10501.fb2 Вот кончится война... - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Вот кончится война... - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Поначалу я недоумевал, почему щуплый и малограмотный Музафаров ходит в первых номерах, носит «Дегтярева», стреляет из него в бою, а здоровый, бойкий Шалаев – второй номер, носит сумку с пулеметными дисками? Потом стал замечать, что к Музафарову во взводе относятся с уважением, да не зря же у него на груди орден Славы и медаль «За отвагу».

Мы с Музафаровым могли бы разговаривать на родных языках, понимая друг друга без труда. Но он никакого желания сблизиться со мной не выказывал, интереса не проявлял, сам первый не заговорил со мной по-татарски, вернее, вообще не разговаривал.

Второй номер Музафарова Сашка Шалаев, крутоплечий, широкогрудый, с черной чуприной из-под лихо надетой ушанки, с лицом смуглым, чернобровым, кавказским, с первого взгляда казался парнем красивым. Но его пригожее молодое лицо искажали темные, часто угрюмые, злые, а иногда, по настроению, насмешливо колючие глаза и презрительные губы. Он был ехидой, ругателем и, видно, ничего и никого не боялся. Ко мне, и вообще к нам, молодым, своим ровесникам, он относился несколько свысока и важничал. Может, предметом его гордости был орден Красной Звезды? Где, когда, как заработал он этот орден, я не знал, да и не очень интересовался. Если наградили, значит, заслужил.

Очень заметен был еще один человек, Голубицкий. Ростом он был около двух метров, так что кургузая шинелишка была ему выше колен. Как этот носатый человек с черными умными и печальными глазами попал в кавалерию, к лошадям, к трудной службе крестьянских парней, было непонятно. Тем более, по его словам, до войны в Одессе он работал директором магазина. По грамотности, по складной речи ему бы подвизаться в штабе писарем или еще каким-нибудь «придурком», а он тут, среди «копытников». Да «копытник»-то он хреновый: на каждом марше своему коню набивает спину, потому как не умеет ездить верхом, не умеет облегчаться. На привалах помкомвзвода заставляет его искать глину и, залив мочой, прикладывать на набитое место. Прозвище у Голубицкого – Одесса. Так прозвал его Шалаев. Правда, кроме Шалаева, никто во взводе не кликал его Одессой. Да вообще мы, молодняк, относились к Голубицкому уважительно – одессит, бывший директор магазина, да старше нас вдвое – под сорок.

А вот коноводам, старикам Решитилову и Федосееву, подперло уже под пятьдесят. Решитилов, рыжеватый мужик с серыми, тихими и всепонимающими глазами, был на гражданке председателем колхоза. Человек он был спокойный, немногословный. А другой старик, Федосеев, с лицом смугло-татарским, добродушным, ничего военного не имел во внешности, кроме смятых погон, а ватник, валенки, когда мороз, и видавшую виды ушанку он мог носить и на гражданке. Он любил иногда поворчать на нас, но ни крика злобного, ни сварливых попреков я ни разу не слышал от него, хотя мы, новоиспеченные кавалеристы, не очень-то бережно относились к лошадям и амуниции. Может, они, старики, жалели нас, своих сынков, может, чувствовали вину перед нами – дескать, вот они, мальчишки, идут в бой, могут погибнуть, а мы, их отцы, остаемся возле коней.

Остальные ребята, Худяков, Гаврилюк (фамилии троих еще не знал), остальные ребята были, как и я, молодые, двадцать пятого года рождения.

Конечно, пока что самым близким человеком для меня был сержант Баулин, ручной пулеметчик, и нас как будто уже связывал не только ручной пулемет – он первый номер, я второй, – но как бы и братское расположение друг к другу; у него, как к младшему, несколько покровительственное, а я видел в нем старшего и уже любил его. Он был рослый, худой, поджарый. И подтянутый, очень аккуратный. У него было хорошее лицо, чуть смуглое, по-мужски красивое, правильное, совсем не деревенское, хотя он был мужик деревенский, откуда-то с Брянщины. Лицо его с первого взгляда казалось суровым, суровость эту придавали ему ранние складки на щеках, морщины. Но на лице этом постоянно теплилась какая-то женственная, что ли, доброта, серые глаза его смотрели просто и печально, а мягкие губы держали простодушную или, может, виноватую улыбку. Говорил мало, никогда не повышал голоса и не матерился и на зов «Баулин!» всегда отвечал коротким и как будто радостным «Ай?». Помкомвзвода старший сержант Морозов звал Баулина почему-то по отчеству: «Петрович!», хотя и Баулин был намного моложе Решитилова, моложе Голубицкого, которого все звали просто Голубицкий.

