10277.fb2
Опубликовано в журнале: «Урал» 2001, № 2, «Из литературного наследия».
Вокруг имени Юлия Самойлова еще при жизни возникали всяческие легенды и домыслы. Но что достоверно: предстал однажды в качестве особы, приближенной к императору — и без кавычек, то бишь к Великому князю Владимиру Кирилловичу. С присущей ему энергией он организует филиал монархического «Имперского Союза Ордена…». Дальше — больше. По приглашению «соратников» побывал в США. «Ну и что Америка! — козырял он в ответ. — Страна как страна. Ничего особенного…»
Со временем я все больше убеждался, что Юлий Самуилыч, войдя в роль капитана некоего пиратского брига еще в детские годы, так уже, к счастью, и не выйдет из нее. Как из образа, подобного тому собирательному облику конквистадора из любимого им Гумилева, что, «бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так что сыплется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет».
Для полного счастья ему, может, именно не хватало этих самых злополучных «брабантских манжет». Может, и роман-эпопея его о том же: мальчик из обеспеченной еврейской семьи, начитавшись книг, бежит на волю, в «пампасы» — добывать себе сокровищ, но попадает в организованную фронду и становится идейным контрабандистом.
Теперь тысячестраничная рукопись эпопеи «Хадж во имя дьявола» гуляет по издательствам без надежды на успех. Мне, как редактору первой части романа, изданной в 1992 году, хотелось бы отметить, что роман написан в лучших традициях художественной беллетристики и, несомненно, явится откровением очевидца — на фоне моря разливанного скороспелой криминальной литературы.
Герои, а вернее антигерои, большинства произведений Самойлова настолько замордованы бесчеловечным режимом 30 — 50-х годов, что и… «Кошмары земные» — так называется один из его рассказов. Но это не просто живописания очевидца — автор как бы предупреждает нас, что генетическая память поколений не трансформируется, не исчезает сама по себе и те кошмары по-прежнему тяготеют над нами, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
С чистым и ясным словом пришел Ю. Самойлов к читателю. У него не встретишь самодовлеющих, неопределенных эпитетов и кудреватых метафор. Как рачительный хозяин, он отбирает точные, нужные слова, тщательно отсеивая их от плевел. Хотя за словом в карман не лез и порой мог разразиться витиеватой тирадой, что явно служило не самоцелью, а лишь данью некоей моде.
Не встретишь у него и ненормативной лексики, столь любезной сердцу современных авторов. В этой связи стоит обратить внимание на один из его лучших рассказов «Нюрка», где автор буквально балансирует на грани между заурядной бытовой пошлостью и художественным откровением. Чувство меры и такта берут в конце концов верх. Кстати, опубликован он был в журнале «Урал» (1989 г.).
Сквозная тема его главных произведений неизменна — лагерная. Но для современной истории России лагеря настолько же характерны и значимы, как, скажем, статуя Свободы для той же Америки.
Валерий Климушкин.
Шла картина о цыгане Будулае. И вдруг в момент, когда в кузню, где работает Будулай, приходит его сын, которого он еще не знает, на лице Будулая появилось какое-то знакомое мне выражение, и киноартист стал похож на человека, которого я знал лично: то же зловещее и таинственное выражение и высокомерие, застывшее в странном изломе нависающих бровей, как будто цыган знал что-то такое, что не мог знать никто, кроме него. Да-да, я вспомнил: это был Адам Газ, сидевший с сыном в одной камере. Старик постоянно гадал, выбрасывая из кружки горсть пестрых бобов. Бобы раскатывались в разные стороны, собирались в отдельные кучки, а цыган водил толстым, изуродованным пальцем и что-то бормотал. На самое главное заключалось в том, что цыган гадал только на себя и никогда никому другому. Я несколько раз пытался узнать, в чем же суть гадания и как эти пестрые, похожие на узорные пуговички бобы привязаны к человеческим судьбам. Но цыган только усмехался и переводил разговор на что-нибудь другое. Ну, конечно же, я очень далек от мистики или, вернее, от того, что, не знаю уж почему, зовется мистикой. А тюрьма — это все-таки своего рода этнос, у которого есть свой язык, свои внутренние отношения, лидеры, религия и свои легенды.
Вспомнив об Адаме Газе, который гадал на бобах, я вспомнил и один таинственный случай, ставший впоследствии легендой. Но дело в том, что я знал одного из действующих лиц в этой легенде, и дело, можно сказать, происходило при мне.
