105055.fb2
- Я знаю. Веришь. Ты предчувствовала это с самого начала.
- Понятно, ты бы не шутил...
- Нет.
Только теперь она отступила от него; вместе с этим отвела взгляд и осмотрела кабинет. У Трудного в мыслях, резко и выразительно, мелькнул образ Виолетты, в защитном жесте складывающей руки на груди и сводящей плечи вовнутрь; буквально через мгновение она и вправду так сделала. Ян Герман чуть ли не улыбнулся. Такой род ясновидения со временем развивается в каждой семье.
Виола стиснула губы, отважно принимая на себя полное осознание подчиненности каким-то невидимым силам уже из-за того факта, что ты все время находишься под их наблюдением.
- И что теперь?
- Теперь придется поторговаться. Я жду, когда мне выставят цену.
- Это Конь дал тебе эту книжку?
- Да, ответил он, не успев сориентироваться, что Виолетта гневным взглядом указывает не на произведение Чарльза Говарда Хинтона, а на черную Книгу; обе эти книжки он приволок морозным и снежным утром из погруженного в зимней лени города, а она, открывая ему дверь, делала вид, будто не обращает на них внимания. Только ведь она разумная женщина, Ян Герман не забыл об этом. Она знала про Коня, хотя не знала про гетто; она знала о духах, хотя ничего не знала про комнатку на чердаке. Трудны чувствовал, что поддерживая жену в положении частичного незнания, по сути самой допускает акт грубейшей лжи. Отказ от действия тоже является действием; считаются лишь наши решения, а не результаты бросков костями. Потому-то он и лгал, лгал сознательно, точно так же, как лгал Исааку Гольдштейну. И теперь глотал горькую блевотину: Я вовсе не добрый, я злой, злой человек.
- Янек! Янек, погляди мне в глаза! - наморщила она брови. - И запомни одно: без меня ничего! Без меня ничего!
- Ладно, ладно.
- И не будь таким уверенным в своем. Я еще не решила, что это: безумие или только истерия.
- Но дети...
- Считаешь, будто я подвергну их какой-либо опасности? Ты же меня знаешь.
- Знаю и потому не пойму...
Виола улыбнулась, но никак не примирительно.
- Ты мне еще ничего не объяснил. А я должна знать все, все. После завтрака...
- Я не голоден.
- ...приду сюда, и мы поговорим. Может к тому времени ты протрезвеешь.
Она вышла. Чужая женщина, чужой человек, враг.
Ян Герман глянул на часы: без двадцати девять. Скоро будет завтрак. В его распоряжении час, не больше.
Он поднялся и закрыл за женой двери, затем вернулся к столу. Там он уселся на стуле, отодвинув в сторону по пустой столешнице латинскую рукопись и книжонку Хинтона. Затем выпрямился, опершись предплечьями о стол.
- Я жду, - сказал он в пустоту.
Вообще-то говоря, ответа Ян Герман не ожидал. За окном был день, а дом шумел отзвуками утренних ссор проснувшегося семейства - и это были обстоятельства, уж никак не способствующие проявлению темных сил. Ошибку, допущенную Трудным, совершило бы в подобной ситуации большинство людей: дело в том, что он все еще применял к действительности искусственную, априорную логику авторов романов ужасов, поскольку на самом деле - до сих пор еще - он в эту действительность не верил. Виной тому были все те годы, которые он сам пережил, твердо стоя на земле: где-то очень глубоко в нем жило органическое, фундаментальное, инстинктивное неверие. Это ночь лишала его влияния на мысли, чувства и рефлексы Яна Германа - но ведь сейчас ночи то и не было.
- Я жду, - повторил он, но ждал недолго.
Трудны почувствовал, как нечто зажало его плечи и бедра. Что-то дернуло им. Он падал, но вверх. Он взлетал ввысь, но куда-то вниз. Ян Герман инстинктивно вскочил на ноги и схватился за край стола. Вот только под ногами у него не было уже пола, и столешницы под пальцами. Глаза у него были открыты, и поэтому Ян Герман не кричал: его парализовал шок абсолютной дезориентации. Трудны был дезориентирован в самом буквальном значении этого слова.
Кабинет исчез, он не видел своей комнаты: ни ее внутреннего убранства, ни ее стен, ни вообще дома. В паническом ужасе он дергал головой - по сторонам, вниз, вверх - пытаясь высмотреть хотя бы единственную известную ему неизменную точку отсчета. Но такой не было. Ян Герман не кричал, потому что у него перехватило дыхание, а еще потому, что он чувствовал смертельную разреженность атмосферы, в которой очутился, все время увеличивающуюся по мере его продвижения в неизвестном направлении, но и движение он воспринимал только лишь через неустанную перемену всего окружающего. Это уже Тибет, подумал он, загнанный в абсурд истерией. Это уже Гималаи - ведь это же в горах так тяжело дышать.
