10462.fb2
Книгу своих стихов на французском языке Илья Григорьевич надписал Армине и Арутюну Галенцам. Дважды подчеркнул, что переводы скверные. (Я вспомнил замечание Эренбурга, что лучше всего знакомиться с переводной литературой именно на французском, но, очевидно, переводы собственных стихов трудно признать удавшимися.) Илья Григорьевич сказал, что кочет написать о Галенце, но не уверен, что его статья может помочь художнику. Галенц в свою очередь хотел написать портрет Эренбурга и просил меня узнать, когда бы писатель мог позировать ему.
- В любое время, когда я в Москве. За две недели расписание бывает известно. Позвоните мне, и пусть приезжает.
Во время нашего разговора позвонили и сообщили, что вторая книга "Нового мира" с воспоминаниями Эренбурга уже вышла.
- Вот, говорят, вышел второй номер "Нового мира". Я еще не видел. В следующих частях воспоминаний буду писать о Чаренце, о Сарьяне и вообще об Армении.
Позже, 7 мая 1965 года, в коротеньком письме Эренбург сообщал: "До сих пор с удовольствием вспоминаю мою поездку в Ереван и встречи. Очень радуюсь успехам Галенца..."
Больше с И. Г. Эренбургом я не встречался. Уже после его смерти прочитал в "Литературной Армении" отрывок из его книги "Люди, годы, жизнь". Это было эссе об Армении, написанное тепло, с глубокой любовью. Оно заканчивалось словами: "Воздух Армении придал мне силы".
1971
Сергей Образцов
Вместе с людьми
Я всегда думал, что нужно, чтобы быть большим писателем, большим художником? Может быть, я неверную формулу придумал, но мне кажется, что для того, чтобы быть большим писателем и большим художником, нужно иметь мужскую голову, женское сердце и детский темперамент.
С одной мужской головой ничего не получится, одно женское сердце тоже не вывезет, и, если не сохранить в себе до конца своей жизни детский темперамент, тоже ничего сделать нельзя.
У Ильи Григорьевича Эренбурга было это удивительное сочетание: у него была мужская ясная голова, настоящее женское сердце и огромный, абсолютно детский темперамент - по силе, по быстроте реакции.
Я не так уж много с ним встречался, но и дома у него был несколько раз, и вместе мы бывали по делам движения в защиту мира в разных странах. Он бывал злым очень, он бывал колючим. Он даже иногда обижал людей. Он бывал просто как ерш. Я все думал - почему? И я понял почему. У него было такое нежное сердце, что он не мог иначе - тогда это сердце помнут. Он обязательно должен выставить колючки и изображать, будто бы он злой. А у него было удивительно нежное, трогательное сердце.
Я думал о том - что такое писатель? Для того чтобы писать, надо жить внутри людей и вместе с ними. Тогда писатель не может не писать о том, что он вместе с ними пережил. Чтобы жить внутри людей и с ними вместе, из одной чашки есть, для этого недостаточно построить писателю дом в любой деревне. Жить внутри деревни - это не значит жить внутри крестьян. Эренбург любил ездить? Это неправда! Он не турист. Не может ничего знать про жизнь чужих людей и стран турист, ничего не может узнать о ней помещик или дачник, где бы он ни жил. Узнать о людях может человек, живущий внутри людей.
Эренбург умел жить внутри людей, когда он видел, что в этом нужда есть. Он был солдатом внутри солдат, и солдаты его признали своим.
Он не как турист смотрел Испанию - он жил внутри испанского народа, его страстями, его трудом, его опасностями, его риском.
Вот почему Эренбург хороший писатель. Настоящий писатель. Уметь быть с людьми - его основная профессия. Если человек внутри людей не живет, если он их думами, их чувствами, их трудом не живет, он про них хорошо написать ничего не сможет. А Эренбург это мог.
Я завидовал Эренбургу потому, что нет на свете счастья большего, чем быть нужным, и нет на свете счастья большего, чем быть нужным своей стране.
Кто сказал, что Эренбург - это Франция, Париж? Неправда. Эренбург это прежде всего Россия, Советский Союз.
1974
Л. Вагаршян
Эренбург пишет для кино
Я пришел к нему и изложил свою просьбу - предложил написать текст к моему фильму о Мартиросе Сарьяне.
- А вы не боитесь, что я вам напорчу дело? - спокойно, закуривая сигару, сказал он. - Я ведь колючий...
- Сарьян - сложное явление, - сказал я. - О нем другим не легко будет написать. А вы его знаете давно и хорошо.
...Я вел разговор о живописи Сарьяна... Нетрудно было вовлечь Эренбурга в разговор этим путем. Он сразу же начал рассуждать о Сарьяне, о живописи вообще и о судьбах художников... Разговор ширился. Вспомнил он и фильмы о художниках. (Это уже было ближе к делу.) Он размышлял, прикидывал, проверял свои догадки в этой области. Например, сказал, что не видел ни одного хорошего цветного фильма с терпимой передачей цвета и что поэтому лучше фильм сделать черно-белый... Потом оставил эту мысль; говорил о том, что не видел и ни одной картины о художнике, в которой раскрывался художник; что, может быть, слово даже помешает восприятию живописи на экране... В какой-то момент он даже сказал, что не возьмется за написание текста к фильму... Потом, опять увлекшись, прикидывал, что можно высказать в фильме, и опять переходил к большим обобщениям о нашем времени, об искусстве, о судьбе своего поколения.
Я не удивлялся таким приливам и отливам. Знал, что Эренбург как бы осваивает для себя целину, прикидывает, прилаживает себя, свой опыт, свое ощущение к кинематографу. Это была чрезвычайно интересная беседа, и я готов был часами слушать его.
