10462.fb2
страшной для них и этих.
"Любимому другу Илье Григорьевичу Эренбургу Б. Пастернак, 14/VI. 22, Москва".
"Дорогому Илье Григорьевичу Эренбургу - суровому и нежному писателю, другу всех мирных и простых людей - с любовью и преклонением К. Паустовский, 27 февраля 1956 г.".
Пробегаю глазами по корешкам: знакомые имена писателей, поэтов, художников, режиссеров, композиторов, генералов, маршалов...
Адмирал флота И. С. Исаков. "Военно-морской флот СССР в Отечественной войне", 1944 год. Дарственная надпись: "Где бы Вы ни были, на фронте или в "Москве", дорогой Илья Эренбург, я всегда представляю Вас знаменосцем Великой Отечественной войны, знаменосцем тех эпох, когда знамя шло впереди батальонов. Ваш Исаков".
...Так же, как и в Москве, - посередине кабинета письменный стол. На нем машинка. Кипа машинописных листов, испещренных пометками, исправлениями, многочисленными вклейками, которые, в свою очередь, тоже с поправками.
Хочется сказать несколько слов о манере работы Эренбурга. У писателя не было черновиков в обычном смысле, нет у него и разных вариантов и редакций - он правит и окончательно отделывает рукопись еще до того, как вещь в целом закончена. Пока страница не отработана, он не приступает к следующей. Помимо обычной работы над стилем и языком, такой кропотливый труд, бесконечные исправления и вклейки объясняются тем, что Эренбург сейчас, в противоположность своим ранним романам, где, обстоятельная разработка плана и фабулы играла первостепенную роль, всецело подчиняет сюжет логике развития характера героев.
- Новое содержание всегда диктует новые формы. Архитектура романа XIX века, - объясняет свои сегодняшние поиски Эренбург, - определялась судьбой одного героя или одной семьи. В наше время судьбы людей чаще, теснее, явственнее переплетаются. В повествовании это выражается быстрым перемещением планов, стремительной сменой места действия, одновременным развитием сюжетных линий, перекрещивающихся одна с другой. Язык становится лаконичным. Медлительная плавность уступает быстрому ритму. При этом, разумеется, существуют превосходные романы, стиль которых напоминает стиль Льва Толстого: одна фраза занимает порой полстраницы. Было бы неправильно посягать на бесспорную ценность таких произведений. Но я лично предпочитаю неуклюжие каракули ученика первого класса давно освоенной каллиграфии. Впрочем, дело это спорное, и судят книгу по ее достоинствам, а не по благим намерениям автора.
...Еще на московской квартире Эренбурга обращаешь внимание на цветы. Они соседствуют с книгами. Они - вторая, после литературы, страсть писателя. Когда во время нашей беседы пришел его давний знакомый, агроном соседнего хозяйства, писатель прервал разговор о литературе, и я стал свидетелем увлекательного рассказа о цветах, растениях, луковицах и черенках, каких-то особых теплицах с выдвижными стеллажами, специальных видах упаковки цветов и рассады и многих других вещах, которые я, мало что понимающий в этом деле, просто не запомнил. При этом многое было внове не только мне, но, кажется, и агроному.
Очень интересно было увидеть своими глазами все обширное цветочное хозяйство, выращенное руками Ильи Григорьевича. Гладиолусы и разные виды роз, гиацинты и азалии, восковой плющ с будто высеченной звездочкой, комнатная мальва, гелиотроп и жасмин - многие уже цвели - стояли в сотнях горшков в кабинете и на террасе, заполняли всю оранжерею, росли во дворе. Где бы ни был Эренбург, он привозит отовсюду семена, луковицы, черенки. Чилийский жасмин писатель привез от Пабло Неруды, карликовые растения - от японских друзей, азалии - из Бельгии, от королевы Елизаветы. Черенок кофейного дерева - из Бразилии, от Жоржи Амаду. Дерево уже плодоносит, и Эренбург шутит, что скоро будет пить кофе собственного урожая.
Трудно, вероятно, сыскать человека, который был бы равнодушен к цветам, растениям. Но страстная любовь Эренбурга к цветам мне представляется непосредственно связанной с его неутомимой борьбой против войны и разрушения.
Так же существует тесная связь между работой Эренбурга в защиту мира и его заботой о высоком, подлинном искусстве. Сам он говорит об этом так:
- Искусство должно быть художественно правдиво, иначе это не искусство. Я страстно хочу, чтобы в жизни было искусство, так как без него опускаются крылья, жизнь становится суше. А для того чтобы в жизни было искусство, прежде всего нужен мир. И я отстаиваю его, как могу.
Разговор наш коснулся последних работ Эренбурга - "Французских тетрадей", книги очерков об Индии, Японии, Греции, заметок о творчестве Чехова, находящегося в производстве сборника стихов.