Как-то раз я перечитывал письмо от Полины. Я любил перечитывать ее письма. Они начинались словами: «Здравствуй, родной!». Мне еще никогда никто таких слов не говорил, таких писем не писал. От этих любовных слов, написанных карандашом на тетрадном листе, в душе моей, постоянно живущей в сладком томлении, поднималась непосильная радость, а поделиться было не с кем. Так вот Баулин увидел, как я читаю письмо, и спросил застенчиво:

– Из дома письмо?

Я ответил, что от девушки. И рассказал, что в госпитале познакомились, что она эвакуировалась в Ленинград, а я вместе с госпиталем переехал под Гольдап, что она сначала написала два письма, потом замолчала и не отвечает на мои письма.

– А из дома от матери получаешь?

Я сказал, что нет у меня ни отца, ни матери.

– Выходит, такой же сирота, как и я.

Я не спросил, почему он сирота, а только взглянул на него вопрошающе.

– Мать у меня умерла в оккупации, а жену с ребенком немцы угнали, – сказал Баулин, спокойно-задумчиво всматриваясь в свою печаль. – Если жива, должна быть где-то здесь, в Германии. Ишачила на какого-нибудь бауэра… Буду искать… Хотя не знаю, не знаю, надеяться особенно не приходится…

Теперь, после этого разговора, я о Баулине знал, если и не все, то уж главное в его жизни и большое его горе и сокровенную его надежду я понял.

Из второго, третьего и четвертого взводов я успел узнать только взводных – лейтенанта Алимжанова, лейтенанта Хоменко и лейтенанта Сорокина; между прочим шутка «Следи за мной!» относилась к лейтенанту Алимжанову, казаху по национальности. Говорили, что он в атаку всегда ходит впереди взвода и вместо того, чтобы командовать «Вперед, за мной!», командует: «Взвод, следи за мной!». Был еще в эскадроне пулеметный взвод на тачанках, но я там ни с кем пока не успел познакомиться.

Вот такие мы были разношерстные, совсем не похожие на тех лихих конников на породистых конях, которых я видел в кино. Многие из нас в кавалерии оказались случайно, пришли из запасных пехотных полков. Да, видно, уже для войны не хватало людей, скребли остатки в тылах, в госпиталях, уже ребята 26-го года рождения после спешного обучения в запасных полках догнали нас в Германии. В потертых шинелишках, в старых телогрейках, в ватных штанах, поверх всего этого плащ-палатка, обычные солдатские ушанки – только сапоги со шпорами, у кого они есть, да синие погоны отличались у нас от пехтуры. Да еще переходы мы делали верхом на конях. Кони наши тоже были разномастные, хорошо, кому достались низкорослые, но выносливые «монголки», а то немало уже было случайных, не приспособленных к верховой езде кляч.

И вот нам таким, латаным-перелатаным после ранений, смертно уставшим после четырех лет войны, но все еще крепким, жилистым, неодолимым, предстояло дойти до Берлина и закончить войну с победой.

– К пешему бою слеза-а-ай! – прошла команда по эскадрону, шутки «Следи за мной!» не послышалось, потому как тут же раздалась другая команда: – Передать коней коноводам!

