10333.fb2
Время «тучных коров» длилось два или три года, после чего звезда местных заведений закатилась. Бары закрывались один за другим, и девушки исчезали вместе с ними, перебирались в более процветающие кварталы, уводя за собой постоянных клиентов. Она была одной из тех немногих, которые пережили трудные времена, и единственной, чье положение продолжало оставаться более или менее сносным. Она да еще Португалец, он тоже жил, как жил, чуждый всему этому упадку, как прежде был чужд процветанию, – рылся себе в мусорных баках, просил милостыню на соседних улицах и ночевал где-нибудь в подвале. Иной раз его забирали в полицейский участок за то, что он нищенствует, совали ему похлебку и отпускали, но он всегда возвращался на старое место, как собака в дом своего хозяина. Со временем он окончательно сжился с переулком. Он устраивался в своем углу, завернувшись в одеяла и раздобыв несколько бутылок вина, и торчал там до тех пор, пока вино не кончалось. Редко, когда ему удавалось разжиться деньгами, он менял место на улице на комнату в пансионе. Рано или поздно, скорее рано, чем поздно, какая-нибудь болячка его достанет, и тогда его навсегда спровадят в больницу для бедных, где он и умрет. Если, конечно, однажды утром на рассвете не найдут на улице его труп.
Женщина налила мне и себе и добавила, что если так будет, ей и правда будет его очень жаль. Казалось, она говорила искренне. Она знала, что я не преследовал никаких профессиональных интересов, и с самого начала держалась естественно, никого из себя не корчила. Чем дольше мы разговаривали, тем приятней мне было ее общество, и не только из-за того, что она, как и я, сочувствовала бедняге. В Аделе было что-то особенное.
История, которую она мне рассказала, лишь частично отвечала на мои вопросы, однако, вряд ли кто-нибудь мог знать больше, чем она, и добавить еще какие-нибудь подробности, потому что никто не наблюдал жизнь бродяги так долго, как она, ну разве что, кроме меня.
Я поблагодарил ее и заплатил по счету. Когда я уже собирался уходить, она предложила подняться вместе со мной в пансион. По тому, как она это сказала, и как смотрела на меня, пока говорила, я догадался, что случаи, когда клиенты предпочитают ее, а не тех, что помоложе, случаются все реже и реже. Мне не хотелось ранить ее самолюбие, но у меня были здесь другие дела; кроме того, именно потому, что ее общество было мне приятно, мысль о том, чтобы провести с ней ночь на зачуханном постоялом дворе – да еще учитывая кое-чье молчаливое присутствие в комнате по соседству, – показалась мне неприемлемой, непристойной, почти отвратительной. Я солгал, сославшись на какую-то выдуманную встречу; она мне не поверила, тем не менее, улыбнулась с профессиональной любезностью, как бы приглашая зайти и встретиться с ней в другой раз. Когда я задернул за собой занавеску и закрыл входную дверь, у меня было такое чувство, что бар – это тюрьма без решеток. Тюрьма, из которой ей уже никогда не выйти.
А что, если бы ей это удалось… Я был в пансионе. Я курил у окна, раздавленный липкой жарой и тут снова увидел ее. Она, должно быть, отвечала за кассу и запирала дверь, потому что вышла позже своих товарок. Ее врожденная элегантность, которая так привлекла меня, когда она говорила со мной, облокотившись о стойку бара, была еще заметнее сейчас, когда я смотрел, как она шла по переулку в своем бархатном платье, и ее силуэт четко вырисовывался при свете, который проникал в переулок с главной улицы. Дойдя до угла, она сделала нечто меня удивившее. Она остановилась и, повернувшись на высоких каблуках, с вызовом посмотрела в темноту, откуда только что вышла. Я улыбнулся и мысленно попрощался с ней.
Не знаю почему, но много лет спустя, когда эпоха моего процветания бесследно испарилась, я не раз вспоминал ее неподвижный силуэт, когда она несколько секунд смотрела туда, где я стоял и смотрел на нее, будто знала, что я стою и смотрю на нее, будто тоже прощалась со мной.
Потом она повернулась и исчезла за углом. Звук ее каблучков по плиткам тротуара становился все глуше, пока тишина снова не поглотила улицу, и все стало таким, как до ее появления.
Это была глухая тишина, беспросветная, словно пансион обезлюдел, словно хозяйка отказала другим клиентам, а потом ушла сама, оставив меня наедине с постояльцем в соседней комнате. Я пытался уловить хоть какой-нибудь шорох за тонкой стенкой, но в комнате бродяги стояла полнейшая тишина, будто его там и не было. Я вытянулся на кровати и, уставясь в потолок, курил. Глаза привыкли к темноте, и я не отрываясь, как загипнотизированный, разглядывал потолок, следя за причудливыми – изгибами колечек сигаретного дыма. Видимо, незаметно для себя, я заснул и проснулся от того, что переменил позу, – на улице уже светало, и мне показалось, что ночь длилась всего несколько минут.