В камере тогда сидело человек сто, не менее. Спали прямо на бетонном полу, не просыхающем от пота. А сидели здесь самые разнообразные люди: и обыкновенные карманники, и убийцы, и растратчики, и даже конокрады, профессия, так сказать, устаревшая. Но среди всех выделялся Лева Терц, шулер самого наивысшего класса. Карты в его руках казались живыми существами, а пальцы — своеобразными магнитами, притягивающими эти карты или, наоборот, выталкивающими их из колоды. За что сидел этот человек, я сейчас уже не помню. Впрочем, я не так уж и обращал внимание на него. Мало ли в тюрьме шулеров, и, кроме того, я не любил карты и с удивлением наблюдал за игроками, просиживающими за картами дни и ночи. Но дело не в этом…
Однажды утром, еще до проверки, в камеру ворвался целый отряд надзирателей и начал активно осматривать и простукивать стены и решетки. А решетки вообще осматривались под огромной лупой. Прутья пытались вертеть, дергать вверх-вниз, но решетка оставалась незыблемой. И только на проверке мы узнали, что у нас из камеры пропал человек. Его нашли лежащим на плитах тротуара за стеной. Конечно, это еще не побег. Вырвавшись из камеры, он остался в тюремном дворе. Но он разбился, у него были повреждены позвоночник, голова, ноги и руки, как будто он действительно спрыгнул с третьего этажа.
Всю камеру таскали на допросы и спрашивали о том, кто, что и кого видел в камере в эту ночь. Но, конечно, никто ничего не знал, и не потому, что действовала круговая порука, а потому, что действительно никто ничего не знал. Ведь если бы кто-то что-то знал, я бы знал тоже.
Но как все произошло? Дело в том, что если бы он как-то договорился с ключником и тот бы его выпустил из камеры, то ему еще надо было бы выйти из коридора и из корпуса. Но даже это не дало бы ему свободу. Он остался бы в тюремном дворе. А стены в камере были трехметровой толщины. Если отбросить некую информацию о людях, проходящих сквозь стены, то через окна, затянутые двойной решеткой, пройти было и вовсе невозможно. Но вместе с тем факт оставался фактом: человек бежал. Он прошел сквозь стену или сквозь решетку и прыгнул вниз. Его и нашли на тротуаре под камерой. Этот человек и был Лева Терц.
Я бы не узнал об этом ровно ничего, кроме того, что знали все, если бы не один комический случай. Камеру повели в тюремную баню, а перед входом обильно мазюкали серо-ртутной мазью, и какие-то капли попали совсем не туда, куда надо. На следующее утро я пришел в ужас, тем более что я вспомнил, что брал курить из рук одного немца, про которого говорили, что у него какой-то особый, скрытный сифилис. Ну, конечно же, я знал обо всех проявлениях этой знаменитой болезни и знал, что то, что возникло, никак не похоже на сифилис и вообще ни на что. Но я все-таки начал стучать в дверь.
Ясно, одного заявления, что тебе нужен врач, недостаточно. Для надзирателя это просто пустой звук, и он потребовал, чтобы я продемонстрировал болезнь, и, надо сказать, демонстрация имела успех. Дело в том, что в тюрьмах страшно боятся заразы. Заключенные могли благополучно издохнуть от чего угодно, но только не от заразы. Тут вся тюрьма поднимется на дыбы.
Меня срочно доставили в тюремную больничку, где единственным настоящим врачом был доктор Готлиб Кюн, немец с Поволжья. За что его посадили, тоже не помню, но мне кажется, именно за то, что он был немцем, да еще с Поволжья. Он очень смешно коверкал русский язык, вставляя в свои вполне грамотные фразы знаменитые форшляги, то есть называя ряд вещей, так сказать, своими именами. Он очень внимательно осмотрел меня и поднял палец.
— Это очень показательный случай.
Я рассказал ему насчет немца, сидящего в камере, но он отрицательно покачал головой:
— Я его узнал. Это есть Отто Мюнцер, у него есть флюис, у него есть геморрой. А вот второй ваш пояснений есть правильный, медицинский вариант. Мы будем вас вылечивать. — Он был очень разговорчив, этот немецкий доктор.
В первый же вечер я говорил с ним о Гете, Реглере, о Фейхтвангере. Кстати сказать, я пролежал в больничке почти два месяца — и только потому, что доктору Готлибу было не с кем поговорить. На второй день он таинственно мне сказал, что в больничке, в специальном боксе, лежит секретный больной, который, как он сказал, «хотел совсем убегать из тюрьмы»…
В этом боксе, крошечной комнатенке без окон, в лубках, сделанных из досок, лежал Лева Терц. В этот час он был в сознании и пытался улыбнуться.
