104842.fb2
Среди этого хаоса успокоением служат ясность и стремительная четкость собственного занятия. И потом, тебе кажется по-настоящему важным поддерживать, восстанавливать, останавливать наступление варварства хотя бы еще один день, неделю, месяц, год.
Так вот, о работе. Иной раз у тебя за плечом возникает начальник — вернее, подосланная им крошечная голограмма, вроде чертика с вилами, чтобы подсматривать за тем, что творится на экране и в программном обеспечении. Не зная точно, когда он может явиться и даже — наказывают ли здесь за отлынивание, примерно посередине трудового дня ты решаешь заняться поисками Ника в компьютерных системах при помощи кода.
Находишь его идентификационный номер. Оказывается, брат не платил за квартиру два месяца. Он задолжал по всем счетам. Неоднократно занимал деньги в так называемых финансовых службах и ссудных кассах весьма сомнительной репутации. Проверяешь карточки — кредит исчерпан. Покупки сделаны как минимум пять месяцев назад. И тогда ты прибегаешь к самому крайнему и трудоемкому способу — незаконно входишь в его банк, чтобы обследовать банковские кредитки. Находишь одну, выпущенную три недели назад… наконец натыкаешься на довольно свежую трату, и сердце екает… но потом читаешь внимательней. Как выясняется, последнее приобретение — лаваш с авокадо и креветками у бродячего торговца — совершено не где-нибудь, а на десятом подземном уровне. Ты даже не представляла себе, что такой существует, и вот теперь начинаешь волноваться всерьез. Ника могли обчистить и убить, а теперь его карточка в руках грабителей. Или он прячется — ввязался в какое-нибудь слишком грязное дело, доставил хлопоты окружной полиции… В последний раз, когда брат просил денег, ты отказала. К тому времени на нем уже висел солидный долг… Но самый глубокий страх тебе внушает даже не судьба Ника, а подземка. Стоит подумать обо всех этих беззакониях, и делается дурно… Куда же брат мог отправиться после вашей встречи, куда?
Ответ приходит немедленно: к Шадраху.
Вспоминается день, когда этот мужчина объявил тебе, что собирается поступить на службу к Квину. Шадрах провел в городе двенадцать месяцев, половину из них — с тобой, на твоей квартире. Подрабатывал тем, что водил грузовые поезда в Балтаказар и прочие места. Что значило — бороздить бесконечные мили химических свалок, проходя грубые ловушки бионеров, и далеко не всегда он возвращался цел и невредим. Слушая Моцарта, он видел сквозь натертое до блеска стекло, как взлетают автоматические бомбы, как стаи чудиков и диких животных кидаются на поезд, разъяренные внезапным вторжением ярких красок и музыки, — и часто задавался вопросом, не происходит ли все это во сне, из которого невозможно вырваться. В те самые дни, как рассказывал сам Шадрах, он уяснил, что красота и ужас могут быть синонимами. Возвращаясь, он выплакивал мысли, невыносимо терзавшие его всю дорогу: «А вдруг я не выживу и больше не увижу тебя?!» И ты принимала мужчину в объятия, и тот делился своими страхами: что, если город никогда по-настоящему не примет его, что, если сам язык рассыплется в руке сколками пустоты?
Шадрах понимал — и в то же время ничего не понимал в надземной жизни. Он постоянно хотел стать иным, не тем, кем являлся. Мечтал о свободе. Поэтому, на первый взгляд, тебя должна была обрадовать его смена работы. Но ведь он даже не говорил, какие поручения будет получать от Квина.
Вы сидели вместе в крохотном кафе «Туссен», выходившем на просторный аквариум с голубовато-зеленой водой, где каждый мог выловить себе угощение: красножаберника, брюхопарусника, рыбу-марианку. По ту сторону располагался ресторан, которому и принадлежал аквариум; сквозь мутное стекло, среди бурых водорослей, точно рожи утопленников, колыхались бледные лица клиентов.
Шадраха не занимала рыба: он неизменно поворачивал свой стул так, чтобы видеть привычную гладь каналов, и толковал о Квине.