Прошло совсем немного времени, и по шорохам за стеной я понял, что бродяга проснулся. Я пытался угадать, что именно он делает в эту минуту, но не особенно напрягаясь, потому что был убежден, – так или иначе, все равно произойдет нечто, что раз и навсегда доведет эту историю до. ее логического конца, и нет никакой необходимости что-то предпринимать для ускорения событий. И потом, в услышанном мною не было ничего необычного: человек проснулся и, не залеживаясь в постели, одевается, очень медленно – так, будто не хочет нарушать тишину, которая отступала по мере того, как занималось утро.
Я выглянул в окно и посмотрел на улицу. При свете дня она показалась мне еще более глухой, чем ночью. Бродяга вышел из комнаты и закрыл за собой дверь. Прошло еще несколько минут, пока он спускался по лестнице и, видимо, платил за постой. Он перешел улицу, вошел в прямоугольник ниши, что-то достал из тележки – что именно, я не различил – и разложил это по местам, словно путешественник, который вернулся домой и разбирает чемодан. На все это ему понадобилось несколько минут. Когда он вышел из ниши и направился в другой конец переулка, я покинул свою комнату.
Хозяйка сказала мне, что как раз собиралась меня будить. Она выглядела более прибранной и более приветливой, чем накануне. Она знала, что я спал один и, возможно, надеялась, что некоторые изменения в ее внешности и поведении пробудят во мне интерес. Несмотря на то, что мой счет от этого увеличился, я дал ей понять, что вернусь вечером, и ушел, не утруждая себя объяснениями, поскольку рисковал потерять из виду бродягу. Когда я оказался на улице, он почти скрылся за углом.
Несколько минут мы двигались в его обычном ритме и так дошли до парка. Парк был большой, но несколько запущенный, с обширными газонами, около которых, то тут, то там, валялись урны для мусора с рассыпавшимся вокруг содержимым. Конечно, это было не то, что парк в богатой части города, но, видимо, это не так уж волновало гуляющих в это воскресное утро людей, которые семьями или компаниями сидели за столиками нескольких открытых кафе. Одна такая компания, судя по всему, явилась сюда отмечать какой-то праздник; мужья разговаривали с мужьями, жены с женами; среди мужчин были представители Национальной Гвардии, выглядевшие, как и все остальные, очень нарядно, в парадных мундирах и сверкающих лакированных треуголках. Очевидно, зеленая форма и треуголка вызывали у бродяги тяжелые ассоциации, потому что он направился в другую часть парка, не видную сидевшим за столиками людям из-за разросшихся деревьев. Я пошел за ним, и когда он нашел подходящее, как ему показалось, место, где можно просить подаяние, я сел на деревянную скамью и стал наблюдать за ним.
Он расстелил на земле газету и устроился рядом, в позе, которая напомнила мне восточных монахов. Он поставил на эту импровизированную скатерть металлическую тарелочку с мелочью в качестве рекламы и несколько глиняных фигурок Девы Марии и каких-то святых. Кроме того, что фигурки удерживали газету, чтобы ее не унес ветер, они придавали его облику завершенный характер, навевавший мысли о сострадания и смирении, что должно было совпадать с настроениями прихожан близлежащей церкви, а их немало выходило после мессы, и многие бросали в его тарелочку монетки.
Так мы с ним и провели время: он просил милостыню, а я наблюдал до тех пор, пока он не решил, что ему набросали достаточно мелочи, и стал собирать свое нехитрое барахлишко.
И тут появились дети.
Целая ватага, человек семь-восемь. У двоих в этот день состоялось первое причастие: один мальчик был одет в матросский костюм, а другой в адмиральский – в нарядной белоснежной курточке с эполетами и позолоченными аксельбантами. Это был толстый очкарик. Вел он себя, как полагается вожаку, и, казалось, был в полном восторге от важности происходившего в тот день события. Дети играли в «полицейские и воры», у некоторых были водяные пистолеты, остальные изображали пистолет с помощью большого и указательного пальцев, прицеливаясь друг в друга; чтобы как-то возместить отсутствие боевых патронов, эти последние изо всех сил надсаживали глотку, имитируя звуки выстрелов. Стоило бродяге увидеть и услышать их игры, в глазах его вспыхнул страх, и он отчаянно заторопился. Его необычная реакция заставила меня насторожиться. Дети, хотя и приближались к нему, поскольку «полицейские» постепенно настигали «воров», не обращали на него никакого внимания. Как вдруг, толстый мальчик, который в этот момент облизывал огромное мороженое и одновременно стрелял из водяного пистолета, увидел бродягу и, рассмеявшись, громко заорал, – это было нечто среднее между воплем дикаря и военным кличем, который заставил меня вскочить, как на пружинах. Когда остальные дети посмотрели туда, куда с победным видом показывал им мальчишка, они тут же забыли свое игрушечное противостояние и бросились бегом к бродяге, который старался исчезнуть, как можно быстрее. Но было поздно. Он не мог убежать от них, и они это знали. Они даже сбавили ход, будто хотели оттянуть удовольствие – дать ему фору, а потом окружить. Когда он увидел, что его окружают какие-то взъерошенные создания, которые вопили, как безумные, спокойствие изменило ему – он совершенно растерялся. Он хотел выйти из круга, но не знал, как это сделать. Я думаю, он толком даже не понимал, что происходит, но по тому, как он испугался при виде мальчишек, и по его заученным, почти привычным движениям, можно