10420.fb2
-- Нет... А только я думаю, как Они непохожи друг на друга, эти два Христа!
-- Непохожи? --удивился Чезаре.--Помилуй, да это одно лицо! В Тайной Вечере Он старше лст на пятнадцать...
-- А впрочем,-- прибавил он,-- может быть, ты и прав. Но если это даже два Христа, все-таки Они похожи друг на друга, как двойники.
-- Двойники! -- повторил Джовании, вздрогнув, и остановился.--Как ты это сказал, Чезаре,--двойники?
-- Ну, да. Чего же ты так испугался? Разве ты сам этого не заметил? Опять пошли, молча.
-- Чезаре! -- воскликнул вдруг Бельтраффио, с неудержимым порывом,--как же ты не видишь? Неужели Тот, всемогущий и всезнающий. Кого изобразил учитель в Тайной Вечере, неужели мог Он тосковать на горе Елеонской, на вержении камня, до кровавого пота, и молиться нашей человеческою молитвою, как молятся дети,-- о чуде: "пусть не будет того, для чего Я в мир пришел,-чего, Я знаю, не может не быть. Авва Отче, пронеси чашу сию мимо Меня". Но ведь в этой молитве-все, все, слышишь, Чезаре? -- и нет без нее Христа, и я не отдам ее ни за какую мудрость! Кто не молился этою молитвою, тот не был человеком, тот не страдал, не умирал, как мы!..
-- Так вот ты о чем,-- медленно произнес Чезаре.-- А ведь и в самом деле... Да, да, я понимаю тебя! О, конечно, тот Христос, в Тайной Вечере, так молиться не мог,..
Совсем стемнело. Джованни с трудом различал лицо своего спутника: ему казалось, что оно странно изменилось. Вдруг Чезаре остановился, поднял руку и произнес глухим, торжественным голосом: -- Ты хочешь знать,, кого изобразил он, ежели не Того, Кто молился на горе Елеонской,-- не твоего Христоса? Слушай: "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через Него начало быть, и без Него ничего не начало быть, что начало быть. И Слово стало плотию". Слышишь,-- разум Бога -- Слово стало плотию. Среди учеников Своих, которые, слыша из уст Его: "один из вас предаст Меня",-- скорбят, негодуют, ужасаются,-- Он спокоен, Он всем равно близок и чужд -- Иоанну, возлежащему на груди егo, Иуде, предающему Его,-- потому что нет для Него более зла и добра, жизни и смерти, любви и ненависти, а есть только воля Отца -- вечная необходимость: "не Моя, но твоя да будет воля",-- ведь это сказал и Твой, и Тот, Кто молился на горе Елеонской, на вержении камня о невозможном чуде. Вот почему говорю я: Они двойники. "Чувства принадлежат земле; разум -- вне чувств, когда созерцает", ты помнишь? --это слова Леонардо. В лицах и движениях апостолов, величайших людей, изобразил он все чувства земные; но Тот, Кто сказал: "Я победил мир", "Я и Отец -- одно",-- разум созерцающий -- вне чувств. Помнишь и эти другие слова Леонардо о законах механики: "О, дивная справедливость Твоя, Первый Двигатель!" Христос его есть Первый Двигатель, который, будучи началом и средоточием всякого движения,--сам неподвижен; Христос его есть вечная необходимость, сама себя в человеке познавшая и возлюбившая, как божественную справедливость, как волю Отца: "Отче праведный! и мир Тебя не познал, а Я познал Тебя. И Я открыл им имя Твое и открою, да любовь, которою Ты возлюбил Меня, в них будет". Слышишь: любовь-от познания. "Великая любовь есть дочь великого познания". Леонардо, один из людей, понял это слово Господа и воплоти.. его во Христе своем, который "любит все, потому что знает все".
Чезаре умолк, и долго шли они в бездыханной тишине сгущавшихся морозных сумерек.
