10455.fb2
Постепенно мы определили главную нить будущей "говорящей книги", и Корней Иванович пообещал поработать над ее конспектом. И вдруг...
Некрологи в газетах, журналах, взволнованные слова о выдающемся писателе, добром и мудром человеке, о любви к Чуковскому многих поколений советских людей...
А я вспоминаю о том, как тысячами сердечных писем откликались слушатели на каждое выступление Корнея Ивановича, как требовали пригласить его вновь, если долго не звучал в эфире чистый, высокий, молодой голос Чуковского.
"Литературные вечера" посвятили памяти писателя специальную передачу, по счету она была сто шестнадцатой, но впервые пришлось говорить о Корнее Ивановиче "был"...
Как-то я попросил слушателей, которые встречались с Чуковским, переписывались с ним, поделиться воспоминаниями.
Вот что рассказал в своих воспоминаниях бывший журналист, персональный пенсионер Иван Иванович Сафаревич:
"Заснеженный, пустынный Невский проспект 1921 года. Трехэтажное здание на углу Мойки и Невского.
Поднимаемся по темной лестнице на второй этаж.
Входим в зал.
Посреди стоят два стола буквой "Т". Палочка - длинный стол, перекладина - короткий. За маленьким столом сидит человек с лицом, которое, раз увидев, невозможно забыть. Это - Корней Иванович Чуковский. Нельзя забыть его голоса, единственного в своем роде, медлительного и певучего.
В зале человек сорок - пятьдесят. Тут всегда можно видеть шевелюру Николая Тихонова, тогда еще начинающего поэта, солидного Федина, худощавого Слонимского, тихого, застенчивого Зощенко.
Чуковский ведет семинар по Некрасову. Читает лекции: "Жена поэта", "Поэт и палач", "Некрасов и деньги". Читает с большой эрудицией, вдохновенно, свежо и очень остроумно, так, что иная фраза вызывает взрывы веселого смеха. Чуковский рисует Некрасова человеком со всеми слабостями и ошибками, но делает это так тепло, что поэт становится нам ближе, человечней и любимей. После семинара Чуковский разбирает стихи молодых поэтов. Разбирает так издевательски остроумно, что кругом буквально стон стоит от хохота.
Я дал Чуковскому свои ранние стихотворения. Спросил его:
- Ну как? Ничего?
Он ответил коварно:
- Хорошие стихи...
А потом разобрал. И как разобрал! Все смеются, а я не знаю, провалиться мне сквозь землю или смеяться со всеми вместе. Но он великодушен, не выдает автора. Я хочу возненавидеть Чуковского за его коварство, но чувствую, что это невозможно, потому что я люблю этого человека за его жизнерадостность и неиссякаемое остроумие..."
Ленинградка С. А. Ривкина приводит никому не известный факт.
В двадцатых годах наша корреспондентка ведала расчетами с авторами в одном петроградском издательстве, где сотрудничал и К. И. Чуковский.
"...Глубоко запомнился мне случай с Юрием Николаевичем Тыняновым, который в то время издавался у нас. Тынянов был очень болен, и однажды пришла его жена с заявлением о выдаче аванса.
Оказалось, что весь его аванс был исчерпан, и я не знала, как ей сказать об этом. Ведь Тынянов нуждался в деньгах.
Как раз в тот момент был у нас Чуковский, и я поделилась с ним.
Корней Иванович тут же попросил меня выписать деньги из его аванса, ничего жене Юрия Николаевича не говоря. И просил меня вообще никому ничего не говорить. Я знала, что и сам Корней Иванович с его большой семьей не был тогда особо обеспечен.
Словом, храню память о нем не только как о близком всем нам писателе, но и как о прекрасном товарище и человеке".
* * *
...На снимке, что и сейчас висит у меня в кабинете, лаконичная, но очень точно характеризующая дух писателя надпись: "Дорогой Юрий Гальперин, зачем я не Юрий Гагарин!"
1971
В. Непомнящий
УЧИТЕЛЬ
(Отрывок)
Впервые я встретился с ним в 1962 году, в пору моей работы в "Литературной газете". Приближался юбилей Добролюбова, и мне было поручено "вытащить что-нибудь из старика". Я позвонил старику (пижонски приятно было щеголять этим словом, особенно зеленому журналисту, без году неделя работающему в "центральной прессе" и еще ни к кому из "великих" и на пушечный выстрел не приближавшемуся), - я позвонил и через ряд ступенек: "А кто его спрашивает? Откуда? По какому делу?" - добрался наконец до голоса, сказавшего мне, как старому приятелю:
- Здравствуйте, дорогой!
