103808.fb2
С.А. не пытался понять, что происходит у него внутри. Даже простая мысль о раздвоенности, которая всегда витает в воздухе и служит универсальным объяснителем чуть не для всех аномалий духа, не приходила ему на ум. И ему было не до того: два присутственных дня странным образом стали набирать вдруг силу. Теперь С.А. уже с воскресного утра начинал думать о понедельнике и так же и всю среду проводил в предчувствии четверга. Успокаивался он лишь заболев и уйдя на бюллетень: он в последнее время стал часто что-то болеть. Одолевали его простуды, к которым тотчас прицепливалась боль в сердце и кашель; ему ставили астму и велели бросить курить. И все же главный его недуг, бессонница, на время болезни оставлял его. По утрам С.А. чувствовал легкость в голове и радость от мысли, что день начавшийся принадлежит ему.
Кроме того, дома у С.А. было все хорошо в сравнении с работой. После рождения сына, которому было дано имя Виталий (нейтральное в национальном смысле и еще подкрепленное русским отчеством), равнодушные отношения между С.А. и его женой стали теплеть. И, что было еще важнее, теперь С.А. чувствовал, что и отец его стал ему ближе. Он боялся, что многим обидел уже отца и не вовсе прав перед ним, особенно после крещения. Но Абрам Соломонович тогда же вскоре привез С.А. большой бронзовый вычеканенный крест, оставшийся от матери, и отдал его на полку с иконами. И чем старше становился внук, тем чаще приезжал Абрам Соломонович к сыну. Он пристально и молча выслушивал те служебные обиды, на которые жаловался С.А. у себя на кухне, и тут тоже чувствовал С.А., что отец не противится больше его словам.
В последнее время С.А. снова принялся читать, уже без мысли найти решение вопросам, а лишь для удовольствия, следуя настроению. Абрам Соломонович в течение этих лет читал мало, но постоянно и не так, как С.А.: он строго отбирал книги и прочитывал их с медлительным вниманием. Теперь, последние года два, он читал Толстого - романы и поздние статьи. Утомляясь переездом от своей квартиры до квартиры С.А., он стал чаще оставаться ночевать у сына и иногда задерживался и на несколько дней. С.А. это было приятно. Снова, как прежде, Абрам Соломонович выходил утром на кухню к чаю, иногда в халате или в майке. Его тело все еще сохраняло видимость силы и подвижности, и только лицо, старчески-одутловатое, утратив тонкость черт, сделалось невыразительно, словно угасло.
Иногда, тоже как прежде, Абрам Соломонович принимался говорить, только тише и сдержанней и уже не касаясь намеренно себя или других. Он говорил, что люди придают слишком мало значения обыкновенным вещам. Бывают привычки, общие для всех, например - семья; о ней почти не думают или думают между прочим, как о чем-нибудь очевидном, а между тем не видят ее смысла. Может быть, и прав был Уайльд, говорил Абрам Соломонович, считая, что семья, брак убивают индивидуальность. Человек действительно растворяется в своей жене и своих детях. Это так, но зато семья враждебна его самости, его ячеству. Она его вынуждает видеть, что не он один на свете и не весь свет для него. Если бы не семья, то и все общество было бы войною всех против всех, однако нельзя всю жизнь только лишь воевать. Помимо войны необходим мир, нужно уметь любить других и самому жить в любви. Кроме семьи, этому негде научиться. И, может быть, у нас, в России, семья еще особенно важна.
У нас, русских, продолжал он думать и говорить (он теперь думал так), есть эта черта отношения к своему как своему, родному: у нас никого не исключают до конца из этого круга родственности, и даже жестокость у нас семейная. У нас нет прав, все наши законы - фикция в сравнении с этим чувством семейной тоже справедливости. У нас все еще наказывают и прощают, а не казнят или милуют. У нас поэтому нельзя ни в чем создать и администрацию: официальная видимость тотчас подменяется какой-то домашней, свойской сутью...
- Конечно, от этого злоупотребления, - заключал он печально. - Но бороться с этим нельзя, это все равно, что с собственной душой. Может быть, мы дики... и потому-то и важна семья: она все заменяет и заменит.