было предположить, что такое случается не впервые. Те, у кого были водяные пистолеты, наставили их на него; остальные дергали его за полы пиджака и толкали, пытаясь повалить на землю. Он был растерян и напуган, словно бык, в которого втыкают бандерильи, но у него не было бычьей силы, чтобы попытаться защититься. Мальчишки кричали от восторга, радуясь этой неравной борьбе, и жестокость их также не знала удержу, как не знало удержу их веселье в тот день, праздничный для них день с подарками, день первого причастия для толстого мальчика и мальчика в матроске. И тут бродяга, пытаясь вырваться из круга, ударил вожака компании. Он сделал это не намеренно, им руководило только отчаяние, но этого оказалось достаточно, чтобы у мальчишки разом слетели с носа очки, а мороженое растеклось по адмиральскому костюмчику. Стало тихо. Бродяга стоял спокойно, видимо, считая, что этого достаточно для того, чтобы они его больше не трогали, но по его прерывистому дыханию и затравленному взгляду было очевидно, что у него больше нет сил терпеть издевательства. Мальчишки отошли на несколько метров и заняли выжидательную позицию, глядя на толстяка. Ухо у того напоминало спелый красный перец. Кроме всего прочего, он наверняка разозлился: за испачканный костюм его ожидала хорошая трепка, не говоря уже о том, что его выставили перед остальными на посмешище. Первый вопрос мог подождать, но второй надо было решать немедленно. Он поднял очки с земли; он тяжело дышал и с такой силой стиснул губы, что они казались пятном молочных сливок на покрасневшем лице. Он сунул руку в карман куртки и вынул оттуда, видимо, один из своих сегодняшних подарков – красивую авторучку цвета черного дерева. Он подошел к бродяге и в одну секунду, сняв колпачок, вонзил перо ему в икру; тот скорчился и вскрикнул так пронзительно, словно смертельно раненая крыса. Его крик разрядил напряжение и мальчишки, стоявшие неподвижно, будто их разбил паралич, испугались и бросились наутек. Все, кроме толстяка. Он посмотрел вслед остальным, и на какой-то момент показалось, что он побежит за ними вдогонку, но сделать это ему помешало то удовольствие, которое он испытывал, глядя на побежденного противника, а тот стоял на коленях, обхватив ногу обеими руками. Мальчишка подошел к нему. Я подумал, может, он хочет ему помочь, но он, поравнявшись с бродягой, оглянулся по сторонам, желая убедиться, что его приятели смотрят на него, и, в новом приступе ярости, ткнул бродягу пером в спину; крик боли, последовавший за этим, доставил мальчишке истинное наслаждение, – он даже причмокивал губами, будто ел самое вкусное мороженое на свете, а если этот крик его и испугал, то не настолько, чтобы отказать себе в удовольствии проявить жестокость, причинив зло другому человеку. Затем мальчишка не спеша удалился, оглядываясь через каждые два-три шага, а потом побежал догонять своих приятелей, зажав в руке авторучку, которую только что превратил в орудие насилия, какого, казалось, от него нельзя было ожидать.
Я подошел к бродяге и помог ему подняться. Поначалу он испугался, наверное, решил, что у меня тоже недобрые намерения, но, убедившись, что я не собираюсь причинить ему зло, успокоился. Он, конечно, меня не узнал. Я же, наоборот, увидев его так близко, мог убедиться, что никакого улучшения с тех времен, когда он был в приюте, не произошло, кроме, разве что, некоторых изменений второстепенного порядка, вызванных необходимостью выживать, да прошедшими годами, превратившими его в старика.
Мы подошли к фонтану, в парке их было много. Я смочил свой носовой платок и приложил ему ко лбу и к затылку. И тут я вспомнил, как почти то же самое сделал в тот день, когда подобрал его в придорожной канаве: я тогда впервые дотронулся до него.
Я видел, что бродяга почти совсем успокоился, и спрашивал себя, что он будет делать дальше, как вдруг мое внимание привлекла сцена, происходившая примерно в сотне метров от нас, за одним из столиков открытого кафе. Участниками были толстый мальчишка и группа нарядно одетых взрослых, в том числе и мужчина в военной форме. Я не слышал, о чем они говорили, но это и так не трудно было понять. Взрослые окружали ребенка; после стычки с бродягой тот присоединился к ним и выдал свою версию произошедшего, в первую очередь, по-видимому, своим родителям – лысому, пузатому мужчине среднего возраста и толстой женщине; еще какой-то господин, помоложе, второпях отделился от группы, и присел на корточки перед мальчишкой, который плакал навзрыд, демонстрируя всем перепачканную куртку. Толстый ребенок безутешно рыдал, упорно показывая рукой на то место, где произошла потасовка. Свое достоинство лидера он спас, и теперь ему хотелось свалить на кого-нибудь ответственность за испачканный костюм, и, насколько я понял из немой сцены, он во всем обвинял бродягу. Лысый отец перенес свое негодование, которое росло, пока сын рассказывал, как было дело, на новый объект. Сначала он разозлился на ребенка за проявленную неловкость, Потом на его мать за то, что она плохо за ним смотрит, и, наконец, на несчастного бродягу. Когда мальчишка закончил рассказ, пузатый мужчина, красный от гнева, направился к тому месту, где мы стояли, оставив ребенка на попечении матери. Человек в военной форме присоединился к нему по собственной инициативе, поскольку была уязвлена профессиональная гордость доблестного воинства. Ситуация грозила выйти из границ, и была столь же нелепа, сколь и опасна.