- Когда я писал об уроках Стендаля или об уроках Чехова, я хотел показать, почему книги этих непохожих друг на друга писателей волнуют меня, моих современников. Я отнюдь не "подгонял" Стендаля или Чехова к современности, как это почудилось некоторым критикам: их нечего "подгонять" - они и поныне живы. Недавно я закончил очерк о крупном чешском художнике середины девятнадцатого века Кареле Пуркине. Опубликованные очерки о Японии, Индии, Греции - не только путевые заметки, но и попытка осознать, продумать силу древнего искусства этих стран. Хочу, чтобы это поняли молодые литераторы, это та эстафета, которую надо им передать.
- Вы писали о французских импрессионистах, о творчестве Пикассо, о древнем искусстве Японии, Греции и Индии, вы много размышляли о живописи. Поделитесь вашими размышлениями о судьбе современного искусства, о развитии советской живописи.
- О живописи говорить нелегко, хотя бы потому, что ребенка, начиная с семи лет, приобщают к пониманию литературы, но никто его не обучает и в более позднем возрасте пониманию пластических искусств. Мне приходилось встречать людей, которые откровенно говорили, что они ничего не понимают в музыке, но, к моему сожалению, я еще не встречал человека, который бы признался, что ничего не понимает в живописи. Восприятие всякого искусства требует подготовки, и если мальчик в семь лет не услышит стих Пушкина, то десять лет спустя стих Маяковского покажется ему невразумительным набором слов. Порой, раскрывая иллюстрированный журнал, я не понимаю, что передо мной: цветная фотография или картина прославленного художника. Между тем Рембрандта или Веласкеса никак не спутаешь с цветными фотографиями. В Болонье в семнадцатом веке родилась упадочническая академическая школа живописи, которая и поныне многим кажется реалистической. Говоря о модернизме, часто валят в одну кучу полотна импрессионистов и так называемую "абстрактную живопись", Сезанна и вздорные сюжеты "сюрреалистов". Живопись должна изображать мир, природу, жизнь, но должна воздействовать живописными приемами, а не прикрывать отсутствие живописи героическими или мещанскими сюжетами.
- Каких современных художников вы особенно цените?
- Я глубоко скорблю о смерти больших живописцев Кончаловского и Фалька, и я радуюсь молодости дорогого нам Сарьяна.
Заговорили о поэзии. Эренбург прочитал несколько новых стихов, одно удивительное: о Фоме-неверующем, оказавшемся самым преданным своему учителю.
Тонкий ценитель искусства, Эренбург всегда негодует, когда читает рифмованную прозу, как он говорит, стихи, в которых ни чувства, ни поэзии. По его мнению, передовая статья, или фельетон, или рассказ, написанные ямбом или хореем, с рифмами, с лесенкой или без лесенки, - произведения сугубо ненужные, ибо то, что автор хотел в них выразить, могло бы с большей ясностью быть выражено прозой.
- Герой Мольера Журден очень удивился, узнав, что он объясняется со своими близкими прозой. Некоторые наши стихотворцы, - иронизирует Эренбург, - были бы удивлены, узнав, что они объясняются со своими читателями тоже прозой, только рифмованной. У нас есть настоящие большие поэты. Я назову здесь три имени, весьма отличных друг от друга, - Твардовского, Мартынова и недавно скончавшегося Заболоцкого. Среди молодых поэтов, на мой взгляд, тоже много одаренных и склонных к дерзновению.
Было бы странным уйти от Эренбурга, не поинтересовавшись литературными планами на будущее. Я знал, что о своих замыслах писатель говорить не любит, считая это нескромным и неблагоразумным. Ответа я, конечно, не получил. Но я записал его слова, в которых, сквозь привычную иронию писателя, явно проступали и досада и, может быть, даже обида. Я не боюсь этого слова. Мне кажется, что этот много повидавший, много переживший, умудренный нелегким жизненным опытом писатель, борец и философ, при всем при этом был натурой легкоранимой.
Он сказал:
- Я не встречал ни в "Литературной газете", ни в других изданиях ни одной статьи, посвященной какой-либо из моих последних книг. Я отнюдь не жалуюсь и не утверждаю, что мои книги представляют особый интерес и что о них обязательно нужно писать в газетах. Я только стараюсь быть логичным. Если шкуры убитых медведей никак не привлекают внимания наших меховщиков простите, критиков, - то, право же, не стоит заводить разговор о шкуре еще не убитого медведя.
- Я слышал, вы обратились к воспоминаниям, собираетесь писать мемуары. Что будет собой представлять эта книга?
- Я еще недостаточно стар, чтобы писать мемуары, - чуть улыбнувшись, сказал Эренбург. - Да, я начал работать над новой книгой, но не рассматриваю ее лишь как воспоминания, как уход в прошлое. В этой книге я хотел бы через прошлое лучше осмыслить настоящее. Это книга о людях, с кем я имел счастье познакомиться, об эпохе, о себе, ибо отделить писателя от эпохи просто невозможно.
