским улицам, весь охваченный нетерпением поскорее взяться за новое большое дело.
Уже вечерело. Над столицей густела легкая дымка, лучи заходящего солнца как бы растворялись в ней, рассеивая всюду мягкий, постепенно затухающий свет.
На площади Дзержинского, в Охотном ряду и всюду — во все стороны от Красной площади — по лучеобразным линиям улиц горели еще не яркие, но живые огни фонарей: уличное затемнение полагалось проводить только по сигналу тревоги, но таких сигналов давно уже не было, и фонари горели все время.
Москва стояла в их теплом озарении такая же красивая и нерушимая, как и прежде. Еще утром, в час приезда, Алексей не заметил в столице ни одного разрушенного дома. Улицы были полны обычного движения, толпы людей стекали в подземные дворцы метро, сновали машины, сигналили светофоры… И Алексею, отвыкшему за три с лишним года войны от городского шума и от обилия света, показалось все это удивительным, как будто его сразу из темного дымного подземелья перенесли в теплый, ярко освещенный дом.
В торопливом, как и до войны, потоке людей шел Алексей, и гордость переполняла его.
«Всё, всё — как прежде, — думал он. — Как будто никогда не было ни воздушных бомбардировок, ни промерзших насквозь домов зимой сорок второго года… А ведь мы были тогда близко от Москвы… И такие, как Дудников, Хижняк, Гомонов, Гармаш, заслонили ее тогда своей грудью…»
Алексей вышел на Красную площадь.
У входа в мавзолей стояли часовые. Их фигуры казались массивными, словно высеченными из зеленоватого мрамора.
На кремлевских башнях горели алые звезды. Звонили куранты… История шла своим путем, и часы неизменным боем как бы отмечали ее неуклонные шаги.
Пройдя до храма Василия Блаженного, Алексей остановился. Ему не хотелось уходить с площади. Уж очень хорошо было на его душе, и мысли как бы поднимали его все выше, уносили к будущему. Оно рисовалось Алексею в самом радужном и лучезарном виде.
И как всякий человек, проходящий мимо Кремля, Алексей остановился, переведя стесненное необыкновенными чувствами дыхание, огляделся. Рядом с ним стояли люди — военные и штатские — и тоже смотрели на Кремль.
На лицах людей было одинаковое выражение и думали они, повидимому, о том же, о чем думал Алексей — о великой силе справедливости, о том, что правое дело непобедимо.
В областной город, с которым у Алексея были связаны воспоминания о первых днях войны, он приехал под вечер и тотчас же позвонил в обком партии. Ему ответили незнакомые люди. Но это ничуть не охладило нетерпения Алексея. Он в тот же вечер встретился с секретарем обкома, представился ему, а наутро уже выехал на бывшую новостройку.
Утро выдалось прозрачное, тихое, какие бывают только в августе. Машина подпрыгивала на вывороченных камнях шоссе.
По обеим его сторонам громоздились еще не убранные немецкие танки, орудия, разбитые самолеты, шестиствольные минометы.
Алексей поехал в Вороничи. Еще издали он увидел разбитый павильон вокзала, черные провалы окон. Велев остановить машину, Алексей вылез из нее, пошел по пустырю, где раньше лежали новенькие рельсы станционных путей. Теперь здесь всюду рос высокий бурьян, вокруг не было ни души. Пусто, тишина! Что же тут восстанавливать? Ведь все надо строить заново, все начинать сначала!
Обломки рельсов, остовы сгоревших вагонов валялись под откосом. Запах ржавчины, пересиливая горечь увядающей травы, стоял в теплом воздухе.
Машина быстро домчала Алексея к мосту, взорванному когда-то Шматковым.
Он готов был задохнуться от какого-то еще неизведанного, потрясшего все его существо чувства, когда увидел знакомый берег, уродливые, обломки мостовой фермы, торчавшие из неподвижной темносиней воды…
Он оставил машину внизу, на лесной дороге, взобрался на бугор и долго сидел на нем, глядя вниз на ферму.
Перед ним вновь проносилось все, что пережил он тогда, в то грозное, страшное воскресенье.
Алексей сошел вниз и вдруг услыхал за деревьями людские голоса.
Он обрадованно окликнул:
— Эй, кто тут?
Звонкое, как в огромном пустом зале, отозвалось ему эхо.
