102790.fb2 Охота на дракона (сборник) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 116

Охота на дракона (сборник) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 116

В советской критике существует мнение, что большинство фантастов традиционного направления (англо-американских, по крайней мере) так или иначе следуют либо строго научному предвидению будущего, у истоков которого стоял Жюль Верн, либо развивают традиции социальной фантастики, восходящие к Герберту Уэллсу. Первые стремятся проанализировать противоречия и предсказать пути научно-технического прогресса, возможности разума и науки. Вторые же в гиперболизированных формах проецируют в будущее тенденции и противоречия современного западного общества, отталкиваясь от его сегодняшних социально-экономических и политических проблем. Произведения фантастов именно этой ориентации типологически близки жанру утопии и антиутопии.

Известный английский социолог и теоретик литературы Реймонд Уильямс в статье “Утопия и научная фантастика” весьма тонко подметил разницу между научной фантастикой и утопией (в негативном варианте — дистопией; этот термин часто употребляется в западном литературоведении, наряду с термином “антиутопия”). Он считает, что изображение нового, суперсовременного ада или рая часто встречается в научной фантастике. Но оно коренным образом отлично от изображения действительности в утопической литературе. Научная фантастика изображает принципиально иные формы жизни на Земле или в космосе, иные формы или более высокие ступени земной цивилизации и ее контакт с другими мирами со всеми последствиями этого процесса. Утопия же или дистопия имеет дело прежде всего с социальными и моральными изменениями в существующем мире, спроецированными в будущее.

Возможно, это определение не всеохватно, но в нем более или менее точно подмечены основные черты жанра, обнаруживаемые, в частности, в творчестве тех писателей-фантастов и антиутопистов, о которых пойдет речь.

Справедливости ради надо сказать, что фантасты и жюльверновского и уэллсовского направлений приходят порой к весьма пессимистичным выводам о будущем. Это особенно заметно, как уже говорилось в последние десятилетия. Французский писатель-фантаст и критик Жерар Клейн, например, еще в 1977 г. в статье “Мотив разочарования в американской научной фантастике” утверждал, что с 60-х годов фантастика вообще претерпела странное л удивительное превращение Жанр, который раньше был пронизан социальным оптимизмом и верой в науку и технику, стал воплощением пессимизма и вселенского отчаяния. Вера в историческую роль ученых сменилась разочарованием в науке и отрицанием возможности человеческого прогресса. Причины всего этого Клейн усматривает в том, что научная фантастика стала выражением взглядов определенной социальной группы. Он называет ее “научно- и технологически ориентированный средний класс” и считает, что изменение характера научно-фантастической литературы в послевоенное время следует воспринимать как отражение изменившихся настроений данной группы или класса Нарастание пессимистических мотивов в научной фантастике есть перенесение на почву литературы несбывшихся надежд этого класса: его несостоявшихся амбиций, наметившихся в 30-е и 40-е годы — стать ведущим классом западного мира.

С конкретными мотивировками и определениями Клейна можно спорить однако очевидно, что кризис идеалов западного общества так или иначе отразился и в научной фантастике.

История научно-фантастического и антиутопического жанров неотделима от истории английской литературы. Более того, они-то и есть может быть, самые “английские” жанры этой литературы (наряду с романом детективным и нравоописательным). Стоит напомнить что сегодня Англия занимает второе место в мире и по числу авторов и по количеству произведений научно-фантастического жанра. Еще более национальна — в плане становления традиции — антиутопия если учесть, что возникла она как отражение и переосмысление утопии, создателем жанра которой (как и самого слова “утопия”) был выдающийся гуманист XVI века Томас Мор. Нарисованный им образ идеального общества будущего на некоем острове Утопия с тех пор занимает главное место в утопической и антиутопической литературе, представители которой стремились и стремятся в той или иной форме развить, конкретизировать и дополнить этот образ либо переосмыслить и откровенно развенчать его.

Переосмысление образа идеального будущего, сомнения в научном и общественном прогрессе заметны уже у Свифта в романе “Путешествия Гулливера” (1726). В романтической форме они отразились в романе Мэри Шелли “Франкенштейн, или Современный Прометей” (1818) А повесть “Машина останавливается” (1911) Эдварда Моргана Форстера положила начало откровенному развенчанию образа утопии. В XX веке характер и масштабы этого процесса, охватившего литературы Запада, стали уже таковы, что известный английский литературовед А.Л.Мортон вынужден был признать я книге “Английская утопия”: “Мы подошли в известном смысле к концу Утопии… Почти везде утрачена вера в то, что из существующего общества может вырасти справедливое и достойное общество обнаруживается самая обыкновенная реакция, решимость сопротивляться “практическому осуществлению “Утопии”. Столь категоричное заявление во многом оправдано появлением в западной литературе произведений, в которых окончательно меняется дух жанра утопии. Хотя по-прежнему изображаются картины будущего, но само оно представляется теперь настолько далеким от утопического идеала, что о таком будущем вряд ли можно мечтать. Именно в этом смысле Мортон назвал романы “Обезьяна и сущность” (1948) “О дивный новый мир” (1932) Олдоса Хаксли, а также “1984” (1949) Джорджа Оруэлла антиутопиями, дав таким образом определение новому жанру.

