104042.fb2
– Ну, ты фантазерка, рыжая почтальонша, еще хуже меня. Давай вернемся, вскроем послание.
Мы вернулись.
На снегу лежал распечатанный конверт.
Никого вокруг.
Как всегда, он ушел не оглядываясь, буркнув одну из прощальных формул. Мне казалось, он не хотел уходить.
О, наши с ним прогулки! Краткие и долгие, служившие продолжением не всегда случайных встреч: я в свою очередь (хотя вряд ли на меня действовал именно дурной пример Чечеткина) беззастенчиво выслеживала Студенникова, радостно выходя из-за угла, словно невзначай.
С часами, авторучкой и блокнотом хронометрировала я его приезды с работы и недели за две безошибочно стала садиться в его трамвай остановок за пять до того, как он сходил.
Сев в другой вагон, подходила я к заднему окну или к переднему, высматривала в толпе пассажиров знакомую фигуру, пересаживалась. Однажды, увидев меня, он перебежал в мой вагон.
– Куда едем?
Я молчала, дар речи на время меня оставил.
– Почему молчим?
Думаю, он понимал почему.
С усилием расцепила я пересохшие губы.
– В свою почтору еду.
– Куда, куда?
Я рассказала: придя наниматься на работу, увидела на дверях отдела доставки надпись “Почтовая контора”, в которой “товая – пробел – кон” были неким остряком замалеваны, читалось: “Почтора”.
Он засмеялся.
Господи, как он умел смеяться!
Как никто никогда.
– Почторщица, зачемщица, – сказал он.
Один из самых ярких слайдов памяти моей подобен японской гравюре: туман осени или весны, стволы да ветви дерев городских, пятно его рыжего плаща.
Зато я не помню начисто, как мы оказались у Чесменского дворца.
– Это Чесменский дворец. Теперь здесь ЛИАП.
– Чей дворец?
– Екатерины Второй. Его построили после того, как пришел в негодность Елисаветинский Среднерогаткинский, построенный Растрелли. Чесменский путевой дворец, “увеселительный замок Кекерико”.
– Петушиное название? – “Кекериксен” по-фински – “лягушачье болото”. Лягушкинское имечко. Тут у царицы заказной сервиз стоял, английские замки, руины, аббатства на чашках, блюдах, соусницах, супницах, около тысячи предметов, на каждом непременно зеленая лягушка.
Он закурил.
– Всё-то сей путевой дворец знавал, – сказал он, затягиваясь, – роскошь, запустение, смену владельцев. Был военной богадельней для инвалидов войны 1812 года, русско-турецкой, Севастопольской. В 1922 году тут размещалась одна из первых советских тюрем, полутюрьма-полулагерь “Чесменка”.
– Вот почему Косоуров говорит: “Чай, у Чесменки живу!” – Здесь при ЛИАПе, – сказал Студенников, улыбаясь (брови его дрогнули, я так любила эту его ужимку!), – имеется кружок для одаренных детишек. Детишки, конкуренты мои, можно сказать, соперники, за Дворцом Ленсовета весной и летом свои самолетики запускают.
Я могла подолгу стоять и смотреть на этих мальчишек, запускающих свои самолетики; мальчишки поворачивались на сто восемьдесят градусов, поднимали руки, опускались на одно колено; самолетики выполняли фигуры высшего пилотажа… но почему конкуренты? “соперники”?
– Почему “конкуренты”?
– А я другими летательными штуками занимаюсь.
– Другими?
– Ты ведь не была у меня в мастерской?
– В мастерской? Ты работаешь в мастерской? В какой?
– Я в ней живу. Та квартира, в которую ты письма носишь, – на самом деле мастерская. Нежилой фонд.
– Ты художник? Скульптор?
– Я дизайнер. Надо тебе, письмоносица, игрушки мои показать. Тебе понравятся. Косоуров меня недавно посетил, очень даже ими доволен был. Кстати, на тебя жаловался.
– Почему это он на меня жаловался?
– На чужих лифтах катаешься без спросу.
– Ты знаешь про “лифт”?!. – прошептала я.
– Знаю, давно знаю, давно молчу.
– Я вернулась…
– Какая удача!
Студенников был первый человек из всех моих знакомых, видевший авиамоделистов ленсоветовского лужка. Вероятно, мальчики менялись: я успела вырасти, поступить в институт, а они все оставались тринадцатилетними, метафизические дети богини Авиации с похожими лицами, серьезными, сосредоточенными; занимаясь в левинском кружке, я даже написала большую (форматом в лист, 60 на 80!) композицию “Будущие самолетостроители” (что за идиотское название?). Когда ни приди в весенний солнечный день на задворки Дворца Ленсовета, они всегда пребывали тут, освещенные солнцем, отрешенные ото всех, осененные жужжанием моторчиков, опутанные траекториями полетов, преклоняющие перед высью колено, и над ними парило сияющее блеском полураспада, торжествующе ничье – без божества и вдохновенья, никакого опиума для народа, ни единого перышка ангельского крыла – пустотно-голубое небо ОСОАВИАХИМа.
– Это самоновейшее советское божество, – говаривал Наумов, – с заповедными именами. ОСОАВИАХИМ как Навуходоносор. ДОСААФ как Саваоф. В какой-то момент стало троично в лицах, называлось ДОСАРМ, ДОСФЛОТ и ДОСАВ. Возможно, ДОСАВ продал право первородства ДОСААФу. Кто их разберет.
Я писала реферат по истории искусств, разбирала работы 20-40-х годов: тяга в небо, летчики, альпинисты, спортсмены-прыгуны, стремление ввысь; “и вместо сердца пламенный мотор”; стала я пересказывать свой опус Наумову, напирая на романтику, лепеча про горные вершины, но никакой поддержки не получила, мрачен был Наумов, слушая меня. – “Пламенный мотор”, – язвительно промолвил он, – тоже мне, достижение протезирования, чудо робототехники.
– Какая еще романтика? – продолжал он желчно. – Атеистические бредни. Библейское искушение полетом. Горные вершины вместо горних. Старый фокус факира: обезьяна, лезущая на небо по веревке.
Наумов меня разочаровал.