Мы приближались к уханию орудий и татаканию пулеметов, по звуку, немецких. Стрельба, хотя и еще отдаленная, где-то за лесом, била по нервам, возбуждала тревожно-радостное предчувствие опасности, сердце то и дело екало и как бы проваливалось куда-то в брюхо. Кони настороженно прядали ушами, и я подумал: знают ли или хотя бы догадываются четвероногие, что участвуют в большой человеческой войне и чувствуют ли как-то эту войну? Я взглянул в добрые чистые глаза своей Машки и понял, что ей нет никакого дела до нашей войны, что она просто работает, носит на спине человека и за это ее кормят, а кого возить, русского или немца, ей безразлично, лишь бы на перевалах кинули перед ее мордой охапку сенца и вешали на голову брезентовую торбу с овсом. Прощаясь с конем, я похлопал его по шее, отдал повод Решитилову и зашагал рядом с Баулиным. Справа, недалеко от дороги, стоял редкий березняк, среди березок кое-где темнели сосны. За лесом постреливали. Под ногами мягко поскрипывал влажный теплый снег – была оттепель, а сверху сеялась туманная морось. От проселка повернули в лес, пошли по узкой лесной дорожке, утоптанной по снегу ногами и наезженной колесами машин и орудий. Шли вразброд, курящие курили, разговаривали, шутили, сморкались, отходили по нужде в сторонку, потом догоняли. Позади нас шли второй, третий и четвертый взводы. Нас нагнали пулеметчики, приданные нашему взводу. Пулемет станковый и коробку с лентами они везли на санках, подобранных где-то на дорогах войны. Навстречу шли пехотинцы с лейтенантом, человек пять, шесть, один был ранен в руку, сквозь бинт проступила кровь.

– Ну как немец? – спросил Шалаев.

– Стреляет гад! – ответил пехотинец.

Пехотный лейтенант и наш взводный Ковригин обменялись двумя-тремя словами, и мы пошли дальше. Вышли к полянке, посреди поляны стояла пушка с коротким, задранным вверх стволом, возле нее хлопотало несколько солдат. Один загнал снаряд в казенник, другой клацнул затвором и как бы невзначай рванул шнур. Пушка дернулась, ухнув и выпустив снаряд, и к ногам солдата вылетела дымящая гильза. В ту сторону, куда стреляло орудие, никто не смотрел, и казалось, что артиллеристам нет никакого дела до того, куда летят их снаряды и попадают ли они в цель. И вообще в их как будто ленивых движениях и спокойных, даже скучных лицах стрельба из пушек виделась привычной, давно надоевшей им, хотя и необходимой работой, от которой они уже устали.

Теперь впереди нас никого не было, то есть впереди нас были только фрицы. Значит, мы вступаем в бой, точнее, мы уже вступили в бой.

Я вступал в бой не впервой. В первом бою больше любопытства, чем боязни, или боязнь и любопытство вместе. Тяжело вступать в бой по второму разу после отдыха. Но деваться некуда, надо воевать, ты мужчина, солдат, ты принял присягу, и ты обязан выполнять свой долг. Чувствуешь, понимаешь, что назад хода нет, ты должен войти в бой и идти только вперед, убив или прогнав врага, это в лучшем случае, если тебе повезет, если не подкосит пуля во время атаки. Хорошо если только ранит и ранит легко, уйдешь или унесут в тыл, в санбат, в госпиталь. Но ведь через какое-то время снова в бой. А ценой тяжелого ранения и увечья освободиться от войны не желает ни один солдат. Освобождают солдата от войны только смерть или победа, если доживешь до победы. Все это было бы похоже на безысходность, на обреченность, но сердце солдата не принимает безысходности, отбрасывает смерть, солдат, хороший солдат, смекалистый солдат, действует и надеется перехитрить смерть, проскочить через нее и выйти из боя живым.

Шагая лесом рядом с Баулиным, я испытывал и лихорадящую тревогу и что-то похожее то ли на радость, то ли на наивную мальчишескую гордость оттого, что я, вооруженный настоящим карабином, иду в бой (я думал о Полине и видел себя ее глазами), оттого, что я в Германии, что конец войны уже не за горами. Радостно воспринимались и запахи талого снега, зимнего леса, махорочного дымка – и все это вместе с тревогой ощущалось остро, до опьянения, как будто на краю какой-то грани, что ли, за которой уже нет всего этого. Правда, я не сознавал, не осмысливал все эти чувства, переживания, я просто жил в них, жил перед боем, может, и перед смертью.