— Дай закурить, — тихо проговорил он, стараясь не шевелить губами.
Я посмотрел на доктора Готлиба. Он вытащил большой кожаный портсигар и положил на тумбочку пять папирос. Это были дешевенькие «гвоздики», не то «Ракета», не то «Бокс». Но, закурив их после махры и самосада, я сразу почувствовал медвяный аромат табака. Терц несколько раз затянулся, и его глаза просветлели.
— Что случилось? — так же чуть слышно спросил я его.
Он показал глазами на папиросу, я дал ему еще затянуться и еще, и он начал говорить.
— Часа через два после отбоя, когда вы уже все спали, бросили трамвайчик из одного человека…
Смешное выражение, не правда ли: «трамвай из одного человека»? Но это жаргон… А трамвай… Вероятно, потому, что, когда людей бросали в камеру, они входили один за другим, как сцепленные вагоны трамвая.
— Глаза у него горели, как будто заширенный он или пьяный. Но мне-то что, я приглашаю, мол, кто хочет сладко пить-есть, прошу напротив меня сесть. А он так это безразлично оглядел все мои игровые шмотки и вытаскивает пачку денег в ладонь толщиной — и все одни сотни. И колода у него новенькая. Посмотрел я, как он карты тасует, аж страшно стало. Ты же видел, что я делаю с картами, но до него мне далеко. «Ну, что ж, — говорит, — давай под всё три партии». Ну и вылупил меня, как яйцо из скорлупы, — один крест на груди болтается. А крест этот со мной все тюрьмы обошел. «Нет, — говорю, — крест не играется». Тогда он мне этак спокойно предлагает поставить на кон руку, то есть я ему руку свою ставлю, а он мне — всё, что выиграл у меня, и еще свою сотню. Конечно, я без руки никто. Но мы, когда проигрываем, уже удержаться не можем. «Ты что, — спрашиваю, — кровожадный, что ли?» А он так же спокойно отвечает: «Да, мол, а что?» Но тут его что-то закоробило, глаза потухли, и начал он проигрывать, и всё проиграл, а потом глаза потупил и предлагает: «Иди, я тебе свободу проиграю». Ну, а кто от этого откажется? «А как, — спрашиваю, — ты меня выведешь?» — «Это дело мое, — говорит, — сначала выиграй. Ты что, не понимаешь, кто я?»
В то время в тюрьмах попадались самые разнообразные люди и не только среди тех, кто сидел, но и среди тех, кто охранял сидевших. Я знал надзирателей, которые проигрывали всю форму и даже документы. И я выиграл у него свободу. Вытаскиваю нож: «Плати!» А он тихохонько вырвал нож у меня, свернул его в колечко и втер в пол. А потом встал, взял меня за руку и начал подниматься по воздуху. И идет, будто бы по лестнице. Смотрю, мы уже на подоконнике, и решетка раздвинулась, как ворота. Он прошел через решетку, и я за ним. Потом он пиджак обеими руками оттянул, как зонтик, прыгнул и медленно-медленно опустился на землю. Ну, и я прыгнул за ним… И вот теперь я здесь… умираю…
Вообще тюремные легенды напоминают все остальные легенды и сказки. В них присутствуют и таинственные, и потусторонние силы, и магия, и все остальное. В одной тюрьме в пустой камере, которая раньше когда-то была кабинетом, был весьма хорошо сохранившийся барельеф, изображающий императрицу Екатерину II, в короне и со скипетром, сидящую на троне. Так вот, ходила легенда, что если тюремное начальство хотело от кого-то отделаться, то того человека сажали в камеру с барельефом. А ночью каменная царица выходила из стены и давила узника в каменных объятиях. Вы помните «Венеру Ильскую» Мериме? Похоже? Ну, а Терц? Он умер той же ночью… А его рассказ?.. Что это? Треп перед смертью? Он ведь знал, что умирает.
В тюрьме разные люди и тысячи судеб. Были высокограмотные интеллектуалы и те, кто еле расписывался и читал по слогам. Были очень талантливые, хитроумные авантюристы и чугунные тяжелодумы. Но, в общем, если не считать единиц, мир тюрьмы психопатичен и очень эклектичен. Плоская похабщина смешана с высокопарным театральным пафосом и сентиментальностью, цинизм и прагматика — с очень высокой стойкостью и понятием чести, крайний эгоизм — с самопожертвованием, патологическая жестокость и жадность — с полным пренебрежением к деньгам, золоту, богатству, смелость и трусость и многое другое.