Он уставал и останавливался, а С.А., слушая его, кивал уважительно или иногда, слегка, тоже очень уважительно, спорил. Но в общем, даже не вникая глубоко в смысл слов, С.А. был согласен с Абрамом Соломоновичем, с его тоном и с тем общим ласковым чувством, которое заключалось в его словах. Старая ненависть к нему еще обостряла теперь ощущение любви в С.А., и он явственно видел, как смыкаются воедино в его душе две части, спрятанные им в понятие "отец".
Но бюллетень закрывался, Абрам Соломонович уезжал к себе, и снова начинались беспокойства для С.А. Он снова интриговал, снова мучился бессонницей, и опять летели годы незаметно, тем незаметней, чем трудней доставалась С.А. жизнь.
Он написал большую статью, посвященную советской графике послевоенных лет. В ночь перед обсуждением он не спал вовсе. Обсуждение на секторе составляло форму приема к печати, и именно здесь, в этом звене, обретали официальный вес все личные секторские отношения. С.А. боялся, что его провалят. "Но почему же, господи, - думал он лежа, - почему мы ссоримся? Почему вечно какие-то глупые недовольства друг другом, когда каждый из нас и так... обречен? - это выговорилось в нем словно само собой. Он вспомнил о вечной пропасти под ногами. - это гнусно, - стал думать дальше С.А., - это подталкивание к краю, с деловым видом, без жалости. Или даже с жалостью. Почему нельзя... не подталкивать?" О собственных интригах он тут позабыл. На кухне с утра он был бледен и не смотрел на жену. Она вдруг поднялась, вышла в комнату и вернулась минуту спустя, держа перед собой что-то на ладони и смущенно улыбаясь.
- Помнишь? - сказала она. - Я его таскала в университет на экзамены. Чтоб не провалиться.
Она поставила на стол возле чашки маленького костяного слоника. Спустя полчаса С.А. ушел на работу со слоником в кармане. Перед этим он постоял по обыкновению с минуту перед стеллажом. Статья была принята, и слоник перекочевал на полку с иконами.
С.А. не чувствовал в этом противоречия. Он не думал и не старался объяснить что-либо себе. Все это - крест, иконы, свеча в металлической пробке из-под вермута и теперь слоник - сочетались в его душе прихотливым образом. Все они, так же, как старая заповедь - "так теперь нельзя", - были временной отменой приговора, они разрешали жить, закрыв смерти ход. И С.А. не пытался философствовать. Бог был для него великий главный начальник, венчавший стройную пирамиду субординации, по которой С.А. карабкался от самого основания, с самой же юности, почти с детства, - и дополз до старшего научного сотрудника; ниже основания пирамиды была смерть.
Прошло еще около года. Была зима - самое наступление декабря, когда во всем и особенно в пушистых больших снежинках чувствуется близость Рождества. В жизни С.А. с осени наступило затишье: он даже спал покойно по ночам, а в секторе в присутственные дни ощущал беззаботность и свободу. Внезапное совпадение двух обстоятельств, на вид отдаленных и независимых, все всколыхнуло в нем.
К началу января в институте был запланирован годовой отчет. Вдруг выяснилось, что у С.А. не достает полутора печатных листов до выполнения плана. Он уже давно вошел в новую тему, хоть и не смирился с ней - ему труднее было писать по ней, чем по старой, - а теперь, кстати же, от него ожидалась статья в очередной сборник. С.А. было предложено поспешить со статьей до окончания года. И тотчас вслед за тем, на следующий присутственный день, в секторе началось давно таившееся под начальничьим спудом и наконец пущенное в ход дело по изгнанию с работы некоего преклонных лет коллеги, члена сектора, тоже старшего научного сотрудника, которого было решено удалить на пенсию.
За годы службы в институте С.А. пережил несколько повальных сокращений, миновавших его фактически, но глубоко потрясших в душе. Он видел, как разверзалась пропасть под ногами у тех, кто еще вчера был уверен во многом, в том числе в завтрашнем дне, - и даже не смел вообразить, что это может случиться с ним тоже. И вот теперь, как раз когда не все у него было ладно и не хватало полутора листов, пропасть распахнулась совсем рядом, под соседним столом...