Выбора у нас особенно не было. После всех сегодняшних происшествий я не мог позволить, чтобы бродяге опять досталось – еще раз за этот день. Двое мужчин, прекрасно знающие, что все остальные смотрят на них, не дадут выкручивать себе руки. Они решили хорошенько проучить бродягу и пойдут до конца. А поскольку я видел методы мальчишки, трудно было ожидать, что родители окажутся милосерднее. Я подхватил бродягу под руку и потащил его за собой, максимально ускорив, насколько это было возможно, шаг, пытаясь улизнуть от тех двоих, пока они нас не настигли. Мы скрылись за живой изгородью из какого-то кустарника, а потом исчезли за деревьями. Бродяга не сопротивлялся, словно понимая, что я хочу ему помочь. Когда мы дошли до ворот парка, я обернулся и увидел, что те двое, растерянные и злые, обсуждают, куда мог так стремительно исчезнуть притеснитель малолетних. Но, в конце концов, поняв, что проиграли, они вернулись за столик с победным, несмотря на провал операции, видом, дабы выпить заслуженную рюмку вермута. Их честь была восстановлена.
Не сказать того же о физическом состоянии бродяги. Когда мы вышли за пределы парка, он наклонился и долго осматривал рану на ноге. Перо вонзилось примерно на полсантиметра, и, когда бродяга пытался увернуться, он сделал только хуже, поскольку этим лишь увеличил разрез. Рана, которая не переставала кровоточить, наверняка была очень мучительна; он беспомощно смотрел на нее.
Я остановил такси, и мы сели в машину. Бродяга вначале сопротивлялся, но потом забрался в машину и затих. Очевидно, мои добрые намерения его успокоили. Ему ведь тоже хотелось хоть кому-нибудь верить…
Моя квартира занимала второй этаж дома, где жили семьи рабочих, и была небольшой, почти такой же, как и все остальные квартиры в этом доме, которые, в свою очередь, были очень похожи на все другие квартиры в других домах этого квартала. Дома тоже были очень похожи один на другой – шесть рядов по шесть домов в каждом – и составляли геометрически правильную фигуру, похожую на город в миниатюре, со своим собственным хозяйством, поскольку первые этажи всех домов представляли собой всяческие торговые точки: булочные, супермаркеты, бары и магазины одежды.
Был воскресный вечер, и шел футбол, так что соседи собрались в квартирах тех немногих, у кого были телевизоры, и на улице было почти пусто. Это меня более чем устраивало, так как соседи наверняка стали бы задавать ненужные вопросы, увидев меня в обществе такого странного персонажа.
Мы вошли в квартиру. Я всегда хорошо смотрел за своим жильем, я любил, когда дом ухожен и в нем есть все необходимые, удобные вещи, разумеется, их тех, что я мог себе позволить. Я хотел, чтобы бродяге у меня понравилось, поэтому усадил его на диван в гостиной и налил ему стакан красного вина. Про себя я улыбнулся, подумав, что это мой первый гость за долгое время, и еще я подумал, как хорошо, что ему здесь удобно. Несколько минут он в напряжении сидел на краешке дивана, потом откинулся на подушки и окончательно успокоился. Я включил газовый нагреватель и пошел наполнить ванну водой. По тому, какой запах исходил от моего гостя и от его одежды, и по тому, как он по-детски испугался горячей воды, я понял, что его гигиенические процедуры не шли дальше ополаскивания лица и рук в каком-нибудь городском фонтане или в тазике гостиничного номера. Однако он явно получал удовольствие от забытых ощущений. Я постриг ему волосы почти «под ноль» и побрил ему щеки своим помазком и лезвием. Борода у него была редкая и мягкая, и на коже сразу выступило раздражение от бритвы, но все равно это стоило того, потому что через полчаса его было не узнать. Потом я промыл и перевязал рану у него на ноге. Та, что на спине, была не такой глубокой, одежда смягчила удар. Я надел на него чистую пижаму, а перед тем, как уложить его на свою кровать, разогрел ему супу, до которого он едва дотронулся; а вот вина, наоборот, он выпил еще, всего почти целый литр.
