103808.fb2 Песочное время - рассказы, повести, пьесы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 35

Песочное время - рассказы, повести, пьесы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 35

Он кивнул мне. Не зная что делать, тогда

Я хотел, но не вскрикнул тотчас: "Никогда! "

Я сказал: "Мне известно, он умер давно.

Он был найден в беспамятстве, кажется. Но

Это было не здесь. И я помню, что он

Преждевременно был где-то там погребен".

"Впрочем, - тотчас осекся со страхом я вдруг,

Он всегда говорил, будто он в Петербург

Наезжал, - а однако ж он тут не бывал..."

Так в смятении я про себя повторял.

День был сер. И туман застилал небосклон.

"Этот памятник скорбный... Надолго ль здесь он?"

Я спросил, поглядев на пришельца в упор.

Он молчал. Но я понял без слов: "Nevermore!"

КОРНЕТ ЕРГУНОВ

Он будет город свой беречь... А. Блок

История корнета Ергунова известна мне из вторых рук. Впрочем, те, кто слышал ее из первых, утверждают, что многие ее подробности сильно зависят от градуса беседы. А как точность фактов есть цель для людей моей профессии, то я счел возможным положиться вполне на свой, пусть скромный, но бесспорно трезвый источник в деле, где беспристрастность одна способна сдержать разгул фантазии. История эта такова.

Тарас Ергунов принадлежал (и, надо думать, принадлежит до сих пор) к числу "вечных" курсантов на манер тех, тоже "вечных", студентов, которые, раз сдав экзамен и куда-нибудь поступив, потом никак уже не могут окончить курса. Судьба их известна. Они часто становятся легендой в своем кругу, младшие глядят на них с почтением, а профессора морщатся. Это произошло с Ергуновым. Он пробыл с год в одном флотском училище, был отчислен, служил, вернулся и с тех пор устроился неподалеку от стен родной обители, не торопясь покамест назад под ее кров. Он между дел перепробовал массу занятий. То нанялся грузчиком в порт - и тотчас свел близкое знакомство с коллегами из "Красной Баварии"* , так что тем осталось лишь пронести под полой изделье своей фирмы, а всю закуску достали портовые. То стал кладбищенским сторожем, но не задержался и там, говоря, что невмочь слушать весь день медные , а если к тому же знать, что там бывает по ночам, то легко угодить и в Кресты. То, наконец, караулил вдвоем на паях с опальным поэтом (увы, ныне мертвом) известный крейсер на вечном приколе... Друзья - а у таких людей весь свет в друзьях - дали ему чин: корнет. Этот чин нельзя считать просто кличкой. Он значит б(льшее, чем кличка, да кроме того, у Ергунова была и кличка, возникшая по другому, особому поводу. Произошло это так.

Он заявил однажды - чуть не в первый год в училище, - что его пра-пра-прадед был кавалергард. Зная его, этому не хотели верить. Вдруг открылись доказательства: он бился об заклад и победил.

Кавалергарды в России наперечет. Их биографии еще в начале века были собраны и изданы историком Панчулидзевым в четырех роскошных томах с гравюрами, печатями и гербами. И вот в первом же томе, специально для того поднятом в библиотеке, действительно значился некто Василий Никифоров Ергунов, служивший в бытность свою при Елисавете, о коем, правда, не было иных сведений, кроме надгробных дат да известия, что в 1746 году он вышел в отставку по болезни "от старой раны под правой титькой". Тарас Ергунов торжествовал. С тех пор он стал, правда, зваться в глаза и за глаза Титькой . Он показывал вид, что сердится. Однако в душе был горд: прозвище подтверждало древность его корней. Ему, должно быть, это было важно. Он был отчаянный малый, шалопай, мастер лихо выпить или сделать дебош, но никто и среди "старичков" не знал так, как он, всех тонкостей и негласных традиций учреждения, диплом которого оставался для него мечтой. Это в конце концов и стало причиной всего происшествия.

Традиции флотских, да порой и сухопутных войск часто бывают странны. Училище, о котором идет речь, довольно скромное, избрало себе за правило, бог весть почему, в ночь после выпуска начищать до блеска ту часть конной статуи Петра, которую Фальконе изваял единственно ради верности натуре. Это называлось "выдраить лысого коня". Таким образом, часть выступала за целое. Ни начальство, ни городские власти, ни военная комендатура ничего поделать тут не могли, хотя принимали меры, и в опасный день уже с вечера в соседнем саду прогуливались невзначай стражи порядка. Все было зря.

