104842.fb2
— Хочу с тобой работать.
Тут Квин у меня на глазах отключился, будто марионетка, будто раньше его дергали за нити, как он своих пауков. А за спиной топали раздвоенные копыта, колючие лапы, острые когти, плюс этот одуряющий запах… Я зажмурился, и меня прижали к полу их ладони, их конечности — склизкие, мягкие, жесткие, жаркие. Когда иголки вонзились в руки-ноги и тело захлестнула сонная волна — маленькое подобие смерти, помню, я увидел, как плачут орангутанги на карликовых ветвях, и удивился: зачем обо мне плакать?
Я расскажу вам о городе, сэр. Похоже на поцелуй гадюки, быстрой и опасной. Это важно. Очень важно. Хотите послушать о Квине и его сурикатах? Теперь я служу Квину; мерзкая работенка. Я делал гадкое. Настоящие гадости — Самое Смертельное, Смертоносное из Искусств. Я убивал Живое Творчество. Убивал живое. И — знаю. Я знаю. Только… Только старая плоть совлекается, а новая надевается, как будто костюмы. Только игла втыкается и выходит, и меня ничего не волнует, а ведь я из последних сил пытаюсь думать о Николь и Шадрахе.
Но иголка втыкается, и…
Давайте я расскажу вам о городе.
Говорят, что здесь водятся духи. Да, но не больше того.
Вы. Двое. Всегда. Были. Как. Одно. Целое: Николь и Николас, реки ваших воспоминаний сливались в одну, и стоило брату раскрыть рот, как в твоих ушах отдавалось эхом окончание фразы, и слова, еще не слетевшие с его губ, уже проговаривали твои. Всякое мгновение, разделенное на двоих, ты будто бы заново переживала тот канувший в туманное прошлое миг начала, когда врач достал вас из матки искусственной матери, и вы закашлялись, заорали, заозирались, еще не веря тому, насколько — до страшного — несовершенным оказалось внешне окружение. Мир пластика, мир небес, мир иссушающих ветров и разложения.
В родильной палате играла негромкая, пульсирующая музыка. Стены (по крайней мере так ты запомнила) покрывали красные пятна. Среди пятен и музыки — вы с братом, потрясающе симметричные, точно параллели, создания из плоти и крови.
«И первое, — как часто любила повторять приемная мама, когда вы жили одной семьей, — и первое, — как любила повторять приемная мама, словно желала присвоить себе чудо неповторимой минуты, — что ты увидела, появившись на свет, не считая, конечно, воздуха, потолка, кровати и стула, — это был он, второй, твоя копия, с точно таким же премиленьким тельцем, будто в зеркале».
Вас достали из чана, как и других искусственников. Зато у тебя уже был брат, однояйцевый близнец, и твой изумленный взгляд отражался в его зрачках.
Вечер, когда ты заметила перемену, настал неделю спустя после того, как Ник не явился в район Канала поужинать, хотя вы с ним заранее условились, что случалось довольно нечасто. Усталая, словно выжатый лимон, после десятичасового рабочего дня, ты стояла у окна своей квартиры на семьдесят пятом этаже в Барстоу, глядя на город, раскинувшийся внизу: размытые цветные полосы реющего транспорта обрисовывали контуры высотных зданий под догорающим небом в ярко-зеленых и рыжих прожилках. Вот хищно, мощно сверкают индустриальные кварталы, а там роскошно катит искрящиеся томные воды Канал. За ними — темная лента городской стены: высота почти двести футов, глубина — в добрую милю, дальше чернеют лужицами засохшей крови гигантские свалки, а еще дальше, если сильно прищуриться, при желании можно, кажется, различить очень тусклые огни далекого Балтаказара, города-побратима.
Когда-то вы были близки, связаны тесными узами, а теперь — точно неприкаянные острова, обособленные планеты, летящие в разные стороны, каждый сам по себе и вполне доволен… Нет, это не праздный солипсизм, раз на него уже лег неверный отсвет правды. Города открестились от городов и заняты самопоглощением. Правительства раздробились на осколки осколков. Развлечения — порознь. Приключения — в одиночку.
