104945.fb2
— Все течет, все изменяется. Сорок дней вполне могли трансформироваться в сорок лет.
— В точку!.. Дай, Путя, я тебя расцелую. По духу ты псих и фашист, но ты честен! И тыквой ты никогда не станешь!
— Конечно! Он у нас святой угодник!
— Что за категория дурацкая, не понимаю! Свято — и угождать! Как это может быть?
— Именно так и может! Это фанаты-дурики за правду с бескопромиссностью витийствуют, а умные люди всегда угождали.
— Ну уж…
— Вот тебе и ну уж! Ты, к примеру, можешь женщине сказать, что она дура и уродина? Ясное дело, нет, хотя, возможно, не соврал бы ни на полсловечка. Потому что это жизнь! Мудреная и заковыристая! Начнем изрекать правду — до оскомины договоримся. Весь мир перемажем в черное, младенцев в идиоты запишем.
— Причем тут это?
— Да при том, что это и есть угодничество. Святое — если служит добру, дурное — если корыстным интересам.
— А я, мужики, штурманам нашим завидую. Они ж там всегда у экранов.
— Что им завидовать? Вон, зайди полюбуйся, — седые все, руки дрожат, как у стариков столетних.
— Зато первыми увидят и узнают!
— Что увидят-то?
— Да все.
— Что — все-то?
— Твое будущее, мое. И свое, разумеется. То есть, значит, не сложится маршрут в один прекрасный момент, и аут! Мы еще тут пить будем, веселиться, а они уже там во все чистенькое переоденутся. Представляете? Первые вагоны станут, к примеру, валиться, а мы здесь даже не почувствуем…
Егор сделал усилие и в несколько приемов поднялся на ноги. Рукой ухватился не то за шторку, не то за чей-то пиджак. Осмысливая услышанное, скрипнул зубами. Да уж… Не почувствуем, это точно. Первые вагоны мы никогда не чувствуем. Потому что они первые и от нас далеко…
Карусель вновь подхватила, с плеском заработали незримые весла. Лодка в два весла меня бы спасла… Откуда это? Чьи-то стихи? Песня?… Егора закружило в обратную сторону. Вспомнилось то, чему вовсе не положено было всплывать из глубин памяти. Деревенские огороды, пасека, соседские дети, и собственный содранный ноготь на ноге. Больно, но не очень. Труднее терпеть жжение крапивы. Но как было весело догонять и убегать! Верно, что детские игры — не взрослые…
И снова туманом на окне нарисовалась Ванда. Все женщины, которых он принимал за нее мгновенно слились в мигающую светодиодами, поставленную неведомыми террористами мину. Осторожно отодвигая ее в сторону, Егор вглядывался в сумрак и снова видел то, что пытался забыть.
Похоронная процессия, бредущая по вагонному коридорчику. Скрипач Дима, наигрывающий что-то из своего вечно печального репертуара. Люди колонной движутся из тамбура в тамбур. Впрочем, это было потом, а до этого она все-таки явилась к нему в купе. Его маленькая Лиля Брик. Поздно ночью, когда натешилась и насытилась. А может, когда поняла, что этими вещами в принципе невозможно насытиться. И пришла к нему, единственному нелюбимому, который почему-то любил. Так, проплакав, и заснула в его объятиях. А когда стало совсем холодно, он понял, что обнимает труп. И даже припомнил, что насчет яда она пару раз мутно упомянула. Он не поверил, а зря. Могли бы попытаться что-нибудь предпринять. Того же Деминтаса разыскали, промывание сделали. Хотя что могут Деминтасы? Врач сам толковал о справедливости смерти. Пришла с косой на костлявом плечике, значит, так нужно. Правда, кому нужно? Ванде, Егору, посторонним?…
Кажется, опять начиналось безобразное. Обмороки чередующиеся с какой-то необъяснимой возней. Кого-то хотелось споить, кого-то ударить, и, конечно, гнусные руки опять цепляли существо женского пола — совершенно неясно для каких таких героических целей, поскольку в состоянии «зеленых соплей» Егор становился абсолютно безобидным. То бишь не представлял ни малейшей угрозы для девственных душ, — недевственных, впрочем, тоже. Песню он при этом горланил вполне боевую. Про смех, который всегда имел успех и так далее. Пел, наверное, лет двадцать назад — еще будучи студентом. Только тогда они горланили хором, теперь он выступал в качестве солиста. Дважды упившийся до полной немоты Горлик порывался выкинуться из окна, и дважды Егор чудом вырывал его из лап смерти. Зато и сам подхватил бациллу суицида, умудрившись отобрать у зазевавшегося Марата тяжелый армейский автомат, с решительностью упихав солоноватый ствол в рот. Никто бы не спас его, но