К этой главной и "прощальной" книге Эренбурга, как до ее выхода в свет, так и по мере ее публикации, мы много раз возвращались в беседах. Илья Григорьевич был, вероятно, своими мемуарами доволен:
- Хороши они или плохи, но, мне кажется, они получились.
Однажды я выразил сожаление, что Эренбург не написал на этом материале художественного произведения - романа о духовной истории нашего времени, о себе, людях, эпохе. Он не согласился со мной и, как мне показалось, недовольно заговорил:
- В данном случае меня вполне устраивает именно этот жанр - мемуарные очерки, воспоминания. Зачем мне надо было выдумывать героев, когда сама жизнь удивительней, всякой выдумки. В своих мемуарах я был более свободен, чем был бы в романе, а не наоборот, как вам кажется. И Герцен, между прочим, в "Былом и думах" был более свободен, чем в своих беллетристических вещах.
В мемуарах я преследовал три цели, - сказал он четко, по пунктам:
Во-первых, рассказать молодому поколению о прошлом, ввести его в этот мир и показать ему мир этот.
Во-вторых, напомнить более старшему поколению все пережитое им, заставив его снова это пережить.
В-третьих, исходя из прошлого и дав ему свою оценку, занять боевую позицию в духовной жизни современности. Ибо только то в прошлом интересно и заслуживает внимания, что волнует общество и сегодня.
...Больше ничего о своих творческих планах Эренбург не захотел сказать, хотя вел напряженную литературную работу.
Он закончил подготовку к печати книгу стихов за двадцать лет своеобразный дневник: лирический и политический, от Испании до наших дней. Наряду со стихами из старых сборников "Верность" и "Дерево" в книге около двадцати новых неопубликованных стихотворений.
Кроме того, Эренбург писал статью о Неру для выходящего в Индии сборника, статьи о Мейерхольде и Семене Гудзенко, очерк о старой Праге для чешского издания, предисловие к книге о Юлиане Тувиме, издаваемой Детгизом, этюд о Чехове для Сахалинского издательства и еще ряд статей, в том числе для заграничной прессы, направленных против "холодной" войны. И наконец, Эренбург уже был весь поглощен своим романом-воспоминанием - "Люди, годы, жизнь".
- Писатель, для того чтобы раскрыть сердца своих героев, должен обладать ключами к этим сердцам, - заканчивая беседу, говорит Эренбург. Только собственный душевный опыт делает возможным то, что я называю способностью к сопереживанию, то, что обычно называют умением писателя перевоплотиться. Роман нельзя придумать, его нужно раньше пережить. Неудачи некоторых молодых авторов зачастую связаны с их ранней профессионализацией. Достаточно напомнить, сколько дала писателю Чехову работа доктора Чехова, какими были "университеты" Горького, чему научился на каторге Достоевский. Толстой и Стендаль не могли бы описать войну, если бы до того не были участниками войн. Одной наблюдательности мало, и никакие "творческие командировки" не могут заменить подлинного участия в жизни. Медведь сосет свою лапу зимой - это занятие сезонное, но сосать свою лапу круглый год трудно, как известно, даже медведю.
Последний рал я видел Эренбурга в конце июня 1967 года на той же его даче, в Новом Иерусалиме. Эренбург недавно вернулся из Рима, куда ездил вручать Международную Ленинскую премию известному итальянскому скульптору и общественному деятелю Джакомо Манцу.
Илья Григорьевич выглядел усталым, но, как всегда, много и интересно рассказывал.
Встречаясь с Эренбургом, я вел тщательные записи. Но мне никогда не приходило в голову сфотографировать его. На этот раз я взял с собою фотоаппарат, но за беседой забыл о нем и спохватился, лишь заметив начавшиеся сумерки. Торопясь захватить уходящее солнце, я попросил Илью Григорьевича сфотографироваться. Он охотно согласился, интересовался камерой, обсуждал экспозицию, давал советы. "Ведь я старый фотограф", улыбнувшись, сказал он. И я вспомнил оригинальную книгу Эренбурга "Мой Париж" с его собственными снимками.
Сейчас смотрю на фотографии: Илья Григорьевич в кабинете, на террасе, в саду, на фоне цветов и сочной зелени деревьев. Белая голова ведуна, чуть заметная улыбка, то задумчивый, то пристальный взгляд, сухие руки покойно сложены на коленях. И чем больше я всматриваюсь, тем явственнее слышится мне его голос: "Не жизнь прожить, а напоследок додумать, доглядеть позволь".
1974
Приложение
M. КИРЕЕВА
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
(ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ В ПАРИЖЕ 1909 ГОДА)
Опубликовано: "Вопросы лит-ры", 1982 г., № 9