-- Помнишь, Чезаре,-- произнес, наконец, Джованни,-- три года назад шли мы с тобой, точно так же как теперь, предместьем Верчельских ворот и спорили о Тайной Вечере? Ты тогда смеялся над учителем, говорил, что никогда не кончить ему лика Господня, а я возражал. Теперь ты за него -- против меня. Знаешь ли, я бы ни за что не поверил, что ты, именно ты, можешь так говорить о нем!..
Джованни хотел заглянуть в лицо спутнику, но Чезаре поспешно отвернулся. -- Я рад,--заключил Бельтраффио,--что ты любишь его, да, любишь, Чезаре, может быть, сильнее, чем я,-- хочешь ненавидеть -- и любишь!..
Товарищ медленно обернул к нему лицо свое, бледное, искаженное. да! Люблю! А ты что думал? Люблю! Мне ли не любить его? ХОЧУ ненавидеть- должен любить, ибо ТО, ЧТО ОН СДЕлал в Тайной Вечере, никто, быть может он и сам, не понимает, как я -- я, злейший враг его!.. И опять засмеялся он своим насильственным смехом: -- А ведь вот, подумаешь, не странно ли сердце человеческое создано? Если уж нашло, я, пожалуй, скажу тебе правду, Джованни: я все-таки не люблю его, еще более не люблю его, чем тогда!.. -За что?
-- А хотя бы за то, что я желаю быть самим собою,--слышишь? --последним из последних, но все же не ухом, не глазом, не пальцем от ноги его! Ученики Леонардо -- цыплята в орлином гнезде! Правила науки, ложечки для измерения красок, таблички для носов -- пусть этим утешается Марко! Посмотрел бы я, как сам Леонардо со всеми своими правилами создал бы лик Господень! О, конечно, он учит нас, цыплят своих, летать по-орлиному -- от доброго сердца, ибо жалеет нас, так же, как слепых щенят дворовой суки, и хромую клячу, и преступника, которого провожает на смертную казнь, чтобы наблюдать за содроганиями мускулов в лице его, и стрекозку осеннюю с крылышками окоченелыми. Избыток благости своей, как солнце, на все изливает... Только видишь ли, друг, у каждого свой вкус: одному приятно быть замерзшей стрекозкой или червяком, которого учитель, подобно Св. Франциску, с дороги подняв, на зеленый лист кладет, чтобы прохожие ногой не раздавили. Ну, а другому... знаешь, Джованни, лучше бы уж он меня попросту, не мудрствуя, раздавил!..
-- Чезаре,-- произнес Джованни,-- если это так, зачем же ты не уходишь от него?..
-- А ты зачем не уходишь? Крылья опалил, как мотылек на свече, а вьешься -- лезешь в огонь. Ну, так вот, может быть, и я в том же огне хочу сгореть. А впрочем, кто знает? Есть у меня и надежда... -- Какая?
-- О, самая пустая, пожалуй, безумная! А все-таки, нетнет, да и подумаешь: что если придет другой, на него непохожий и равный ему, не Перуджино, не Боргоньоне, не Боттичелли, ни даже великий Мантенья,-- я знаю цену учителю: никто из них ему не страшен,--но еще неведомый? Мне бы только взглянуть на славу другого, только бы напомнить мессеру Леонардо, что и такие насекомые, иЗ милости не раздавленные, как я, могут ему предпочесть другого и уязвить, ибо, несмотря на овечью шкуру, несмотря на жалость и всепрощение, гордыня-то в нем всетаки дьявольская!..
Чезаре не кончил, оборвал, и Джованни почувствовал, что он схватил его за руку дрожащею рукою. -- Я знаю,-- произнес Чезаре уже другим, почти робKИM и молящим, голосом,-- я знаю, никогда бы тебе самому это в голову не пришло. Кто сказал тебе, что я люблю ЕГo?..
