10455.fb2
13 сентября я должна была лететь в Армению. Предотъездных дел скопилось, как всегда, целая куча. Я же на другой или на третий день после визита к Чуковскому села писать ему письмо, хотя вновь собиралась быть в Переделкине в последнюю, оставшуюся до отъезда среду. Но мне казалось необходимым, не откладывая, сообщить ему, что его маленькие статьи очень хороши, - все мне помнился его проверяющий взгляд, его в себе неуверенность... Устно я уже говорила: "Получилось". Теперь была намерена повторить это письменно. "Боюсь сосчитать,- писала я, - сколько у меня накопилось неотвеченных писем. А вам вот пишу. Чего ж вам, спрашивается, боле?"
В последний мой приезд было опять пасмурно и дождливо, кончились летние дни. Я постучалась в дверь кабинета. Молчание. Открыла дверь. Пусто. Пусто и на балконе. Сошла вниз. Увидела Митю: "Где Корней Иванович?" - "На "кукушке". Митя добавил: "А мы вас к обеду ждали!"
Корней Иванович в пальто и кепке сидел нахохлившись, взглянул на меня мрачно: "Не люблю, когда женщины меня обманывают!" - "Но, Корней Иванович! Я не говорила, что приеду к обеду! Я сказала: в четыре тридцать. И не опоздала ни на минуту!" Промолчал.
В тот раз он читал мне статью, предназначенную в сборник памяти академика В. В. Виноградова, статью, над которой тогда работал... Над сколькими вещами он работал одновременно в то последнее лето своей жизни! А я, которая была больше чем на тридцать лет его моложе, только тем и занималась, что обсасывала один-единственный фельетон!.. В статье Корней Иванович полемизировал с комментариями В. Набокова к "Евгению Онегину". Статья была острая, по-чуковски язвительная, и как грустно, что она так и осталась незаконченной...
Затем в кабинете он дал мне несколько книг для чтения в дороге. Две подарил. "Макс Бирбом. Современник Оскара Уайльда. Как? Неужели никогда не читали?" Не читала. Даже имени не слыхивала. И вновь подивилась про себя тому, как много знал Чуковский и до чего же я рядом с ним невежественна!
И вот мы вышли из столь давно любимой мною комнаты с большим перед окном письменным столом, с диваном в белом чехле, покрытым красным пледом (на него Корней Иванович только что становился коленями, доставая с наддиванной полки книги), с фотографиями на стенах и книгами, книгами, книгами. Мне уже не было суждено увидеть в стенах этой комнаты Корнея Ивановича.
Сыро, пасмурно, но мы отправились гулять, а про письмо мое - ни звука, а мне все хотелось спросить: получено ли оно? Спрашивать не пришлось. По дороге он вдруг сказал: "А ведь вы меня жалеете..." И я поняла: письмо получено. И хотела протестовать: не так, дескать, оно понято! Совсем я не жалею! Разве можно жалеть такого, как он, до этих лет дожившего, ничего не потерявшего, всеми уважаемого, многими любимого... Едва я набрала воздух, чтобы все это горячо выпалить, как Корней Иванович добавил: "Но это хорошо". И я промолчала.
Потом сидели внизу, в маленькой комнате, именуемой "курительная", о многом говорили, и вошел Митя звать ужинать. Я встала, шевельнулся в плетеном кресле Корней Иванович, - как он, бывало, еще совсем недавно, быстро вскакивал! Он протянул руку, подняться помог ему Митя, но это уже произошло за моей спиной. Я шла к двери. Не хотела, чтобы он видел, что я видела, как ему стало трудно вставать...
За ужином я попросила водки, и мы выпили с Митей. Мне ехать, я за рулем, но очень захотелось выпить за прощальным ужином.
Я развеселилась... Вспоминались один за другим смешные случаи, хотелось их тут же рассказывать. Не в водке было дело, всего-то и выпито было, что две рюмки. Меня, как каждого рассказчика, пьянила хорошая аудитория. А ведь другого такого слушателя, как Корней Иванович, не сыщешь!