Возвратясь с работы, С.А. в молчании отужинал и тотчас, уйдя в кабинет, сел за статью. Писал он всегда на желто-серых листах для вторых экземпляров, крупными неровными буквами, кое-как складывавшимися в строку. Теперь буквы получались у него крупней и неряшливей, и в первый же вечер С.А. исписал ими стопу бумаги; однако, когда на следующий день с утра он перепечатал написанное, с трудом набралось из всей стопы семь страничек сырого текста. С деловитым отчаянием С.А. опять сел к столу. До следующего присутственного дня он почти не отдыхал, но дело не двинулось. И тотчас вообразилось С.А., что, если он не закончит статью в срок, его выгонят в этот же отчет заодно с престарелым коллегой...
На работе все шло своим чередом. Несчастный удаляемый член сновал по инстанциям, думая спастись. С.А. следил за ним со страхом и не смел заговорить под взглядами других. Наконец явился на стене приказ, и коллега перестал показываться. Вздрагивающим голосом С.А. предложил собрать денег и сделать ему подарок. Это, впрочем, следовало само собой: администрация института и сама обеспокоилась организацией проводов на заслуженный отдых. Декабрь меж тем подходил к концу. В один из последних дней перед Новым годом в секторе было решено провести обсуждение статей для сборника.
С.А. не спал всю ночь. К утру у него было двадцать восемь страниц, не считая сносок, и более ни строки он в себе не находил и не способен был найти; его тошнило от графики. Он встал из-за стола и впервые за этот месяц раскричался на кухне. Снова называл он начальника идиотом и сволочью, причитал, почему же он, С.А., не настоял на собственной теме, и вдруг, как-то разом решившись, остановился и сказал, что, если статью его провалят, он пойдет к директору. В тот же миг он с ужасом почувствовал, что в самом деле пойдет.
Директора С.А. боялся. То был вежливый, склонный к улыбке человек с равнодушным взглядом, и С.А. знал, что этот взгляд допускает все. Он знал, кроме того, что ради выгоды С.А. директор не шевельнет и пальцем и что добиться чего-нибудь от него не легче, чем пройти по улице в гололед, ни разу не поскользнувшись. Но главное было не это; главное было то, что С.А. его боялся.
Новая ночь наступила: уже последняя перед присутственным днем. С вечера С.А. уснул, но проснулся задолго до наступления утра и, стараясь не будить жену, перевертывался с одного боку на другой и все как-то находил себя лежащим ничком, лицом в подушку, в позе, в которой никогда, уже заведомо, не мог бы уснуть... В девять он позвонил в сектор и попросил лаборантку зайти к нему за статьей, чтобы все успели прочесть ее: обсуждение было назначено на вторую половину дня.
До обеда он не ходил на работу. Он еще пытался временами уснуть, пил таблетки от сердца и смотрел в окно. Была редкая для декабря оттепель. По-весеннему сырое небо и сырой же рыхлый внизу снег выглядели чем-то одним, общим, замыкающим мир в уютный теплый шар. И, когда С.А. вышел на улицу, воздух тоже показался ему небывало густым, влажным. Он закашлялся.
На работе в первый же миг поразило его то, что к приходу его все уже были на местах. Кивая всем, прошел он к своему столу, и обсуждение тотчас началось. В первые минуты С.А. был внимателен и почти спокоен. Положив перед собою лист, он записывал кое-что из того, что говорилось вокруг, и сам готовился выступить. Прежде обсудили чужие, несекторские статьи - но вот дошел черед и до него; он стал записывать замечания. Однако это уже давалось ему с трудом: вдруг почудилось ему, что тон, которым произносились замечания, был сам предумышлен, не случаен; что те, кто его ругал, пожалуй, сговорились заранее и теперь спешили выложить все то, о чем условились. С.А. поднял взгляд от записей и поглядел вокруг. Все сидели потупившись, как и он только что перед тем, но и это показалось ему чрезвычайно важным и угрожающим. И тут он ощутил дрожь. Превозмогая себя, дослушал он выступления, уже слабо, лишь краем ума понимая, о чем шла речь. Наконец, наступила тишина: все ждали его ответа. Когда С.А. заговорил, он вначале сам удивился, как тих и покоен его голос.