Вернее, ходил вокруг да около, оживленно шевеля темными бровями, бойко и быстро жестикулируя и хитро изогнувшись всем телом, периодически поворачиваясь мельком взглянуть на тебя и тут же впиваясь взором в темную воду. Как же он был красив: озаренное солнцем лицо, сверкающие от возбуждения глаза. Работая на Квина, Шадрах надеялся сколотить целое состояние. Разумеется, скоро он уже будет материально тебя поддерживать (ты слабо возразила, что не нуждаешься ни в какой помощи), а настанет день, и вы позволите себе переехать в собственный дом или даже в одну из процветающих внеземных колоний (настолько процветающих, уточнила ты, что многие из них декадами не дают о себе знать). Ну да, верно, правильно, и все-таки мечтать не вредно, правда ведь? Правда? Он улыбнулся так откровенно, так нахально, что ты покраснела, улыбнулась в ответ и отвела глаза.
Краски аквариума все ярче горели в лучах послеполуденного солнца, общество друг друга разморило вас обоих; вначале громкие и приподнятые голоса звучали все спокойнее, тише, словно у заговорщиков. Наконец ты прямо спросила, что же Шадрах будет делать на службе у Квина.
— Делать? — удивился он и недоверчиво хохотнул, покачав головой и глядя на воды каналов. — В смысле — делать? Он как-то не сказал, а спросить я не догадался.
Все-таки здесь тайно идет иная жизнь. Зеркала не желают повторять твой образ буквально, да и двигаешься ты не так, как эти другие, чужие. Отражения в окнах не совпадают в точности — наоборот, краешком глаза ты успеваешь уловить нечто совсем незнакомое. И в каждой тени чувствуешь присутствие Ника. Кто-то все время заглядывает через плечо. Смотрит вокруг твоими глазами. Такое ощущение, будто бы это уже происходило. А значит, нужно действовать, нужно что-то предпринимать…
Тогда ты решаешь проверить квартиру брата. Между вашими районами — Леевее и Толстого — еще шесть других, и каждый претендует на независимость, везде свои меры охраны. Там, где заканчивается один и начинается другой, непременно найдется уйма пропускных пунктов, а полицейских хлебом не корми, дай поиграть административными мускулами. Повсюду одно и то же, прямо тоска берет. В десятый раз проводя запястьем с идентификационной бляхой мимо сканера, ты начинаешь понимать, как он действует. Уже на пятом пункте отвечаешь на нескончаемые вопросы быстрее, чем их задают, и выворачиваешь карманы, не дожидаясь очередного бессмысленного обыска. Вот кретины, думаешь ты, покидая серый, лишенный трения тоннель. Безмозглые обломки разветвившейся бюрократии, которая и держится на плаву во многом благодаря тебе. Как же им не хватает воображения, столь важной приметы подлинной человечности. Лоснящиеся лица без улыбок, зато с неизменно равнодушным, отчужденным выражением. Цвет формы повторяет на все лады вечную тему все отрицающей черноты. Даже попахивает от них одинаково: начищенной обувью и чистыми отглаженными рубашками.
Одна радость — это последнее нововведение в полиции, придуманное в целях экономии: на некоторых пропускных пунктах служат ганеши[1] Квина — маленькие синие человечки с головами, как у слонов и четырьмя тонкими ручками. Под каждым ощупывающим хоботом скрывается подобострастная улыбка. Все веселее. Следует отдать бюрократам должное за эту приятную для глаза и прочих чувств перемену. Сутолока рекламных голограмм, без передышки марширующих по тоннелям метро, нудные сизые пункты контроля — а тут яркие необычные краски, хоть ненадолго развлечешься. И ты раздаешь им ответные улыбочки, точно сласти.
Наконец толпа суетливых пассажиров выносит тебя на улицу в районе Толстого. А он ничуть не изменился. Грязь, разруха, зараза. Узкие улицы сконфуженно кривятся между приземистыми кирпичными зданиями. Местами даже главные дороги не приспособлены для транспорта на воздушной подушке: подумать только, их крыли асфальтом, а то и хуже — мостили булыжниками! Возведенный в то время, когда повальное увлечение древностью потребовало воскресить немало опасных анахронизмов, район Толстого сохранил наиболее неприглядные явления ушедших веков. Ветер гоняет на перекрестках желтые газеты; тротуары усеяны мусором; по штукатурке растекается черная патина — следы, оставленные лучевым оружием; но самое ужасное — это бродячие звери всех видов и размеров. Они таятся во мраке, быстро перебегают дорогу и снова прячутся в норах и логовах, оставив выглядывать наружу блестящий глаз или клок грязной шерсти. Никому не известно, кто это, насколько эти животные умны и как выживают, даже полиция их не трогает, и только дикие визги в полночный час да пролитая кровь поутру на асфальте не дают забыть об их существовании.