Он не был, однако, тем слушателем, которого рассмешить просто и который, поверив в рассказчика, готов смеяться авансом. Этого человека каждый раз надо было завоевывать сызнова. Поначалу он глядит настороженно, недоверчиво, спрашивая глазами: что это ты затеяла? Как у тебя, интересно знать, концы с концами сойдутся? Но концы с концами сходятся, это видно по светлеющему лицу Корнея Ивановича, по глазам, вдруг подобревшим, и вот он уже хохочет, откидываясь на спинку стула, запрокинув голову, опершись о край стола вытянутыми руками...
В тот вечер я заявила, разойдясь: "А вот еще одна история, очень смешная!" Он тут же переспросил серьезно, с упреком: "Смешная? Даже очень? Нет. Я вижу, вам нельзя было давать пить!"
Иными словами, он упрекнул меня в том, что я забыла законы жанра. Нельзя предупреждать слушателя (читателя), что сейчас его будут смешить. Это мало того, что нескромно, это рассказу будущему вредит. Я упрека не испугалась. Очень была уверена в том, что история смешна и что рассказать ее сумею, и рассказала; и снова хохочет, откинув голову, Корней Иванович и повторяет, но на этот раз смеющимся, добрым голосом: "Не надо было давать вам пить!"
Сентябрьским темным вечером с накрапывающим дождем я уезжала, осветив фарами асфальтовую дорожку двора, простившись с вышедшим меня проводить Корнеем Ивановичем. Настроение у меня было радостно-приподнятое. Весело мне было, что я лечу в Армению, где никогда не бывала, а вернувшись, снова увижу Корнея Ивановича. Откуда мне было знать, что я уехала от него навсегда?
А через неделю высоко в горах, близ городка Дилижана, я писала Корнею Ивановичу письмо. Сказала, уезжая: "Я вам напишу из Армении!" Он: "Только не открытку! На открытке мало текста". И вот я писала письмо. Машинки со мной не было, писать пришлось рукой, чему я давно разучилась, и медленность процесса раздражала, и, пожалуй, уж никому, кроме Корнея Ивановича, я не заставила бы себя писать длинное письмо.
Видя в открытую настежь балконную дверь черную ночь и далеко внизу огоньки села с русским именем Головино, я думала о том, что знаю Чуковского почти пятнадцать лет и сколько раз за эти годы уезжала из Москвы, и дальше, чем в Армению, и на более долгие сроки, но писать Корнею Ивановичу мне в голову не приходило, и разлуки с ним я не ощущала... Но стоило этому человеку пожелать приблизить меня к себе, как он сделался мне необходим, и вот уже хочется с ним делиться всем, что я вижу, всем, о чем думаю, и уже я скучаю о нем, и мне кажется, что я не видела его целую вечность.
4 октября, прилетев накануне в Москву, я позвонила в Переделкино. Подошла Анечка. Потом - он: "Дорогая Наталья Иосифовна!" - "Дорогой Корней Иванович! Как вы?" - "Жив. Письмо ваше получил". - "Простите за скверный почерк". - "Нет, ничего. Я больше люблю, когда не на машинке". - "Я к вам приеду, как всегда, в среду. В два часа". - "А-а, - сказал он, - вы поняли?"
Я весело положила трубку. Почему он сказал: "А-а, вы поняли?" А потому, что он давно хотел, чтобы я приезжала к двум, не к пяти, и ждал, когда я это сама пойму. И меня радовало и то, что он этого хотел, и то, что я это поняла. Но главного я все же не поняла: ехать к нему надо было немедленно, не дожидаясь среды. "Кто смеет молвить: До свиданья чрез бездну двух или трех дней?" - говорил любимый Корнеем Ивановичем Тютчев...