Когда я уложил его в постель, то заметил, что шрам на лбу, после того, как я его постриг, стал очень заметен. Я не мог удержаться, протянул руку и провел по старой ране кончиками пальцев, очень осторожно, почти погладил. Тогда он взял мою руку и повернув ладонью к себе, лег на нее щекой, будто хотел уснуть навсегда и забыться, чтобы не чувствовать глубокой усталости, которую я видел в тот момент в его глазах, – в его взгляде было несвойственное ему напряжение. Это была усталость скорее морального свойства, чем физическая, усталость человека, который долгие годы бродил, прося подаяние, в парке и на улицах, и спал в прямоугольной нише заброшенного дома. Усталость того, кто не может помнить, что было в начале, и не может надеяться, что когда-нибудь этому придет конец.
Поскольку он был утомлен, то быстро уснул. А я, наоборот, никак не мог успокоиться. Решив, что бродяге это нужнее, чем мне, я уступил ему свою кровать, а сам устроился на диване в гостиной, снова переживая все то, что случилось за последние два дня, всю ту грязь и насилие, которые я видел, лучше понимая теперь, какова была жизнь человека, спавшего в моей комнате. Конечно, наблюдая его жизнь вчера, я был далек от мысли, что он счастлив в обычном смысле этого слова; я допускал и всякие неприятности, в которые он наверняка влипал, гадости со стороны других представителей человеческой породы, которые терпел, и которым подвергается любой бродяга в схожей с ним ситуации. Хотя история, рассказанная Ад ел ой, добавила важные сведения о нескольких годах его жизни, в этой головоломке не хватало деталей, касающихся других восьми лет, и эта головоломка представлялась мне неразрешимой, даже если добавить к ней те эпизоды его жизни, которые хранились в моей памяти, – я имею в виду период с 1936-го по 1947-й год, – и еще то, что я узнал сейчас, увидев собственными глазами или услышав от других людей, как он бедствовал с тех пор, как появился в переулке в 1955 году и превратился в нечто среднее между клоуном и талисманом для девиц из баров. Но тот день, который я провел бок о бок с ним, сделал мое представление о том, какой была его жизнь, куда более полным, чем это могла сделать подробная биография под редакцией опытных историков. Теперь я точно знал, что его существование, начиная с момента бегства из приюта, сводилось к исполненному трагизма, почти несознаваемому ежедневному выживанию, к попыткам найти еду, одежду, укрыться от холода и дождя с помощью методов, которые он, должно быть, усвоил благодаря случайным знакомствам с другими бродягами. Накануне, когда дверной колокольчик возвестил о его появлении в баре, у меня еще была надежда, что память его хоть частично восстановилась, пусть не настолько, чтобы вспомнить все и зажить, наконец, нормальной жизнью, но, по крайней мере, чтобы как-то взаимодействовать с окружающим миром. Но он вел ужасную жизнь, он был обездолен, и единственным, хотя и ужасным утешением в его нищете, невозможности обдумать и привести в порядок мысли, кроме самых примитивных, – так вот, единственным утешением могло быть то, что он не сознавал всего ужаса своего положения, он жил теми же ощущениями, потребностями или побуждениями, которые руководят поведением бездомных собак или чердачных котов, бродивших в переулке по ночам и составлявшим ему компанию.
Все эти соображения долго будоражили мои мысли, а когда я уже был готов наконец уснуть, какое-то смутное беспокойство охватило меня на несколько секунд. Это было странное ощущение, мне трудно его определить, я бы не рискнул назвать его моментом яркого озарения или первыми ночными видениями, вызванными и навеянными природой моих размышлений. Мне казалось, я путешествую где-то в далеком прошлом, и что это та самая ночь, когда я, вот как сейчас, уступил свою кровать смертельно раненому человеку, и точно также не мог уснуть, лежа в гамаке на заднем дворе, чувствуя беспокойство от чужого присутствия в нескольких метрах от меня, в окружавшей нас обоих полнейшей тишине, – такой же, какая окутывала рабочий квартал, где я жил, – и также, как в тот день, когда мы были среди полей, мы будто парим с ним вдвоем в специальной капсуле, вне привычного времени и пространства. В какой-то момент это ощущение стало таким явным, что мне – я понял это всем своим существом – действительно показалось: совершенно неважно, прошло ли между двумя этими событиями двадцать семь лет или всего несколько секунд. По-настоящему важным являлось лишь то, что мы были там вместе, а теперь мы вместе здесь, и что мы снова будто парим в тишине.
Реальность вернулась с первым светом зари. Едва открыв глаза, я сразу же встал; я знал, что мне надо делать, и не хотел терять времени.
В двух кварталах от моего дома находилась небольшая мастерская по автосервису, владелец которой был человек немолодой и холостой, как и я, так что нам иногда случалось вместе пропустить по стаканчику. Хотя утро еще только начиналось, он уже был на ногах – «труба зовет», как он выразился – когда я подошел к нему и попросил напрокат старенький грузовичок, на котором он ездил за бензином. Вручая мне ключи, он предупредил меня, что мотор на пределе, и просил следить за температурой. Я обещал ему вернуть машину сегодня же утром и подкатил ее к своему подъезду.