Кусты зашевелились, из-за них вышли трое в сильно поношенной одежде, обветренные, крепкие, с лесным густым загаром лицах. Один, пожилой, бородатый, с недоверчиво сердитыми глазами и лопатой в руке, оглядел Алексея с ног до головы.
— Кто такие? Откуда? — спросил Алексей.
— Мы из поселка. Из железнодорожного. Червей тут для рыбного клева копаем.
— Поселок еще существует? — удивленно спросил Алексей.
— А как же! Живем… Ждем вот, когда дорогу придут отстраивать.
— Я вот как раз приехал строить, — просто сказал Алексей.
— Да неужто? А кто же вы такие будете? — недоверчиво спросил пожилой рабочий.
— Потом узнаете, — ответил Волгин. — Значит, есть в поселке народ?
— Есть.
— А как же при немцах? Где были?
— По селам жили да по лесам. А теперь опять пришли. Работать-то надо.
— Что ж… И будем работать, — весело пообещал Алексей. — И мост опять поставим. И рельсы положим.
Вдруг бородатый шагнул к нему, пристально вглядываясь в его лицо, и громко, так, что эхо раскатилось по лесу, вскрикнул:
— Товарищ начальник! Товарищ Волгин? Да не вы ли это?
Алексей невольно отступил, теперь не менее изумленно вглядываясь в неясные черты пожилого рабочего. «Кто же это?» — силился вспомнить он. Окладистая борода и седина, повидимому, сильно изменили лицо рабочего.
— Товарищ начальник! Да ведь Никитюк же я! Помните? Никитюка из бригады мостовиков! — Рабочий, видимо, едва сдерживался, чтобы не броситься к Алексею и не обнять его.
Но Алексей уже сам подошел к нему, протянул руку.
Неужели Никитюк? Вот не ожидал. Ну, здравствуйте, товарищ Никитюк. Хорошо, что встретились. Оказывается, кое-кто жив из старой гвардии…
— Живы, живы, товарищ начальник. Многие живы, — захлебываясь от переполнявшего его восторга, вскрикивал Никитюк. — Тяжеленько было тем, кто не отступил, а все же выжили…
— Ну, если народ жив, стало быть, построим. И не одну дорогу. Верно?
— Верно, товарищ начальник! — подхватил Никитюк.
— А если верно, то можно и за дело! — твердо сказал Алексей. — Ну-ка, садись в машину. Проедем, поглядим, посоветуемся. Можешь ехать?
— Могу, товарищ начальник. С превеликой охотой, — обрадованно согласился Никитюк. — Вы копайте тут, — обратился он к застывшим в изумлении товарищам, — а мне, видать, теперь не до червей и не до удочек. Видите, с товарищем начальником надо ехать.
Машина с Алексеем и Никитюком с ревом выбралась на лесную, уже знакомую дорогу.
— Куда в первую очередь? — спросил Алексей спутника.
— Пожалуй, что к мостам, — сказал Никитюк, принимая важный вид. — Мосты — это первейшее дело. С них и надо начинать.
— А мостовиков много осталось?
— Найдутся. Кликну клич — враз съедутся. Да и на месте кое-кто остался. А то напишу — своих старых товарищей земляков, которые в эвакуации, созову.
— Дело. А из инженерных работников есть кто-нибудь?
— Еще нету. Вот ждем. Сказали: не нынче — завтра приедут.
Алексей вспомнил, что в Москве ему обещали немедленно выслать восстановительный поезд и бригаду инженерно-технических работников.
Он продолжал спрашивать Никитюка обо всем, что касалось дороги, и тот рассказывал ему о многом, о чем не удалось узнать в обкоме.
Иногда Алексей останавливал машину, вылезал из нее, взбирался на поросшую давно не скашиваемой травой насыпь, шагал по развороченному щебню полотна с вывернутыми и разбросанными шпалами. Никитюк не отставал от него. На многих участках рельсов совсем не было: оккупанты, повидимому, сняли их в начале войны и вывезли в Германию; на других перегонах рельсы были взорваны.
— Как только прослышали гады, что Советская Армия двинулась к границе, так и начали коверкать, все уничтожили, поломали, — с гневом рассказывал Никитюк. — Это ж где теперь столько рельсов да шпал наберешься?
— Все будет — и рельсы и шпалы, — уверенно пообещал Алексей.