- Я должен благодарить всех, - так начал он, - за то внимание, которое... было уделено моей статье. - Он перевел дух и продолжал, вслушиваясь в слова. - Те замечания, которые были тут сделаны (замечания справедливые и глубокие), я, без сомнений, приму к сведению и сейчас же, сегодня же, не откладывая, все, что можно, исправлю и переделаю; это так. Но - мне хотелось бы, кроме того, задать вопрос, который давно меня беспокоит: он относится ко всем. Вот какой вопрос: почему у нас всегда так радуются - вот именно, радуются - чужим неудачам? Откуда эта радость? Он оглядел всех. - Что за торжество, когда у человека что-нибудь плохо? Вот недавно, как все мы знаем, в нашем секторе выгнали на пенсию сотрудника... Не перебивайте меня! - вдруг вскрикнул он, увидев, что заведующий поднял глаза и сделал было движение... - Я никому не мешал говорить и теперь хочу тоже все сказать... Именно выгнали! И все этому обрадовались. И вот я не понимаю: что это за торжество? Когда каждый знает, что тоже состарится, что выкинут и его?! - Не замечая, сам собой, С.А. возвысил голос и говорил уже громко, маша рукой. - Что же это за отношение друг к другу? Почему мы все время хотим кого-то утопить? Почему мы не можем позволить другим жить так, как им надо? Почему нам нужно обязательно нажиться... на чужих костях?! А я, - С.А. вдруг вскочил, - я лучше пусть останусь без куска хлеба, чем буду грабить других! Да, я десять лет всем кланялся... Но участвовать во всем этом не согласен!
Он схватил зачем-то со стола лист, скомкал его и бросился к двери. На ходу он еще приметил, что все так и сидят, потупя глаза, и снова понял, что это не случайно. Он оказался в коридоре. Ноги его тряслись, он чувствовал, что вспотел, но думал лишь об одном: "Теперь - теперь к директору!" Он пошел на лестницу.
Это был черный, боковой ход, предусмотренный здесь на случай пожара. Тут по углам стояли огнетушители и тут же было место для курильщиков. Обычно здесь все курили; С.А. боялся, что он встретит кого-нибудь, но лестница была пуста, и С.А., пройдя спешно две или три ступени, споткнулся. Страшно стучало у него в затылке и сдавливало виски, и от этого мысли его вдруг тоже сделались стиснуты и неявны. "Директор... - твердил он, - Да... но - у себя ли директор?" Этот вопрос остановил его. "Господи, господи, - забормотал С.А., цепляясь за перила, - нельзя... наверно, нельзя... мне нельзя... Сволочи! ох, господи!.." Он попробовал закурить (он так и не бросил курить, несмотря на астму), но сладкий удушливый дым стал в горле. Выдохнув его, он отшвырнул сигарету и секунду стоял молча, не думая. Потом он повернул назад.
Он вошел в сектор тяжким шагом и сел у стола. И тотчас снова страх и отчаяние качнулись в нем. Он тёмно огляделся.
- У вас это не выйдет, - выговорил он уже неожиданно для себя и сразу закричал: - Не выйдет! Я десять лет пресмыкался! Думаете, я ничего не могу? Я сын Галича! Да! Он вам не позволит! Я не кто-нибудь! Попробуйте только, вы узнаете!.. Вам не позволит никто!
Весь день, с самого утра, ему пекло бессонницей глаза - но теперь он чувствовал, что они горят так, словно ему бросили в лицо песок, и уже ничего не видно. Вскинув руки, закрыл он лицо ладонями и продолжал кричать. "Глаза, глаза!" - твердило что-то в нем, но он кричал другое и только зажимал глаза руками - и опомнился и увидел все только тогда, когда вдруг почувствовал, что пьет из стакана холодную невкусную воду, схватившись зубами за стекло.