Очередной выпуск праздновал окончание. Ергунов был почетный гость. Наконец, уже з(полночь, стали искать, кто пойдет драить. Кликнули Ергунова. Он, хоть был нетверд в ногах, согласился охотно, присовокупив, что ему это не в новость. Пошли шумно, гурьбой. Ергунов возглавлял шествие. Но, как это водится под куражом, до места дошли лишь двое. Прочие разбрелись невесть куда по ночным улицам и переулкам. Ночь была холодная, ясная. Серп луны золотил Адмиралтейство. Распахнув для удобства плащ, Ергунов с щеткой и мелом в руке полез под коня. Но лишь коснулся он заветной меди, как вдруг вспыхнули кругом фонарики, раздался шум, голоса, явился, как из-под земли, желтый фургон, вращая синей мигалкой, и фары его уперлись в памятник. Оба сообщника, забыв о Ергунове, что есть сил бросились прочь. Он увидел, что попался. Хмель разом вылетел из его головы при виде шинелей. Бросив щетку и мел, он вскочил, прижимаясь к ноге Петра, словно в свете софитов, и вдруг, бог знает зачем, прянул в единый миг к нему за спину, на конский круп, и прижался плащом к его плащу. Отчаяние порой лучший указчик. Лучи скользнули мимо, фургон развернулся, голоса и крики отдалились и все стихло. Тарас понял, что спасен.

Но он еще не смел двинуться, шевельнуться, обняв за пояс своего спасителя, и лишь когда тишина стала полной, потянул робко носок ноги вниз, к земле. И тут едва удержался от крика: левое его запястье было крепко схвачено железным кольцом, и как ни дергал он, ничто не помогало. Ужас стальными пальцами сжал его сердце. Во тьме казалось, что сам Петр держит его! Он снова замер, глядя по сторонам, не идет ли кто. Но никого не было. В отчаянье он глянул вверх. Луна светила, как прежде, хотя небольшие тучи стали чаще переходить по небу. Вдруг первая капля упала на спину самодержца. И тотчас ощутил во всем теле Тарас то особое чувство, какое бывает в поезде, когда вагон уже двинулся с места, но колеса еще не дошли до первого стыка. Все затрепетало в нем: сквер полз навстречу, как во сне, а вместе с тем и глухой стук копыт сотряс оседланного им истукана. Дождь усилился и вдруг встал стеной. Тарас раскрыл рот, глотая воду. Рука его уже была свободна, но теперь он и сам изо всех сил держался за седока, боясь упасть. Сквозь потоки вокруг он видел, что едут они по Петербургу, по каким-то глухим и бедным улицам, которых он не мог узнать. Ливень все густел - Тарасу казалось, что от воды дышать уже нельзя. Дождь барабанил все громче - и вдруг стих. Тарас глянул вокруг и застыл от странного зрелища. Кругом была вода. Они словно ехали по дну огромного водоема. Все так же тянулись улицы, но странные, небывалые, построенные словно из перевернутых кораблей. Зеленый отсвет лежал на всем - и только медный конь из зеленого стал воронопегим... Показались люди. Они шли там-сям, вразброд, загребая руками, но жесты их были плавны, сонны, обрывки одежд колыхались на них, а волоса вставали то дыбом, то гибкой волной опадали на лоб, на глаза, совсем мутные, впалые. Понял Тарас, что это были утопленники. Судя по их костюмам, они давно уже были здесь: кто был в мундире преображенца, кто в мичманском кителе, а кто и в статском, изодранном до полос. Попался навстречу франт в шляпе корабликом и костюме довольно целом, только щеки его сильно или клевки рыб. При виде царя все тотчас кланялись, как тростник, и застывали на месте. Медный всадник меж тем шел рысью вперед, расталкивая воду грудью, а стук копыт стал совсем глух и далек. Наконец забелелась впереди площадь. Тарас догадался, что туда держит он путь и что все прочие в этом городе шли со всех концов туда же. Площадь приблизилась. Выглядывая из-за плеча, видел он пьедестал посреди площади, а на том пьедестале коня. Но этот конь был без всадника; он словно ждал их. И вот, в один миг, Тарас остался один верхом: медный Петр легко, по-гусарски, соскочил вдруг прочь и вмешался в толпу, окружившую его с поклонами. Конь впереди повернулся - и тут с ужасом и стыдом понял Тарас, что то была кобыла! Он схватил узду - поздно! Его скакун рванулся вперед, к подруге, встал на дыбы и в один миг покрыл ее. Удары медного зада едва не свергли Тараса наземь. Но понял он, что если упадет, то уже не встанет. Из всех сил вцепился он в гриву коню под общий хохот мертвых, толпой стеснившихся кругом, и даже Петр, в первых рядах, скалил зубы и указывал на него пальцем. Меж тем от толчков конского крупа пошли во все стороны словно круги под водой, будто бы ветер стал качать покойников и, глянув вверх, догадался Тарас, что там, на Неве и в Финском заливе, бушует буря. Разом смекнул он, что если теперь не взнуздать коня, вода хлынет в город, будет потоп и будет Петербург Атлантидой... Все это в миг пронеслось в голове его. И тотчас забыл он страх, забыл даже то, где находится. Ретивое взыграло в нем. Кровь предков взбурлила. В обе руки схватил он железную узду, напряг жилы и дернул так, как мог, откинувшись телом назад и стиснув зубы. Конь захрапел и попятился. Он дернул еще - лица мертвых расплылись. Петр шагнул к нему, все забурлило вокруг, страшная сила рванула его из седла и бросила прочь, он вскрикнул и лишился чувств... А возможно, обрел их.