Ветер нещадно треплет сохнущее белье на веревках, натянутых между крышами. Запах отходов и гнили резче и пакостнее ощущается зимой. Одни лишь неистребимые, посеревшие от пыли голощиты нарушают угрюмую монотонность общей темной гаммы. Редкие прохожие торопливо шныряют по улицам, не оглядываясь по сторонам, и пользуются эскалаторами, большинство из которых сломаны либо противно скрипят при езде. А прямо над этими «трущобами» (старинное слово, только что всплыло в памяти) возвышаются небоскребы из пластика и стекла — жилища власть имущих переливаются искрами на фоне тоскливого серого горизонта.
Нику здесь нравится. Ему по душе индивидуальность, порожденная порчей и разорением, и нахальная старомодность района. А еще — его дешевизна.
К счастью, брат выбрал себе жилье неподалеку от пропускного пункта, и минут через десять ты находишь нужный дом. Тот чуть ли не выпрыгивает на тебя в конце длинного сумеречного проулка; в глаза тут же бросается потускневший, потрескивающий голощит на втором этаже: полупрозрачная дама печально поет дифирамбы удобствам заведения, сжимая в руках вывеску «Гостиница «Толстой», выдержанную в броских красно-розовых тонах. Слова, движения, песня разом обрушиваются как снег на голову, и ты, хотя уже бывала здесь раньше, замираешь и раздраженно таращишься на краски и текстуры, на то, как солнечные лучи стреляют по серым домам района, обращая отдельные грани в золото.
Входишь в гостиницу, находишь владельца сего некогда процветающего заведения за стойкой из полированного дуба. Нет, он вот уже три недели не видел Николаса, признается хозяин, предварительно получив от тебя взятку в виде ренты. В награду старый хрыч с лицом в кулачок одаривает тебя ключом, кривозубой ухмылкой и безнадежной болтовней: «Я ведь боксером был. Сам Макс Виндбергодин раз нарвался, восемнадцать к одному!» А кто-нибудь навещал его после того ограбления, спрашиваешь ты. «Нет, никого не было», — отвечает дедуля, так что неясно, имеет ли он в виду конкретно Ника или свою гостиницу в целом.
Чувствуя на спине пристальный взгляд — не похотливый, скорее одинокий, — ты шагаешь через вестибюль мимо старичка и старушки, которые сидят на диване и пялятся на открытую дверь. Кого они ждут?
Чтобы совершить паломничество в квартиру Ника, нужно с осторожностью подняться по допотопной неподвижной лестнице на второй этаж, будто срисованный с этих древних киношек про воров и копов, что так по вкусу твоему брату. Облупившаяся краска на стенах, затхлая атмосфера, каракули на двери: их так много, что ничего уже не разобрать. Ник тоже внес лепту: царапал здесь любимые изречения и фразы, придуманные во время игры в сленг-жокея.
И вот ключ в замке, ты поворачиваешь его, слышишь громкий щелчок, но не торопишься открывать. Руки вдруг начинают мелко трястись. Что бы ни оказалось там, за дверью, над этим ты тоже не властна. Квартира встречает окоченелой тишиной, тусклым освещением и резкой мускусной вонью. Жилище состоит из трех комнат: гостиной, которая сливается с кухней, и крошечной ванной, куда еле-еле втиснулась душевая кабинка. Первые две были обчищены ворами. Обширные пустоты в гостиной указывают на те места, где стояли произведения голоискусства; грубые потертости на стене слева напоминают об уродливой дряхлой кушетке синего цвета на металлических пружинах, без единого программируемого элемента — там она горбилась, готовая превратиться в хозяйскую постель. Пропали даже несколько стульев, которые вечно валялись на полу, словно покинутые и растерянные зверьки.
Словом, исчезло все. Как это возможно? Или хозяин украл то, что не успели вынести воры? В окна твоего сердца стучится нестерпимая печаль. Мир открывается, захлопывается и вновь открывается, а ты застреваешь посередине: не то здесь, не то где-то еще.
Делаешь несколько неуверенных шагов по комнате. И это все, что осталось тут от Николаса? Сенси-коврик отключен, щетинки жесткие, неподвижные — умирают. Но даже приторный запах их разложения перебивает стойкий дух мокрой звериной шерсти. От этого сочетания свербит в носу.
