104042.fb2 Пишите письма - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 33

Пишите письма - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 33

– Чья?

– Адыга.

– Кто это такой?

Тут они втроем воззрились на меня.

– Грач, – удивленно ответил археолог помладше. – Его прозвище. А. Д. Г. – анаграмма, “Адыг” – по-тувински медведь. Александр Данилович ведь ходит чуть косолапо, как мишка, да к тому же еще начальник, самый главный. Странно, что вы не знаете, если в прошлое лето работали в его отряде, его все Адыгом звали.

– Как-то мимо моих ушей пролетело.

Я то проваливалась в сон, то выплывала, всю дорогу до Ленинграда снотворческие альпинисты спускались с горы, со своей акмэ, спуск был гибелен и страшен, как всякий альпинистский спуск, высота мстила людишкам, они отмораживали руки и ноги, падали в трещины, их заносил снег, гробил мороз, сметали сели, сносили в ущелья ледопады и камнепады.

Продрав глаза, соседи от сцен терзания животных перешли к пламенным долгим обсуждениям тризны; я слушала о часах и сутках пития, курения конопли, о пытках и убийствах (тоже терзаниях…) рабов, пленных, наложниц, лошадей, собак, чьи кости потом обводили белым каре блистательный смертный дом “золотого царя” номадов. Я убегала играть в нарды, покуда игрок, приехав куда надо, не исчез: официант передал мне от него в подарок доску с нардами и завернутую в синий лоскут бляшку мертвого золота, изображавшую коня в прыжке.

На пути назад я не видела реки Урал, ее зеленая вода спряталась от меня.

За Москвой август стал репетировать сентябрины, мы въехали в осень, хмурую, дождливую. Едва ступила я на ленинградский перрон, как почувствовала: пуст город, пуст, Студенникова в нем нет.

О его северной – длительной – командировке через день или два сказал мне Наумов.

Поскольку работу экспедиционной художницы мне зачли в качестве практики, в колхоз меня не отправили, мне снова предстояла пытка праздностью, свободным временем; долгий, не занятый занятиями сентябрь ждал меня, точно западня.

Дожди прекратились, стояло полное солнца, бездумного осоавиахимовского неба блистательное, чуть холодноватое питерское бабье лето. Никто не крутил мной напропалую, как в модной песенке, я пропадала напрасно.

Перед сном я мысленно репетировала встречу со Студенниковым, во сне мы с ним бродили по Фонтанке, я просыпалась, чтобы вообразить, что засыпаю на его плече или чтобы написать несколько строк в бесконечном письме к нему (начала у письма, кажется, тоже не было): “Веришь ли, я словно нахожусь с тобой постоянно; если бы мы жили вместе, вряд ли твое настоящее присутствие было полнее воображаемого”. Конечно же, как вся моя правда, это была ложь.

Я отнесла в Эрмитаж свои кроки, обмерные рисунки скелетов с находками в могильниках на розово-рыжей миллиметровке. Грача не застала, передала для него бумаги с запискою, узнав по случаю местное его прозвище – Бабник. “Да почему, почему? Само собой, дам он очаровывал в первую голову, да он всех очаровывал… Думаю, у него амуров было меньше, чем у многих”. – “А потому, что он каменных баб изучал и подробнейшую работу о них написал. Вы разве не из тувинской его экспедиции?” – “Не совсем, – отвечала я. – Ехала в Туву, попала в Хакасию…” За соседним столом обсуждали положение женщины в кочевых племенах, дескать, она наравне с мужиками скакала в седле, воевала, убивала (“Девушка, – заметил один из собеседников, – не могла выйти замуж, пока не убьет врага. Так иные в старых девах и ходили: по кротости, слабодушию или телесной слабине да неповоротливости”), хоронили ее с почестями и не умертвляли после смерти мужа для компании. Стало быть, и диалог ожившей предо мной пары из страны-без-причин-и-следствий был ложью? Вранье оплетало меня сияющей осенней паутиной.

Напротив устрашающего Парка Победы, разбитого на месте служившего в блокаду крематорием кирпичного завода, сада на пепле и прахе с аллеями на костях, со ртутно сияющими фосфором близнечными прудами, прозванными местными жителями “очками” (иные говорили: “два очка”), на пустыре обнаружила я еще не уехавший цирк шапито, окруженный спальными вагончиками, маленьким цыганским городком бродячих артистов. Написав два этюда, я купила билет на цирковое представление.

Шарманщик, похожий на хозяина сурка с картины Ватто, дрессировщик белых собачек с зеленым говорящим попугаем на плече, велел попугаю вытащить из жестянки записочку “на счастье”, а собачонке на задних лапках поднести эту цидульку мне вместе с бумажной гвоздикой. Все аплодировали. Я развернула записку, прочла: “Помни себя”.