Моя переделкинская среда никогда не наступила. В воскресенье 5 октября Корнея Ивановича отвезли в больницу, и в следующий раз я увидела его неузнаваемо исхудавшее, истерзанное болезнью лицо в гробу, в цветах, в зале Центрального дома литераторов, в набитом до отказа, молчащем зале. Тяжело было видеть это мертвое, такое непохожее на него, измученное лицо. Все казалось, что это не он, что "это" не может быть он... И я глядела на огромную, над гробом висевшую увеличенную фотографию, где он снят во весь рост, в пальто, в любимой своей кепке, с палкой в руках, и лицо серьезное, а в глазах и ум, и лукавство, и готовность усмехнуться. Таким я хотела его запомнить. Таким и помню.
Апрель-ноябрь 1973 г.
С. Машинский
в докторской мантии
1
Каждую свою встречу с Корнеем Ивановичем я ощущал как подарок судьбы. Их было много, этих встреч. И каждая заключала в себе какую-то краску.
У него был талант общения с людьми. Он дорожил своим временем, как самым драгоценным достоянием, но был ужасно расточителен, когда встречался с друзьями, просто знакомыми. Хронометр для него в этих случаях останавливался. Он забывал о неотложных делах, откладывал в сторону книгу или рукопись и с необыкновенным, я бы сказал - даже восторженным, радушием привечал посетителя. После взаимных приветствий начиналось пиршество беседы - не подберу другого выражения.
Его занимало все. Что примечательного случилось с момента вашей последней встречи с ним? Над чем вы работаете? Знаете ли вы такую-то книгу? Если не знаете, вы тут же получали подробную о ней информацию. Он был в курсе всего нового, что появлялось в области критики и литературоведения.
В центре его кабинета на даче, в Переделкине, стоял белый финский прямоугольный стол. На нем - ровные стопки книг. И почти каждая с дарственной надписью. Ему присылали книги со всех концов страны, да и всего мира - друзья, знакомые, а нередко и вовсе незнакомые люди. Книги распаковывались, предварительно просматривались и находили свое место в одной из стопок на этом столе. До каждой доходил черед. И когда это случалось, Корней Иванович внимательно, с "карандашом в руках" (пожалуй, тут кавычки и вовсе излишни, ибо эти слова надо понимать не метафорически, а буквально), читал и затем подробно отписывал автору. Эти письма, когда их в будущем соберут и предадут гласности, покажут истинный объем и масштаб той пока еще, сегодня, невидимой и малоизвестной части литературной работы, какую вел Чуковский.
Зашла как-то у нас с ним речь об одном критике, работы которого Корней Иванович не очень высоко ставил. Я назвал изданную незадолго перед тем книгу этого автора. Корней Иванович был только наслышан о ней, но не читал, даже не видел ее и с шуточно-притворной обидой сказал:
- А ведь меня и не почтил...
Я говорю, что скоро, вероятно, увижу этого сочинителя и намекну ему, чтобы прислал в Переделкино книгу.
Чуковский сердито замахал руками:
- Что вы! Зачем? И не вздумайте! Если бы вы знали, какого труда мне стоит каждая книга: прочитать, осмыслить, а еще и написать. А на книгу, которая заведомо сулит мне мало радости, жалко времени...
В 1959 году вышла моя книга "Гоголь и "Дело о вольнодумстве". Это исследование о шумном политическом деле, возникшем в "Нежинской гимназии высших наук" в те годы, когда там учился Гоголь. Мне в свое время посчастливилось напасть на след чиновника министерства народного просвещения, направленного в Нежин для расследования этого дела и увезшего с собой в Петербург целый чемодан интереснейших документов. Эти материалы были мною обнаружены, и они позволили воссоздать всю ту драму, которая произошла в Нежине и одним из участников которой оказался молодой Гоголь.
Я послал книжку Корнею Ивановичу. Вскоре от него пришло письмо.