Мы перемахнули какую-то изгородь из проволоки, не из колючей, наверное, отгораживающую лес или поле от скота, и вышли к оврагу, спустились в овраг, наш первый взвод взял влево, поднялись на противоположный склон оврага, заросший молодыми березками, и остановились, не выходя на опушку. Перед нами лежали открытые увалистые поля, видно, пашни, теперь под снегом. Слева горел хутор, черный дым упирался в низкое небо. За ближним увалом с пологими склонами высился правее хутора увал повыше, на склоне его там и тут взметывались взрывы, рвались, наверное, снаряды той пушки с коротким стволом. Немцев, их окопов еще не разглядели. Взводный своим обычным твердо-спокойным синим взглядом, слегка щурясь от белизны снега, смотрел на поле и что-то соображал. Видно, не решался шагнуть сразу на открытое поле, боялся напороться на огонь противника, боялся ошибки и напрасных потерь. Ведь до нас здесь побывали пехотинцы, снег в овраге был утоптан; наверное, пехотинцы из оврага поднимались в атаку, но не смогли продвинуться. Но мы продвинемся, должны продвинуться и прогнать немцев из их окопов. У кавалеристов, как и у моряков, был свой гонор, дескать мы, кавалеристы, «головорезы Осликовского», отчаянные парни, когда поднимаемся в атаку, немец драпает от одного нашего вида.

– Гайнуллин, – негромко позвал меня старший лейтенант Ковригин, и я, гадая, для чего взводный меня зовет, подошел к нему, – продвинься вон туда, – он показал рукой на поле, на окатистый склон ближнего увала. – Только быстро, бегом!

Я понял: это испытание. Ты пришел из штадива, дисциплинка у тебя хромает, посмотрим, что ты за солдат, на что ты способен, за какие такие подвиги дали тебе орден Славы? Ну, если убьет тебя, ты ведь новенький, ты еще не наш, не Музафаров же ты. Думал ли так взводный, не знаю, может, и не думал, а думал за него я сам, но испытывать меня в бою, наверное, хотел.

– Есть продвинуться!

– Сумку оставь здесь.

Сумку с дисками я передал Баулину, вышел из березок и, мгновенно смекнув, что фриц, завидев меня, не сразу выстрелит или выпустит очередь из пулемета, а какое-то время будет ловить на мушку, поэтому первые десять шагов пробегу по прямой, потом прыгну вправо, затем сигану влево и, пробежав эти сто метров зигзагами, упаду вон там, где топорщится сухой бурьян из-под снега, где низина плавно переходит в пологий скат увала, прикинув все это мгновенно, я выбежал на открытое место, словно на край пропасти, и побежал, как бегут, наверное, сквозь бушующее пламя, бежал зигзагами и, добежав до бурьяна, рухнул наземь и отполз в сторону. И тут же по тому месту, где я только что лежал, стегнула пулеметная очередь, взметнулся, завихрился снег, смешанный с ошметками бурой земли. Опоздал фриц, а я лежал живехонек. Чувство опасности, чувство того, что ты рядом со смертью, на тонкой черте, отделяющей твою жизнь от смерти, чувство это было похоже на отчаянную веселость, хотя веселиться бы неотчего; наверное, душа моя защищалась этим странным чувством от безумия страха. Я оглянулся. Едва заметный за березками взводный стоял на том же месте, ребят не было видно – они лежали. Прошло несколько минут – никто не перебегал ко мне.

– Гайнуллин, назад! – услышал я, наконец, голос старшего лейтенанта.

Я отполз чуть в сторону, чтобы немец сразу не скосил меня очередью, рывком поднялся и, пригнувшись, пустился назад. Бежать снова зигзагами у меня уже не было терпения, я побежал напрямик, чувствуя ничем не защищенную спину и в то же время почему-то надеясь, что фриц не выстрелит мне в спину, может, не успеет, может, просто поленится охотиться за бегающим туда-сюда русским, словом, я благополучно добежал до березок, вбежал в них и бросился наземь. И как только лег, тут же по тому месту, где лежал взвод, засвистели пули. Мы все лежали, стараясь углубиться в снег, стараясь спрятать головы за тонкими стволами березок, а старший лейтенант Ковригин продолжал стоять, пули отсекали рядом с ним метки, а он стоял и смотрел на поле. Хотелось крикнуть ему, чтобы он лег, но советовать и приказывать старшему по званию – не солдатское это дело. Может, это длилось минуту-другую, пока старший лейтенант принимал решение, что делать дальше, но мне казалось, что прошла вечность.

