10455.fb2
1972
Ольга Грудцова
ОН БЫЛ НИ НА КОГО НЕ ПОХОЖ
Обстоятельства сложились так, что примерно с 1957 года по 1962-й я имела возможность наблюдать Корнея Ивановича Чуковского (которого знала с детских лет) в его домашней обстановке, видеть, как он работает, слушать его суждения о литературе, о людях... К сожалению, я не вела летописи его дней хотя бы в течение этого краткого времени. Но кое-что записала, запомнила.
Быстрая смена мыслей, чувств, настроений, необузданность в гневе, некоторая даже сумасбродность совмещались в Чуковском со строгой дисциплинированностью, когда дело касалось работы. Едва ли не самым большим преступлением считалось помешать ему работать. Никто не имел права войти к нему в кабинет, когда он писал. Работоспособность его, несмотря на возраст, была поразительна. Свободное от занятий время он считал пропащим. И часто повторял, что для него ничего в жизни не существует, кроме работы.
- Я рабочая машина.
В доме был четкий распорядок дня. Вставал Корней Иванович в шесть часов утра и тотчас садился за письменный стол. В десять часов он спускался вниз из своего кабинета, расположенного на втором этаже дома в Переделкине (где он жил последние годы постоянно), и принимал душ. При этом певучим голосом читал стихи. После завтрака на очень короткое время ложился отдыхать.
А иногда, позавтракав, не вставая из-за стола, мы начинали играть в "словечки". Кто-нибудь придумывал слово, писал первую и последнюю букву, а между ними черточки по количеству букв, которые надо было отгадать. Того, кто ошибался, "вешали", изображая на бумаге "виселицу". Корней Иванович, назвав неверную букву, сердился и говорил:
- Это я нарочно сказал. Хотел посмотреть, как вы будете виселицу рисовать.
Однажды с нами сел играть Николай Корнеевич и мгновенно отгадал все слово. Придумали другое - он снова назвал все буквы. Тогда Корней Иванович встал из-за стола.
- Безобразие... Столько времени тратим на ерунду...
Отдохнув, он снова принимался за работу и писал до обеда. Работал почти всегда сразу над несколькими вещами. В кабинете писал в те годы "Луначарского", "Короленко в кругу друзей", "Макаренко", "Сашу Черного", затем "Чехова", наконец, "Серебряный герб"... В соседней комнате (в бывшей комнате покойной жены, Марии Борисовны) держал корректуру, отвечал на письма... Впрочем, иногда с гранками и письмами переселялся в кабинет, а в летние дни - на балкон. Вечерами он обычно готовил к очередному переизданию "От двух до пяти". Читал письма родителей с детскими речениями, отбирал интересные, классифицировал их, редактировал и говорил: "Это для меня как пасьянс..."
Писал Корней Иванович на обороте старых черновиков. Напишет несколько фраз, дает секретарю перепечатать на машинке и тотчас начинает переделывать. То ему кажется "фальшиво", то не уловил ритма, то слово маловыразительно. Исправит и после машинки снова перерабатывает. Так многое множество раз. Даже коротенькое выступление к началу учебного года в школах (к 1 сентября) для радио он переписывал многократно, пока окончательно не отшлифовал. А ведь когда читаешь его статьи и книги, кажется, что они написаны легко, на едином дыхании.
Он терпеть не мог стертых оборотов речи, насмехался над постоянно повторяющимися сочетаниями слов: "сложный и противоречивый", "преодолевая трудности" и др. Любое слово, потерявшее от частого употребления свежесть, вызывало его протест. Он подолгу искал образное выражение, эмоционально окрашенный эпитет, нужные сочетания слов, просил читать ему написанное вслух, чтобы проследить музыкальное звучание фразы. Прежде всего он слышал слово. Помню, как негодовал он, прочитав первую фразу моей статьи, над которой я тогда работала: "...новая повесть Пановой в "Новом мире":
- Вы же не слышите. Прочитайте вслух то, что вы написали!
В разговорной речи он тоже тщательно следил за языком. Сердился, если говорили "одела пальто" вместо "надела", жаловался на какую-то женщину, сказавшую: "Я очень переживаю".
- Что переживает? - возмущался Корней Иванович.
Особенно претил ему канцелярский стиль речи, который впоследствии в своей книге "Живой как жизнь" он назвал "канцеляритом". Но, как ни странно, порой в собственных статьях писал "вследствие", "будучи"...
- Иногда можно, - объяснял он. - Даже нужно. Как исключение. Для контраста.
Закончив работу, он читал ее разным людям, внимательно прислушивался к замечаниям и нередко исправлял ее.
- Я не могу выпустить из рук книгу, статью до тех пор, пока не уверен, что лучше не в силах написать, - часто повторял Корней Иванович.