Глаза у него были все так же открыты - он не был в состоянии закрыть их - и поэтому видел, что это ни в коем случае не та Земля, на которой жил и которую знал. Вокруг него хлопали полотнища какой-то темной материи, исчезая и появляясь буквально в одно мгновение. Иногда параллельные, иногда перпендикулярные по отношению друг к другу, иногда даже пересекающиеся, они тянулись из бесконечности в бесконечность, а сам он мчался сквозь них. Но на самом деле, этого движения он совершенно не чувствовал; дезориентированные чувства подсказывали ему нечто совершенно противоположное: он неподвижно застыл в центре всего, а это все словно в калейдоскопе спадает и выпадает из окружающего его пространства. И какая-то часть его разума знала, что сам он просто испытывает определенные аспекты естественной относительности движения.
Полотнища темной материи и мясистые облака, и губчатые деревья, и маслянистый дождь, и маячащие на горизонте серые плоскости космических по величине каменных стен, а еще шары, слезы, шайбы, тороиды и бублики разноцветных масс, имеющих консистенцию стынущей магмы, и массивные глыбы, и просто камни, и просто песок, и все, все, все - повсюду. Достаточно было быстро мигнуть, чтобы весь наблюдаемый Яном Германом мир совершенно изменился. Неужто он и вправду перемещался так быстро? А может было достаточно самого факта движения? (Боже, по отношению к чему?!)
И перемены не были только лишь целостными, хаос не ограничивался ритмичным стиранием одних видов и мгновенной заменой их другими. Посреди всего этого имелись последовательности, некоторые подлиннее, другие покороче, будто в полифоническом музыкальном произведении, где нет согласия между отдельными мелодическими линиями. Эти самые скалы на горизонте наверняка они скалами вовсе и не были - выдержали всего лишь полминуты, меняя только свой оттенок; затем они расплылись в тумане, после чего сам этот туман приблизился к Трудному на расстояние вытянутой руки, а потом вообще исчез. Дождь, льющийся по дуге, начинался и заканчивался каждые пять секунд. Магма - которая наверняка магмой и не была - метаморфируя, принимала одну форму за другой, причем, все были выпуклые, все гладкие: все эти шары, бублики и двухметровые яйца. Впрочем, форма подавляла размеры; могло показаться, будто здесь совершенно не выполняется закон сохранения массы: глыбы съеживались и раздувались (от кулака до горы и от горы до мячика) в совершенно незаметные отрезки времени, а нередко даже быстрее, чем сам Ян Герман был в состоянии подобную перемену зарегистрировать, поэтому очень скоро он даже не осознавал тождества конкретных объектов: превратилась ли виденная только что дымная спираль в розовый пенный гриб или же в вон то багровое облако? Трансформации, трансформации, трансформации; перемена, перемена, перемена; поворот, поворот, поворот движение. Что это за мир? Можно ли вообще говорить здесь о каком-то конкретном, замкнутом месте в пространстве? Скорее всего, это напоминает совершенно случайное сборище самых различных миров, через которые Ян Герман сейчас пролетает, пронзается, словно игла, прокалывающаяся через слои беспорядочно смятых полотен - каждое из которых обладает свою собственную фактуру, цвет, толщину и эластичность.
Поскольку все так же - в результате отдельного нажима на различные части тела - у Яна Германа оставалось впечатление того, что он остается в невидимых челюстях какого-то капкана, в зажиме ловушки, вызывавшей кажущееся движение; и поскольку это движение - во всяком случае, все впечатления от него, что было одно и то же самое - не переставало, то Трудны не сразу, а на самом деле очень поздно, сориентировался в следующем удивительном впечатлении: так вот, он уже не весил столько, сколько должен был. У него отобрали вес. Он взлетал в невесомости.
Вторым же постоянным и длящимся процессом, наряду с уменьшающейся гравитацией, было постепенное затемнение света, интенсивность освещения постепенно уменьшалась. Со светом вообще была странная штука, ведь откуда он брался, раз на этом квази-небе, замыкавшем сферу вокруг Трудного как со стороны зенита, так и со стороны надира, и ни в чем не похожей на обычное, земное небо, разве что кроме впечатления пустой, бледной бесконечности, не было солнца? Так откуда же брался свет, раз не было солнца? И что же это за небо без солнца, без луны или, хотя бы, без звезд? А на самом деле, в глазах Яна Германа это было вовсе даже и не небо, а только - пространство. Так или иначе, он не замечал в нем никакого конкретного источника света.