Эти произведения, прежде всего, “О дивный новый мир” и “1984” — классические в своем роде примеры той трансформации, которой подвержена сегодня значительная часть западной литературы о будущем. Написанные в первой половине века, они и сегодня остаются яркими образцами жанра антиутопии, определившим пути ее развития Хаксли и Оруэлл наиболее отчетливо выразили те настроения и идеи, которые вытеснял мечты о справедливом будущем, все шире распространялись и распространяются на Западе на волне глубокого скептицизма по отношению к науке и научно-техническому прогрессу, разочарования в ценностях традиционного либерализма обнаружившего свою идеологическую и политическую несостоятельность перед лицом социальных кошмаров XX века — мировых войн, фашизма, терроризма. Роль Хаксли и Оруэлла во многом верно определил английский писатель Брайен Олдисс: “Мы живем в эпоху когда высокоразвитое западное общество ставит проблемы, требующие осмысления и художественного освоения. Разве это не насущная задача? Вспомните мысль, высказанную Кристофером Марло в “Докторе Фаусте”. К Фаусту приходит дьявол-искуситель, чтобы заманить его в ад. Мефистофель говорит ему: “Ад здесь Мы и не выбирались из него”. По-моему, разница между великими Утопиями и антиутопиями Хаксли и Оруэлла в том, что их антиутопии рисовали будущее высокоразвитого общества. А сейчас это будущее стало реальностью “Ад здесь. Мы и не выбирались из него”. (Приводится по статье А.Николаевской. “Требования жанра и коррективы времени”. — “Иностранная литература”, 1979, № 6, с. 213).

Действительно, некоторые основные тенденции развития западного мира Хаксли и. Оруэлл уловили по-своему верно — стремление к полному контролю над личностью, манипулирование сознанием масс превращение человека в придаток машины. Вольно или невольно они очертили контуры того ада, конкретность которого изображают антиутописты сегодня.

Романы Хаксли — это мрачные пророчества о полном закабалении человека в обществе, где царствует “мертвый порядок”, где доведена до предела тенденция капитализма стандартизировать жизнь. В творчестве Оруэлла намечена другая линия развития антиутопии. В отличие от антитехнократа Хаксли он выступил как политический пророк, возвестивший в романе “1984” о наступлении в недалеком будущем эпохи “олигархического коллективизма” — времени тоталитарного кошмара, порожденного в одинаковой степени как коммунизмом, так и фашизмом. Эти писатели и сегодня остаются наиболее яркими и популярными на Западе представителями жанра антиутопии, их творчество и по сей день весьма активно используется в борьбе идей и оказывает влияние на литературу. Мысли и образы Хаксли и Оруэлла используют и писатели, и политологи, стремясь уравнять социализм и капитализм на том основании, будто все существующие или вновь возникающие структуры власти в конечном счете тяготеют к “олигархическому коллективизму”, который был предсказан Оруэллом для общества 1984 года. Известный советский ученый Г.Шахназаров пишет по этому поводу: “…если даже тенденция к технотирании, если можно так выразиться, свойственна только капиталистической структуре, то разве это не угрожает опасностью всему человечеству? И если мир рухнет, то способна ли послужить утешением мысль, что землетрясение началось не на нашем участке, и мы стали лишь жертвой докатившейся до нас сейсмической волны?.. Имманентно свойственная капитализму тенденция к авторитарным методам власти, нашедшая дополнительный импульс к своекорыстном использовании достижений научно-технической революции, способна поставить под вопрос существование человечества. Опыт фашизма доказал это со всей очевидностью” (Шахназаров Г. Этот прекрасный новый мир в этом пресловутом 1984 году. — “Иностранная литература”, № 7, с. 239.).

Сказанное свидетельствует о том, что в мрачных прорицаниях Хаксли и Оруэлла есть доля истины, и не такая малая. Созданные антиутопии позволяют отчетливо различить силу и слабость либеральной традиции политической мысли на Западе, (что и было подробно рассмотрено Шахназаровым в упомянутой статье).

Для более глубокого осмысления западной литературы о будущем весьма важна и интересна прежде всего мысль о слабости указанной либеральной традиции, своеобразно выразившейся у Оруэлла. В романе “1984” он, прямо или косвенно, опирался на идеи тех мыслителей-философов, социологов, футурологов — которые, игнорируя социальную природу власти, в любом обществе, будь то капитализм или социализм, видели тенденцию к подавлению личности, индивидуальной свободы. Один из подобных тезисов высказывал, в частности, известный и популярный на Западе русский философ-идеалист, проповедовавший идеи неограниченной свободы личности Николай Бердяев. Называя капитализм “бесчеловечным строем”, он утверждал также, что и социализм, заслонивший отдельного человека классом, не способен решить проблему свободы личности.

В той или иной форме эта мысль пронизывает футурологическую концепцию американского социолога Джеймса Бёрнхема, изложенную им в книге “Революция управляющих” (1941). Он предсказал, что в будущем мир поделят между собой три супердержавы. В каждой из них установится примерно один и тот же социальный строй — не капитализм и не социализм, а основанный на тотальном контроле, эксплуатации и закабалении личности коллективизм. Массы будут подчинены касте управляющих — инженеров, ученых, чиновников. Оруэлл, не во всем соглашаясь с Бёрнхемом (что явствует из его рецензии на книгу), использовал его схему будущего в своем романе.

Опасения, что социализм уничтожит личность как таковую, отразились и в литературе — особенно в фантастическом романе “Мы” (1920) русского писателя Евгения Замятина. Роман этот, изданный на Западе в 1925 г., явился одной из первых антиутопий в русской и европейской литературе XX века. Карикатурно изображая общество будущего, автор уже самим названием романа подчеркивал, что в этом обществе уничтожена индивидуальность — “я”, существует только масса — “мы”, которая по команде ест, спит, работает и “любит” в отведенные по расписанию “личные часы”. Оруэлл, читавший роман в переводе, по-своему развил и переосмыслил его проблематику.

Можно предположить, что образ казарменного государства в романе “1984” возник и не без влияния книги Гитлера “Майн Кампф”, которую Оруэлл рецензировал в английской газете “Нью Инглиш Уикли” в марте 1940 г. В этой книге Гитлер, между прочим, предлагает человечеству свою картину будущего. “Он намечает, — пишет Оруэлл, — создать за сто лет нерушимое государство, где двести пятьдесят миллионов немцев будут иметь достаточно “жизненного пространства” (простирающегося до Афганистана или соседних земель), это будет чудовищная безмозглая империя, в которой, в сущности, ничем иным не занимаются, кроме подготовки молодых парней к войне и постоянным производством свежего пушечного мяса”.