Он размашисто шагал вдоль бровки, немного сутулясь, как бывало ходил под огнем по солдатским тропкам и ходам сообщений к переднему краю.
Энергичное, с выдающимся вперед упрямым подбородком лицо его было строго. Разрушения и опустошения на дороге вызывали в Алексее нетерпеливое желание поскорее убрать весь этот хлам и лом и двинуть людей на восстановление.
Спустя некоторое время машина с Алексеем и Никитюком въехала в рабочий поселок. Алексей не узнал его. Всюду чернели осевшие, поросшие травой пепелища, возвышались груды битых закоптелых кирпичей. Лишь в трех уцелевших бараках ютились обнищавшие семьи. От здания управления осталась единственная жалкая пристройка.
И опять воспоминания нахлынули на Алексея. Он то и дело тяжело вздыхал, кусал губы, покачивал головой.
Вокруг Алексея собралась группа людей. Слух, что приехал начальник, каким-то образом быстро распространился по поселку. Люди ходили за Алексеем по пятам и, судя по выражению лиц, готовы были выполнить любое его распоряжение.
Алексей невольно искал среди жителей знакомые лица, его охватывало волнение; он расспрашивал рабочих, не знают ли они такого-то бригадира или путевого рабочего, и называл фамилии.
— Как не знать, — слышались ответы. — Дружинин в партизанах ходил, а сейчас опять бы за кирку взялся.
— Григоренко? Того, что на Доске почета был? Ушел в Советскую Армию. Воюет сейчас в Польше.
Среди пожилых рабочих, уже вернувшихся в поселок из эвакуации и встречавших Алексея, изредка обнаруживались знакомые, но они так постарели и изменились за годы войны, что Алексей с трудом узнавал их. Иногда ему казалось, что вот из толпы выступит худощавый, стройный паренек с открытой коричневой от солнца грудью, в засаленной кепочке набекрень и в красной выцветшей майке и простодушно, усмешливо щурясь, скажет:
— Заждались мы вас, товарищ начальник. Что же… Возьмемся опять за мостик. Теперь-то уж не сомневайтесь, будьте в надеже.
Епифана Шматкова многие помнили в поселке.
Но вот из деревянной пристройки с заколоченным фанерой окошком вышел прихрамывающий светловолосый человек в военной форме без погонов, в суконной пилотке и, подойдя к Алексею, отрекомендовался.
— Секретарь парторганизации…
— Разве здесь есть и коммунисты? — удивленно спросил Алексей.
— Так точно, есть. Семь человек, четверо из них — недавние партизаны, трое вернулись из эвакуации, — ответил секретарь парторганизации, и по манере говорить в нем сразу можно было признать недавнего политработника-фронтовика. — Сегодня у нас партийное собрание. Просим, товарищ Волгин, присутствовать.
Сразу прибавилось у Алексея уверенности, партия и в этом глухом месте уже объединяла и сплачивала вокруг себя людей на новый трудовой подвиг.
Однажды — это было дней через десять после приезда на новостройку — Алексей Волгин проснулся, по обыкновению, на рассвете, и первое, что поразило его, была тишина. Это было не затишье фронтового тыла, а то спокойное, облегченное и уверенное состояние всего живого на земле, какое бывает после промчавшейся жестокой бури. Веселые голоса за окном, отдаленный шум автомобильного мотора подтверждали, что люди в этом лесном краю уже погрузились в работу.
Все чувства и мысли Алексея были настроены в соответствии с этой знакомой и давно желанной для него жизнью, и он почувствовал себя счастливым от сознания, что ничто не помешает ему теперь окунуться в эту жизнь.
Он встал с койки и босиком, в одном белье подошел к окну, открыл раму. В маленькую, еще заполненную рассветным сумраком комнату мгновенно хлынул лесной холодок, напитанный смешанным запахом увядающей листвы и старых сосен. Их высокие мохнатые кроны зубчато вырисовывались на бледнорозовом с прозеленью небе.
Алексей до половины высунулся из окна, глубоко вдохнул смолистый воздух. Мимо деревянного, отведенного под контору барака, в котором ночевал Алексей, пролегала дорога. По ней несмотря на ранний час, поскрипывая и переваливаясь на промоинах, уже двигались груженные бревнами и досками трехтонки. Где-то в глубине поселка слышался глухой стук сгружаемых столбов, сердитые и веселые голоса рабочих:
— Побе-ре-гись!