убийственный механизм бессильно клацнул, не пожелав уничтожения. Все патроны они расстреляли на крыше, о чем Егор совершенно забыл. Автомат у него отобрали, и снова потянулась череда незнакомых лиц. Трескуче полыхало под ногами, вдребезги разлетались стеклянные мониторы. Кто-то кричал и месил воздух кулаками. Егор отмахивался и мучительно долго убегал. В конце концов нежная рука самаритянки вовремя утянула его в сумрачное, заполненное одеялами и перинами тепло. И опять всплыла безликая незнакомка, жаркая и улыбчивая, с удовольствием повторяющая слово «маньяк». Это было у нее, по всей видимости, и похвалой, и ругательством, и всем прочим в зависимости от обстоятельств. На этот раз «маньяк» вынужден был разочаровать даму. Ему стало совсем плохо, и в один из моментов он обнаружил себя в туалетной комнатке припавшим головой к стальному беде. Его выворачивало наизнанку. А после, чтобы немного прийти в себя, Егор минут пятнадцать держал затылок под струей холодной воды. Жизнь представлялось черной и подлой, из-за каждого угла тянулись сине-зеленые раздвоенные языки чертенят, и тьма за окнами была самой египетской из всех египетских — без огней и призрачных ангелов. Впрочем один из небесных ангелов вскорости Егора навестил. Взяв за руку повел в родное купе, временами волоча, временами помогая подняться. И кто-то мохнатый постоянно путался под ногами — вероятно, черт, потому как все в мире сбалансировано, — у каждого ангела имеется свой антипод, свой маленький контрангел. Оба тянут человека за руки, каждый в свою сторону.
Только оказавшись в купе, Егор узнал Мальвину и Альбатроса. Пес, как большинство добропорядочных псов, в пьяном виде Егора совершенно не переваривал, показывая зубы, не позволяя себя гладить. Мальвина же действовала, как должна была действовать на ее месте всякая опытная женщина. Она уложила Егора в постель, прижимая ко лбу мокрый платок, стала утешать. Мягкий и полудетский ее голосок проливался струйкой живительной влаги. И, слушая ее, он окончательно расслабился, залившись слезами, признался, как он ее любит, как желает ей всяческого добра — ей и ее славному Альбатросу. Расплавленной горючей смолой жалость затопила по самую маковку. Жалко было всех вместе и каждого в отдельности. Мальвину он жалел в особенности. Тридцати— и сорокалетним есть, что вспомнить, — слава Богу, пожили. Повалятся мосты, и хрен с ними! Но ведь ее-то жизнь только начиналась! Другие в подобном возрасте шалили и мечтали. Детство, едрена шишка, это не блуждание по пыльным тамбурам! И было ужасно грустно от того, что преемственность не сбывалась, что у этой милой девочки в сущности не было будущего, не было даже того, что именовалось детством. То есть, она возможно, этого не сознавала, но он-то не слепой и мог сравнивать!
Весь этот сумбур он и попытался ей растолковать, называя самыми ласковыми именами, кляня мир и себя за то, что ничего они не смогли исправить. Отстраненно сознавал, что несет околесицу, разобрать которую крайне непросто. Впрочем, слова играли второстепенную роль, — кажется, Мальвина его понимала. Вникала в интонации, в переменчивую пьяную мимику. Умная и замечательная девочка-птица…
С поразительной отчетливостью — той самой, что навещает лишь в редких из снов, может быть, в наркотическом бреду, Егора посетило давнее видение. Он вспомнил, как лет пять или шесть назад — еще в той прежней жизни на каком-то из праздников он подхватил на руки трехлетнюю племянницу и медленно закружил под музыку. Кругом танцевали пары, и они тоже танцевали — взрослый мужчина и крохотное ясноглазое чудо, которое еще неважно разговаривало, но уже замечательно чувствовало воздушное течение нот. Он видел в полутьме ее восторженный, устремленный в никуда взор, ее крыльями разведенные руки и чувствовал, что завидует ей. В те минуты она была птицей и действительно летела, не ощущая его рук, повинуясь лишь дуновению музыки. Подобно могучему ветру, мелодия подхватывала ее, а через нее подавала команды рукам Егора, который кружился то быстрее, то медленнее, совершенно не боясь упасть, зная, что в секунды кружения он и сам чуточку теряет вес, на какую-то толику приподымаясь в воздух. Если годы, минувшие с тех пор приплюсовать к возрасту племянницы, получилась бы как раз девчушка вроде Мальвины.