Однако в основе своей образ государства, подавляющего личность, в романе “1984” восходит все же к Свифту (как его понимал Оруэлл). Еще в очерке 1946 г. “Политика против литературы: исследование “Путешествий Гулливера” он писал: “…величайший вклад Свифта в политическую мысль, в узком значении слова, это его критика, особенно в третьей части романа, того, что сегодня назвали бы тоталитаризмом. Это удивительно ясное предвидение наводненного шпионами “полицейского государства”…”. Далее Оруэлл приводит известный отрывок из романа: “…в королевстве Трибина, называемом туземцами Лангден… большая часть населения состоит сплошь из осведомителей, свидетелей, доносчиков, обвинителей, истцов, очевидцев, присяжных вместе с их многочисленными подручными и прислужниками, находящимися на жалованье у министров и их помощников. Заговоры в этом королевстве обыкновенно являются делом рук тех, кто хочет выдвинуться в качестве тонкого политика, вдохнуть новые силы в одряхлевшие органы власти, задушить или отвлечь общественное недовольство, наполнить свои сундуки конфискованным имуществом, укрепить или подорвать доверие к силам государства… Прежде всего они договариваются, кого именно из подозрительных лиц обвинить в заговоре; затем они пускают в ход все средства, чтобы у этих людей отобрали все письма и бумаги, а их самих заковали в кандалы. Захваченные письма и бумаги передаются в руки специалистов, больших мастеров в разгадывании таинственного смысла слов, слогов и букв. Так, например, им ничего не стоит установить, что стая гусей означает сенат… метла — революцию; мышеловка — государственную службу… гноящаяся рана — систему управления”.

Без преувеличения можно сказать, что в своем романе Оруэлл как раз и стремился переосмыслить, развить, осовременить и продлить в будущее это мрачное видение Свифта (как и некоторые другие, о чем ниже).

В романе “1984” причудливо отразились опасные тоталитаристские тенденции эпохи империализма. В нем также явственны и “антиколлективистские” настроения, отразившие страх автора перед социалистическим обществом (в его казарменном варианте), которое якобы угрожает индивидуальной свободе. Если в романе Хаксли “О дивный новый мир” таковая отсутствует просто в результате биологического, технического и прочего “контроля” со стороны государства (новорожденные, например, заранее распределяются по пяти существующим кастам), то Оруэлл возложил вину за подавление личности на оба социальных строя. В этом различие двух антиутопических миров (при довольно заметном внешнем их сходстве). “Неприязненные чувства по отношению к “коллективизму” — пишет Шахназаров — явственно дают о себе знать и в “прекрасном новом мире”. В сущности, это та же казарма, что в “1984”, только ее основательно вымыли, выскребли, приукрасили, навели лоск”. Подмечено верно — казарма, но не совсем одна и та же.

Действие романа Оруэлла происходит в Англии — одной из провинций супердержавы Океании, в состав которой входят также США и другие страны Западного полушария. Океания поочередно воюет, или, во всяком случае, так внушается ее населению, с двумя другими супердержавами — Евразией и Востоказией. “В Океании, — пишет Оруэлл, — господствующая философия называется ангсоц, в Евразии она именуется необольшевизмом, а в Востоказии ее обозначают китайским словом, которое обычно переводят как культ смерти, но, пожалуй, правильнее было бы передать как уничтожение личности”. Ангсоц — это английский социализм, который, как считал Оруэлл, принесет не свободу и равенство, а закабаление и подавление личности.

Однако желал того Оруэлл или нет, он проиллюстрировал в своем романе одну из возможных форм того социального тупика, опасность которого давно уже раскрыта в марксистско-ленинской теории. Ангсоц — это казарменный социализм, не лишенный однако сходства с фашистской диктатурой, установленной национал-социалистической рабочей партией в гитлеровской Германии. Это общество, где господствует тотальный контроль и уравниловка, насаждается культ личности Большого Брата, пожизненного вождя Партии и Государства, который существует, так сказать, априори. Всякий успех, всякое достижение и победа, научные открытия, добродетель и всеобщее счастье — все проистекает от него и благодаря его мудрому руководству. Его лицо знакомо всем — тяжелый, спокойный, покровительственный взгляд, непроницаемая улыбка, скрытая под черными усами. Оно смотрит с плакатов и портретов, с телеэкранов, однако никто и никогда не видит самого Большого Брата — он не встречается с народом (ибо давно уже пребывает в “лучшем мире”). Но все послушно верят, что он стоит у кормила власти.

В этом обществе, “странном и чудовищном”, жесткая социальная структура, когда Партия подменила собой Государство: “Индивидуально ни один член Партии не владеет ничем, кроме мелкого личного имущества. Коллективно же Партия владеет всем в Океании, ибо она всем управляет и по своему усмотрению распоряжается всеми производимыми продуктами”. По существу же сложившаяся система есть диктатура верхушки партийно-бюрократического аппарата — так называемой Внутренней организации Партии, стоящей на ступень ниже Большого Брата и составляющей менее двух процентов населения Океании. Эти люди полностью контролируют положение в стране (и даже личную жизнь каждого — например, Партия запрещает разводы), их же власть бесконтрольна. Правда, на первый взгляд, они не извлекают из своего положения никаких особых выгод — в Океании сверху донизу царствует казарменная уравниловка, и никто не помышляет злоупотреблять служебным положением, брать взятки и наживаться за государственный (или партийный) счет. А такая “сознательность” весьма странно выглядит в романе, автор которого стремился перенести в будущее и абсолютизировать все возможные пороки существующих социальных систем. Он явно переоценил момент тотальной организации, казарменности и вытекающей из нее утраты индивидуального начала, особенно в сфере корыстных эгоистических интересов: “Согласно проводимой политике, даже привилегированные группы сознательно удерживаются где-то на грани нужды, ибо общая скудность повышает значение мелких льгот и тем самым увеличивает различия между группами. В сравнении с нормами начала XX века даже члены Внутренней организации Партии живут аскетической трудовой жизнью”.