Ни один свой труд он не переиздавал в прежнем виде. Ему никогда не надоедало заниматься Блоком, Уитменом, Уайльдом, Леонидом Андреевым, Чеховым, не только дополнять, но и перерабатывать "От двух до пяти". Подготавливая книги к переизданию, он многое переосмысливал в них.
Спать Корней Иванович ложился в девять часов. Но страдал жестокой бессонницей (по его словам - всю жизнь). Он терзался от одной мысли, что не заснет, и всячески оберегал себя от всего, что может огорчить или разволновать его перед сном. Не распечатывал письма, не подходил к телефону, никого не принимал. Даже книги, как малое дитя, предпочитал веселые драматическим.
- Когда вам будет восемьдесят лет, вы тоже не будете любить трагические вещи, - сказал он, когда я удивилась его пристрастию к оптимистическим произведениям.
Лучше всего ему удавалось заснуть под чтение. Поэтому всю жизнь, когда он ложился спать, кто-нибудь из родных ему читал. Этим, главным образом, занималась и я, живя у него в доме. Когда он болел, я читала ему сутки подряд.
- Вы знаете, кто такой Антонович? - спросил он меня однажды.
- Нет.
- Как? Вы не знаете Антоновича? Вы не читали его статьи об "Отцах и детях"? Какой же вы критик?
Рассказал про полемику вокруг "Отцов и детей", заставил прочитать Антоновича.
- Когда родился Дружинин? - спросил в другой раз. - Писарев? Лесков?..
Он доводил меня этими вопросами до слез. И вдруг однажды заявил:
- Я начинаю вас серьезно просвещать. Приготовил вам книги. Читайте вслух.
Большинство из них были воспоминания. Он знал эти книги наизусть, но слушал с поразительным вниманием и при малейшей моей заминке подсказывал следующее слово. О каждом повстречавшемся в мемуарах человеке рассказывал: кем он был, чем занимался, на ком был женат... Он изложил мне во всех подробностях историю строительства первой железной дороги в России, назвал по именам и фамилиям всех подрядчиков, перечислил все журналы того времени, произведения, печатавшиеся в них. О каждом периоде XIX века он говорил так, словно сам тогда жил, был не только свидетелем, но и участником идейной борьбы в сороковых, шестидесятых годах...
Я читала ему воспоминания Феоктистова, Каратыгина, Витте, Панаева, Григоровича, Лескова-сына... Читала письма Короленко к жене, "Very dangerous" Герцена, статью Козьмина о том, как Чернышевский ездил к Герцену в Лондон, работу Нечкиной... Читала "Одиссею" Гомера, "Современную идиллию" и "Город Глупов" Салтыкова-Щедрина, "Взбаламученное море" Писемского, "Мартин Чезлвит" и "Давид Копперфильд" Диккенса, "Блеск и нищета куртизанок" Бальзака и много других книг.
Бальзака он не любил:
- Я никого из них не вижу. Ни одной фигуры.
А Диккенсом все время восхищался:
- Гений! Смотрите, делает, что хочет! То начинает писать откровенную галиматью - для публики. То - гениальные страницы. Какие выпуклые, пластичные фигуры! Только женщины безлики. Пустое место. Нет характеров. Правда, бабушка Дэви хороша. Потому что старая. И то в начале. А потом она становится добродетельна и сразу скучна. Дора замечательно написана. Оттого, что с жены писал.
Очень любил Лескова. Иной раз заставлял дважды, трижды повторить какое-нибудь лесковское слово, оборот речи.
Из современных писателей любил Веру Панову.
Часто говорил о "Портретах" Горького, что они гениальны.
- Нет, я никогда так не смогу написать.
Он хвалил меня за то, что я хорошо читаю гомеровские гекзаметры, соблюдаю цезуру, и нередко повторял, что хоть я малообразованна, но чувствую литературу. Зато если я неверно ставила ударение, невероятно раздражался, кричал:
- Вы воспитывались в литературной семье!.. У ваших сестер бывали Ахматова, Лозинский!..
Я долго терпела, но наконец обиделась. И сказала, что он потому так болезненно реагирует на неправильные ударения, что у него не органическое чутье к ним, а благоприобретенное.
- Вы правы, - ответил он, к моему удивлению совершенно спокойно. Когда я приехал из Одессы в Петербург и впервые выступил с докладом на литературном вечере, я сделал девяносто два неправильных ударения. Городецкий подсчитал и сказал мне об этом. Я тотчас засел за словарь, и больше уже этого никогда не повторялось. А вы!!
Как-то я выразила сомнение: так ли уж важны литературоведческие, историко-литературные изыскания, какой женщине посвящены те или иные лирические произведения великих поэтов? Предмет нередко - лишь повод, а не источник вдохновения. И вообще главное - стихи, а не та, к кому они обращены. Корней Иванович возмутился:
- Без этого нет поэта! Человек, его личность, психология, среда, вкусы, привязанности - самое интересное. Для меня не существует писателя вне его быта, условий, в которых он живет, вне его времени...
Николай Корнеевич сказал о Чехове: