104042.fb2
– Как говорил один древнегреческий философ, – задумчиво произнес он в ответ, – о счастье постоянно мечтают женщины, дети и рабы, и задача мужчины – приложить все усилия, дабы они желаемое получили и мечта их сбылась.
Наумов в эту ненастоящую осень неестественной жизни был задумчив, раздражителен и печален.
В снах моих с сентября по ноябрь Абалаков с товарищами продолжал спускаться с горы, катастрофический спуск растянут был на долгие отрывки сновидческого времени.
Почти поневоле, кроме книг о севере, стала я читать воспоминания известных альпинистов о подъеме на высочайшие вершины мира: Эверест, Аннапурна. От сочетания текстов и снов, от головокружительной высоты у меня голова и кружилась. По утрам между пробуждением и чтением я почти галлюцинировала. Любовь была как подъем на Эверест, спуск напоминал предательство, кризис чувств, измену, становился гибелью.
Подъем был имитацией взлета, спуск – образом падения.
После достижения высшей точки одержимого синдромом достижения цели ожидал сброс энергии, западня, поражение победителя. У всякой вершины был склон, на котором можно было найти ледоруб Меллори. Только на Килиманджаро он регулярно превращался то в мертвого леопарда, то в недвижную бабочку с буквами на крыльях, то в заледеневшую книгу без названия с навеки слипшимися в конгломерат развеществленной бумаги, инея и текста страницами. На самом деле многие альпинисты брали с собой в горы книги: Абалаков – “Капитанскую дочку” и Тютчева, Нойс – “Николаса Никльби” и “Братьев Карамазовых” (“неизменного фаворита гималайских восходителей”), Кастеллани – “Катриону”, Ван Вейден – “Маску” Лема и “Серебряные коньки”. Становилось ли их чтение иным на высоте? я не знаю.
Почему они – почти все – брали с собой именно “Братьев Карамазовых”? Однажды ночью я подумала, что поняла. Может быть, потому, что на равнине житейской пути героев расходились; но на гору (например, на Эверест) братья должны были взойти вместе: Иван, Дмитрий, Алексей и Смердяков. “Одиночество, – писал Нойс, – расширяет нервную индивидуальность, повышает восприимчивость. Страх становится более острым, а также сознание, что ты являешься частью этих гор, а через них частью природы. В горах я не боюсь встречи с призраками, хотя часто подвержен страху в полуночном лесу или в городе”.
Спуск пытал обреченных на него то пургой, туманом, лавинами, то необычной жарой, солнцем в зените, слепящим снегом; временной альпинистской слепотой страдает несколько человек сразу, их ведут под ноги полуживые поводыри. Дважды пересекают все восходители загадочный пояс горной страны счастья: на пути вверх и на пути вниз; восприятие в этой стране нечетко, неверно, призраки говорливы и неотступны, несуществующие события подстерегают на каждом шагу.
Снег на спуске торжествует. Он заметает следы, чтобы нельзя было найти обратной дороги, расставляет капканы, камуфлирует волчьи ямы трещин и расщелин, отбирает очки, рукавицы, ботинки, носки, гонит вниз холодной плетью, свежуя отмороженные руки жесткой страховочной веревкой, замуровывает в жеодах пещер, заматывает в саван, в его белой преисподней пощады не ждут.
Движение вниз – движение в бесконечность в окружении фантасмагорических спутников, бегство от преследователя-тумана, чьи зеленоватые пальцы щупают очертания склонов, путь, на котором встает из могилы похороненный в горах шерп, чтобы поздороваться с привидениями, сопровождающими альпинистов.
Счастливцам, оставшимся в живых, памятью о спуске служат фантомные боли в отмороженных ампутированных руках и ногах: Морису Эрцогу, Виталию Абалакову, многим и многим. Тот, кто пока цел и невредим, оглядывается назад, вопрошая: кто ты, волшебная гора? враг ли ты? бестрепетное ли божество, чье равнодушие подобно равнодушию смерти?
Я вопрошала вечера: не приснится ли мне наконец Студенников?! Этот сон спасительный призывала я постоянно. Но ответом мне были сходы лавин, падающие в расщелину рукавицы, впитавшее вой ветра белое безмолвие гор.
И белое безмолвие Заполярья, прячущее под снегом ножницы, медный колокольчик, несколько голубых стеклянных бусин, древнюю пищаль; бермудские пространства “мысов каменных, приярых, высоты средней льдов берегового припая”, в которых плутали пропавшие на Севере экспедиции.