Однако правящая элита все же имеет свои привилегии: “Тем не менее те немногие предметы роскоши, которыми они пользуются, — большая, хорошо обставленная квартира, пища, табак и одежда более высокого качества, двое или трое слуг, личный автомобиль или вертолет — все это делает их людьми иного мира в сравнении с членами Внешней организации Партии…”.

В мире Оруэлла, как и в “дивном новом мире” Хаксли, контролируется абсолютно все, но, в основном, полицейскими, казарменными методами, а не лишь с помощью техники и науки. Под контролем слово и дело — мысль и действие, особенно первое, ибо с него-то и начинается всякая крамола: “Член Партии всю свою жизнь живет под надзором Полиции по контролю над мыслями. Даже когда он находится в одиночестве, он не может быть уверен, что он действительно один”. За ним с помощью телекамеры неусыпно следит стойкий “фельдфебель в Вольтерах”, который даже по косвенным признакам определит инакомыслие. При этом подавление внутренней свободы весьма хитро маскируется отсутствием внешних запретов или, точнее формальным отсутствием таковых: “Член Партии не имеет свободы выбора решительно ни в чем. Однако, с другой стороны, его действия не регламентируются ни законом, ни какими-либо четко сформулированными этическими правилами. В Океании не существует законов”. Но отсутствие законов есть беззаконие — оно проявляется в том, что преступлением считается неортодоксальная мысль, в которой якобы уже потенциально таится возможность преступления. А это карается: “Мысли и действия, влекущие за собой в случае обнаружения неминуемую смерть, формально не запрещены, а бесконечные чистки, аресты, пытки, тюремные заключения и ликвидации применяются не в качестве наказания за фактически совершенные преступления, а в целях устранения лиц, способных, быть может, совершить преступление когда-нибудь в будущем”. Преданный режиму человек всегда должен быть ортодоксален — это значит, что “он в любых обстоятельствах, не раздумывая, будет знать, какое мнение истинно…”.

Чтобы понимать происходящее в Океании, нужно овладеть практикуемой системой двоемыслия — способностью придерживаться одновременно двух противоположных мнений, соглашаясь с тем и с другим. Иными словами, применять сознательный самообман — говорить явную ложь и искренне в нее верить, предавая на время забвению все, что не соответствует сиюминутным конъюнктурным и пропагандистским целям. “Океанийское общество основано на вере во всемогущество Большого Брата и в непогрешимость Партии. А так как в действительности Большой Брат не всемогущ, а Партия не является непогрешимой, то существует необходимость постоянно проявлять гибкость в обращении с фактами. Эта идея выражена в слове белочернение… В применении к противнику оно означает привычку нагло называть белое черным вопреки очевидным фактам. В применении же к члену Партии оно означает готовность лояльно утверждать, что черное — это белое, если того требует партийная дисциплина. Более того, оно означает также способность верить, что черное — это белое, и даже быть уверенным в этом, забыв о том, что вы когда-то думали иначе”80.

Двоемыслие невозможно без контроля над прошлым, над памятью. В Океании по-своему “поняли прошлое, чтобы исключить его рецидивы в будущем. Ее жителей уподобили свифтовским струльдбругам: те не понимали смысла настоящего, ибо жили только прошлым, эти не понимают прошлого, так как лишены правды о нем. Пессимистические видения Свифта обретают реальность в мире Оруэлла. Струльдбруги — это люди, обретшие бессмертие, которое однако не становится залогом их духовного совершенствования. Безграничная их память не является хранилищем вековой мудрости, опыта поколений и фактов истории, ибо в их сознании “прервалась связь времен”: “В их памяти хранится лишь усвоенное в юности или зрелом возрасте, да и то в очень несовершенном виде, так что при проверке подлинности какого-нибудь события или осведомлении о его подробностях надежнее полагаться на устные предания, чем на самые ясные их воспоминания”.

Нечто подобное встречает герой Оруэлла Уинстон Смит, когда пытается узнать правду о прошлом у старого рабочего. Он прожил долгую жизнь, но в обществе, где прошлое постоянно извращалось и вытравлялось из памяти — ив его сознании, как и у струльдбругов “прервалась связь времен”. Старик утратил понимание прошедшего и не обрел понимания настоящего, что вполне типично для океанийского общества: “…уцелевшие представители старого мира неспособны были сравнивать одну эпоху с другой. Они помнили множество ненужных вещей: ссору с товарищем по работе, поиски потерянного насоса для велосипеда, выражение лица давно умершей сестры, вихри пыли в какое-то ветреное утро семьдесят лет назад, — но все действительно важные факты оказались забытыми. Они похожи были на муравьев, которые способны видеть мельчайшие предметы, но не замечают крупных. И поскольку память таких людей не могла оказаться полезной, а все письменные документы были фальсифицированы, утверждение Партии, что она повысила уровень жизни людей, приходилось принимать на веру, ибо более не существовало и не могло уже никогда существовать никакого мерила для проверки этого утверждения”. “Муравьиное” сознание обрекает человека на прозябание вне времени и истории.