Его сменили двое гимнастов на роликах, он и она, она улыбалась сияющей улыбкой Дины Дурбин, неслись ее локоны, звенели ролики, сверкали блестки.

Потом появился иллюзионист, чье выступление, как все престидижинаторские номера, напоминало сон. Его сопровождала некая “Латерна Магика”, витали в воздухе голуби, городские крыши, Исаакиевский собор возникал из ничего.

Вынул он напоследок из цилиндра маленького позлащенного божочка (даже личико измазано было бронзою) в золотых доспехах, сияли поталью складки, шлем, сапоги, лилипут-ребенок стоял у мага на ладонях, маг поставил его на арену, крошка идол, мини-божок войны едва доходил ему до середины голени; однако, подскочив, это существо из старой сказки воинственно стало потрясать золотым кукольным мечом, принимать позы разгневанного гладиатора, неудержимо бегать под музыку, сделав заключительный круг почета по бортику манежа.

Когда представление закончилось, я устремилась к дому Косоурова, идти было недалеко, я почти бежала, прокручивая про себя вранье торговца кошками (бывшее, надо думать, правдою): каждый раз, перемещаясь во времени, возвращаешься в другую ветку древа событий! Он искушал меня, – и я поддалась искушению.

Косоуров открыл мне дверь, тихий, мрачный, в черном свитере. В глубине квартиры его семейство переговаривалось у телевизора.

– Пожалуйста… прошу вас… мне очень нужно… пустите меня в ваш “лифт”… я никуда не удеру, я хочу попасть в завтра… в другое завтра…

– Инна, ведь это не игрушка.

Я расплакалась.

Он нахмурился.

– У меня вообще-то для вас письмо, но я не заставала вас по телефону, оно у меня дома.

– Мы были под Лугой. От кого письмо?

– От сибирского курьера.

– Он сам вам его отдал для меня?

– Он погиб. Я нашла конверт в его книге случайно. Это не все. Я была… в вашей “стране счастья”… В стране без причин и следствий. Там очень страшно.

– Где вы ее нашли, страну счастья?

– В могиле. В могильнике трехтысячелетней давности. В раскопе. Я потом расскажу.

– Ладно, – сказал он. – Идемте.

В “лифте” – руки ходили ходуном – я набрала завтрашнее число. Стоп-кадр, легкий звон в ушах. Ничего. Я помедлила, открыла дверь в коридор. Косоуров, ждавший меня, проводил меня на лестницу, на сей раз был он не в черном свитере, а в белой рубашке, приложил палец к губам – тс-с-с; я ушла молча. У кого-то из соседей по радио куранты били двенадцать, грянул гимн. Улицы были пустынны, цвет фонарей поменялся, стал желтее, последний троллейбус привычно домчал меня до перекрестка с Благодатной, я порысила домой, на минуту помедлив у старой узкоколейки, где прошлой зимой стояли мы со Студенниковым. Дома все спали, кроме кота; я уснула, едва голова коснулась подушки.