Я решил отвезти этого человека в психиатрическую клинику. Сначала, в течение первых часов, которые я провел рядом с ним, с той минуты, когда увидел его в баре, я, было, подумал, что он счастлив на свой манер, и что ему нравится его независимость; но когда я оказался свидетелем стычки с мальчишками, а потом увидел – вроде бы незначительная деталь – как он жалобно посмотрел на меня и уснул, положив мою руку под щеку, я убедился в обратном. В клинике его хотя бы осмотрят. Такое же решение казалось мне лучшим из возможных много лет назад, и сейчас я считал точно так же.
Когда я вошел в квартиру, он уже не спал. Я помог ему надеть мой старый летний, давно забытый в шкафу костюм из белого льна, который хоть и был несколько поношен, но в любом случае выглядел гораздо лучше, чем его засаленная одежда. Мы вышли на улицу. Пока мы ехали в лифте, я вдруг подумал, что все повторяется снова, в деталях, одно за другим, как в тот день, когда я привез его в Приют для престарелых. Так что для меня не было ничего странного в том, что он немного занервничал, когда садился в машину, а потом, через несколько минут успокоился и стал безразлично смотреть в окно.
День только начинался, но жара стояла уже такая, что, казалось, мы едем в духовке. Свернув на шоссе, которое вело к клинике, я сбавил скорость, чтобы не перегревать мотор, однако, несмотря на мои предосторожности, он все равно перегрелся, и то и дело глох, никак не реагируя на то, что я изо всех сил давил на газ. Преодолев кое-как поворот и выехав на прямую дорогу, мы стали постепенно терять скорость и, в конце концов, встали посреди дороги, где не было никакой тени, чтобы укрыться от беспощадного солнца. Я поднял капот и налил в радиатор немного воды, которую держал про запас в бутылке под сиденьем водителя. С машиной вроде не случилось ничего серьезного, но чтобы двинуться дальше, нужно было дать мотору немного отдохнуть. Я сидел в кабине, открыв обе дверцы, чтобы создать хоть какую-то видимость сквозняка, как вдруг этот человек вышел из машины и стал обходить ее кругом, но как-то неуверенно: несколько шагов туда, несколько шагов сюда, до тех пор, пока его непонятное нетерпение не улеглось, и он неподвижно застыл у обочины дороги, спиной ко мне, глядя за горизонт.
И тогда случилось вот что.
Он стоял совершенно неподвижно, будто каменное изваяние. Белый костюм отражал солнечный свет так сильно, что на несколько мгновений это меня ослепило, хотя я не мог оторвать от него глаз – такая мощь и такое сияние исходило от его неподвижной фигуры. Даже когда я закрыл глаза, я все равно продолжал видеть вспыхивающие точки; они мелькали у меня на роговице, словно крошечные, черные насекомые. Я потер глаза тыльной стороной ладоней, чтобы привыкнуть к слепящему свету, и вышел из машины с тем, чтобы снова усадить этого человека в кабину – ко всем его бедам и болезням, ему не хватало только солнечного удара.
Я был в нескольких шагах от него, как вдруг он обхватил голову руками, изо всех сил сжав виски ладонями, и стал, пошатываясь, пятиться назад, будто кто-то невидимый толкал его, или будто его поразило молнией. Я никогда не видел его таким раньше. И в том, как он обхватил голову руками, и в том, как неуверенно ступал по земле – в каждом его движении чувствовалось изящество. Опасаясь, как бы солнце не наделало ему вреда, я подошел к нему и положил руку ему на плечо. Когда он обернулся и посмотрел на меня, я сглотнул слюну и обомлел. Человек, который стоял передо мной, был не тот, что минуту назад смотрел за горизонт у обочины дороги. Взгляд у него изменился настолько, что знакомые черты казались лицом другого человека. Это был напряженный и выразительный взгляд, его глубокие черные глаза светились силой и умом, и я узнал его, этот взгляд, потому что однажды видел, как он смотрел вот так, когда среди ночи меня разбудил его страшный крик – он тогда впервые очнулся от забытья у меня в доме. Тогда он напугал меня, я понял, что он взглянул в лицо Смерти; сейчас я испугался еще больше, потому что понял: то невидимое, что толкало его, почти сбивало с ног, была его собственная память, которая, проснувшись на одну секунду, вдруг вырвалась из заточения и теперь борется за то, чтобы навсегда остаться свободной.