Деградация струльдбругов проявлялась и в следующем: “Язык этой страны постоянно изменяется. Струльдбруги, родившиеся в одном столетии, с трудом понимают язык людей, родившихся в другом Прожив лет двести, они с большим трудом могут произнести нескольких самых простых фраз. С этого времени им суждено чувствовать себя иностранцами в своем отечестве”. Язык Океании тоже меняется, но здесь подобные метаморфозы поставлены на “научную” основу Язык становится средством казарменного контроля над мыслью — его постоянно “совершенствуют”, создавая так называемую новоречь. Главная цель новоречи — сузить рамки мысли, чтобы в конце концов сделать инакомыслие, считающееся в Океании “мыслепреступлением”, буквально невозможным, исключить из языка слова, с помощью которых можно было бы выражать преступные мысли. Любая мысль должна выражаться одним единственным словом, значение которого строго определено, а вес остальные, производные значения, упразднены и забыты. Вот что утверждает один из “творцов” новоречи: “Новоречь — это “ангсоц”, и наоборот, “ангсоц” — это новоречь… К 2050 году, а быть может и раньше, никто уже по-настоящему не будет владеть староречью. Вся литература прошлого будет уничтожена. Чосер, Шекспир, Мильтон, Байрон будут существовать только в своем новоречевом варианте, да и то сильно измененными и даже противоположными тому, что они представляли собой раньше. Даже партийная литература изменится. Изменятся лозунги. Сможет ли существовать такой лозунг, как “свобода есть рабство”, если само понятие свободы будет уничтожено? Весь характер мышления изменится. Собственно говоря, мышления в нашем нынешнем понимании этого слова вообще не будет. Ортодоксальность означает отказ от мышления — отсутствие потребности мыслить. Ортодоксальность — это бессознательность”.

Такое положение в океанийском обществе вполне соответствует провозглашенному лозунгу “Тот, кто управляет прошлым, управляет будущим, а тот, кто управляет настоящим, управляет прошлым”. Считается, что события прошлого объективно не существуют, а содержатся лишь в документах и памяти. “А так как Партия осуществляет полный контроль над всеми документами и столь же полный контроль над умами своих членов, то, следовательно, прошлое оказывается таким, каким Партии угодно его сделать”. Зачем же нужно постоянно изменять прошлое? — “…важной причиной, ведущей к изменению прошлого, является необходимость поддержания веры в непогрешимость Партии. Дело не только в том, что выступления различных деятелей, статистические данные и всевозможные документы приходится постоянно приводить в соответствие с требованиями момента, дабы показать, что предсказания Партии всегда сбываются, но также и в том, что ни в коем случае нельзя признавать, что в учении Партии или в выборе политических союзников имели место какие-либо перемены. Ведь изменение точки зрения или даже перемена политики могут быть расценены как слабость”.

Рецидивы подобной “слабости” исключены в океанийском обществе, функционирующем как партийно-бюрократическая структура, являющаяся “вещью в себе” и для себя. Хотя официально целью государства провозглашен рост благосостояния и всеобщее счастье, на самом деле все подчинено задаче самосохранения этой структуры, то есть, неограниченной власти и привилегий узкой прослойки аппаратчиков, не создающих никаких ценностей — ни материальных, ни духовных. “Господствующая группа остается господствующей, пока она может назначать своих преемников. Партия заинтересована в увековечивании себя самой, а не в увековечивании определенной породы людей. Неважно, в чьих руках находится власть, главное в том, чтобы иерархическая структура всегда оставалась неизменной. Все верования, обычаи, вкусы, эмоции, умонастроения, характерные для нашего времени, фактически призваны поддерживать ореол тайны вокруг Партии, не дать людям возможности постигнуть истинную природу современного общества”. Вот почему так важно “постоянно формировать сознание как руководящей группы, так и стоящей одной ступенькой ниже многочисленной группы исполнителей”.

Мысль однако не новая. Оруэлл вольно или невольно лишь абсолютизирует, возводя в принцип государственной политики, субъективные устремления бюрократии, раскрытые еще К.Марксом в работе “К критике гегелевской философии права”: “Бюрократия считает самое себя конечной целью государства. Так как бюрократия делает свои “формальные” цели своим содержанием, то она всюду вступает в конфликт с “реальными” целями. Она вынуждена поэтому выдавать формальное за содержание, а содержание — за нечто формальное. Государственные задачи превращаются в канцелярские задачи, или канцелярские задачи — в государственные Бюрократия есть крут, из которого никто не может выскочить… Всеобщий дух бюрократии есть тайна, таинство. Соблюдение этого таинства обеспечивается в ее собственной среде ее иерархической организацией, а по отношению к внешнему миру — ее замкнутым корпоративным характером” (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 1, с. 271–272).

Абсурдная, казарменная логика и философия этого мира ясно выступает в словах партийного вождя О’Брайена во время допроса Уинстона Смита, уличенного в инакомыслии: “Вы полагаете, что действительность — это некая объективная реальность, что-то внешнее, существующее само по себе, вне нашего сознания. Вы полагаете также, что сущность действительности самоочевидна. Когда вам кажется, что вы что-то видите, вы воображаете, что и все остальные видят то же, что и вы. Но я уверяю вас, Уинстон, что действительность не есть что-то существующее вне нас. Действительность существует в человеческом сознании, и нигде больше, причем не в индивидуальном сознании, которое может ошибаться и рано или поздно гибнет, а только в сознании Партии, коллективном и бессмертном. То, что Партия считает правдой, и есть правда. Понять действительность можно, лишь глядя на нее глазами Партии. Эту истину вам придется усвоить, Уинстон. Это требует самоуничтожения, уничтожения своего индивидуального сознания, то есть определенного усилия воли. Вы должны смириться, только тогда вы можете стать психически нормальным человеком… Вы помните, — продолжал он, — вы записали в своем дневнике: “Свобода — это свобода утверждать, что два плюс два есть четыре”. — Да, — сказал Уинстон. О’Брайен поднял левую руку, повернув ее тыльной стороной к Уинстону. Большой палец он спрятал, растопырив остальные четыре пальца. — Сколько пальцев я показываю, Уинстон? — Четыре. — А если Партия говорит, что их не четыре, а пять, — тогда сколько? — Четыре. — Ответ Уинстона потонул в крике боли”. Этот отрывок, как впрочем и весь роман “1984”, можно было бы назвать иллюстрацией к социально-философскому трактату “Принципы обезличения человека, с целью перерождения его в абсолютного гражданина с законно упорядоченными поступками на каждый миг бытия”, который пытался создать некто Шмаков из повести “Город Градов” (1926) Андрея Платонова, столь талантливо изображавшего абсурдную, вполне антиутопическую сущность бюрократии.