-- Он сам,--ответил Бельтраффио. -- Сам? Вот что! -- произнес Чезаре в невыразимом смущении.--Так, значит, он думает... Голос его пресекся.
Они посмотрели друг другу в глаза и вдруг оба поняли, что им более не о чем говорить, что каждый слишком Погружен в свои собственные мысли и муки.
Молча, не простившись, расстались они на ближайшем перекрестке.
Джованни продолжал свой путь неверным шагом, опустив голову, ничего не видя, не помня, куда идет, глухими пустырями, между голых лиственниц, по берегу прямого, длинного канала, с тихою, тяжкою, чугуНно-черною водою, где ни одна звезда не отражалась,-- повТОряя с безумным остановившимся взором: -- Двойники... двойники...
В начале марта 1499 года Леонардо неожиданно получил из герцогского казначейства задержанное за два года жалованье.
В это время ходили слухи, будто бы Моро, пораженный известием о заключении против него тройственного союза Венеции, папы и короля, намеревался, при первом появлении французского войска в Ломбардии, бежать в Германию к императору. Желая упрочить за собой верность подданных во время своего отсутствия, герцог облегчал налоги и подати, расплачивался с должниками, осыпал приближенных подарками.
Немного Времени спуЧтя удостоился леонардо нового зНАка герцогской милости:
"lудовик МарИа СфоРЦА, герцог МедиОлаНа, Леонардуса КвинтИя флореНтинца, художника зНаМенИтейшего, шеСтнадцатОГО ЕМУ земли с виоградником, приобретенным у монастыря Св. Виктора, именуемым Подгородным, что у Верчельских ворот, жалует",--сказано было в дарственной записи.
Художник пошел благодарить герцога. Свидание назначено было вечером. Но ждать прИШлось до Поздней ночи, таК как Моро завалеН был делами. Весь день провел он в скучных разговорах с казначеями и секретарями, в проверке счетов за военные приПасы, ядра, Пушки, порох, в распутывании старых, в изобретении новых узлов той бесконечной сети обманов и предательств, которАЯ нравилАсь ему, когда оН был в ней хозяином, как Паук в паутине, и В которой теперь он чувствован себя, как пойманная муха.
Окончив дела, пошел в галерею Браманте, над одним из рвов Миланского замка.
Ночь была тихая. Порой лишь слышались звуки трубы, протяжный оклик часовых, железный скрежет ржавой цепи подъемного моста.
Паж Ричардетто принес два факела, вставил их в чугунные подсвечники, вбитые в стену, и подал герцогу золотое блюдце с мелко НарезаНным хлебом. Из-за угла, во рву, по черному зеркалу вод, привлекаемые светом факелов, выплыли белые лебеди. Облокотившись на перила, он бросал кусочки хлеба в воду и любовался, как оНи ловили их, беззвучно рассекая грудью водное стекло.
Маркиза Изабелла д'Эсге, сестра покойной Беатриче, прислала в подарок этих лебедей из Мантуи, с тихих плоскобережных заводей Минчо, обильных камышами и плакучими ивами,-- давнишнего приюта лебединых стай.
Моро всегда любил их: но в последнее вреМЯ еще больше пристрастился к ним и каждый вечер кормил их из собственных рук, что было для него единственным отдЫхом От мучительных дум о делах, о войне, о политике, о своих и чужих Предательствах. лебеди напоминали ЕМу детство, когда он так же кормил их, бывало, НА сонных, поросших зеленой ряской, прудах ВиджеваНЫ.
Но Здесь, во рву Миланского замка, меж грознымИ бойницами, башнямИ, пороховыми складами, пираМидами ядер и жерлами пушек-тихие, чистые, белые, в голубовато-серебряном лунном тумане -- казались онИ еще прекраСНЕЕ. Гладь воды, отразившая небо, Под ними была почти темНой, и, качаясь, скользили они, как видения, со СтороНЫ окруженные звездами, полные тайны, между Двумя небесами-небом вверху и небом внизу-одинакоВО чуждые и близкие обоим.