У меня подкосились ноги; мне даже показалось, что я не устою и рухну на землю. По той простой причине, что я, как и он, тоже все вспомнил. Вспомнил и понял. Я понял, что сознание его проснулось, и я, я тоже вспомнил палящую жару, которая стояла в тот далекий день, раннее утро, яркие краски полей, сверкающие в лучах солнца… И я узнал то самое место, где мы с ним стояли, так близко друг к другу. Я узнал этот участок шоссе, где много лет назад я увидел на дороге труп человека; узнал и спуск в придорожную канаву, по которому я тащил тело, и раскаленный асфальт, по которому я волок его, а потом уложил в кузов грузовика; и я узнал тишину, которая окутывала нас тогда точно также, как сейчас. Человек смотрел на меня. В его глазах проносился поток воспоминаний, его воспоминаний, которые провели в заточении без малого три десятка лет, а сейчас вернулись к нему все сразу, с яростью вышедшей из берегов бурной реки. Перед его глазами прошли чередой образы довоенных лет его жизни, вплоть до дня расстрела и до момента рокового выстрела. И та жизнь, которой он жил после выстрела, тоже отразилась в его глазах. И когда он понял, что это не привиделось ему во сне, что эта жизнь и есть реальность, реальность мрачная, отвратительная, зловещая, его глаза засверкали и проявилось первое звено в цепи озарений, вспыхнувших в его сознании, пока каждая частица воспоминаний не заняла свое окончательное место в его больном мозгу. Но физически он был достаточно крепок, так что это жестокое эмоциональное потрясение не сбило его с ног. Я же не мог пошевелиться, будучи не в состоянии отделаться от того впечатления, которое произвел на меня чудовищный переворот в его сознании, который был особенно страшен по контрасту с его обычным состоянием безразличного покоя. И вдруг его губы пришли в движение. Я подумал – вот сейчас он заговорит, но этого не произошло, он снова стал медленно пятиться, неуклюже оступаясь, не отрывая взгляда от того невидимого, что стояло перед ним, умоляя это невидимое разрешить мне ему помочь, он ждал, чтобы я сказал ему: все не так, не может быть правдой страшная тайна, которую нашептала ему придорожная канава, и что этот окончательный и мощный удар, осознание его нынешней жизни, похожей на мрачный кошмар, тоже не может быть правдой. Я подумал, что сейчас опять услышу леденящий душу крик, который слышал много лет назад, но он молчал. Он повернулся на каблуках и торопливо зашагал по дороге, вне всякого сомнения, куда глаза глядят, но с непонятной целеустремленностью человека, который торопится прийти к месту назначения, хотя и не знает, что его там ждет. Он шагал все более решительно, расстояние между нами увеличивалось, очертания его фигуры размывались, стирались, пока не превратились в движущееся белое пятно, пока он, в конце концов, не завернул за поворот и исчез.
Несколько минут я стоял, немой и неподвижный, не обращая внимания на жару и палящее солнце, не в состоянии реагировать ни на что, как вдруг ритмичный шум, глухой и невнятный, заставил меня очнуться; это был ток моей собственной крови, гулко стучавшей в висках.
Я тут же сел в машину и поехал в том направлении, куда ушел мужчина, то есть, назад, к городу. Я был уверен, что увижу его, но так его и не нагнал.
Я проехал по дороге дважды, полагая, что, возможно, проскочил мимо него и уехал вперед, потому что ехал слишком быстро, и все высматривал, не попадется ли мне на глаза хоть что-то, что могло бы привести меня к нему. Но его нигде не было видно – будто сквозь землю провалился.
Час спустя я снова был в одном из баров квартала, потягивая третью рюмку коньяку. Мне необходимо было выпить, но, несмотря на алкоголь, расслабиться так и не удавалось. Даже мой приятель, когда я возвращал ему грузовичок, и то сказал, что у меня такое лицо – краше в гроб кладут. Чувствовал я себя странно, словно был в каком-то трансе, будто в момент, когда началась та сцена на дороге, меня загипнотизировал какой-то чародей, и до сих пор все никак не щелкнет пальцами, чтобы меня разбудить.
Я разглядывал группу рабочих в синих комбинезонах, обычных завсегдатаев бара, которые как раз заканчивали свой обед, состоявший из бутербродов, и заказывали кофе с рюмкой анисовки, и это вернуло меня к действительности. До меня вдруг дошло, что я прилично набрался; тем не менее, я обрел способность нормально реагировать и мог спокойно поразмыслить о том, что произошло.
В том, что я видел на дороге, сомневаться не приходилось. Все было очень просто, трагично и просто: к этому человеку вернулась память. Как он это воспримет, зависит только от его характера, от его природы. Он может повести себя, как человек с сильной волей, у которого достанет смелости пережить весь тот кошмар, в который превратилась его жизнь, трагически прерванная около тридцати лет назад, и попытаться сейчас, по мере возможности, соединить разорванную в тот день 1936-го года нить, но может и оказаться человеком нерешительным, неспособным вынести столь мрачную насмешку судьбы. Такая возможность казалась мне наиболее вероятной, и я вполне мог представить себе, что он закончит свою жизнь под колесами грузовика или выбросится из окна.