Он лежал на боку, завернувшись в плащ, в ограде, и страшный памятник стоял над ним. Но он уже больше не был страшен. Над Невой был рассвет. Воды ее, черные и недвижные, как камень, покоились, как в гробу, в берегах. Он привстал на локте... Так и есть! Проклятый лысый конь горел огнем в свете зари, а со стороны парка неторопливо шел постовой в перевязи, в белых перчатках и с усмешкой на губах.

Этим кончается история корнета Ергунова. Когда он трезв, она короче и проще. Тогда говорит он, что забрался на памятник от страха и зацепился там браслетом от часов. Что после сидел под дождем, боясь облавы, и уснул, отчего и упал на землю под утро. Как он там умостился - сам не поймет: конь Фальконе мало пригоден для этого. И тут он прав. На свежую голову от него больше ничего нельзя добиться.

Конец повестям Сомова

* От англ. Jordache, название фирмы. (Примечание Сомова.) * Знаменитый шпиль Петропавловской крепости в самом деле использовался при навигации. - О.П. * Он сказал, что СПб - окно, в которое мы смотрим на Европу. Пушкин повторил за ним. - О.П. * Есть поверие, что часы с таким циферблатом всегда лгут. - О.П. * Пивоваренный комбинат. - О.П.

Повести _________________________________________________________________

ПАДЕНИЕ

Утром в пятницу 7 марта Ёла Орловская, юная героиня нашей странной повести (тайный смысл которой остаётся до времени скрыт, как, впрочем, тому и следует покамест быть по многим причинам), пробудилась от долгого и сладкого, как молочный шоколад, сна на квартире у своей тетушки Натальи Поликарповны - "тети Наты", - где проживала с начала учебного года уже третью четверть подряд. Переворачиваясь с боку на спину и еще не открывая глаз, Ёла с приятностью поняла, что время упущено и в школу идти уже поздно. Множество мелочей свидетельствовало об этом: разница шумов на улице и тишины в доме, прыганье по комнате мягких лап кота, собственное ёлино чрезвычайно "выспанное" самочувствие (Ёла ложилась спать поздно и к восьми утра едва продирала глаза), и, наконец, наиболее вещественный признак - весьма стойкий, хотя и слабый аромат нафталина в воздухе. Это могло означать только одно: платяной шкаф уже открывался, и тетя Ната уже ушла на работу. Ёлу разбудить она, должно быть, не смогла, или, следуя своим педагогическим принципам, не захотела, а то, что не удалось ей, конечно же, не было под силу и будильнику. Ёла глянула одним глазком в сторону комода - будильник стоял там, недовольно тикая, и вид у него был нахохлившийся. "Прозвонился весь. До последнего бряка",удовлетворенно заключила Ёла и тут же потянулась всем телом. Ей очень нравились педагогические принципы ее тети; будильник показывал без десяти минут одиннадцать часов.