За спиною герцога маленькая дверца скриПнула, и выСУНулАсь голова камерьере Пустерла. Почтительно сОГнувШИСЬ, подоШел оН к Моро и подал бумагу. -- Что Это? -- спросил герцог.
-- От главного казначея, мессера Бортонцо Ботто, СЧет Зa военные припасы, порох и ядра. Очень изВияЮТтСЯ, что принуждены беспокоить. Но обоз в Мортару выЕЗЖает на рассветЕ...
Моро схватил бумагу, скомкал и швЫрНул ее прочь: -- Сколько раз говорил я тебе, чтобы ни с какими деЛАмИ Не лезть ко мне После ужиНа! О, Господи, кажется, ЧТо И ночью в постели не дадут Покоя1.. Камерьере, НЕ раЗгибая спины, пятясь к двери задом, ПРоизнес шепотом так, чтобы герцог мог не расслишать, ЕСЛИ Нe захочет: -- Мессер леонардо.
-- Ах, да, Леонардо. Зачем ты давно не НaПoмнил? Проси.
И, снова оберНуВШись к лебедям, подумал: -- Леонардо не помеШает.
На желтом, обрюзгшем лице Моро, с тонкими, хитрыми хищными губами, выступила добрая улыбка.
Когда в галерею вошел художник, герцог, продолжая Кидать кусочки хлеба, перевел на него ту самую улыбку, С КОtOРОЙ смотрел На лебедей.
Леонардо хотел преклонить колено, Но геРцог удержал ЕГО И поцеловал в голову.
-- Здравствуй. Давно мЫ с тобой не видались. Как поЖИВАЕшь, друг?
-- Я должен благодарить вашу светлость... -- Э, ПолНо! Таких ли даров ты достоин? Вот ужо дай СроК, я сумЕЮ наградить тебя по заслугам. Вступив в беседу с художником, он расспраШИвал его О ПОследних работах, изобретениях и замыслах, нарочно О ТАКИХ, которЫе казались Герцогу самыми невозможными, -о подводном колоколе, лыжах для хоЖденИя ПО морю, как Посуху, о человеческих крыльях. Когда же лЕОНАрдо наводил речь На дела укрепления замка, КаНА Мартезану. отливку памятника,--тотчас уКлонялся OT разговора с брезгливым скучаюнрм видом.
Вдруг, о чем-то задумавшись, как это последнее время с ним часто бывало, умолк и понурил голову с таким отчужденным, сосредоточенным выражением, точно забыл о собеседнике. Леонардо стал прощаться.
-- Ну, с Богом, с Богом! -- кивнул ему головою герцог рассеянно. Но когда художник был уже в дверях, окликнул его, подошел, положил ему обе руки на плечи и заглянул в глаза печальным долгим взором.
-- Прощай,-- молвил он, и голос его дрогнул,-- прощай, мой Леонардо! Кто знает, свидимся ли еще наедине?.. -- Ваше высочество покидаете нас? Моро тяжело вздохнул и ничего не ответил. -- Так-то, друг,-- продолжал он, помолчав.-- Вот ведь шестнадцать лет прожили вместе, и ничего я от тебя, кроме хорошего, ну, да и ты от меня, кажется, дурного не видал. Пусть люди говорят, что угодно,-- а в будущих веках, кто назовет Леонардо, тот и герцога Моро помянет добром!
Художник, не любивший чувствительных излияний, проговорил единственные слова, которые хранил В своей памяти для тех случаев, когда требовалось от него придворное красноречие:
-- Синьор, я бы хотел иметь больше, чем одну жизнь, чтобы отдать их все на служение вашей светлости.
-- Верю,-- произнес Моро.-- Когда-нибудь и ты вспомнишь обо мне и пожалеешь...
Не кончил, всхлипнул, крепко обнял и поцеловал его. -- Ну, дай тебе Бог, дай тебе Бог!..