Так же, как Студенникова, мечтала я увидеть во сне большое северное сияние, читала на ночь бесконечное количество его описаний, но и “улыбка Арктики”, как возлюбленный мой, не желала посещать моих сновидений. “Форма гигантских лучей, – читала я, – напоминала старинные двуручные мечи. Сквозь них просвечивали звезды, и казалось, что какой-то искусный мастер затейливо украсил эти дорогие мечи алмазами. Как завороженный, наблюдал я за фантастическими мечами. Время от времени они то сближались, то вновь отдалялись друг от друга, словно некий великан, скрывшийся за горизонтом, держал их в руках и сравнивал – который лучше…” “С востока на запад, – читала я, – легла широкая светлая дуга. Концы дуги не то рассеивались, не то скрывались за облаками, не достигая горизонта. Дуга слегка померкла – и заиграла на севере. Из-за горизонта выплыло небольшое светящееся облачко, слегка вспыхивающее лиловым; и вдруг, сильно вытянувшись, покрылось оно яркими трепещущими лучами, превратилось в широкую ленту, извивающуюся по всей северной части неба и наконец принявшую форму буквы S. Буква вывернулась, мгновенно обросла бахромой, превратилась в занавес.
В ответ и южная дуга стала занавесом, оба занавеса двинулись друг к другу, рассыпались на тысячу тысяч лучей, лучи сошлись в зените в корону, горящую, сверкающую. В мгновение исчезла и корона; на темном небе остались только яркие звезды”.
Меня ничуть не удивило, что северное сияние написало на небе именно букву S, первую букву его фамилии.
В своем блокноте из будущего нашла я отрывок из воспоминаний узника Соловецкого лагеря священника Анатолия Правдолюбова, находившегося в заключении вместе с отцом, воспоминаний, поразивших меня: “Кто опишет красоту летней ночи соловецкой, нежнейшие переливы красок заката и восхода солнечного?! Или кто может передать красоту зимних пылающих полярных сияний?!
Однажды видел я страшное и редкое сияние. Вообразите черное солнце с широкими лучами на огненно-красном фоне. Зенит неба – небольшой черный круг, от которого лучи расширяющиеся черные расходятся до самого горизонта, а фон – огненный. И ничто не колышется. Четкая, будто начертанная двумя цветами туши, картина. А потом – быстро наступивший полный мрак. Страшно!” Слегка помешавшись на эскимосском “танце душ усопших”, декартовском “отраженном блеске полярных ледяных масс”, галлеевском “магнитном истечении у Северного полюса”, ломоносовской “материи световой от происшедшей на воздухе электрической силы”, я решила изобразить северное сияние (и непременно с буквой S!) на одной из курсовых клаузур. Опус мой сильно отличался от реалистических картинок и коллажей моих сокурсников; за его эфемерные образы получила я первую в своей жизни двойку по композиции. Разумеется, я считала ее незаслуженной, плакала среди заснеженных дерев Летнего сада, снег падал и падал, пока не превратился в моем воображении в письмо Студенникова с севера, однако шифр послания, написанного симпатическими чернилами белым по белому, его безмолвие и бессловесность удручали меня.
– Что за сомнамбулический вид? – спросил Наумов. – Что с вами, письмоносица?
– Блуждаю в снегах, – печально отвечала я. – Настоящих и вычитанных. Все, что я сейчас читаю, утопает в сугробах. Выхода нет, полярная ночь, на собаках из нее не уехать, самолеты не летают. Косоуров прежде бывал в лагерной полярно-заполярной шарашке, а теперь и он, и его дом заплутались в снегах, как альпинисты на спуске…
– Да, да, – покивал Наумов, – да, охотно верю, знаю. Зима – это лабиринт.
Зима усердствовала, снег падал, мой фасадно-потемкинский проспект резвился в отнорках зимнего лабиринта. Фабрично-заводские свалки превращались в снежные горы, дворы – в катки, тупики – в глетчеры, маленькие ледопады струились из водосточных труб. Особо труднопроходимым стал путь к заветной полупропавшей квартире, поскольку подвал, через который я к ней следовала, время от времени затапливало, я преодолевала мостки через лед с кипятком и пост матерящихся сварщиков, кричащих друг другу: “Труба, падла, опять ползет, вари дальше!” В моих снах Абалаков маленькой полудетской лопаткой откапывал заваленных снегом товарищей, в их числе был и его отморозивший руки брат.
Заставкой к снам и пробуждениям теперь служил краснокирпичный дом, похожий на один из корпусов за подвалом со сварщиками, вот только дом-сон стоял на волнах, обращался ко мне подобно сказочной избушке-перевертышу то одним, то другим фасадом, то торцом.