- А как вы мыслите фильм о Сарьяне? - спросил он.
- Я привез с собой уже отснятый материал. Он находится в Союзе кинематографистов. Недалеко от вашего дома, можете посмотреть...
Эренбург вспомнил встречи с Марке, с Матиссом. Матисса он часто, много раз вспоминал.
- О нем непременно надо говорить в фильме, посвященном Сарьяну, заявил Илья Григорьевич, как бы подтверждая какую-то уже сформировавшуюся мысль.
Вспомнил и Пикассо:
- Вот он прирожденный артист. С ним фильм сделать, наверное, было бы намного легче. У него неудержимая страсть жить на виду у всех. А Сарьян все-таки больше человек в себе.
Вспомнил фильм Клузо "Тайна Пикассо", очень понравившийся ему (значит, кстати, можно сделать и хорошие фильмы о художниках!). Вспомнил и другой фильм (о каком именно художнике, так и не смог вспомнить), в котором отражение фигуры человека в воде, как он говорил, создавало ощущение присутствия этого художника, хоть его давно не было в живых...
...В конце беседы Илья Григорьевич спросил, как я буду записывать текст - по готовому ли фильму или можно фильм монтировать по тексту?
В этот день я сидел у него около двух часов. И хотя, прощаясь со мной, он сказал: "Я еще согласия не даю", - я понял, что не мог он быть равнодушным к моему предложению.
На следующий день в Союзе кинематографистов Илья Григорьевич посмотрел материал фильма. Смотрел очень активно. Много полотен Сарьяна он, конечно, узнавал, другие живо комментировал, но были и полотна незнакомые ему, и встреча с ними его явно радовала. На экране он увидел около двухсот холстов Сарьяна, и это не могло не возбудить его мыслей. Он задавал много вопросов, опять увлеченно говорил о живописи... Но когда вновь встал вопрос о его участии в фильме, он опять сказал: "Я еще подумаю".
В тот же вечер, когда я звонил ему, Илья Григорьевич сказал, что хочет показать материал фильма своим друзьям.
Назавтра был организован еще один просмотр. Присутствовали художники, искусствоведы и заинтересовавшаяся материалом Любовь Михайловна.
Когда после просмотра в зале зажегся свет, Эренбург с еле заметной улыбкой оглядел присутствующих. Так мог посмотреть на зрителей только хозяин фильма, гордый тем, что он доставил зрителям эстетическое удовольствие. Конечно же все были рады увидеть столь большое количество полотен Сарьяна, да еще в увеличенных размерах, словно бы просветленных ярким прожектором, увидеть к тому же самого Сарьяна в минуту вдохновения, присутствовать при священнодействии - при том, как Сарьян самозабвенно создает полотно, потом другое полотно... Для людей искусства это, конечно, настоящая радость. И сам Илья Григорьевич смотрел материал, испытывая настоящее удовольствие, и этого не скрывал.
Он повернулся к товарищам и спросил:
- Стоит мне взяться за написание текста?
- Да! - незамедлительно последовал ответ.
...Когда я уходил домой, у меня было ощущение, словно гора упала с плеч. Я облегченно вздохнул и про себя сострил: "Фильм уже готов. Остается пустяк - написать текст. А Эренбург это сделает блестяще".
Часто меня спрашивали: "А как Эренбург работал над фильмом? Ведь он почти не имел опыта работы в кино".
Я отвечал: "Работал, как мог работать Эренбург: серьезно, глубоко, виртуозно, ярко, мастерски, профессионально. Да, профессионально. Работая с ним, я часто вспоминал древнее изречение: "Искусство одно, формы выражения разные".
Эренбург работал в кино не как новичок, который обязан изучать основы мастерства. Тут происходило другое: он мастер и должен был приложить свое мастерство к новому для него виду искусства. Когда еще в начале нашей работы Эренбург уже ощутил пульс будущего фильма, он сразу потребовал, чтобы я точно сказал, чего я хочу от текста.
На первых порах я усомнился, стоит ли Эренбургу, большому мастеру слова, дать так называемую болванку текста. Вместе с тем я знал, что правильнее всего было бы сделать именно так. Мои сомнения Илья Григорьевич вскоре рассеял. Когда пришло время уже конкретной работы над текстом, он потребовал, чтобы я, именно в письменном виде, представил ему мысли, которыми руководствовался во время съемок, последовательность этих мыслей, акценты, протяженность фраз... То есть именно то, что в практике мы называли болванкой текста. Вот вам и новичок в кино! И вообще Эренбург сразу же повел дело так, чтобы я не ощущал перед собой мэтра. Он требовал точных взаимоотношений режиссера и автора текста и с моей стороны нелицеприятной оценки его работы.
Были вопросы, в которых, как и должно было ожидать, он был неуступчив и даже не считал нужным спорить. Таких примеров могу привести много. Но были и вопросы, в которых он уступал мне. Я много раз, например, не соглашался с его предложением показать в начале фильма, рядом с полотнами Сарьяна, полотна и других художников - Кончаловского, Лентулова и уж обязательно Матисса, как он утверждал, - чтобы представить среду, в которой появился Сарьян. Я вполне понимал требования Эренбурга, но интуицией кинематографиста не мог согласиться с ним. Я был уверен, что в фильме, посвященном творчеству художника, должны быть показаны полотна только данного художника, что появление полотен других художников нарушит изобразительный мир фильма. Это, пожалуй, единственный вопрос, в котором расхождение наше затянулось. В других вопросах, касающихся моих чисто кинематографических ощущений, он доверял мне.