104042.fb2
Комната, ставшая музеем, была небольшая, стены в фотографиях. На западной стене висел пейзаж (акварель с белилами): горы, цветущие деревья, выцветшая дорога, глинобитные хижины.
– Почему тут среднеазиатский пейзаж?
– Отец работал в Таджикской обсерватории, а также изучал атмосферу Сталинабада, ее запыленность, в частности.
– Пыль Туркестана, – сказала я.
– Именно так он и говорил.
Витрины вдоль стен, самодельные, списанные из пропыленных учреждений, под стеклом фото, брошюры, документы, журналы. Два листка тетради в клеточку с формулами и текстом, написанными карандашом, почему-то лежали вверх ногами.
– Почему перевернуты листочки-то тетрадные?
– Секретная информация. Чтобы никто не прочитал.
– Шпионы, – с апломбом произнесла я, – читают и запоминают все подряд, даже на шумерском. К тому же у шпиона непременно имеется микрофотоаппарат, не в глазном протезе, так в пуговице.
– Вы читаете детективы или пишете стихи?
– И то, и то, – отвечала я. – Детективы забываю, стихи жгу.
На большой фотографии Косоуров сидел на валуне, опустив глаза, глядя на сорванную ромашку, за ним в отдалении маячил подобно замку обсерваторский купол. На соседней фотографии поменьше он смотрел мне в лицо. И я узнала его светлые глаза почти без зрачков, встала передо мною картинка из детства, позабытая, затерянная, обретаемая во всей полноте.
– Я вспомнила, когда видела его в первый раз!
Сын Косоурова, очевидно, принимал меня за тронутую склеротичку. Что не помешало мне выложить возникший в воздухе эпизод.
– Мне было пятнадцать, моя приятельница взяла меня с собой в Пулково в гости к знакомым по фамилии Кайдановские. Младшие сыновья катали нас на мотоциклах. Мы гуляли по весенним обсерваторским лужкам, поднялись с дорожки на маленькое плато в высохших лужах, потрескавшаяся глинистая чешуйчатая земля инопланетного такыра, кое-где редкие пучки одуванчиков да травки-пупавки. С противоположной стороны на будущий лужок поднялся человек в клетчатой рубашке, он шел навстречу, поздоровался, поздоровались и мы, я запомнила его светлые юные глаза почти без зрачков, словно он смотрел, не мигая, на не видимое нами огромное Солнце, Solaris, запомнила военную выправку, короткую стрижку, седой круглоголовый марсианин с ушами странной формы. “Кто это?” – спросила я. “Известный ученый К. Он занимается временем”. Больше я ничего о той поездке припомнить не могу. Разве что холод в обсерваторской башне да светлую занавеску на ветру, похожую на парус.
– То есть, работая почтальоном, вы познакомились с ним вторично?
– Выходит, так.
В средней витрине раскрыт был том “Архипелага ГУЛАГа”.
– Ваш отец сидел?
– Десять лет лагерей. С 1936-го по 1946-й. Норильск, Воркута.
– Господи, – сказала я. – Сидел по-черному.
За что сидел, я спрашивать не стала. Однажды я так у одного репрессированного уже спросила. “Вот дура-то, – отвечал мне переводчик Петров. – Как это – за что? Да ни за что, само собой”.
– Его на новогоднем балу в бывшем Юсуповском дворце арестовали, тогдашнем Доме культуры Работников просвещения. С танцев в тюрьму попал. Восходящей звездой советской астрономии считался.
Все вокруг надоело мне разом, осточертело, поблекло, покрылось пылью Сталинабада. Взорвали Дом культуры Первой пятилетки, где видела я живой театр из Генуи, чтобы разместить на этом самом месте театр мертвый. После начали разрушаться колонны Юсуповского дворца, мимо которых вели когда-то арестованного Косоурова. Что я тут делаю? Чего ищу? Какие-то паршивые два года дурацкой юности. Тоже мне, поиски утраченного времени.
Я смотрела на разномасштабные фотографии, то снимки с телескопа, то дорога в горы, то Косоуров со смеющимся юношей возле двух байдарок, а вот афиша лекции. Явившись по рассеянности в музей без очков (а я постоянно диссимулировала, разыгрывала нормальное зрение со своей-то врожденной дальнозоркостью), я перевглядывалась, теперь кружилось все, мутило, начиная с переносицы завоевывала территорию мигрень: виски-темя-затылок-вся голова… -…Орден с алмазным Ковшом Большой Медведицы, таких в России два: у отца и у Юрия Гагарина. А это сообщение о присвоении имени отца звезде. Что с вами? Вам плохо?