Во всей квартире ни окошка — ни выглянуть наружу, ни сбежать от пустоты. Всякий незаполненный сантиметр беззвучно взывает о молчании. Заходишь в ванную. Находишь в раковине срезанные волоски после бритья, пыль по углам и неизменный умирающий ковер. В полу на кухне тоже волосы, только длинные, черного цвета и жесткие — видимо, звериная шерсть. В застекленных шкафчиках ни стаканов, ни тарелок, ни прочей столовой утвари. Кругом идеальная, безупречная чистота, не то что в остальных комнатах. На ум приходит непрошеная мысль: «Это произошло здесь; вот где это произошло».
Обводишь взглядом гостиную, отметины от кушетки, пустоты на месте исчезнувших голограмм… За дверью белеет какой-то крохотный предмет. Подходишь ближе. Это клочок бумаги, скомканный в шарик, почти укрывшийся за подвернутым углом умирающего ковра.
Поднимаешь, медленно разворачиваешь. Узнаешь почерк брата. В нижнем левом углу на белой бумаге темнеет красно-ржавое пятно, как от засохшей крови. Неровные буквы складываются в слова, слова сбиваются в строки, из строк получается стихотворение. Твои глаза пробегают по странице, и оно оживает.
Сочинение сленг-жокея. Ничего себе, «дитя во мраке». Тебя не трогает это восторженное поклонение. Впрочем, то же самое происходило с Шадрахом, и ты отчасти понимаешь Квина, вознесенного на пьедестал, поскольку сама успела побывать на месте идола. Квин и Николь: две мраморные статуи в аллее. Хотя, конечно, ему досталось больше свободы.
Ты бережно складываешь записку и убираешь в сумочку. Квартире нечего больше тебе предложить. Брата здесь нет. Стихотворение — вот единственный след, который он оставил.
Затворив за собою дверь, ты выходишь на площадку.
В дальнем углу стоит одна из голограмм Николаса в оранжевых, синих и черных тонах — отвлеченный пейзаж, на фоне которого проступают и тают лица людей и сурикатов, то сливаясь и сплавляясь воедино, то вновь разделяясь. Ты замираешь у порога, будто вкопанная. На лестнице очень тихо. Этой штуки раньше здесь не было. Или была? На шее дыбом встают волоски, в сердце колотится неведомый прежде страх. Уже не за брата: за себя.
Перед тобой лежит безлюдный коридор, и за каждой дверью… Кто знает? А вдруг едва ты повернешься спиной, как створки распахнутся, из комнат выскочат звери и бросятся прямо на тебя? Запах шерсти слышится все отчетливее. Как тут светло. Неожиданно ты понимаешь, что предпочла бы самый ненастный осенний вечер на грязной улице этим искусственно успокаивающим лампам. С трудом овладев собой, идешь мимо голограммы (к которой никогда, ни за что не прикоснешься из страха… чего?) и спускаешься по ступеням, вздрагивая от каждого случайного звука. Думаешь найти внизу хозяина гостиницы, но тот ушел. Даже старичок со старухой куда-то запропастились. В вестибюле тихо, пусто, не считая унылых мраморных колонн с трещинами. И только свет опасливо, косо падает из парадной двери. Только пылинки кружатся в воздухе. Только еле-еле доносятся с улицы скучные причитания голограммы. И внезапно до тебя доходит, куда придется пойти, к кому обратиться.
Покидаешь район Толстого; ветер исступленно воет вслед, а звери, попрятавшись в убежищах и широко раскрыв глаза, провожают тебя зловещими взглядами.
Что может сказать скульптура своему ваятелю? Спасибо? Спасибо, что сотворил ее навеки застывшей? Так что нельзя ни шевельнуться, ни увидеть новое отражение в его зрачках. Утратить драгоценную способность развиваться.
Однако ты понимаешь: мужчина, который на твоих глазах десять лет назад в первый раз явился из мрака Подземного Венисса, — единственный, кто может сейчас помочь. Тогда он не спешил выходить. Отчаянно щурился на солнце, прикрывая лицо ладонью, точно готовился отразить удар, а свет все равно сочился между пальцами, словно живая вода, и он так радовался этой незамысловатой мелочи, а больше — своему освобождению. Свет, сочащийся между пальцами.
Ты еще помнишь, как расширились его глаза при виде тебя; как рот, не привыкший смеяться, искривился в ухмылке; как ссутулились плечи и восторженно откинулась голова. (И куда что подевалось? Теперь он сущий аристократ; прямая осанка, легкий учтивый смех, интересный собеседник на вечеринках. Но тогда это был мужлан, возникший из темноты.) Запах земли и руды. Почтительное, нежное прикосновение руки к твоей руке.