В одном из дворов яви путь мне преграждал сугроб с оголовком бомбоубежища, сугроб-гора, огибая которую справа я попадала на ненужную мне незнакомую улицу, а слева – в безымянный переулок; по гребню, прямо, мимо зарешеченных окошек оголовка, как мне и надо было бы, я пройти не могла: склоны монблана превращены были в крутые ледяные дорожки саночно-лыжно-фанерной мелюзгою.
Но за три дня нагонного ветра, коему предшествовал день южного ветродуя со стремительной оттепелью, лабиринт зимы растаял, исчез, за институтом Фонтанка вышла из берегов, ржавая жесть слетала с кровель, мы сбегали с занятий смотреть наводнение.
– Ин-на! – кричал мне сквозь ветер один из самых чудаковатых студентов нашего потока. – Ты, говорят, на Средней Рогатке письма разносишь? Я ведь там теперь живу неподалеку, на Космонавтов, приходи на новоселье, оно же смотрины невесты.
Он нацарапал адрес на клочке пробной бумаги в акварельных разводах и умчался, таща планшет с натянутой бумагой, планшет парусило, ветер вырывал его из рук студента, играл в свою игру.
Припася на новоселье подарок, я тем не менее забыла про приглашение, вспомнила наутро, вскочила ни свет ни заря, понеслась во тьму. Ветер стих, город был во власти сухого мороза, я села в троллейбус, надеясь достучаться до спящих с похмелья хозяев, выпить с ними по рюмочке, если они не выхлобыстали все накануне, запить горячим чаем-получифиром и в веселой помятой компании прибыть на живопись, где дела мои шли не лучше, чем на композиции: я впала в зелено-голубой период, влюбившись в живопись Павла Кузнецова; сокурсники были от моих акварелей в восторге, что не помешало кафедре живописи влепить мне вторую двойку за семестр.
Полусонная, в холодном троллейбусе, дотрюхавшем до проспекта Космонавтов, обнаружила я, что адреса новосела со мной нет, вышла, не доезжая до кольца, озиралась в полурассвете безлюдного незнакомого района. Рыжая жесткая трава стояла в инее, я пошла по ней через поле-пустырь туда, где, по моему представлению, маячили вдали задние фасады вторых дворов Московского. На пути стояла заброшенная, безжизненная, обнесенная бетонным забором электростанция с сюрреалистическими переплетениями проводов, изоляторами, лесом столбов и ажурных стоек электропередач, с доминантой-домом, узким, высоким, темным. В окне третьего этажа замелькал изумрудно-зеленый визионерский огонек, словно кто-то сигналил с болот баскервилльской собаки. Я загляделась было на огонек. Меня отвлекли хрупающие по заиндевелой траве шаги.
Ко мне подходил, видимо, шедший с Космонавтов моим маршрутом человек с ружьем.
– Вы сторож? – спросила я.
– Почему сторож?
– Ну… вооруженная охрана… ВОХР…
– Что тут охранять? Электростанция заброшенная. Ружье мне только что подарили.
– Зачем?
– Людям оно по наследству досталось, они боятся со страху кого-нибудь подстрелить невзначай, а я охотник, турист. Что вы так на меня смотрите?
– Вы на Сорок первого похожи, на Говоруху-Отрока, белого офицера из рассказа Лавренева.
– Да, мне говорили. Я, знаете ли, в армии служил на Камчатке после института. Сапоги дареные, тонкие, легкие, фуражку заломил; послали в соседнюю военную часть с поручением, так там, меня увидевши, человек из штаба аж вскочил, затрясся, побагровел; я, говорит, вот точно таких в восемнадцатом году в расход пускал. На самом деле и дед мой, и прадед, и прапрадед в дореволюционные времена были царские офицеры, и не просто офицеры – адмиралы.
– О! да вот же вы на кого еще похожи – на памятник Нахимову!
– Нахимов нам был родственник, – отвечал человек с ружьем.
– Вы тут живете неподалеку?
Он кивнул.
– Скажите, что за огонек зеленый баскервилльский в доме на электростанции в окошке мелькает?
– Огонек и вправду видим время от времени. Чаще всего – не к добру. Шутка. Не знаю. Не иначе как нечистая сила на сходки собирается. Цвет гнилушечный, фосфоресцирующий, подходящий. Может, у них тут свой путевой дворец.
– К настоящему путевому дворцу с ЛИАПом я правильно иду?
– Азимут верный. Вам вон туда.
– Какой у вас интересный рюкзак. А что в рюкзаке? Вы в турпоход или из турпохода?
– Рюкзак абалаковский, в нем жаканы на лося к ружьишку в придачу, какой турпоход, жена ждет, на работу опаздывает, дочка приболела, я отгул взял.
– Рюкзак абалаковский? Слышали об Абалакове? Что вы о нем знаете?