10455.fb2
Кого только не было в этом праздничном зале! Еще не расплывшийся, подтянутый, но уже одышливый Маршак. Мефистофелеподобный Катаев. Кротко-моложавый Паустовский. Казавшийся очень старым Пришвин. Красавица Забила неразлучно с розовой Иваненко. Статная Барто. Шумный Копыленко. Сыпавшая эпиграммами, большеглазая, тоненькая Лиза Тараховская. Красотка Александрова. И талантливая Саконская. Тишайший Яша Тайц. Еще молодой Фраерман. "Князь Мышкин" - Эйхлер и "подросток" - Булатов. Много, всех не перечислишь... И... почти никого уже нет.
На одном из утренних заседаний объявили выступление Чуковского. Я заметила: когда давали слово Чуковскому, в зале все переставали шушукаться, шуршать, кашлять и вытягивали шеи к трибуне.
На трибуну вышел человек с лицом свежим, обольстительно некрасивым. На нем был серый, хорошего покроя костюм, отлично оттенявший серебро волос и свежесть щек.
Он говорил не по бумажке, а свободно - без провалов и пустот. Голос у него был почти высокий, разнообразно интонирующий и какой-то, если можно так выразиться, вкусный. Тогда я впервые увидела его руки - большие, точного жеста, - руки, которые нельзя забыть.
В это утро Корней Иванович подарил русскому читателю еврейского поэта Льва Квитко.
Корней Иванович много подарил своему времени. А этот подарок был почти материальным - вот вам, нате, берите! Я рад, что вы рады!
Стихи К. И. читал в украинских переводах, но все было понятно. И всем находящимся в зале поэтам захотелось немедленно перевести что-нибудь из Квитко. Захотелось и мне.
Я работала над переводами стихов Квитко вплоть до его смерти. К. И. считал эти переводы удачными. Более того, он считал, что все мое оригинальное творчество не идет ни в какое сравнение с этими переводами. Прав он или не прав, судить не мне. Скажу только, что переводы удавались не только потому, что оригиналы хороши, а и потому, что они были так подарены.
Прошло два-три года. Лев Квитко стал многочитаемым, любимым поэтом советских детей, а мне дорогим другом. Получилось, что Корней Иванович дважды одарил меня - высокой поэзией и высокой дружбой. А третий бесценный подарок - он сам. Личное наше знакомство с К. И. произошло гораздо позже уже после переезда Чуковских из Ленинграда в Москву. До войны я была у них только два раза: один раз в Переделкине, а другой раз в Москве, в их квартире на Тверской, казавшейся мне тогда роскошной. Чуковские принимали супругов Квитко, уже переехавших из Киева, а кстати пригласили и нас с Е. С. Живовой. Помню огромный торт "наполеон", и чинную беседу, и некоторое стеснение мое перед седой, красивой Марией Борисовной.
На прием я не ответила, потому что жила в подвале, куда пригласить Чуковских не решилась, хотя у нас всегда толкалось много народу и было превесело.
4
Грозовые тучи, нависшие над Европой тех лет, описывать не моему перу. Скажу только словами Льва Толстого: "Настоящая жизнь людей - с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей - шла как и всегда".
Сидя как на вулкане, мы трудились с поистине "радостной энергией", обитая на таких высотах патриотизма, о которых наши дети и внуки знают только понаслышке. Мы жили в бедности, не тяготясь ею, не допуская мысли, что можно жить полнее, чище, веселее нашего. Заботы о житейском не тревожили нас. Но, довольствуясь малым, мы все же следили за собой: тщательно укладывали наши, тогда хорошие, косы, форсили хорошо разутюженными ситцами, чуть-чуть подкрашивали губки и вообще перестали быть похожими на предыдущее поколение советских женщин, с их папахами, сапогами и мешковато сидящей одеждой.
Детгиз мы считали "главным домом" своей жизни. Это издательство было средоточием работы, дружбы, веселья. И то сказать - в одной редакции Маршак читает новые переводы с английского, поблескивая очками, придыхая, куря одну папиросу за другой. Где-то рядом раздается "провидческий" голос Пастернака. А в коридоре молодой Кассиль - этакая элегантная жирафа - сыплет анекдоты один смешнее другого. В "Затейнике" Греголи показывает фокусы - сбежалось множество народу, в редакции невпротолочь. А после фокусов отв. редактор "Затейника" Вася Козачинский пытается проникнуть в тайны танца, чудовищно описанного неопытным пером автора ("отставить левую заднюю ногу")... Вася отставляет ногу, приставляет к ней другую, уморительно размахивая короткими ручками, потом делает какие-то кенгуриные прыжки, и... мы уже не в силах более смеяться, умоляем: "Перестаньте!"