— Взяли! Дружно!
Голоса тонули в грохоте скатывающихся с грузовика столбов.
«Как быстро входит все в свою колею, думал Алексей. — И неужели все это было недавно — и страшные дороги, и переправы через Днепр под огнем, и черный дым над Сталинградом, и снежные холмы, почерневшие от вражеских трупов, и Курская дуга с раскаленным грохочущим небом?.. Да, все это было и преодолено… Преодолено нашим народом. И я, маленькая частица его, остался жив, буду жить и работать. И как это хорошо — работать…»
Алексей быстро оделся, вызвал шофера и через час уже был на большом мосту.
Вся территория моста выглядела неузнаваемо. За несколько дней здесь многое изменилось. На обоих берегах болотистой реки строились бревенчатые бараки. Слышалось жужжание пилы, стук топоров. Под навесом пыхтел двигатель. Над изуродованным концом фермы нависал стальной хобот парового крана. Он плавно и бесшумно двигался, перенося, как гигантская птица в клюве, на средину реки связки обрубленных рельсов. Только белая тонкая струйка пара, с шипением вырывавшаяся из короткой трубы, говорила о большом напряжении машины. Вокруг фермы, как муравьи, суетились люди. В их движениях была заметна необычная быстрота и торопливость. По проложенным на забитых сваях по обеим сторонам фермы доскам не ходили, а рысью бегали люди, неся на плечах шпалы.
Стоя на берегу, Алексей с учащенным от волнения дыханием следил за ними. Казалось, трудовое напряжение передавалось и ему. Иногда из-под фермы вырывалось веселое-залихватское гиканье, и Алексею тоже хотелось так же весело, во всю силу легких крикнуть и запеть вместе с рабочими. Он хорошо понимал их…
«Вот и дождались… Вот и дождались», — радостно повторял про себя Алексей. Солнце уже взошло и сверкало на мокрых стальных частях крана. Алексей стал спускаться по дощатым сходням с набитыми на них поперечными планками к бетонированному основанию мостового быка. Его сопровождали начальник дистанции, седой мужчина в военной шинели, и дорожный мастер, руководивший работами на мосту.
— Никакими кранами ферму из речки не вытянешь. Она глубоко увязла в иле, — объяснял дорожный мастер. — А рвать ее на части жалко.
— А как же вы выйдете из положения? — спросил Алексей, с первого взгляда оценивший трудность задачи.
— Решили приподнять сначала один конец фермы двумя кранами, затем другой, на это силы у нас хватит, а потом подклинить ее шпалами, подвести под нее шпальные клетки, постепенно наращивая их и тем самым поднимая ферму.
Алексей задумался. Он снова чувствовал себя в родной стихии и испытывал нарастающее возбуждение. В голове его проносились один за другим случаи из довоенного опыта мостостроителей.
— Нет, товарищи, так дело не пойдет, — громко сказал Алексей, останавливаясь у самого конца сходней, упиравшихся во временны деревянный мостик. — Так мы затянем поднятие фермы надолго.
Дорожный мастер и начальник дистанции слушали почтительно и с веселым жадным вниманием на лицах. Для них, как и для Алексея, было наслаждением решать эту новую производственную задачу именно теперь, когда в тылу и на фронте с одинаковым нетерпением ждали наиболее быстрого восстановления магистрали.
У самых ног Алексея сонливо плескалась мутнозеленая волна, кое-где подернутая поблекшими лепестками ряски. Стук молотков о железо оглушал.
Алексей зорко всматривался в погруженный в воду конец фермы, сосредоточенно думал:
— Подводить под ферму шпальные клетки советуете вы, — вдруг, будто очнувшись, заговорил он. — А не лучше ли сделать так…
Алексей чуть лукаво взглянул на дорожного мастера, и на строгом лице его засветилась торжествующая улыбка.
— Как вы думаете: двух паровозов, чтобы вытащить из воды ферму, хватит? — спросил Алексей.
Начальник дистанции и дорожный мастер недоумевающе переглянулись.
— А как это можно сделать? Неужели вы думаете… — начал было начальник дистанции.