Теперь же на него наваливалась темнота. Мрачный горизонт этого невозможного мира быстро приближался к Трудному. Что-то начало им сильно дергать; сила, до сих пор перемещавшая его, заменила спокойное перемещение по прямой в сумасшедший зигзаг. Яну Герману уже совершенно не хватало воздуха. Он не видел выдыхаемого им воздуха, но он был уверен, что тот сжиживается в туман, как только покинул его губы, ибо здесь царил ужасный, пронимающий до костей мороз; так что, вполне возможно, Ян Герман просто оставлял собственное дыхание у себя за спиной. Мороз усиливался, темнота становилась глубже и глубже, а вот страх в Яне Германе - страх его практически взрывал изнутри. В окружавших сумерках набухали и переваливались какие-то гигантские формы. Сопровождающая все это неестественная тишина заставляла Трудного вслушиваться в удары своего безумно разогнавшегося сердца. И это обманчивая камерная беззвучность среды, а также отсутствие чувствуемых кожей прикосновений ветра спровоцировали Яна Германа на отчаянное подозрение: а вдруг все это только обман, иллюзия? Может я до сих пор нахожусь в кабинете? Он не видел этого, не осознавал этого - но становящееся день ото дня все прекраснее чудище планировало через это невозможно пространство вместе с ним; она окутывала его своим невозможно мягким телом, с переполненной удовлетворением улыбкой на ночном лице оно вгрызалось в сердце и разум Яна Германа, наконец-то готового инициировать симбиотический союз с чудищем до самой своей смерти. Ты уже мой, шептало оно ему на ухо, и он и вправду что-то слыхал, честное слово: какое-то деликатное дыхание, какой-то тихий визг, как бы отзвук тысяч пролетавших мимо буквально в миллиметре от него ружейных пуль.
- Неееет!!! - возопил он всеми остатками воздуха, который сумел собрать в легкие, и голос его прозвучал пугающе чуждо и совершенно нечеловечески.
И тут же направление движения изменилось, все происходящие вокруг него процессы начали повторяться в обратной последовательности; при этом возвращение длилось намного короче, чем дорога в предыдущую сторону: может скорость падения возвращающегося Трудного была больше, а может орбита, по которой он перемещался в сей раз, была значительно короче. Потому что он не был в состоянии сравнить обе преодоленные трассы. Те же самые? Другие? Он не знал, хаос победил его окончательно.
Ковер кабинета нежно коснулся его спины; он был у себя, лежал на полу, пялился в потолок. Капкан его выпустил.
Очень долго Ян Герман находился в этой недвижности, просто дыша. Он наслаждался постоянством окружения, в котором ничего не меняется, все остается в одной и той же форме на века: вот это стол, вот это телефон, вот это стул, вот тут книжный шкаф, это вот кресло, окно, штора, стена, люстра, а вот это потолок.
И вот тут потолок заговорил с ним грубыми, топорными губами, шириной почти в полтора метра:
- Я.
19
- Ты, Шниц, - заговорило чудище словами и мыслями Трудного.
- Я.
Очень трудно понять логику безумия, точно так же, как сложно проследить процессы мышления сумасшедшего. Вначале пришлось бы принять их догмы как сои, а это действие иногда просто убийственное для здравого рассудка нормальных людей. Чудище безумия, которое со всеми удобствами уже разместилось внутри Яна Германа, ворвалось туда без всякого насилия. Никакого сражения ведь и не было. Воистину, никто не сходит с ума вопреки своей воле. Хотя, и вправду, у многих подобное случается совершенно незаметно, без какого-либо участия их сознания; точно так же случилось и с Трудным. Он своего чудовища даже и не видал. Один лишь раз услыхал ее шепот, но не узнал его - да и откуда ему было его знать? Теперь-то ничего уже и не поделаешь. Теперь вообще нет никакого шанса ни увидеть его, ни услышать, потому что ты не способен к объективному наблюдению и осмыслению, сам являясь объектом такого осмысления и наблюдения. Невозможно отличить собственных мыслей в своей голове от - тоже собственных, но - подсказанных.
Засмеялся растянувшийся на ковре Ян Герман, всматривающийся в щель губ на потолке.
- Ты, Шниц, ты! Ну конечно же, ты! Сволочь жидовская, вот кто ты есть! Ведь ты убил бы моих детей, убил бы их, правда? Правда?!!
- Самая истинная, - ответили потолочные губы; исходящий из них голос человеческим не был, более всего он походил на хриплые звуки многократно проигрываемых граммофонных пластинок, механические вибрации водопроводных труб. - Только ты не заставишь меня сделать это. Ты сделаешь все, что я скажу, герр Трудны.
Ян Герман вскочил с ковра, вспрыгнул на стол и потянулся рукой к губам Шница. Те исчезли. Он оглянулся - чудище подсказало, куда: губы всплыли из коричневых обоев над стоящим у самого окна креслом.
- Не дури, - сказали губы. - Ты не в состоянии причинить мне хотя бы малейший вред.
Трудны спрыгнул со стола и еще в полете завопил.