От прочих, имевших везение или достаточно связей, чтобы выйти на солнце из тоннеля, он мало чем отличался, но почему-то заставил тебя улыбнуться. Ты не могла оторваться от его глаз и поймала себя на мысли: оказывается, не вкусив настоящего мрака, не оценишь свет. Незнакомец ослепил твои чувства. До сих пор неясно, потеряла ты голову с первого взгляда, в тот же миг, или это его любовь своим сиянием разожгла у тебя в сердце такую страсть.
Шадрах поцеловал сначала розовую родинку на твоей левой руке, потом коснулся губами шеи, а потом уже рта — и это у всех на виду, не успели вы перекинуться парой фраз. Позже, когда он миновал наконец пропускные пункты, вы набросились друг на друга в снятой комнате, которая содрогалась от грохота струй улетающих космических кораблей, и вы не думали ни о чем, кроме сладкой тактильной тайны, заключенной в теле близкого человека, так же как ничего не ведали друг о друге, кроме плоти, и не заботились узнать, не мыслили, не были несколько часов. В сумраке. При свете. Сплетение рук и ног, симфония секса с короткими перерывами на смех и игривые разговоры.
Та ночь осталась неповторимой: от вашей страсти затуманились окна, и губы не могли насытиться поцелуями — близнецы, разлученные на слишком долгий срок. Так, как тогда, уже больше не получилось: грубая красота его тела, облитого приглушенным светом, взъерошенные черные волосы и аромат — сильный, неописуемый; аппетитный продольный шрам на внутренней стороне его левого бедра; непостижимая мягкость рабочих ладоней, настолько бледных, что даже при задернутых занавесках казалось, будто они светились; и то, как после он ласково прижимал тебя к себе, поглощал, облекал собой подобно теплому одеялу, и ты превратилась в девочку, что разнежилась на солнце.
Сперва ты любила безумно, безоговорочно, безрассудно — и он отвечал такой любовью, как если бы ты оказалась… нет, не просто единственной женщиной, но единственным человеком на Земле. Поначалу вы были равны. Ты знала город, Шадрах не знал; он пришел из подземного мира, овеянный темной экзотикой. Твои осведомленность и утонченность. Его необычность, его рассказы о местах фантастических, невероятных, небывалых. Долгими темными месяцами после того, как рухнуло центральное правительство и готовился разразиться хаос, ты работала за обоих, помогала ему ориентироваться на кишащих людьми вечеринках-соревнованиях.
В конце концов вы сроднились, и ты была не против, потому что никому не под силу выдержать жаркую страсть без отдыха, без утешения домашнего уюта и спокойствия. Тебя раздражало иное — неравенство, мало-помалу закравшееся в ваши отношения. Это было неравенство идолопоклонства: Шадрах овладел городом, сросся с ним и тут же обрел преимущество над тобой, коренной жительницей, никогда не имевшей нужды в особом мастерстве, чтобы заставить Венисс работать на себя.
Вы сроднились. Но мужчина завоевал город. Исподволь его ласки, белозубая улыбка, даже то, как взрывался набухший член в твоем теле, — все обрело характер изощренного почитания. Странным образом, как тебя осенило однажды, когда он решил огорошить возлюбленную букетом и походом в модный ресторан; так вот, непонятным образом, вместо того чтобы сделаться для него реальнее, ты растворилась, перенеслась куда-то неизмеримо выше и в то же время настолько ниже, что, пожелай стать опять настоящей, должна была вырваться на свободу — от его плоти, запаха, слов.
Как быстро, как быстро, ну и летит же время! Неужели такое бывает: однажды очнешься, словно грезила днем, и поймешь: а годы-то пролетели, а ты-то и не заметила?
Окончание запомнилось ярче середины… Его лицо, отвернувшееся к окну, снова сгорбленные плечи, глаза, прикованные к мерцающим городским огням.
— Но я тебя люблю, Николь.
В каждом слоге — напряженная сила, нежная, дразнящая страсть, обещание целовать и там, и там, бесконечно шепча твое имя.
— А я тебя разлюбила. Больше… не могу.
Бесконечные ссоры последних месяцев по самым разным поводам наконец обнажили свою истинную суть.
— Ясно. Понятно.