— Я думаю, — властно, нетерпеливо и весело перебил Алексей, — вытащить ферму двумя паровозами… А для этого надо приподнять краном не оба конца фермы, как говорите вы, а один конец, подвести под него не шпальные клетки, а рельсы, для лучшего скольжения смазать их мазутом, прицепить паровозы к мощным, усиленным в несколько крат тросам, прикрепленным к ферме, и…
Начальник дистанции раскрыл рот, а дорожный мастер, как более смелый практик, уже представивший замысел начальника во всех подробностях, не без удовольствия сказал:
— Да ведь это замечательно! Да этак мы ее завтра же из речки вымахнем.
— Очень смелая мысль… Очень смелая! Использовать паровозную тягу, — немного смущенно бормотал начальник дистанции.
— Смелость, а как же иначе, — удовлетворенно поддакнул дорожный мастер. — Научились, небось, смелости за войну.
Бритые, толстые щеки здоровяка дорожного мастера, казалось, лоснились от переполнявших его чувств.
— Паровозами, паровозами ее, матушку… подцепить — и ту-ту… Как по маслу пойдет, — ликовал он.
Дорожный мастер побежал отдавать нужные распоряжения. Алексей взошел на шаткие, прогибающиеся доски мостика. Его опахнуло запахом ржавеющего железа и застоявшейся речной воды. Он поднял голову и увидел то место, на холмике, откуда тогда, в июне, перед взрывом смотрел на мост. Вот там, чуть ниже, у берега, Алексей увидел в последний раз Шматкова.
Ясное солнце побледневшими осенними лучами заливало теперь и тот памятный холмик, и берег реки, и то место, где с неукротимой яростью работали люди. Жужжание лебедок, стук молотков, людские голоса, плескание воды сливались в бодрящий неумолкающий хор.
Несколько рабочих-мостовиков проходили по мостику. Алексей посторонился, давая им дорогу. Шедший впереди худой парень, с выбившимся из-под военной фуражки светлым вихорком, чуть застенчиво и как знакомому улыбнулся Алексею. Алексей даже зажмурился на миг от этой улыбки, как будто луч солнца ударил ему в глаза. Ему показалось — к нему подходил сам Шматков, только почему-то странно вытянувшийся в росте, с более юным, по-ребячьи нежным лицом и еще не бритым светлым пушком на мальчишеской губе.
Да это же Епифан Шматков и есть! Ведь это его, чуть озорные, светлосерые глаза, и шея такая же тонкая, загорелая с кадыком, и этот вихорок из-под фуражки… Шматков! Какое удивительное сходство!
Чтобы окончательно, рассеять иллюзию, Алексей остановил юного мостовика, спросил:
— Как ваша фамилия, товарищ?
— Шматков, — ответил рабочий, останавливаясь и не переставая улыбаться.
Алексей подумал, что ослышался, поднял руку, словно собираясь протереть глаза.
— Какой Шматков? — невольно вскрикнул он.
— Иван Шматков, — ответил молодой рабочий. — Мостовик из бригады Никитюка. Про Епифана Шматкова, бригадира, слыхали? Так я его младший брат.
— Ах, вон что! — точно все еще не веря, сказал Алексей. — А я то вас и не знал…
— Да и не могли знать, товарищ начальник. Ведь я в те поры, до войны, совсем мальчонкой был и в школу только ходил…
— Ну, Иван Данилович, взволновали вы меня, — сказал Алексей и протянул руку. — Будем знакомы. А здорово вы похожи на Епифана. Сначала я так и подумал: Епифан.
Чистое юное лицо Ивана Шматкова потемнело, светлые брови нахмурились.
— Да, не повидаешь теперь Епифана, товарищ начальник. Из могилы не вертаются. Сразили его фашисты на этом мосту.
— Ну, а вы… Вместо него, что ли? — спросил Алексей и ласково, по-отечески улыбнулся.
— Да выходит, что так. На место брата заступил.
Алексей и Ваня Шматков очень дружелюбно разглядывали друг друга. Как гул прибойной волны, накатывался на них шум дружной работы.
— Вот что, Иван Данилович, — дернув плечом, словно стряхивая с себя груз воспоминаний, сказал Алексей. — Если вы решили заменить брата, так давайте теперь постараемся и мост побыстрее восстановим.
Ваня Шматков ответил с уверенностью, напомнившей Алексею убежденную уверенность Епифана:
— Постараемся, товарищ начальник. Ребята говорят: через неделю поезда надо пустить.