... Его вели домой, под руки, натянув кое-как на него пальто, утешая и успокаивая его. Неловкая, кособокая его фигура, покачиваясь на ходу, плыла между всеми, и он смотрел на всех, не понимая, что ему говорят. Но это и не нужно было: он видел, что все прошло, что его прощают и принимают и что в глазах тех, кто глядит на него и ведет, нет зла, а только жалость, та, с которой никто, кроме матери, никогда не глядел на него. Было тепло. Совсем мокрый снег хрустел под ногами, и, вслушиваясь в этот хруст и глубоко дыша, С.А. чувствовал, что только лишь полжизни его прошло, и предстоит вторая половина, и что ему достанет сил прожить и ее, принимая все так, как есть, ибо ничего изменить уже невозможно.
1988
POST SСRIPTUM
.
... это - писатель, склонный к самому безудержному интеллектуальному
хулиганству. Но, не считаясь ни с
чем, он все же неуклонно следует по
пути гармонических сопряжений
будь то в области звука или смысла
и тем самым, ни на йоту не отступая
от канонов поэтики, всякий раз
поражает читателя неизбежностью
своей новой творческой удачи.
Из критики
Обстоятельства вынуждают меня сказать несколько слов в защиту художественной правды.
Начиная с загадок и путаницы, неизбежно рискуешь быть обвиненным в казуистике, в жонглировании словами, вообще в преднамеренной лжи. Между тем ситуация такова, что всякий другой путь для меня закрыт - по крайней мере, до выяснения вопроса об авторском праве. А так как, далее, авторское право является одним из видов правовых отношений вообще, то решение проблемы оказывается зависящим от общих принципов юриспруденции.
Это значит, что прежде, чем говорить о правде художественной, нужно разобраться в повседневной правде фактов, наиболее просто выражаемой через закон тождества.
Насколько я могу судить, не будучи юристом, представление именно о такой правде лежит в основе самой идеи законодательства. Справедливость играет уже подчиненную роль: для ее восстановления необходимо, с одной стороны, знание истинных обстоятельств дела, а с другой - ясное понятие о принятой норме. (Замечу в скобках, что именно отсутствие сведений по каждому из пунктов вынудило Пилата отказаться от судейства в знаменитом деле "Иудейский народ против Иисуса из Назарета". Этот поступок необъясним с точки зрения иудея, для которого существует только один Бог и одна истина. Но он закономерен для скептического язычника, привыкшего, что сомнение есть добродетель.).
Тот факт, что римское судопроизводство, без труда обойдя суть Пилатова вопроса, до наших дней не сдало ни одной из своих позиций, наглядно свидетельствует о важном свойстве человеческого ума: стремлении его к компромиссу. Очевидно, здесь не лишне вспомнить также и знаменитый "принцип дополнительности". По крайней мере, в моем нынешнем положении у меня нет другого выхода. Чтобы избегнуть упрека во лжи, следует отдать должное всем принятым взглядам на истину, ибо реальность, вопреки Аристотелю, не есть лишь одна из возможностей или правд, но все вместе. Действительный мир всегда и неизбежно оказывается средоточием парадоксов. Склонность человечества к компромиссу - не более как здоровая реакция разума на Вселенную, и тот, кто упускает это из виду, не может считаться реалистом - ни в жизни, ни в литературе.
Итак, начну по порядку, с признания. В этом деле факты не на моей стороне.
Я умер 14 июня 1986 года в Женеве. Подробности значения не имеют. Мои фотографические портреты наводнили мировую прессу, и если суммировать тиражи всех изданий, откликнувшихся эпитафией на мою смерть, то окажется, что общее число снимков в траурной кайме без труда превысило в один день число экземпляров Библии, изданных за два тысячелетия. Газета города, в котором я провел бoльшую часть отпущенного мне срока, писала, что бессмертие мое наступило в субботу, сразу после кончины. Что ж, не каждому выпадает такая честь, и мне отнюдь не хотелось бы ответить равнодушием на все те слова, что были сказаны или написаны мне вслед. Пожалуй, только фраза о бессмертии требует уточнения - в своем месте я к этому вернусь. Но и она вполне понятна и извинительна, если принять в расчет всю ответственность ситуации. Похороны состоялись на следующей неделе. Тело мое было погребено со всеми положенными церемониями.