А вот и Андроников! Ну, тут уж пиши - пропало! Сколько живых и когда-то живших соединяются в одном великом лицедействе!
А Генрих Эйхлер - "чистейшей прелести чистейший образец"! (Как был тронут Корней Иванович, прочтя в моей книжке "Окна в сад" посвящение Эйхлеру.) Генрих мог остановить тебя в коридоре и:
- А помните, Лена, у Сумарокова:
Тщетно я скрываю сердца скорби люты,
Тщетно я спокойною кажусь:
Не могу спокойна быть я ни минуты,
Не могу, как много я ни тщусь.
И как это гениально кончается, помните?
Так из муки в муку я себя ввергаю;
И хочу открыться, и стыжусь,
И не знаю прямо, я чего желаю,
Только знаю то, что я крушусь...
Читая, он смотрит проникновенно глаза в глаза, и его прекрасное лицо светится.
А то Корней Чуковский шумно вваливался в редакцию и рушился на колени перед редактором-редакторшей, молитвенно сложив руки или подняв их горе, заунывно говорил:
- Напечатайте слабые вирши мои, а то пропаду с женой и детишками... Ох!
А мы пропадали от смеха.
И все это ничуть не отвлекало нас от работы. Напротив, вовлекало в нее.
В 1938 году Детгиз начал подготовку однотомника Шевченко к его юбилею, я была приглашена (вот чудо-то!) на этот духовный пир. Особенно я радовалась тому, что главным редактором однотомника оказался Корней Иванович.
Работать с К. И. было истинное наслаждение: ни напора, ни указки, ни насмешки, ни хмурого взгляда. Поэтому тягчайший груз, который тащили переводчики, был им не то что не тяжел (конечно, тяжел), но несли они его охотно, радуясь беседам с редактором, беседам, которые выходили далеко за пределы темы.
От моих переводов Корней Иванович, как мне думается, не был в восторге, оценив только некоторые из них: отдельные строфы из "Батрачки", "Протоптала стежечку...", "Как на зореньке да ранешенько...", "Я в орешничек ходила...", "Застонала кукушечка..." и другие. Однако на торжествах в Киеве, пышно-многолюдных, мне дали слово, и я читала с высокой трибуны "Как на зореньке...".
В антракте Корней Иванович обнял меня и весело, оглядываясь по сторонам, сказал:
- Дивитесь, яка гарна молодиця!
Не хочу петь акафистов: я отлично видела Чуковского, можно сказать, насквозь. Он мог быть пристрастным, несправедливым, даже вероломным, но он был целой страной! А где найдешь страну, в которой было бы все одинаково прекрасно! Как всякий крупный человек, он не был ангелом во плоти. Нет, нет, ангелом он не был.
5
А потом - война.
Помню, в эвакуации (мы жили под Свердловском - в Красноуфимске) ехала я однажды из района. Было холодно, но не темно - пушкинская луна пробиралась "сквозь волнистые туманы"; сани то и дело ныряли в ухабы и выныривали из них, обдавая нас снежной пылью. Легонько кружилась голова, как на ярмарочных качелях. Возница-подросток все время молчал. Молчала и я. Вдруг в этом печальном безмолвии раздался чистый мальчишеский голос:
- Много от войны сиротства будет!..
Меня поразили тогда эти слова - их строй, их смысл. Ведь сказаны они были пятнадцатилетним отроком. Впрочем, в этих местах речи детей мало чем отличаются or речей взрослых. Пятилетняя хозяйская Панька тоже разговаривала степенно, лишнего не болтала, была рассудительна и смышлена. Это она говорила:
- Мамк, дай картовочки!
- Да нету, Панька!
- Я знаю, что нету, а может, все ж таки есть, дек... ("Дек" - такая в Приуралье приставка в конце фраз.)
Сиротство от войны очень скоро настигло нашу семью. Первым погиб на фронте брат Митя. Потом умер отец - там, в Красноуфимске. А потом убили и младшего брата Мишеньку - уже в конце войны. Вернулся только мой муж Георгий Николаевич, но контуженый. От контузии он заболел гипертонией и через несколько лет умер.
Настигло сиротство и Чуковских - у них пропал без вести сын Борис.
Помню, уже после Победы я шла от площади Дзержинского вниз по Кузнецкому мосту - домой. И вдруг увидела Корнея Ивановича - он шел навстречу. Он шел в страшном одиночестве среди толпы. Глаза его, как бы налитые свинцом, глядели не глядя - куда-то вперед, руки засунуты в карманы, спина сгорблена - весь отрешенный и весь страдание. Я не окликнула его...
В 1945 году весной получила путевку в Переделкино.