– Ой-ой-ой! Меня ранило! – вдруг жалко закричал, заплакал, застонал лежащий недалеко от меня молоденький солдатик, имя которого я еще не знал. Лицо у него сразу сделалось серым, неузнаваемым. К нему подполз Голубицкий и сказал:

– Ничего, ничего, браток, терпи.

– Голубицкий, вынеси меня отсюда! – взмолился паренек. – Голубицкий!

– Вынесу, вынесу, – негромко басил Голубицкий. – Только ты не паникуй.

Он привстал, подхватил раненого, закинув его левую руку себе на шею, и потащил к оврагу. Одной ногой солдат пытался переступать, а из другой, безжизненно волокущейся, из дыры в сапоге, капала на снег кровь. Старший лейтенант наконец как будто решил что-то, молча махнул рукой в сторону оврага и неспеша пошел назад. Мы поднялись и спустились за ним в овраг. Немного постояли возле раненого. Голубицкий хотел было разрезать сапог на раненой ноге солдата, но тот захныкал: «Не порть голенище, распори по шву, как же я без сапог буду?!» А сапоги у него были добротные, яловые, видно, как и я, паренек долго припухал в тылу и раздобыл там хорошие сапоги. Голубицкий снял с ноги раненого сапог, перевязал рану, поверх бинта намотал портянки и, рослый, здоровый, взвалив парня на закорки, неся в руке его карабин и разрезанный сапог, потащил в тыл.

Ранение нашего товарища и вид крови возбудил в нас темную злобу на немцев. Когда немец в тебя еще не стреляет, ты ненавидишь его какой-то спокойной или рассудочной, что ли, ненавистью, но как только он начинает бить по тебе, в душе твоей поднимается та самая лихорадка злобы и ненависти, которая в смертоубийственной драке бывает сильнее страха, сильнее разума.

Мы продвинулись по оврагу ближе к второму взводу. Второй, третий и четвертый взводы тоже никак не могли высунуться из оврага. Бил пулемет, только не тот, не со стороны горящего хутора, не тот, который обстрелял меня, а из другого окопа. Мы залегли на краю оврага. Лежа, мы не видели немецких окопов, потому что поле между возвышенностью, где сидели немцы, и краем оврага, где лежали мы, поле это было немного выгнуто, так что мы прятались в мертвом пространстве. Взводный приказал пулеметчикам Васину и Кошелеву выдвинуть станковый пулемет вперед и открыть огонь. Васин и Кошелев (теперь я знал их фамилии) выкатили станкач из оврага, поставили чуть впереди нас, повозились немного, заряжая, выпустили по немцам длинную очередь и, опустив головы, отползли назад.

– Товарищ старший лейтенант, бьет по щитку! – пожаловался Васин, солдат с широким монголистым лицом.

– Продолжай огонь!

Васин подполз к пулемету, привстал и снова дал длинную очередь. Рядом с пулеметом, вскапывая снег и почву, ударили пули, Васин прижался к земле, снова отполз назад.

– Взвод, ползком вперед! – негромко скомандовал Ковригин.

Мы подползли к самому краю мертвого пространства и теперь, приподняв головы, могли видеть немецкие окопы: вот они, совсем рядом, я мог даже разглядеть высунутую из окопа голову в каске. За окопами, чуть поодаль, в два ряда стояли обрубленные деревья, видно, там проходило шоссе. Взводный лежал чуть позади нас.

– Баулин, огонь! – скомандовал он.

Баулин поставил пулемет на сошки, прицелился и выпустил длинную очередь, над бруствером немецкого окопа взметнулась желтая пыль, голова тут же исчезла, я вытащил из сумки заряженный диск и держал наготове. Справа снова зататакал станковый пулемет и стрелял из «Дегтярева» Музафаров. Левее, на увале со стороны горящего хутора, то и дело рвались снаряды.

– Приготовься к атаке! – голос Ковригина был негромок, как будто даже спокоен, но жестко властен: – Музафаров, давай!