Конечно, все это присутствует и в большом, открытом мире, но в нем больше возможностей и множество условностей, чтобы скрыть это. А здесь маски сорваны, иногда они сорваны рукой судорожной, как срывают противогаз, задыхаясь от недостатка воздуха.
Кто был я сам?.. О себе говорить трудно. Хвалить — скажут: самохвал. Хулить — скажут: ишь, наблудил, а теперь кается. Ну, а если посмотреть на себя со стороны, так сказать, чужими глазами? Все зависит от того, чьи это глаза, кому принадлежат. Что касается раскаяния, я мало верю в это. Впрочем, это может быть с убийцами. Убить не так просто. Но в том случае, когда убийство совершено в припадке гнева, ярости или случайно, тогда убийца начинает переоценивать свои поступки, а перед его глазами появляются те самые кровавые мальчики, и он не сможет сам перед собой оправдать себя. И нередко убийца кончает с собой.
Но есть и другой вид убийц — убийца-прагматик, он все расценивает цифрами выгоды. И еще один тип — те, кто убивает из самоутверждения. Эти — самые подлые и опасные. Они, конечно, недостаточно нормальны, но достаточно прагматичны. Они боятся сильных и решительных, но терзают беззащитных и слабых. Эти не каются. Могут, конечно, каяться и воры, и грабители, но это касается не всех, а только единиц.
Кстати сказать, о раскаянии. Я вспомнил двух братьев Павловских, бандитов-налетчиков. В ту ночь, когда произошел этот роковой случай, их было трое: Олег и Митя и еще шофер машины. Они ловко сняли сторожа, заткнув ему рот и связав, и заперли в сторожевой будке, а потом Олег и шофер проникли в склад, а Митя остался за наблюдателя. И вдруг Митя увидел лежащий на снегу тулуп. Его, как видно, сорвали, снимая сторожа. Он лежал у самых колес машины. Было довольно холодно, и Митя набросил тулуп на себя. В это время вышел Олег. Он увидел фигуру в тулупе и, подумав, что это еще один охранник, швырнул тяжелый нож. От рывка тулуп упал, и Митя, хрипя и изгибаясь, рухнул в снег. Олег бросился к брату, но было поздно: нож пробил горло. Забыв про автомашину, Олег выхватил пистолет и начал стрелять. Когда на звуки выстрелов прибежала милиция и была вызвана «скорая помощь», Митя уже умер. А Олег… Он выстрелил себе в висок и упал к ногам убитого им брата. Да, это все может быть, так бывает. Но есть и другие случаи.
Преступление всегда аморально, если оно совершено не из-за голода и крайнего отчаяния. Я не могу признать вором того, кто, будучи голодным, украл еду. Я не могу признать убийцей того, кто убил, защищаясь.
А я… Лично я… В наше время не было телевидения, репродукторы изрекали прописные истины. Основное влияние на меня имели книги. Ну да, я слышал рассказы отца о подполье, о том, как полиция охотилась за революционерами. Но революция кончилась, начались пятилетки. Конечно, взрослый, умудренный опытом человек скажет, что именно они, эти пятилетки, сделали страну. Но меня не интересовали ремесла, хотя я никогда не чурался их, не пренебрегал ими и любые мастера для меня были чудодеями. Но все же я не хотел быть ни сапожником, ни слесарем, ни токарем, ни пекарем. Конечно, я помню и песни о гражданской войне. Но это тоже было давно. А мне надо было сейчас, немедленно. У меня спрашивают: а если бы я начал жить сначала, тогда бы что?..
Я бы выбрал себе экстремальные профессии. Такие есть. Это не означает, что я отношусь с пренебрежением к крестьянству, к заводским профессиям, но… Люди — разные существа. Нравится ли работа — это очень важно. Конечно, можно сказать: какая разница, где работать? Лишь бы зарабатывать деньги, лишь бы зарабатывать больше. И это тоже правильно, жизнь есть жизнь, в ней важно все: и еда, и одежда, и комфорт. И в жизни приходится делать не только приятные вещи. Ну, а если работа хуже каторги, тогда что? Вот представьте себе для сравнения: каждую ночь ложиться в постель с нелюбимой женщиной. В ней нет ничего притягательного, ничего интересного, но она выгодна. У нее, допустим, важные пробивные родители. Или вы, читатели женского пола, представьте себе постель, где лежит нелюбимый и даже чем-то отвратительный вам мужчина. Но вы вынуждены разделять с ним эту постель. Это дает вам материальные выгоды. Конечно, люди по-разному относятся к этому. Одни — нетерпимо, другие, наоборот, довольно спокойно. Но ведь именно из этого и составляется человеческое счастье.