— Вот и хорошо, — одобрительно кивнул Алексей и протянул руку. — Желаю успеха.
«Вот скажет сейчас: „Будьте в надеже“», — выжидающе насторожился Алексей, но Ваня Шматков, чуть подтянувшись и несмело пожимая руку начальника, ответил застенчиво и скромно:
— Сделаем, товарищ начальник. Постараемся… — и рысцой побежал к берегу.
Отдав нужные распоряжения, Алексей поднялся на крутой холм, откуда открывался широкий вид на реку и на мост. Волнующая музыка труда приглушенно докатывалась и сюда, удары молотков, пыхтение крана эхом отдавались в лесу. На противоположном берегу дымил паровоз, подтягивая платформы с рельсами. Предосеннее солнце играло на взбаламученной глади сонной реки.
«Вот и потекла жизнь. И никому никогда не остановить ее, не повернуть назад», — подумал Алексей и весело огляделся…
Впервые навестить отца Алексею удалось только в конце октября, когда он расставил и пустил в действие все людские и технические силы. Это было необычайно трудное и то же время радостное время. Никогда еще Алексей не погружался с таким наслаждением в работу.
В душе его все еще жили воспоминания, мысли и чувства, вынесенные из фронтовых будней. Любимый труд не мог окончательно выветрить их, и Алексеи часто просыпался ночью от пригрезившегося ему орудийного или бомбового грохота, от мучительных фронтовых забот, в которых жизнь вверенных ему людей приобретала значение громадного, не имеющего цены капитала. На войне Алексей особенно научился беречь человека… «Война — громадная трата самого главного и драгоценного — человеческих жизней, — часто думал Алексей. — Моя партия, тружеником которой я являюсь, сделает в будущем все, чтобы этой траты больше не повторялось. Я верю в это, я сам буду делать все, чтобы этого добиться!»
Снова Алексей собирал людей, приглядывался к каждому, ставил каждого на свое место, сплачивал их в большую и дружную трудовую семью. Опять ездил по строительным участкам, где уже начались очистка выемок, котлованов и восстановление железнодорожного полотна, опять выслушивал на совещаниях технических руководителей и рядовых рабочих, отдавал приказания, хлопотал об ускорении доставки строительных материалов и оборудования, опять ходил по баракам рабочих и, заглядывая в каждый уголок, выслушивал жалобы и помогал людям устраиваться.
Несколько раз Алексею пришлось выезжать в Москву для решения сложных, в связи с трудностями военного времени, вопросов. Иногда ему удавалось быстро решать их, а иногда приходилось задерживаться в Москве.
В одну из таких поездок Алексей слетал в Ростов. Старый, потрепанный автобус доставил его с аэродрома в город, и Алексей, выйдя из него на улице Энгельса, быстро зашагал на Береговую…
Он с волнением вглядывался то в опустошенные скверы, то в обвалившиеся карнизы, то в нависавшие, как скалы, стены разрушенных домов, кое-где уже одетых в свежеотесанные бревна и доски лесов.
«Сколько дело, вокруг, сколько работы!» — думал Алексей.
Свидание с отцом было непродолжительным.
К немалому удивлению, Алексей нашел его не таким, каким ожидал встретить. Вместо дряхлого, беспомощного старика он увидел сухого, жилистого и все еще крепкого человека с ясным умом.
После очень бурной встречи Прохор Матвеевич шутливо оглядел сына, одобрительно заметил:
— Хорош. Таким я и хотел видеть тебя. Фронтовая службица совсем отполировала тебя. И солидности прибавилось… Вот только седина ни к чему… С затылка на старика похож. Рано, рано!
Прохор Матвеевич растроганно продолжал:
— А сынок — твой, твой… Копия — Катя. Только хохленок настоящий. По-украински заворачивает: «що» да «хиба»… И никак не приучу к старому имени… Зову Лешкой — не откликается, да и только. Но, кажется, уже свыкается… Лешка, Лешка! — позвал Прохор Матвеевич.
Анфиса Михайловна вывела за руку из спальни смуглоликого мальчика, с тонкими чертами и темными, глубокими глазами.
Алексей взглянул на него… Тогда, в лесном партизанском городе мальчик не поразил его таким сходством с Кето, может быть, потому, что не пришлось хорошенько разглядеть его… А теперь из каждой черты на лице Леши как бы просвечивало ее памятное выражение — какая-то особенная ясность взгляда и недетская задумчивость.
