105112.fb2
— Не забыл, конечно, Валентина Андреевна, а в чём дело-то? — невинно поинтересовался Олег.
— Ваш внешний вид! — взбешённая Тортилла даже подпрыгнула на своём стуле. Такой она Олегу нравилась больше всего: маленькая, нечистые волосёнки дыбком, очёчки снова сразу запотели, напряглась вся, коготками в столешницу вцепилась. Ну, прямо анекдот про старую, беззубую, но очень злую собачку: не закусает, так засосёт насмерть. — Ваш внешний вид!
— Но я же подстригся. Вы как просили, я сделал, — честные карие глаза Олега лучились удивлением и непониманием. Он полностью расслабился и кайфовал: такие моменты почти компенсировали безденежье и тягомотную трясину газетной текучки. — И даже бороду сбрил. Почти.
Тортилла неожиданно вздохнула и устало махнула ручкой, — иди уж, мол. Скандала не получилось. «Сдаёт старушка, что ли? — подумал Олег, поправляя чёрную таджикскую тюбетейку на гладко выбритом черепе, — или что-то такое чувствует нехорошее?»
…Сегодня ночью на смене в котельной, накатив с напарником Валеркой-Таджиком дурной китайской водки, Олег пошёл на кардинальные изменения. Голову Валерка ему побрил, затем избавились от усов, бородку оставили только. Клинышком. Чистой воды импровизация — проколотое ухо и серёжка в нём. Просто водки было много, а серьга-колечко валялась в душевой уже с месяц: чья-то зазноба оставила, наверное. Таджик, оценив плоды совместных усилий, открыл свой шкафчик, достал тюбетейку — память о далёкой родине — и надел её на Олега. Восхитился: «Абрек, слушай! Дарю!». Выпили за абрека; отдельно — за тюбетейку.
Утром был понедельник, и на планёрку Олег, как всегда, опоздал. Скромно пристроившись на подоконнике, — стула, как обычно, не хватило — Олег ждал, пока на него обратят внимание. Не замечать его было среди коллег правилом хорошего тона. Только Палыч, бывший работник компетентных органов, по старой привычке влезть в душу, а потом заложить, подходил в курилке с разговорами за жизнь. Сам он никогда не курил, но в кармане держал пачку вонючей курской «Примы» и спички.
— Здравствуйте, Олег Викторович, — Тортилла вложила в приветствие годовой запас яда и сарказма. — Что это вы сегодня так рано?
— У нас с Таджиком, Валентина Андреевна, водка кончилась, — охотно пояснил Олег. — А сменщики, жлобы, врут — бабок нет, не заняли…
— Какие бабки! Что вы постоянно тут клоунаду устраиваете! Сейчас особенно важно показать молодым опасность возвращения старого режима, используя все возможности нашего печатного органа. Именно об этом говорил в последнем интервью глава администрации района. А вы? Вы подготовили молодёжную страницу?
— Практически да, Валентина Андреевна. Вот, — Олег протянул листы бумаги, — экспресс-опрос учащихся старших классов «Выбираем свободу!», это коллективное письмо демячейки из профтехучилища «Спасибо демократии за нашу счастливую юность» и воспоминания диссидента Кобякина о том, как Берия и инопланетяне преследовали его за либерально-демократические убеждения в тридцать седьмом.
— Кобякин… Кобякин — это хорошо. Инопланетян убрать, и вот здесь, где он доказывает необходимость введения НЭПа Ленину в открытом письме, смягчите. Зачем он пишет в приветствии Владимиру Ильичу: «Ты, жидовская морда!». Это, по-моему, слишком. Да. И придумайте что-нибудь этакое весёленькое, сатирическое о старом строе. Ну, как вы иногда умеете. Только, пожалуйста, не подписывайтесь «Изя Кацман», вы же русский человек! И весёленькое это своё давайте быстрее…
— Я тогда пойду, Валентина Андреевна? А то ведь времени мало.
— Идите, Олег Викторович, работайте, и до обеда материал мне на вычитку. И что такое у вас на голове?!
— Это рабочая таджикская тюбетейка. Подарок. А это, — сняв тюбетейку с блестящего черепа, Олег показал пальцем на своё ухо, — серёжка. Память о любимой бывшей жене. Правда, мне идёт?
Увидев, как Тортилла меняется в лице, Олег, не дожидаясь продолжения, вышел и аккуратно прикрыл за собой дверь.
Ещё в начале восьмидесятых, до армии, Олег увидел старую кинохронику. На главной площади страны ликующие массы отпускают в небо гигантские шары с портретами Самых Главных Вождей. Олега ещё тогда заинтересовало: а куда они улетают? Где приземляются? Что потом с ними происходит? Не шутка ведь — если сам усатый дядька с небес на чью-то голову снизойдёт. От нечего делать придумывал, моделировал, проигрывал в голове разные ситуации. Сегодня, исполняя распоряжение редактора «сделать что-нибудь этакое», Олег решил коротенько описать одну. Наиболее, казалось ему, — возможную. Подходящую. Реальную. Вставил чистый лист в раздолбанную «Москву» и напечатал: ЧИСТОЕ НЕБО. Сказка для взрослых. Писалось легко, без задержек: сюжет, оказывается, давно сложился — надо было только перенести его на бумагу.