— Девочка-птица, — прошептал он. — Ты моя девочка-птица…
С этими словами, продолжая удерживать ее за кисть, он и заснул, — повзрослевший ребенок подле умудренного подростка. Вероятно, было бы здорово увидеть ее во сне. Или вернуться в тот волшебный вечер, в танец маленькой племянницы, позволявшей брать себя на руки. Но пьяным редко снится подобное, и за Егором опять гнался тяжело пыхтящий неутомимый медведь — сначала бурый, а после почему-то белый, абсолютно заполярный. И сердце подстегивал самый настоящий ужас. Зловонное дыхание било в спину, ноги бессильно спотыкались. Когда же мгновения обреченности стали невыносимыми, он проснулся, чтобы разглядеть все ту же египетскую тьму и ощутить, как разламывается от боли голова. Пальцы по-прежнему сжимали кисть Мальвины, девочка дремала, неудобно приткнувшись затылком к стене. Несколько минут он глядел на юную пассажирку. Вид ее чарующим образом успокаивал, неведомым анальгетиком растворялся в отравленной крови. Несмотря на боль под темечком Егор вновь задремал.
— Коляныча потеряли, — шмыгнув носом, сообщил Мацис. — А все из-за этого хренова заморыша!
Старичка грубовато подтолкнули в спину. Павел Матвеевич присмотрелся к незнакомцу. Глаза старика напоминали пару серых осенних лужиц, кожа застывшим парафином обливало желтоватое нездоровое лицо.
— Кто такой? — полковник нахмурился. Нехотя снял ногу со стула.
— Говорит, станционный смотритель. Что-то вроде тутошнего диспетчера.
— А почему сам не скажет?
— Какой смысл? — уныло пробормотал старик. — Вы же ничему не верите. Для вас все теперь пуриты.
— Почему же все?
— Видел я, как вы Радека с помощником шлепнули…
— Там еще пара сморчков в подвале ошивалась, — поспешил с объяснениями Мацис. — К ним Во-Ганг сунулся, а они его ящиком по голове. Что с ними было делать? Ясное дело, шлепнули.
— Коляныча тоже они?
— Ну, не совсем… — Мацис неуверенно поправил на плече автомат. — Коляныча зверюга какая-то утянула. Там это… В подвале, значит, вода, а он близко к ней подошел. Она из воды и выскочила.
— Акула, что ли?
— Да нет, с ногами. Выбежала, тяпнула поперек туловища и назад. Во-Ганг только раз пальнуть и успел. Здоровая, говорит, тварь. С хвостом.
— А этот тогда причем?
— Так молчит же! Его по-доброму спрашивают, кто, мол, и что, а он, паскудник, — ни слова! Знать, мол, ничего не знаю, никого, мол, в подвале нетути.
— Так… Значит, зверюга с ногами и хвостом? Это что-то новенькое! — Павел Матвеевич озадаченно взглянул на старичка. Усохшее существо с воспаленным носом и куцей бороденкой. Ничего примечательного. И конечно же не пурит. Может, и впрямь станционный смотритель. Здесь ведь тоже полагался какой-то штат.
— Ну?… Что скажешь?
Старик безмолвно пожал плечами.
— Там в подвале еще это… — вспомнил Мацис, — стекло кругом битое, тара пустая. Похоже, винный склад был.
— А среди пуритов пьяные попадались?
— Теперь уже не узнаешь. Кто будет мертвых обнюхивать?
— Были пьяные, куда ж им деваться, — подал голос старик. Неуверенным движением придвинул к себе стул, устало присел. — Хотел бы вас поблагодарить за освобождение, да не могу. Помощников своих не прощаю.
— Во дает! — Мацис изумленно вытаращился на пленника.