— Ну? Похож? — с гордостью спросил старик.
— Похож, — глухо согласился Алексей и, присев на корточки, протянул к мальчику руки. — Ну-ка, иди сюда, Леша!
Мальчик взглянул на Анфису и деда, медленно приблизился к Алексею.
Анфиса ободрила его, сказав:
— Иди, иди, чего насупился? Вот какой! Это же и есть тот папа, что нашел тебя в лесу… Я же тебе говорила…
Обняв худенькое тельце сына, Алексей прижал его к себе. На него пахнуло сладким, сжимающим горло родным запахом… Из глаз его текли слезы, и он не замечал их…
Прохор Матвеевич громко сморкался, отвернувшись к окну.
Вынув из чемодана купленные в Москве игрушки, Алексей разложил их перед сыном.
— Ой-ой! Як богато! — вскрикнул Леша, забавно всплескивая ручонками. — Ты — мой папа, и это все мое?
— Твое, твое, — отвечал Алексей, целуя сына.
— А куда уехала моя мама? — старательно выговаривая слова, допытывался Леша.
Алексей переглянулся с отцом и теткой Анфисой.
— Она уехала к дяде в лес и скоро вернется, — солгал он. Для более подробного объяснения время еще не наступило.
— Дети в таком возрасте забывчивы, — утешил сына Прохор Матвеевич, когда Анфиса увела мальчика. — А вообще с матерью — загвоздка. Надо бы подумать тебе и об этом. Память памятью, а что минуло, то сгинуло. Дитю мать нужна, понятно? Вот эта Парася, чем плохая женщина? Лучше матери не подыскать. Правда, простая только. Но простота и культура — это, брат, сейчас совсем другие понятия.
Алексей смутился, скупо ответил:
— Не будем пока говорить об этом, отец. Вот кончится война, и мать будет.
— А до этого?
— До этого? Ждать осталось немного, — уклончиво ответил Алексей, решив пока не говорить старику о Нине.
— Жаль, жаль, — вздыхал старик. — Славная эта женщина — Парася. Со слезами уехала. Не хотела оставлять Лешку. Да и он, мальчишка, долго капризничал. Давай ему мамку — и вся недолга. Прямо щекотливое положение… Попробуй втолковать ему сейчас: дескать твоя настоящая мама умерла, а это не настоящая, да ты еще третью обещаешь. Где уж тут разобраться ребенку…
— И нет необходимости ему сейчас разбираться в этом, — продолжал хмуриться Алексей. — Пусть подрастет, тогда я ему сам все объясню… И тетю Анфису надо предупредить…
Прохор Матвеевич вздохнул:
— Ладно…
Всем существом деда уже завладел маленький внук. Приходя с работы, старик тотчас же принимался возиться с ним, придумывая для него новые игры, сам строгал, вытачивал и окрашивал для него игрушки, водил гулять.
Алексей пробыл в доме отца всего двое суток Все это время он неотлучно проводил с сыном, исподволь овладевая раскрывавшейся перед ним душой ребенка. Что-то подсказывало ему, что и Леша уже потянулся к нему. Но Алексей и не подозревал, какое смятение вызвал он в душе сына своим появлением, какую любовь, смешанную с благоговением, пробудил к себе…
Он переживал короткие часы еще не испытанного счастья. Детский лепет, звонкий голосок, произносивший слово «папа», часто устремленные на него ясные глубокие глаза — все будило в нем такие сложные чувства, что он не в силах был разобраться в них, а только с наслаждением отдавался им.
Улетал Алексей из Ростова с бодрым чувством. Возникшая за короткий срок привязанность к нему Леши как бы укрепила в нем сознание отцовского права на него, сознание, что это был его сын, его надежда, его радость. Теперь оставалось только взять его к себе и передать в надежные руки женщины, верной фронтовой подруги и прекрасной души человека. Алексей не переставал переписываться с Ниной. Она писала ему все чаще, и письма их были проникнуты одним стремлением — поскорее соединить свои жизни.
Вернувшись на строительство, Алексей с новым воодушевлением окунулся в работу. Время шло… Нина и Таня писали ему сначала из Польши, потом из Восточной Пруссии, с берегов Одера и наконец из-под Берлина…
Не грустите (укр.)
Я не желаю отвечать.
Неприкосновенный запас.