Все знают: у нас, в Свердловске, стоит на берегу пруда интересный дом. В нем очень давно расположился обком профсоюза. В прошлом этот дом принадлежал купцу Агафурову, миллионеру и предпринимателю. Мне рассказывали, что летом, каждый вечер, купец, сидя в кресле у дома, останавливал прохожих, спрашивая: «Знаешь, чей это дом?» И, услышав свое имя, удовлетворенно прицокивал: «То-то же…» Возможно, что это и приносило ему счастье. Но я уверен, что это очень короткое и далеко не полное счастье. Только не подумайте, что я сейчас начну пропагандировать бараки, железные кровати, телогрейки, кирзовые сапоги и двенадцатичасовой рабочий день.
А счастливы, на мой взгляд, хирург Амосов и ему подобные люди. Кстати сказать, у него есть все то, что сейчас особенно престижно, ну и двенадцати-, а может быть, и восемнадцатичасовой рабочий день, когда человек жалеет время, уходящее на сон, и когда он не знает усталости. Очень важно, чтоб человек сидел на своем собственном месте. Тогда он наверняка будет счастлив. Но тяжко тому, кто не на своем месте.
Бесспорно, человеку надо узнать самого себя, сопоставить мечту со своими возможностями. Я помню, как радовались молодые парни, поступившие в высшее мореходное училище, как они гордо носили форму. Но вот первый выход в море — и отсев половины курсантов. Мечта оказалась выше и сильнее мечтателей. Романтика осталась романтикой, но романтика слеплена не из пластилина или глины — она откована из металла.
Романтика тюрьмы, романтика каторги — это вынужденная романтика. И все-таки все зависит от человека. Но я далеко ушел от цыган, с которых начал рассказ.
Однажды в камеру пришел этап, и среди них был коренастый, крепкий молодой мужик. У него было очень властное и твердое выражение лица и сросшиеся, щетинистые брови. Он сразу же присел и заговорил с Адамом по-цыгански. Это был, бесспорно, русский, даже сибиряк или уралец, в общем, как бы там ни было, цыганом он не был. Адам обнялся с ним и даже расцеловался, а потом представил мне вновь прибывшего. Это и был Павел, русский цыган или цыганский русский, как о нем сказала Нюся, его жена. У него была редкая в то время профессия разгонщика. Это профессия во время расцвета нэпа. Она сродни рэкетирству, только более технична и культурна. Объектом обычно служил какой-нибудь нэпман, который кроме разрешенного промысла приторговывал наркотиками, золотом, драгоценностями. За ним устанавливалось наблюдение. В его окружение вводился агент, часто это была женщина.
Разными путями собирались компрометирующие документы, фотографии, иногда в его квартире тайно пряталось оружие. И вот в один прекрасный день появлялись агенты ЧК. Да-да, форма, удостоверения, ордера. Но нэпману предъявлялось обвинение не в махинациях, а в связях с контрреволюцией. Его бывшая любовница оказывалась сестрой деникинского офицера, а бухгалтер — офицером контрразведки. У него находили оружие, и это было очень страшное обвинение. И нэпман сдавался. Он сам доказывал, что он простой мошенник, спекулянт, вор, но никаких связей с контрреволюцией не имеет. Он сам показывал тайники, сдавал деньги и ценности…
Но с окончанием нэпа исчезла и профессия разгонщика, и возобновилась она лет через семь — десять, когда появились дельцы нового типа — благопристойные и чинные домашние воры. Они сидели в кабинетах, носили различные звания и титулы. Вы все, конечно, помните Корейко из знаменитой книги о похождениях сына турецко-подданного Остапа Бендера-бея, в жилах которого текла янычарская кровь одесского происхождения. Он тоже был разгонщиком.
Впоследствии Павел рассказывал мне много случаев из своей практики, но, кроме того, он был еще и заядлым картежником и очень вспыльчивым и решительным человеком. И однажды в Одессе у него случилась большая игра с каким-то очень большим дельцом. С одной стороны, был директором мясокомбината, с другой — шулером и мошенником. В нем собралось все: учтивость и выдержка чиновника и наглость грабителя, поджидающего жертву за углом. Среди его документов были и партбилет, и удостоверение осодмильца, и, кроме того, имелся изящный финский нож с рукоятью из нефрита.