Наблюдая, как ночь вторгается в город и гасит последние блики заходящего солнца на стекле и стали, ты ощутила Ника в темных прогалах между строениями: он был где-то там внизу, среди хаоса, что выглядел с высоты семьдесят пятого этажа здания Барстоу так методично, так рационально.
А что тут думать: еще одна битва с ветряными мельницами, какая-нибудь сомнительная афера от искусства, замешанная на неискренних улыбках и рукопожатиях. Со временем брат обязательно явится, потрепанный и удрученный, но готовый сражаться снова, продать еще немного себя — своего «Живого» творчества — и впутаться в очередную сделку с алчной галереей. И сомневаться нечего.
Да уж, чего сомневаться… Ты хорошо его знаешь. И даже привыкла к новому Нику: заморская одежда («Может, устроишься модным дизайнером?» — шутила ты) и эта игра в так называемого сленг-жокея как способ самовыражения, словно это могло помочь с торговлей голоискусством. Но даже он должен был сознавать — признавать, — что все сильнее отстает от желторотых выскочек и не сумеет их обойти. Ты, конечно, пыталась урезонить его согласиться на роль программиста вроде себя — и с охотой поделилась бы премудростями своей работы, — хотя бы на время, пока не оправится после того налета. Это дало бы ему возможность расквитаться с долгами, а он и тебе задолжал кое-что. Но брат ответил отказом: «Я же там изведусь от скуки, не помру (если бы!), а именно изведусь».
Потом ты прошла в ванную комнату, уставилась на допотопное зеркало, отбросила голограмму, и вот уже вас стало четверо: двое пристально смотрели в зеркало на двоих других. Нахмурив лоб, ты видела перед собою Ника. Он походил на тебя. Превосходил. Пытался что-то сказать. Как это получается, что голограмма выглядит живее реального человека?
Ты по-прежнему слышишь эхо гортанных фраз, но не желаешь заканчивать их, ибо они страшат и воняют кровью. Это уже не создания Ника, который тебе знаком, который любит район Канала за многослойные разговоры, за разного рода сделки, которые там совершаются, за непостижимую магию, которую не так-то просто излить словами.
«Вот он, предел Живого Творчества, — втолковывал как-то брат, раскрасневшись от возбуждения. — Реплики громоздятся друг на друга, и эти слова, оттенки слов… Если б только выразить это все в голах или керамике, я бы считал себя зверски гениальным».
Да, но гением тут и не пахло. Гений не стремится к совершенству, он… безыскусствен. Впрочем, бывали минуты, в особенности пока вы жили вместе с Шадрахом, когда брат загорался, словно ваша любовь придавала ему вдохновения, когда в который раз ощущалась его уникальность, и если ты олицетворяла для Шадраха красоту во плоти, то Ник воплощал ее в творчестве.
А потом он, по обыкновению, сбивался с шага и снова пытался, пытался, пытался, так что ты проникалась терзаниями брата не меньше его самого. В обществе гениев Ник расцветал, охотно травил разные байки. Разве так уж глупо думать, что, будь у брата побольше времени, он мог бы родить небольшой шедевр, нечто, что жило бы на Земле и после его смерти?
«Он и сейчас может», — напоминаешь ты себе, но разум одолевают химеры, призраки фраз, и каждая уличает тебя во лжи.
Фразы и воспоминания…
Вот Ник смеется над маленькой тварью, которая, пошатываясь, бредет по полу в гостиной. Родители на работе, уроки в школе только что закончились, и пневматические коконы благополучно доставили вас домой. Брат разложил на кухонном столе набор бионера, словно произвел посмертное вскрытие стального насекомого. Ты сидишь на кушетке напротив и смотришь, как вулканическими судорогами пробегают по тельцу животного тяжелые вздохи. Ножки существа трясутся, из горла вырывается жалобное мяуканье. Это котенок, но у него многофасеточные глаза, пять лапок, хвост, как у ящерицы, а самое мерзкое — на макушке растет человечье ухо, в котором извивается темно-красный язык.