Я решил обойти те места, где видел его: бар, парк, переулок… Это было то немногое, что я мог сделать. Я, конечно, понимал, повстречай я его снова, я не слишком сильно смогу ему помочь, разве что, он просто облегчит душу, поговорив с единственным человеком, который знает его историю. Кроме того, я думал, если встречусь с ним, то наконец смогу узнать, кто он, и чем закончилась история, начавшаяся так много лет назад. Я посвятил этим поискам несколько дней – обходил парк, торчал в баре, сторожил в переулке, – но нигде не обнаружил никаких следов моего бродяги. Ниша, где он спал, стояла заброшенная, и было ясно, что он ни разу за это время не приходил сюда ночевать, а любезный официант из бара сказал мне, что бродяга не появлялся у них уже несколько дней. Мало-помалу я вернулся к своим обычным делам, которые совершенно забросил, так что у меня на работе даже появились проблемы, потому что в первые дни поисков я то и дело отсутствовал без каких бы то ни было вразумительных объяснений. Однако в то время работа мало что значила для меня. Найти бродягу – вот что было моим необъяснимым наваждением, и оно не давало мне покоя тем больше, чем более безрезультатными становились мои поиски, и толкало меня на то, что я часами просиживал в баре, облокотившись на стойку, или кружил по парку поблизости от того места, где он тогда просил милостыню, словно его появление исцелило бы меня от несуществующей болезни, а может быть, стало бы чем-то вроде своеобразного спасения души. То, что мои стремления не находили выхода, потому что поиски ничего не дали, привело меня в состояние такой депрессии, какой я до того не испытывал, и со временем она только усиливалась.
Однажды я снова пришел в переулок. Раньше я приходил туда по утрам, в наивной надежде застать бродягу спящим. Но так как это не принесло никаких результатов, я решил прийти туда вечером. И, может быть, пропустить рюмочку в одном из тех задрипанных баров… В переулке было темно и безлюдно. Ниша бродяги выглядела такой же заброшенной, как и в предыдущие дни, и заброшенность эта только подтверждала, что он не возвращался туда с того дня, когда мы с ним были на дороге. Меня дрожь пробрала, когда я снова увидел это подобие человеческого жилища, и мне тут же захотелось выпить и побыть среди людей. Я направился к мрачным барам, которые посетил некоторое время назад, но оба заведения оказались закрыты; может, у них просто был выходной, но это обстоятельство вызвало во мне ощущение, что мое одиночество здесь, посреди переулка, вдруг разрослось до удушающих размеров, и я быстро зашагал по направлению к главной улице, чуть не бегом, почувствовав вдруг какой-то страх, как будто мне угрожала некая невидимая сила, которая отступила только тогда, когда я оказался в ближайшем баре, постепенно приходя в себя под действием спиртного и особенно от того, что вокруг были люди. Невидимая сила – это мое одиночество. Впервые в жизни я почувствовал, что совершенно один, и хотя это было то, к чему я всегда стремился, мне стало страшно, поскольку отражение, которое я видел в зеркале на стене, опрокидывая рюмку за рюмкой, чтобы успокоить нервы, являлось отражением человека, у которого уже нет времени впереди, и он не сможет наверстать его, чтобы разрушить одиночество, им же самим созданное: его уже нельзя разрушить, оно будет с ним до конца дней. От этой убежденности в желудке у меня все сжалось, словно что-то сдавило его и заполнило тоской и тревогой, заставив увидеть печальную истину так ясно, будто поднялся театральный занавес, и я увидел действие: мне пятьдесят три, и я попусту растратил свою жизнь. Помню, в тот момент я даже удивился, что был так слеп, или что всю жизнь был так глуп, раз я не понимал этого тогда, когда все еще можно было исправить. Вот и сейчас, как глупо, как необъяснимо глупо сидеть тут и ждать, что этот человек снова появится, будто его появление даст мне возможность по-другому прожить остаток жизни так, как это стало мне вдруг необходимо. Может, только в самой глубине сознания я понимал, что единственное стоящее дело, которое я сделал за свою жизнь, единственное оправдание моей жизни – это то, что в начале войны я спас человека.
Подобные размышления будоражили меня, и мое положение казалось мне все более зловещим и безысходным по мере того, как официант наполнял мою рюмку – до тех пор, пока весь алкоголь, который я в себя вобрал, не затмил сознание, лишив меня таким образом возможности думать вообще о чем бы то ни было.
На следующий день я встал рано. Как я накануне добрался до дому, я не помнил. Голова у меня раскалывалась, а соображать я начал только после того, как постоял под холодным душем, принял несколько таблеток аспирина, выпил две чашки кофе и сделал пару глотков коньяку. Прежде всего, я решил покончить с поисками, ведущими в никуда. Я никогда не узнаю, что сталось с бродягой, и, хотя я действительно сочувствую ему в его ужасной судьбе и даже считаю его жизнь частью своей жизни, мне придется признать, что пытаться вытащить его из этого, все равно что камень гвоздем долбить. Наиболее вероятно, что несчастный бедолага покончил с собой, не в силах пережить всего того, что произошло. И вообще, следовало, наконец, подумать о себе.
Я вышел на улицу, решив вернуться к обычной жизни, прежде всего – к работе. День был прекрасный, и мрачные отголоски вчерашнего дня казались мне преувеличенными и нереальными, вызванными злоупотреблением алкоголя, которое я себе позволил.
Однако, оставим мои оптимистические планы; я до сих пор убежден, что в один из тех дней, нарушивших обычный ход моей жизни, раздался выстрел из пистолета, который дал новый поворот ее течению – течению, похожему на лестницу, по которой можно идти лишь в одном направлении: только спускаясь вниз.