Олег вполне успевал сдать Тортилле материал до обеденного перерыва. А потом, решил, пойдёт домой. Спать. И вспомнил вдруг с неожиданной досадой: надо ещё сходить к Антоновне. На похороны.
Антоновна, тёща соседа Олега по дому Вовчика, которой тот неудачно предложил бартер с надгробьем, была неплохим человеком. Махру в самогонку не добавляла, в долг давала, не особо выёживаясь.
Маципуры — знатного самогона — в погребе почившей Антоновны её зять Вовчик вместе с благоверной обнаружили три бидона. Ещё и полтора ящика казёнки, водки «Русской», на этикетках которой стояли невероятные волшебные цифры «3.62», — покойная была запасливым человеком. Скорбный Вовчик и его половина, повязавшая по случаю потери мамы тёмный платочек, занимались делом. Почтить память великого человека пришли все, кто мог передвигаться. Основное население окрестных халуп или уже спилось, или активно спивалось, поддерживая видимость жизни хождением на работу.
Переулок Косой, в котором стоял всё ещё крепкий, помнящий хозяина дом Антоновны, полностью оправдывал своё название.
Прибыли музыканты. Их, не успевших расчехлить инструменты, быстренько накачали штрафными. За опоздание. Кто-то из скорбящих затянул песню, а под навесом летней кухни пытались запустить раздолбанный кассетный магнитофон. Неизвестно, как бы оно пошло дальше, не вмешайся в происходящее старухи-одуванчики.
Антоновну вынесли, наконец, со двора. До старого кладбища, где собрались хоронить покойную, недалеко. С километр или около. Поэтому те, кто мог ещё передвигаться, решили идти пешком. Однако сил своих по ухабистой скользкой дороге не рассчитали. Каждый метр продвижения к цели давался с трудом, но хуже всего пришлось музыкантам. Влитое разом громадное количество спиртного отрицательно подействовало на их способность извлекать звуки из инструментов и вообще ходить. То один, то другой, повинуясь закону всемирного тяготения, падал наземь. В конце концов, за несущими гроб и немногочисленными сопровождающими шли только двое лабухов. Труба-корнет старательно выводил Шопена, сбиваясь время от времени то ли на «Барыню», то ли на «Интернационал». А барабан был неподражаем. Барабанщик, ростом чуть более своего инструмента, колотил по натянутой коже наотмашь, во всю длину руки. Но самогон, водка и штормовое состояние просёлка не способствовали ровному шагу. Запнувшись о какую-то колдобину, лабух со всего маху саданул о металлический обод барабана. Колотушка сломалась, и тяжёлая часть её протаранила переносицу увлечённо музицирующего коротышки. Переносица тоже сломалась. Барабанщик, выронив инструмент, рухнул в канаву.
Корнет солировал. Кто-то из мужиков, обратив внимание на слабое звуковое наполнение печально-разухабистой мелодии, вернулся и попытался привести павшего барабанщика в чувство. Потом, заметив юшку, измазавшую личность и одежду пребывавшего в тяжком беспамятстве коротышки, заорал: «Музыканта убили!». Ушедшие вперёд его не слышали. Тогда мужик, подхватив инструмент, скачками понёсся за процессией. На ходу он колотил в барабан подобранным с земли дрыном.
Уже на кладбище гроб всё-таки уронили. Глядя, как укладывают на место закатившуюся в кусты Антоновну, Вовчик, всю дорогу стоически сдерживавший слёзы, заголосил:
— Ба-тя-ня-а-а!
— Ты чё, блин, какой батяня, — саданула его локтем в бок супружница. — Маму хороним!
— А батяню мне тоже жа-алко-о! — Вовчика повели успокаивать водкой.
Заката за мутным киселём туч видно не было. Дождь прекратился, но поднялся резкий холодный ветер. Поглядев, как выравнивают крест на рыхлом могильном холмике, Олег взял у кого-то полный пластиковый стаканчик, залпом выпил. Самогон подействовал почти мгновенно. И сразу захотелось есть. И спать. И вспомнилось, что не был у родителей с прошлого года. Тропинка сбегала вниз, к ватажке молодых клёнов. Обходя их, Олег думал, что надо бы покрасить оградку и подновить буквы на плите. Темнело быстро, деревья, надгробья, кресты потеряли чёткость границ, зыбкая серость придавала окружающему нереальные черты и пропорции. Олег заметил: возле могилы родителей стоит кто-то высокий, с него ростом, в военной, кажется, форме. Что-то не так было в сгорбившейся фигуре, что-то непонятное и неправильное. Сглотнув ком решившей вернуться вдруг самогонки, Олег, подходя ближе, хрипло окликнул:
— Эй!
А потом, посмотрел в лицо повернувшегося к нему человека и выдохнул:
— Ну ни хрена себе…
— …бери сотку и не выдрючивайся. Тоже, мля, Паганини со скрипкой. Берёшь?!