К тете на один год подкинули Ёлу ее родители; сами они, жители столичные, привыкшие к столичному распорядку, никакую лень поощрять не умели, во всем желали видеть практический смысл и менее всего способны были его найти в таких вот отлыниваниях от занятий. На шкале их ценностей верхние деления отводились удовольствиям труднодостижимым, принцип дефицита глубоко въелся в их кровь, и теперь они отбыли в годичную командировку за кордон. Тетушка же, напротив, прожила жизнь в свое удовольствие. Из суровых уроков действительности она прочно вынесла убеждение, что праздники и будни случаются сами собой, а не по календарному плану, что утруждать себя лишний раз нет никакого резона, и что всяческие утомительные занятия или штудии по мере сил нужно избегать - наряду с прочими неприятностями. Это, считала она, хорошо влияет на цвет лица, а также и на характер: кто не портит жизнь себе, едва ли станет портить ее другим. Из столиц она решительно уехала еще двадцать лет назад и наш Городок считала местом, способным дать если не счастье, то покой. Чем разумней человек, тем меньше ему нужно, говорила она, и в самом деле довольствовалась немногим. Мужа и собственных детей она так и не собралась завести. Ёле всего этого объяснять она, разумеется, не стала, но в практической жизни от теории не отошла ни на шаг, и Ёла вскоре и сама без труда разобралась в основаниях житейской мудрости своей обожаемой тетки; между ними установилось полное взаимопонимание, какое бывает между двумя подружками, и настолько горячая любовь, какая только может быть между тетушкой и племянницей.

Школа, в которую определили Ёлу на этот год (школа французская и привилегированная) ей сразу же понравилась; она знала, как себя поставить и легко сошлась с своим новым классом. У нее и вообще-то был легкий нрав. Правда, мнения о ней разделились и не во всем были лестны; некоторые находили ее вульгарной, une roturiиre,* но это ее не тревожило; она смогла склонить в свою пользу большинство, и квартира тети Наты (совсем маленькая однокомнатная studio) вскоре стала главным, едва ли не единственным местом общеклассных сборищ. Собственно, все дело было в умении Ёлы выбирать себе свое место. С мальчиками она держалась дружески и чуть-чуть интимно, но это "чуть-чуть" томило их и удерживало вблизи, хотя и на должном расстоянии. Она тонко чувствовала грань, до которой простираются приятельские отношения, и как бы невзначай переходила ее: ровно настолько, сколько позволяли приличия. При всем том среди девочек она умела себя не выделять, в то же время не оставаясь и в тени, и хотя не стремилась быть первой, в первый же день нашла вместо этого первых трех, подружилась с ними и стала одной из них: все это без усилий и преднамеренности и без излишних рассуждений на этот счет; в этом тетушка тоже могла служить ей примером.

И вот теперь, проснувшись и удостоверившись, что школа сегодня отменяется, Ёла в первую очередь прикинула, насколько вероятно ожидать у себя появления ранних гостей. Уж конечно, решила она, кому-нибудь наскучит отсиживать уроки в предпраздничный день; и после этого тотчас отбросила одеяло и пошла умываться.

Внутреннее устройство ее существа, являвшее собою причину и основу ее гармонических отношений с миром, на данный миг определило в ней некоторую сонность и непросветленность мыслей, хотя, вне всяких сомнений, сегодня-то она выспалась. И потому, если бы кто-либо из ее соклассников увидел ее, когда, скинув с себя ночнушку, она полезла под душ, он затруднился бы сказать, мила она или вульгарна. Червячок самолюбия, о котором так изысканно пишет Тёпфер в "Женевских новеллах", еще дремал в ней - но вот прохладные струи воды окончательно прогнали из ее тела сонную эфирную негу, она залюбовалась собственной грудью, отразившейся в туалетном зеркале, и червячок встрепенулся, а из глаз пропал туман.

Спустя минуту душ заглох, потом коротко пророкотал старикашечка-унитаз, и Ёла появилась на пороге ванной с полотенцем на голове и с комком ночнушки в руках. Как и всем девочкам, ей иногда нравилось ходить голой, и потому, спрятав ночнушку и застелив постель, она только положила халат на видное место, чтобы он в любую секунду был под рукой. Затем она ушла на кухню готовить себе завтрак, а так как studio тети Наты помещалась в пятом этаже, то ей нечего было опасаться, разгуливая вблизи окон.