Однодневка. Невообразимо изуродованные органы торчат по бокам наружу. Котенок уже не пытается никуда идти, он только горестно дрожит; из невозможных глаз текут кровавые слезы. И несет от него, как от раздавленного гнилого фрукта.
Поначалу тебя забавляли эти создания Ника из бионабора; ты заливалась смехом вместе с братом, а то и раньше, порой даже приводила в гости подругу — потешиться с новой игрушкой. Их кривляния и лепет казались тогда удачным способом развлечься между выполнением уроков и домашних обязанностей.
Но сейчас тебе десять, и ты уже начинаешь замечать ужас, боль, недоумение в глазах, в искаженных чертах и дерганых движениях.
Встаешь с кушетки, приближаешься к котенку. Ласково берешь его на руки, прижимаешь к себе. Ник продолжает хихикать в углу. Прикосновение успокаивает котенка, но в то же время причиняет мучения, ведь большей частью он собран из неприкрытого мяса. Животное хочет замурлыкать, но вместо этого корчится в кашле. Еще секунду ты держишь его на руках, потом опускаешь ладонь на шею и делаешь поворот. Тельце беспомощно обмякает.
— Николь!
Тебе не нужно отвечать: твои пылающие глаза, побелевшие, плотно сжатые губы говорят ему все, и когда ты выходишь на задний двор похоронить котенка, брат идет следом и плачет.
Впрочем, уже на следующей неделе он откопает несчастное создание, запрется на кухне, где ты не сможешь осуждать и указывать на недостатки, и продолжит свои опыты. Он будет продолжать их, пока не поймет, что не наделен достаточным талантом или терпением, чтобы создать нечто полностью независимое, долговечное. Затем придет благотворное отрицание, отвращение к бионаборам из хромосом и кусочков плоти и, наконец, — увлечение голоискусством.
Выходит, что в первый раз, когда ты думала и действовала иначе, чем Ник, когда не стала повторять его, а он тебя, это случилось из-за котенка. В тот день ты по-настоящему осознала, что отличаешься от брата. И можешь, если пожелаешь, освободиться от его влияния.
Еще неделя проходит будто в сером тумане. Жизнь похожа на медленный сон, осенний заморозок, судно с обвислыми парусами. Мысли ворочаются лениво, неохотно, точно тяжелая глубоководная рыба, привязанная к поверхности нитью воспоминаний.
У тебя вечеринка. Стоит зима, обширные стены обвили город-подарок подобно искристым лентам из металла, и ты затерялась в этих лентах: особо заказанный ради праздника зал был встроен прямо в них. На зов явились все твои приятели — с работы, знакомцы из других городов и, конечно, голограммы. Как их зовут? А какая разница? Ведь они взаимозаменяемы, взаимоподменяемы. Темные блюдца лиц, жаждущие света. Со всех сторон, окружая тебя, приятно звякают серебряные приборы, журчат беседы. Вина, горы кальмаров и лобстеров. Смех. Сетования. Споры по работе. Судачат о новом начальстве, о соревнованиях, о последних увеселениях в районе Канала.
Этой ночью Ник не отпускает тебя. Он везде — в тени мужчины на стене с чайными обоями, в полузабытых разговорах о голоискусстве. Запавшие щеки дебютанта, небрежное высокомерие юного композитора, кислая улыбка его смущенной жены — всюду он. Как и тот неловкий официант, брат вечно возился с бутылками, не умея вытащить пробку с первого раза.
Ты ждешь, чтобы кто-нибудь, кто угодно, спросил про Ника, хочешь излить накопившуюся тревогу. «А, мой брат? — сказала бы ты. — Не знаю. Правда, понятия не имею. Мы собирались вместе поужинать, а он не пришел. Думаете, нарвался на неприятности? Может, я зря беспокоюсь?»
Однако никто не спрашивает, ведь Ник — пустое место для всех, кроме тебя.
До слуха доносятся волны ленивых и оживленных разговоров, остроумные, но чересчур предсказуемые шутки, вычурные ответы, и сердце спохватывается: ведь оно хотело забыть, что, по сути, ты всего лишь… в лучшем случае чье-то бледное воспоминание, а в худшем — давно угасший призрак. Ты царишь над этим торжеством, будто щедрый хранитель времени, часовщик, отмеряющий и отмеряющий минуты вплоть до самого конца.