Вода поднималась, наступала, подневольная гневная вода превращала в дно сушу. Исчезал на глазах бинарный остров, отделявший наш ерик от Енисея, вот пропал домишко бакенщика (знаменитого тем, что в дни настающего по сюжету осложненной путями сообщения торговли сухого закона останавливал он пароходы на Енисее, подлетал к ним на утлой, ушлой задирающей нос моторке своей и покупал водку не у пассажиров, так у команды), зыбь поднялась над кронами дерев, вот заплескалось у нашего брошенного впопыхах лагеря, лизнуло набегающей волной дорогу. Я карабкалась по склону горы. В пещере стучала пишущая машинка, голос Грача диктовал невидимой машинистке: “Терзание хищником породы кошачьих травоядного копытного животного, – та-та-та-та-та-та, джик, -…право на жестокость… – та-та-та-та-та-та-та, джик, после стука отъехавшей каретки я была уже под пещерой; он продолжал диктовать: – погребения… повторяли размещение реальных людей в реальных жилищах… Рассматривая проблему аналогичности смерти и сна, великий русский ученый Мечников приводит соображения ряда исследователей, сводящиеся к тому, что сон является следствием самоотравления организма либо в связи с накоплением в мозгу продуктов истощения, уносимых кровью во время сна, либо в связи с накоплением в организме кислоты, или щелочи, или ядовитых веществ. „Аналогия между сном и естественной смертью, – указывает Мечников, – позволяет предположить, что последняя настает также вследствие самоотравления. Оно гораздо глубже и серьезнее того, которое вызывает сон…“ Погребения скифских времен отражают комплекс представлений, получивших в этнографии наименование идеи „живого мертвеца“, то есть живого трупа…” Выше, выше, получасовой подъем время сновидения сократило на манер опытного жестокого редактора, утих голос, пропало стрекотание “Ундервуда” (или то была “Эрика”?), а вот и вершина горы, другая декорация, площадка глинистой весенней земли с чешуйками и трещинами среднеазиатского такыра, молодая трава то там, то сям, зелены кусты и деревья, я бегу по тропинке, сирень в цвету, встают из руин марсианские башни пулковских телескопов, одуванчики зацветают, разлетаются пухом, деревья желтеют, а когда подбегаю я к ступеням центрального трехкупольного здания, все бело от снега (на снегу кто-то вывел печатными буквами: ГЕРМАН ГЕРАСИМОВИЧ ЛЕНГАУЭР УЕХАЛ В ГОРОД), над дорожкой, убегающей вниз, точно петергофский каскад, воткнуты в сугроб бамбуковые палки, рядом лежат лыжи, я надеваю лыжи, трамплин обсерваторских Пулковских высот выносит меня на теряющийся в затуманенной снегом дали городской котловины Пулковский меридиан, нулевой меридиан европейской половины нашей Евразии. Я лечу над несуществующей линией картографии, ветер в лицо, лечу на север, поворот к аэродрому уже позади, памятник блокадному царству смерти еще не поставлен, его вертикальная стела не может помешать полету, направо снег и пепел Парка Победы, налево купол шапито, быстрее, быстрее, ветер поет, повторяя привычные для этих мест такты похорон и парадов, у Новодевичьего монастыря стоит ангел, монастырь снова стал монастырем, сияет купол храма, за белым лугом дымятся “горячие поля” городских свалок, у Обводного замерли бронзовые вавилонские бычища Демут-Малиновского, с крыш со звуком рвущихся парусов начинают взлетать мириады бумажных змеев, я камнем лечу вниз, с криком падаю с кровати, на меня осуждающе смотрит кот, только что наслюнявивший лапу и надраивший ею свою харизму.

Утро, дома никого, чуть лиловое освещение от заоконной дождевой тучи, все так и не так, как вчера; с неудовольствием смотрю я на прикнопленные к стене этюды Енисея: дороги между березами, ерик, Туран. Никаких этюдов я в экспедиции не писала. Кот недоволен мною, я слоняюсь по дому, слушаю пластинку, голос Ивицы Шерфези выводит с акцентом: “Клиён ты мой опафший, клиён за-лье-де-нье-лый…” Родители приходят с работы, я не узнаю их одежд, бегу, шапку в охапку, к Студенникову, застаю его на площадке с чемоданом.

– Ты приехал? “Мы разве на „ты“?” – Я уезжаю.

– Куда?

– На север.

– Надолго?

– Может, навсегда.

– Ты шутишь? Дай сигарету.

– Ты разве куришь?

Я не курю. Он дает мне сигарету, достает из кармана спички.

Это мой коробок, тот самый коробок из будущего, который я почти год назад машинально вытащила из кармана и отдала ему. На спичечной коробке едет на верблюде по улице Чухлая города Пинска неизвестный мусульманин, окруженный пальмами услужливого миража. Под крышкой коробка пять горелых спичек. Стало быть, ты носишь мой коробок с собою вместо талисмана, возлюбленный мой?

Он умчался, поймав такси тут же, у дома: надолго? навсегда? куда именно он ехал? что такое “на север”?

Дома сняла я со стены неизвестно чьи акварели, повесила над кроватью карту, стащила у брата стопку книг о Новой Земле, Шпицбергене, исследователях Севера.

Прощай, отснишься ты мне, страна раскопок, уйдешь, утихнут шаги жителей столицы твоей Скифополиса, отзвучит двухголосое пение Тувы, отмелькают тела тувинской борьбы, пролетят степные кони твои, сотрутся из памяти названия Страшная могила, Толстая могила, Чертомлык, Пазырык, померкнут в воображении моем виртуальные вымершие ущелья, вода которых перемешана с битумом, испарится сома жизни из лунных чаш, прижимаемых к груди мертвыми Лагаша, каменными бабами ковыльных пространств, Чак-Моолями их: все пройдет.

Я читала о зимах, Новой Земле, сибирской медлительной почте, и холод жизни, отчужденность ее, краткость, непонятность томили меня. “Завтрашний день”, в который я перенеслась, был мне не впору. Не так покрашена была кухня, не те обои наклеены в прихожей, не те книги стояли на полках. Рядом с картой повесила я на стену подаренное братом “засекреченное” фото, цветной снимок арктических льдов из космоса, и этюд шапито с вагончиками. Приглядевшись к этюду, я для равновесия намалевала в правом углу еще один вагончик, голубой. Обнаружив его послезавтра справа от циркового шатра натуральным образом, я решила подойти и убедиться, что намалеванный мной лишний вагончик материализовался.