– Мне плохо, – отвечала я. – Это оттого, что я забыла очки.
Я уснула – или потеряла сознание.
Но снилось мне.
Вот иду я, иду, спешу, с толстой сумкой на ремне пересекаю отсеки квартирного города, все получат свою корреспонденцию, даже плясать не придется, Аб, Абаза, Абаканов, Аствацатуров и Авьерино, Абдурахманов, Аблесимов и Аввад, группа Акимовых, всегдашние компании Александровых, Алексеевых и Андреевых, одинокий Амантов, редко утруждающие почтальона Балахмут с Балаяном, незнакомые друг с другом Беккеры, оба Благовещенских, два Валдая, а также Валдайцев и Валдайский, все Васильевы, Войно-Оранский, Горовой-Шолтан, Джанелидзе, Горбатов-Калика, Гедройц-Юраго, Георгиади и Георгенберг, Дзен и Дешалыто, Докукин и Докучаев, Девлет-Кильдеев и Доппельмайер – все до одного.
Раскладываю конверты по ящикам почтовым и время от времени читаю, хоть и нельзя, чужие открытки. Некто Абалаков пишет Косоурову: “Я теперь пытаюсь понять, на какой высоте наблюдаем мы в горах феномен 73° северной широты”. Чего только не пишут друг другу люди. На сей раз я пошла разносить письма к ночи, и, чтобы подбодрить себя, пою негромко на пустынной гулкой лестнице: “Уж полночь близится, а Германна все нет”.
– Какого Германа? – спрашивает поднимающийся бесшумно по ступеням коротко стриженный седой человек в спортивных тапочках и тренировочном костюме. – Уж не Германа ли Герасимовича с третьего этажа?
– Как какого? Минковского.
Он садится на ступеньку, зайдясь смехом, мой ответ его сразил.
– Откуда вы знаете про Минковского?
– Мне вчера Студенников рассказал.
– Кто такой Студенников?
– Адресат из переулка.
– Так и я адресат, – говорит ночной бегун, подымаясь, – отдайте мне мою открытку, мне лень ящик отпирать. Я Косоуров.
Тут я узнаю глаза человека, встреченного в детстве в Пулкове. Осознав в полудреме, что мне снится момент давно прошедшей яви, провалилась я в другие слои снов, чтобы вынырнуть в “лифте”, комнатке с горсточку, где в большое оконное стекло бьется черная бабочка с белыми цифрами на крыльях, в маленькой комнате под лестницей с наклонным потолком, полками книг, упирающимися в потолочные закрытые шкафчики. В пишущей машинке белел лист бумаги. Я положила свою сумку с письмами на пол, села за стол, нажала наобум святых (или – зная, что творю?) “пуск” на пульте, ушли в стены книжные стеллажи, откинулось дно у шкафчиков над головою, спустились на телескопических направляющих, позвякивая, реторты, колбы, змеевики, гибкие шланги, и очутилась я в клетке химической (алхимической?!) лаборатории, дыхание захватило, мне казалось, я вращаюсь в цирковой летающей тарелке, подобной подкупольному волчку, одновременно падая на арену так, что смещалось во мне все, словно забыла я раскрыть парашют; незнамо зачем, одурев, напечатала я на машинке год, число и название города – и открыла глаза.
– Я уже хотел “скорую” вызывать, – произнес стоящий надо мною сын Косоурова.
Кухня не крутилась, голова не болела.
– Сколько я спала?
– Минут двадцать. Я думал, вы без сознания.
Он был совершенно счастлив, что незнакомая трехнутая тетенька не изволила невзначай подохнуть у него на кухне.
Я напомнила ему об обещании показать кабинет отца. Он посмотрел на меня с сомнением.
– Я вас долго не задержу, – заверила я. – И со мной уже все в порядке.
У двери “лифта” он заявил, что на улицу меня проводит, вот только переоденется.
Теперь я стояла в приснившейся мне комнатенке с наклонным потолком – в окружении немо осуждающих книг – перед провокатором-листом, заправленным в старинную пишущую машинку.
Справа от пишущей машинки поблескивали лампочки пульта управления, слева лежала желтая открытка без картинки – от Абалакова.