Утро за окном было приятно-серым, мягким, и к тому же чувствовалось, что со временем, может быть, к обеду появится и солнце. Ёла как раз успела взбить яйца для гренок и согреть кофе, когда у дверей позвонили. Ну, конечно; она этого и ждала.

Она спешно застегнула халатик, на ходу глянула на себя в коридорное зеркало, потом зажгла в прихожей свет и отворила дверь.

В общем-то она даже угадала, кто именно к ней придет.

- Здравствуй, Кисонька, - поприветствовала она молодого человека, облегченно вздохнувшего оттого, что она оказалась дома.

- Здравствуй, лапочка, - отвечал он, входя, тут же чмокнул ее в подставленную щеку и принялся снимать пальто и шапку. Портфель он было швырнул куда-то в угол, но тотчас спохватился, снова взял его в руки, открыл и вытащил две бутылки пива. - Тьфу, чуть не разбил... Ты, надеюсь, не собираешься уже в школу?

- Я собираюсь жарить гренки, - сказала Ёла.

- Это прекрасно, - он отдал ей обе бутыли, нагнулся и стал стягивать кожаные, без молний, сапоги. - У меня сегодня день удач, - сказал он, кряхтя. - Пиво, между прочим, свежее: как раз только что со склада.

- Проходи, Кис, проходи, - говорила Ёла, вновь удаляясь на кухню. Иди сюда и расскажи, что там было в школе.

Молодого человека звали обыкновенно Киса, Кисонька или просто Кис. Впрочем, он надеялся со временем прославить и свое настоящее имя, ибо был поэт. Как водится, он был влюблен, но не в Ёлу, а в одну из тех трех подружек, с которыми Ёла нашла нужным сойтись в первый день. Ту звали Маша. Кис тайно посвящал Маше трогательные стихи, но был бессилен тронуть ее сердце, зато с Ёлой он подружился тотчас же, очень быстро понял прелесть игры вокруг приятельской грани - он, собственно, и сам обожал игры в этом роде, - и в ее окружении стал так же необходим, как всякий поэт во всяком свете.

Пройдя на кухню и устроившись на белой табуретке в углу - чтобы не мешаться, - он принялся откровенно рассматривать ёлины ноги, слабо прикрытые высоким халатом, а заодно рассказывать школьные новости. Ёла, впрочем, заметила направление его взглядов и сделала ему маленький выговор: сдвинула брови и покачала указательным пальцем. Кис после этого обиженно уставился в окно, однако в голосе его обида не проявилась, и он так же бодро продолжал свое повествование, пересыпанное в должной степени остротами и смешливыми намеками, на которые Ёла отвечала в тон, так что оба покатывались попеременно со смеху.

Наконец, изжарились гренки. Кис откупорил пиво и разлил его в два высоких стакана с автомобилями, а Ёла поставила на стол чашки для кофе и вывезенную из столиц глиняную бутыль с бальзамом. Кис, правда, сказал, что одно из двух: либо бальзам, либо пиво, если только они не хотят "поймать ерша", на что Ёла заметила простодушно, что бальзам - это в кофе, и что пиво к гренкам не идет. После этого они стали есть гренки, запивая их кофе, однако утро еще только началось, времени было в избытке, и в конце концов очередь дошла и до пива.

Ёла предложила взять стаканы с собой и перейти из кухни в комнату. В комнате Кис согнал с дивана задремавшего там было кота, расположился сам со всеми удобствами, Ёла присела в кресло напротив, а так как оба наелись, то беседа сама собой приобрела лирическое направление. Заговорили о Маше. Кис спросил разрешения курить, Ёла позволила, пользуясь общим разрешением на этот счет тети Наты, и теперь сибарит-Кис был совсем близок к блаженству; он давно уже знал, что такого рода беседы - лучшее лекарство от разбитого сердца, некоторый даже заменитель, вроде мрамора для бедных.

- Eh bien, mon cher* ,- сказала между этим разговором Ёла, - с чего ты, собственно, сбежал?

- С литературы, - отвечал Кис, пропуская дым носом.

- С литературы? Ты?! - Ёла искренно изумилась.