Голос был неправдоподобно знакомый - из "Мухи-Цокотухи". Я как-то даже растерялся.
- Так что вам от меня надо? - спросил голос с ошарашивающей непосредственностью.
Я объяснил, что мне надо, и узнал, что о Добролюбове есть кое-что "из старого". Мы договорились о встрече, и я поехал в Переделкино.
Помню, что, ступив на крыльцо его дома, я испытал чувство какой-то полуреальности: как будто передо мной въявь возникало то, что существовало раньше только в моем воображении. И двор дачи, и самый дом, и маленькая прихожая, и узенькая, крутая деревянная лестничка, ведущая на второй этаж, все это казалось только что воплотившимся плодом фантазии.
Дело в том, что Корней Чуковский существовал для меня по какой-то инерции давнего детского восприятия скорее как понятие, нежели как реальная личность. Понятие это слагалось из слов и стихотворных ритмов: "Жил да был Крокодил...", "Не ходите, дети, в Африку гулять...", "Одеяло убежало...", которые были затвержены мною с детства, чуть ли не с трехлетнего возраста; из необычного - не спутаешь ни с кем - голоса со смешными, петушиными модуляциями; из давних, довоенных портретов; все это как-то странно увязывалось с позднейшими впечатлениями от литературоведческих книг, от статей, мемуаров и переводов - и складывалось в абстрактный образ, границы которого было трудно определить. Это была история, которая непонятно как просочилась в современность, которая никогда не начиналась и соответственно никогда не кончится.
Зрительно я представлял его с трудом. В крайнем случае воображение рисовало большеносого изможденного старика какого-то желтовато-пепельного цвета. Это представление довольно плотно материализовалось в сознании, когда, поднявшись по лестнице, я увидел на двери справа приколотую кнопкой записку: "Корней Иванович! Не входите сюда, здесь температура..." - и дальше стояла цифра, дававшая понять, что чахлому старцу восьмидесяти с лишним лет войти сюда значит подвергнуть себя немедленной и мучительной смерти.
Едва я об этом подумал, как другая дверь, слева, широко распахнулась и я услышал великолепное, звучное:
- Прошу!
Я повернулся и обомлел. В дверях стоял статный, плотный, высокий, бодрый, седоголовый мужчина лет этак шестидесяти. Бело-розовое сияние исходило от него.
Он протянул мне руку - ладонь была теплая и мягкая, но, видимо, сильная.
Не помню, с чего начался разговор, - мне нужно было время, чтобы прийти в себя. Помню, пригласив меня сесть, сам он вальяжно полуприлег на тахте, нога на ногу, и стал рассказывать о том, как когда-то давно написал нечто о Добролюбове и отнес в одну редакцию... С тех вот пор у него и осталось ненапечатанное...
Потом он рассказывал всякие интересные вещи о знаменитом критике, говоря о нем как о близком знакомом, без всякого глянца. Запомнилась история о том, как Добролюбов, едучи по России (он возвращался из Италии), вел путевой дневник, где аккуратнейшим образом записывал, на какой станции нет разменной монеты, на какой - кипятку, а в конце написал примерно так: "А что мы скажем о том, о чем трубят и кричат теперь все газеты? Об этом мы ничего не скажем".
- Ведь это было в 1861 году, во время Реформы. А знаете, что это значило - так отозваться о Реформе?..
Затем появилась аккуратнейшая папка, из нее были извлечены несколько машинописных листков, я просмотрел их, мне было объяснено, о чем будет статья, мы договорились о сроках.
Окончив беседу, которая, если не ошибаюсь, продолжалась немногим более получаса, он легко поднялся, затем так же радушно, как и при встрече, распахнул дверь кабинета и встал около нее, все с тою же обезоруживающей непосредственностью давая понять, что время, отведенное на этот разговор, вышло и что мне пора.
Статью Чуковского "Литгазета" получила в условленный срок, день в день и чуть ли не час в час. Статья была невелика - всего четыре-пять страничек на машинке. Тем не менее кто-то из начальства ухитрился найти повод для замечаний, и, невзирая на мои возражения, мне было велено сообщить эти замечания автору. Я позвонил автору и снова услышал:
- Здравствуйте, дорогой!