Взгляд устремляется к мерзлому краю мира. Рядом с тобой стоит один приятель, его зовут Рубен, и он голограмма, след от прозрачного облачка.
Тоска. Вдруг накатывает тоска, и ты сама не знаешь отчего. Где-то снаружи прыгают среди угрюмых волн псевдокиты, плодятся сейлберы и дремлют акулы брюхом на песке, акулы, чьи миндалевидные глаза упоены грезами. Мало кто задумывается или подозревает, что и там вершится круг жизни.
Весь этот круг жизни свершается в неизвестности, которая никого не раздражает, не расстраивает — разве что стаи серебристой рыбешки то здесь, то там проворными стежками прошивают океанскую гладь и вновь исчезают.
Почему же Ник стал похож на серебряных рыбок? Что отняло у него покой и чувство полноценности, способность быть счастливым, не прилагая тяжких усилий?
— Тебе надо было пойти в голохудожники, — сказал он однажды. — Страшно подумать, что бы ты натворила.
Вот именно, братишка. Страшно подумать. Например, создала бы котенка с гранеными глазами на пяти ногах. А если я хочу проплыть по жизни никем не замеченной, невидимой, невесомой? Что, если так жить проще, приятнее?..
Ты уходишь с вечеринки пораньше, удаляешься в комнату, где есть кровать и полно сексуальных игрушек. Твой спутник очень хорош в постели, хотя и голограмма. Шепнув на ушко два-три слова, он разом снимает болезненное напряжение, страх. Ты извиваешься под гипнозом эфемерных ласк и думаешь: «Ничего-то здесь не случается», сама не зная, о тебе ли речь или о городе.
Две недели ты просто ждешь: по утрам добираешься на работу, высиживаешь десять часов над байтами, битами, цифрами, кодами, а вечерами бредешь домой, иногда вместе с Тиной или Джорджем, товарищами по работе. Порой ходишь на виртуальные или реальные свидания, познакомившись через Сеть. Но некая часть тебя постоянно ищет Ника: в толпе, на уличных перекрестках, даже во время виртуальных поездок в Циндел и Балтаказар.
На рабочем месте ты вдруг забываешь о подпрограммах и подподпрограммах и начинаешь тревожиться за брата. Полусонно танцующее сияние голографических экранов окутывает тело подобно одежде, наряду, мундиру. Это твои боевые доспехи. Бывает, манипулируя реальностью и меняя ее конфигурации, ты вроде бы чувствуешь, как шипит и потрескивает сухой электрический воздух.
Но в конце концов техника простовата — либо старые коды, которые нужно вводить, барабаня по настоящим клавишам или используя систему, распознающую голос, либо машины полувековой давности с лимитированным ИИ (люди с большой осторожностью поработили и усмирили их), которым ты не довернешь и которых практически не понимаешь: последние пережитки единого разума, некогда управлявшего городом. «Современные» технологии — голограммы и все их племя — созданы сто лет назад, однако с ними ты почти свыклась. Тебе нравятся чипы в ногтях и собственный вид, как у музыкантши, из пальцев которой струятся данные в виде световых потоков.
Хорошие программисты теперь наперечет, ведь город съеживается и все отчаяннее погружается в забытье вымирания. Не будь на свете тебя и тебе подобных, машина власти со скрежетом застопорилась бы — тысячи поездов сошли бы с рельсов, сто тысяч поливально-моечных установок ожили бы в полночь, не дожидаясь полудня, транспортные средства на воздушной подушке немедля принялись бы сталкиваться и вспыхивать подобно кратковечной металлической моли.
Нынче звание программиста говорит о чистой власти — вы жестокие хирурги, деликатные мясники, и здание, где вы работаете (его еще кличут Бастионом), внушительно отражает эту самую власть. Уходит в небо громадный белоснежный цилиндр высотой около двухсот этажей; на сто двадцатом находишься ты, как частичка его железной плоти.