Оно дает представление о том, сколь широкодушен, доброжелателен и снисходителен бывал Чуковский.
Упоминания о нежинской эпопее тем временем вошли в школьные учебники. Возник у меня соблазн написать на основе обнаруженных документов книжку для детей. Это должно было бы быть уже не исследование, а популярное документальное повествование - о том, что случилось в Нежине, о главных участниках "дела о вольнодумстве", о юном Гоголе и его друзьях, прикосновенных к этому "делу", а еще - и о том, как были найдены сами архивные материалы, содержимое чемодана Адеркаса. Книжка так и была названа - "Чемодан Адеркаса".
Когда она появилась в свет, Корней Иванович тотчас же прислал мне письмо:
"Как это чудесно, что именно Вы "отыскали след Тарасов", то есть, тьфу, Адеркасов. Бедные Ландражин и Шапалинский! И да будет проклят Адеркас!.. Я прочитал всю книгу в один присест - и порадовался, что родная "Детская литература" обогатилась еще одной хорошей книгой. Вы драматизировали свой материал, внесли горячие эмоции, - словом, поступили как заправский писатель для детей и для юношества. И я приветствую Вас, как своего нового коллегу, который перелуарсабил Луарсабовича". (Имелся в виду Ираклий Луарсабович Андроников.)
Он верил в бодрящую силу слова и любил сказать человеку, к коему был расположен, приятное. В этом отношении никто не мог "перечукокать" Чуковского.
Его память была неистощима. Если речь шла о писателях начала нашего века, то едва ли не с каждым из них он был знаком и о каждом мог рассказать какую-нибудь историю. Казалось, он растрачивал себя в этих бесконечных изустных рассказах. Но так только казалось. На самом же деле он в них заряжался, как аккумулятор во время движения автомобиля. Это был непрерывный, проверенный годами и десятилетиями тренаж памяти.
Чуковский был требователен к себе и редко оставался доволен своей работой. Издав новую книгу, он тревожно ее перечитывал, опасаясь найти там различные неисправности. Он был всегда к ним готов. Корней Иванович просил друзей и знакомых сообщать замеченные в его сочинениях недостатки.
В последнее время он много размышлял о языке, о жизни художественного слова. За долгие годы накопилось у него огромное количество наблюдений об этом предмете. Стали появляться его статьи в журналах и газетах. Но в статьях было тесно. Созрела мысль о книге. В 1962 году в издательстве "Молодая гвардия" она и вышла - "Живой как жизнь" - 175-тысячным тиражом. Книга имела большой успех, а сам автор продолжал донимать своих корреспондентов просьбами сообщать ему критические замечания о ней.
Я прочитал эту превосходную книгу и под свежим впечатлением отправил Корнею Ивановичу письмо. В ответ - строки:
"Вы не можете представить, как обрадовал меня Ваш отзыв о книжке "Живой как жизнь". Ради бога, не поленитесь указать, какие Вы нашли в ней недостатки. Очень хочется исправить и дополнить ее".
В истории литературы у него были свои привязанности. Самая сердечная из них, как известно, - Некрасов, которым он занимался почти всю свою жизнь.
Но его интересовал отнюдь не только Некрасов и те немногие писатели прошлого, над которыми он непосредственно работал как исследователь. Его занимало все на свете. Особенно русская классика. Он успевал следить за всем.
В середине пятидесятых годов Гослитиздат выпустил подготовленный мною четырехтомник С. Т. Аксакова - первое в советские годы многотомное собрание сочинений этого писателя. Вдруг получаю письмо от Чуковского:
"Спешу принести Вам свои поздравления - старейший молодейшему, и тут же повиниться перед Вами. Ведь я, к стыду своему, лишь теперь раздобыл Ваше "Собрание сочинений С. Т. А." и понял, сколько анафемского труда отдали Вы этому автору".
А дальше следовали еще разные слова, выливавшиеся из доброго сердца этого щедрого и благожелательного человека.