Верить, что два плюс два есть пять, значит признавать то самое двоемыслие, которое под пыткой вбивают в голову Уинстону. Именно оно и составляет сущность оруэлловского ангсоца. Это изощренная система психологической, философской и всякой фальсификации, применение сознательного обмана при сохранении целеустремленности, обусловленной честностью. Умение отрицать существование объективной реальности и в то же время постоянно исходить из ее существования. В конечном счете, двоемыслие — “это странное смешение противоположностей — знания и незнания, цинизма и~ фанатизма”, — в котором ложь всегда опережает правду. С помощью двоемыслия правящая верхушка стремится лишить массы океанийского общества идейных, политических и всяких иных ориентиров, мышления как такового, подменяя его “бессознательной ортодоксальностью” (слепой верой в любое утверждение официальной пропаганды), и таким образом подчинить себе движение истории. Возникает та самая “иерархия знания”, о которой Маркс в упомянутой работе писал: “Верхи полагаются на низшие круги во всем, что касается знания частностей; низшие же круги доверяют верхам во всем, что касается понимания всеобщего, и, таким образом, они взаимно вводят друг друга в заблуждение” (с. 271–272) В литературе эту абсурдную “механику” лаконичнее других раскрыл, думается, В.Маяковский: “Что заглядывать далече? Циркуляр сиди и жди — Нам, мол, с вами думать неча, если думают вожди”.

Иными словами, для укрепления социализма как можно меньше социализма Проявляется это следующим образом: “Партия отвергает все те принципы, которых первоначально придерживалось социалистическое движение, причем делается это во имя социализма. В отличие от всего того, что имело место раньше, она проповедует презрение к рабочему классу и при этом одевает своих членов в форму, которая в свое время отличала работников физического труда и которая именно по этой причине и была выбрана Партией”

В оруэлловском принципе двоемыслия отразилось, видимо, глубокое недоверие автора к каким-либо идейно-политическим принципам и платформам, якобы неизбежно обрекающим их приверженцев на субъективизм, волюнтаризм и слепой авантюризм. Это разочарование в политической борьбе, которая якобы никому не приносит никакой свободы и равенства, а всегда заканчивается их подавлением К подобным выводам Оруэлл пришел после участия в гражданской войне в Испании, где он воевал добровольцем с декабря 1936 по июнь 1937 гг. и куда его привело увлечение социализмом. “То, что я увидел в Испании, показало мне смертельную опасность однобокого негативного “антифашизма”, — напишет он позже, продемонстрировав в этих словах свое собственное “однобокое” восприятие испанских событий.

К тому времени, когда Оруэлл попал в Испанию, правительством Народного фронта там уже были проведены серьезные революционные преобразования — в частности, многие предприятия, автомобильный парк и железнодорожный транспорт находились под контролем профсоюзов. Хозяином страны стал сам народ, и Оруэлл увидел то, что в реальности могло напоминать моровскую утопию, изображенную великим гуманистом как общество справедливости и равенства, где ликвидированы частная собственность и деньги. Он сражался в Каталонии, где значительной силой, опиравшейся на поддержку рабочих, была Национальная конфедерация труда, находившаяся под влиянием Федерации анархистов Иберии (НКТ-ФАИ) — так называемые анархо-синдикалисты, занимавшие ключевые позиции в общественной и экономической жизни Под их руководством и при содействии местной каталонской партии троцкистской ориентации ПОУМ (Partido Obrero dela Unificacion Marxista — Марксистская партия рабочего объединения) революционные преобразования в этой и других провинциях приняли крайне ультралевый, утопический (в худшем смысле слова — особенно, в той сложной политической и военной обстановке) характер Отрицая государство и порядок, анархо-синдикалисты сами однако стали насаждать свой “порядок” — анархо-коммунизм, обобществив почти всю частную собственность, среднюю и мелкую, в том числе (даже булочные и парикмахерские). В деревне насильственно проводилась “либер-тарная коллективизация” (от исп. слова libertad — свобода), вызывавшая протест крестьян. Кое-где даже были отменены деньги (формально, по крайней мере). Как отмечает Жорж Сориа в книге “Война и революция в Испании” (М., “Прогресс”, 1987): “Утопизм анархо-синдикалистов вырос… до невероятных размеров”.

Вот как описывает (не без радостного удивления) сам Оруэлл Барселону того времени в книге воспоминаний “Дань уважения Каталонии” (1938): “Почти все здания были захвачены рабочими и украшены красными флагами или красными с черным флагами анархистов; на каждой стене были нарисованы серп и молот и сокращенные названия революционных партий; почти из каждой церкви было вынесено церковное имущество и сожжено. Группы рабочих тут и там все время взрывали церкви. На каждом магазине и кафе видны были надписи, означавшие, что все обобществлено… Частных автомобилей больше не существовало — все они были под контролем, а все трамваи, такси и остальной транспорт были окрашены в красное и черное… Практически все были одеты в грубую рабочую одежду, голубые комбинезоны или в какое-то милицейское обмундирование”.

Однако анархистский хаос препятствовал созданию единой системы обороны на фронте и в тылу перед лицом наступавших войск Франко. В войсках анархо-синдикалистов и троцкистов не было дисциплины, воевали по настроению. После разгрома анархистско-троцкистского путча в Барселоне (май 1937 г.), поставившего под вопрос существование Народного фронта, правительство правых социалистов при активной поддержке коммунистов приняло суровые меры по наведению порядка в Каталонии. Была, в частности, запрещена партия ПОУМ, в милицейских войсках (под названием “дивизия Ленина”) служил Оруэлл, в общем-то случайно оказавшийся среди троцкистов. Он однако воспринял все происшедшее (особенно аресты тех, с кем вместе воевал) как подавление свободы, революции и торжество тоталитаризма, необходимого, как он считал, коммунистам для полного захвата власти и истребления политических противников. С этого времени в его сознании прочно укоренилось убеждение, что в борьбе за власть как правые, так и левые используют одни и те же методы террора. Не будет преувеличением сказать, что барселонские события Оруэлл истолковал как крах утопии — общества равенства и свободы (в его понимании) — и как утверждение на ее развалинах антиутопии. Подобная мысль, видимо, и легла потом в основу его антиутопического романа.

Несмотря на связь с ПОУМ, Оруэлл не считал себя троцкистом. После Испании он, мягко говоря, с явной подозрительностью относился ко всякой политической партии вообще, хотя по-прежнему называл себя социалистом, слабо, однако, представляя, какой социализм он имел в виду. В этом смысле он отрицательно относился к Троцкому, связывая с ним свое неприятие социализма в СССР (нечто подобное сегодня заметно и у последователей Оруэлла в жанре антиутопии, о чем речь ниже). В рецензии на книгу о России одного западного журналиста Оруэлл писал, соглашаясь с автором: “Троцкий, в изгнании, разоблачает диктатуру в России, но он в той же мере ответственен за это, как и каждый живущий, и еще неизвестно, был ли бы он как диктатор предпочтительнее Сталина…” Как бы ни относиться к его словам в целом, нельзя не признать, что Оруэлл, вольно или невольно (в Испании он часто слышал троцкистскую демагогию), оказался не далек от истины в оценке Троцкого и троцкизма. И не только в приведенном отрывке, но, как ни странно, и в своем романе. Ибо Троцкому и его последователям как раз и было присуще двоемыслие — смешение цинизма и фанатизма, в котором ложь всегда опережала правду.

Пытаясь втянуть трудящихся в левацкие авантюры, Троцкий игнорировал объективную реальность — законы истории, однако в то же время и исходил из этой реальности в достижении своих истинных целей дезориентации масс. Его левая ультрареволюционная фраза не имела по сути ничего общего с истинной революционностью, скрывала отказ от нее, а теория “перманентной революции” извращала смысл ленинского учения о революции пролетарской, “…позирует, как левый, помогает правым…” — писал о нем Ленин (Пол. собр. соч., т. 49, с. 390).

Между прочим, Троцкий и его сторонники на определенном этапе борьбы против ленинизма поддерживали идеи казарменного социализма, сущность которых отражена в романе Оруэлла. Во время дискуссии о профсоюзах в 1920–1921 гг. троцкисты, выступавшие против позиции Ленина, призывавшего отказаться от методов военного времени в работе профсоюзов, требовали “завинчивания гаек” — т. е. именно военных методов руководства трудящимися, военизации профсоюзов, насаждения командных принципов управления экономикой и государством в целом. Спекулируя на трудностях переходного периода, Троцкий оправдывал принудительный труд в казарменных условиях как единственный путь к социализму. Ему принадлежат, например, следующие слова: “Мы мобилизуем крестьянскую силу и формируем из этой мобилизованной рабочей силы трудовые части, которые приближаются по типу к воинским частям… Рабочая масса должна быть перебрасываема, назначаема, командируема точно так же, как солдаты”.

Вероятно, подобные взгляды как раз наиболее ярко и отразились в романе Замятина “Мы”, написанном в те годы. Не без влияния Замятина и родился под пером Оруэлла образ “казарменного” будущего.

* * *

Станет ли мир Оруэлла реальностью когда-либо? Западные футурологи и социологи до сих пор задаются этим вопросом. Гораздо важнее писатель наметил ту веху, мимо которой не прошла западная литература о будущем. Приближение 1984 года, названного даже “годом Оруэлла”, не только вызвало новый взрыв интереса к этому роману, но и дало новый импульс развитию антиутопии, породило новые прогнозы, новые художественные интерпретации будущего. Обозначилась тенденция переосмыслить и продолжить оруэлловскую “традицию”, развить его идеи и образы применительно к дню сегодняшнему. Она связана, прежде всего, с именем Энтони Берджеса, довольно яркой фигуры в английской и, шире, западной литературе, чье творчество представляет собой причудливый сплав модернистского экспериментаторства с элементами реалистической сатиры и приемами массовой беллетристики.

Писать Берджес начал после второй мировой войны, пишет и по сей день. Он автор почти сорока сочинений: около половины из них — романы, остальное — литературно-критические, лингвистические исследования, а также музыкальные произведения, кино- и телесценарии. Словом, это литератор весьма разносторонний и плодовитый. Разносторонность его и восхищает, и озадачивает англо-американских критиков, наделивших Берджеса эпитетами “непостижимый”, “неистощимо изобретательный”. И действительно, проявление разносторонности Берджеса может истолковываться двояко. Прежде всего как восприимчивость к влиянию многих литературных течений и манер (обычно в этой связи называют Джойса, как мастера словесного эксперимента и потока сознания, “черных юмористов” в лице Дж. Барта, добавляют еще В.Набокова и Л.Селина); как способность к сюжетным словесным, смысловые заимствованиям и их искусной интерпретации; как умение варьировать и пародировать жанровые мотивы, идеи и художественные приемы западной литературы, — в целом все это свидетельствует об эрудиции, о таланте беллетриста и пародиста, литературного экспериментатора.

Но одновременно критика указывает на некую скрытую несамостоятельность, идейно-эстетическую исчерпанность, выступающую как стремление лишь анатомировать чужие идеи и расхожие представления, эксплуатировать сюжетные схемы и штампы — от банального детектива до интеллектуального романа в духе Джойса.

Характеризуя современную культуру и литературу Запада, американский литературовед Джордж Стейнер писал в статье “Классическая культура и посткультура”: “В моду входят пародийные жанры, которые в большей степени используют предшествующую литературу Современная западная литература строится на сюжетах и знаниях уже освоенных, варьируя и повторяя традиционные мотивы”. Как будто сказано прямо о Берджесе. В жанровом отношении почти все его художественные произведения можно назвать пародиями. В них человеческая жизнь предстает во всей греховности “мерзкой плоти” (если воспользоваться образами Ивлина Во, что в данном случае будет весьма кстати), лишенной какого-либо значительного смысла, возвышенных порывов, полной грубого физиологизма, подчиненной игре темных начал, которые автор постоянно стремится обнажить в своих персонажах, ощущающих тяжесть первородного греха. Не случайно, поэтому, его герои, или “антигерои”, как сам Берджес их называет, часто прямо пародируют реальных лиц — Шекспира (“На солнце непохожий”, 1963), Наполеона (“Наполеоновская симфония”, 1974), Джона Китса (“АББА АББА”, 1977), и литературных героев, “рыцарей” слова и дела — Дон Кихота, Гамлета.

Берджес происходит из семьи потомственных католиков из Ланкашира, не один век хранивших заветы своей веры в стране пуритан. Воспитание в среде католического меньшинства (он учился еще и в колледже св. Ксаверия в Манчестере) повлияло на Берджеса во многих отношениях, и его творчество сопоставимо с творчеством Грэма Грина и Ивлина Во, которые хотя в литературу пришли раньше, а католичество приняли позже, так или иначе оказали на него воздействие {как, впрочем и католик Джойс).

Когда был написан, не без влияния Во, первый роман Берджеса “Зримые укрепления” (1949), автора удивило, что он получился комическим — он и не помышлял ни о чем подобном. Как пишет английская исследовательница творчества Берджеса Кэрол Дике, он считает себя весьма мрачным человеком, и комизм его романов нужно рассматривать в определенном плане — как смех того, кто уже ни во что не верит и для кого в мире слишком немногое сохраняет ценность Поэтому, считает критик, Берджес пишет комедию в мрачных красках, похожую на ту, какую изображает Грин в “Комедиантах”. Однако если мрачная комедия романа Грина раскрывает нам, хотя и противоречиво, картину подлинной трагедии Гаити под властью Дювалье и в ней остро чувствуется пафос обличения социального зла, то изображение жизни как комедии в черном свете у Берджеса обусловлено скорее позой скептика, иронизирующего, причем в весьма игривом тоне, над превратностями человеческой судьбы, но не касающегося тех трагических противоречий действительности, которые всегда волновали Грина. Во всяком случае для Берджеса, видимо, католицизм не стал, как для Грина и Во, панацеей от бед и соблазнов “современного века”. И хотя сейчас писателя вряд ли можно считать правоверным католиком (сем он называет себя “католическим отступником”), все же действительность он видит и изображает, как и они, сквозь призму католических догм (в янсенистском варианте)

Наиболее ярко консервативно-религиозные взгляды Берджеса проявились в его антиутопических произведениях, в которых претензии на научность причудливо сочетаются с приемами и штампами массовой беллетристики. Еще в 1962 году он выпустил пронизанный неомальтузианскими мотивами роман “Жаждущее семя”, где нашли отклик некоторые идеи, выраженные в антиутопиях Хаксли и Оруэлла. В частности, у Берджеса в обществе будущего, живущем в условиях перенаселения, чтобы ограничить рождаемость, осуществляется тотальный контроль за жизнью каждой семьи. Однако все же сохраняется видимость гуманности и демократии: официально поощряется гомосексуализм, а правительство в основном ограничивается призывами и штрафами многодетных семей.

И все же это не дает желаемых результатов — начинающийся голод порождает каннибализм, анархию и культ плодородия, выражающийся в сексуальных оргиях. Государство пытается противопоставить хаосу военный порядок и всеобщую мобилизацию в армию, чтобы с помощью постоянных войн контролировать народонаселение. Социальный пессимизм автора выразился в его метафизической концепции мира, представляющей собой вариант идеи исторического круговорота. В своих религиозных воззрениях и сомнениях Берджес всегда колебался между постулатами блаженного Августина об исконной греховности человека и идеями средневекового монаха-еретика Пелагия, отрицавшего первородный грех и предопределение, утверждавшего, что человек обладает свободой воли и, совершая добро, может без помощи церкви, сам достичь нравственного совершенства. Все это нашло отражение в его исторической концепции: пелагическая стадия достаточной свободы и демократии приводит к разрушению государственных институтов и наступает переходная стадия хаоса и анархии, вслед за ней тоталитарный порядок (августинская стадия) и т. д. На всех стадиях происходит столкновение интересов личности и общества — конфликт, который, по мнению Берджеса, никогда не удается разрешить гуманным путем.

Эта же идея пронизывает роман “Механический апельсин” (1962), получивший большую популярность благодаря его экранизации Стенли Кубриком. Человек, как утверждал Пелагий, свободен в выборе добра и зла. Малолетний преступник Алекс в романе выбирает зло, совершать которое для него так же естественно, как наслаждаться музыкой Бетховена и вообще нормально существовать. Но общество, утверждает автор, совершает еще большее зло, отказывая Алексу в свободе выбора, — насильно заставляя его в процессе принудительного лечения стать “добрым”, оно разрушает его личность, оказывает лишь уравнительное воздействие на индивида.