Ватсон отрицательно покачал головой:
— Уважаемый, цену я назвал, за меньшую не отдам. Да, инструмент старый, но полностью рабочий. И это не малазийская печатка, а фирма. Полюбопытствуйте, не сочтите за труд: вот паспорт, техническая документация. Гарантийная книжка. Правда, она уже ни к чему, гарантия давно закончилась…
— Во, я ж говорю, фуфло хочешь толкнуть!
— Во-первых, это вы ко мне пришли, во-вторых, знаете, что? Я не стану вам ничего продавать. Не хочу. Ступайте.
— Да ты чё, муфлон, из себя корчишь? Может, тебе в торец зарядить?
Ватсон побледнел и незаметно удобнее перехватил рукоять трости. За трость и неестественно прямую походку он и заработал в общаге своё прозвище. Короткошеий бычок в нелепо сидящем на нём дорогом кашемировом пальто заметил что-то неприятное для себя, режущее, промелькнувшее в глазах Ватсона, и резко сбавил тон:
— Да ладно, братан. Мы ж не в супермаркете, в натуре, торг уместен. Скока ты сказал, двести пятьдесят?
— Триста. И, пожалуйста, рассчитайтесь рублями по курсу.
— Хрен с тобой, я сегодня добрый. — Короткошеий с трудом достал из внутреннего кармана дорогой, жёлтой тиснёной кожи, пухлый лопатник. — И это, как тут чего нажимать, покажешь?
Ватсон тяжело вздохнул и опустился на скрипучий панцирь кровати. Пересчитал деньги, полученные от бычка в кашемире. Здесь делать было уже абсолютно нечего. Стол, табурет, тумбочка. Книжная полка: Маркес, Стейнбек, Булгаков, Моэм, Стругацкие. Перечитано десятки раз, потёртые переплёты, выцветшие названия — здесь эти книги никому не нужны. Не продать. Может, подарить? Кому? Пыльное окно, затёртые обои на стенах, голая лампа под потолком. Жаль, не успел продать саму комнату. Она ведь — Ватсон хмыкнул и произнёс про себя по слогам — при-ва-ти-зи-ро-вана… Тьфу, гадость. И слово гадость и, по сути. В таких «приватизированных» клетках старой рабочей общаги рождались и умирали поколениями. Без надежды. Без смысла. Рождались и умирали, не успев понять, что в промежутке была та самая единственная и неповторимая жизнь. «А ты, ты успел понять? — спросил Ватсон, — ты успел понять, что это такое? Или проплёлся пять десятков лет и решил, что сейчас можешь всех обмануть?» — «Почему обмануть, — возразил Ватсон. — Исправить. Возможно, всё ещё получится исправить. Нужно только очень постараться, и всё обязательно получится».
Боль, старая подружка, верная — такая не бросит — спутница, зашла сразу, обняла, охватила позвоночник, неторопливо принялась его скручивать, будто пробку с пивной бутылки. Заломило затылок, ватными, непослушными сделались руки. Ватсон глухо застонал, осторожно, словно боль могла расплескаться, наклонился — пружины сварливо заскрипели, — открыл тумбочку, достал заранее наполненный шприц. В бедро, через штанину, поршень до отказа, пустой шприц падает у кровати, теперь лечь и попытаться выпрямиться. Подумал отстранённо: что-то сегодня рано. Надо торопиться. Пока мозги ещё работают. Завтра. Решено — завтра.
Боль спряталась и делала вид, что её совсем нет. Солнце собиралось укрыться за соседней крышей, на улице под окном гомошили дети и лаялись сразу три тётки: две толстые и одна худая. Слов было не разобрать, только мат и визги. Ватсон поморщился, но форточку не закрыл. Весной пахло одурительно, небо после дождей стало высоким, ветер — мягким, под соседним окном собирался зацветать куст сирени, а сверху, — заболели, что ли? — вместо обычного визгливого бреда про любовь, слёзы и грёзы включили старенькое «Воскресенье»: «В моей душе осадок зла и счастья старого зола и прежних радостей печаль…» «До горизонта протянуть надежды рвущуюся нить, — проговаривал Ватсон, — и попытаться изменить, хоть что-нибудь». Так же весной, только тридцать лет назад, эту тему лабали в кабаке, и все ещё были живы, молоды и абсолютно счастливы. Ага, дальше гитарная вставка, Витёк ковырял на «Фэндере», девочки писали под себя и строили глазки, матроны помудрее бросали деньги в «бочку» и приглашали в гости, а Валера, пришедший из Афгана без правой руки, тоскливо смотрел, как молодой режет ритм, ломает переходы и теряется на сбивках. Валера был ударником от бога. Когда у него были две руки. Ватсон смотрел в глаза Валере, пока не закончили тему, потом взял из «бочки» червонцы и затолкал их в рот азеру, что пытался влезть на сцену, гортаня: «Бэлый роз гидэ, я, билят, заплатыл!». А Витёк красиво дал азеру в ухо, и тот исчез в пропахшем духами, дымом и вчерашними закусками кабачном зале. И тогда Ватсон взял коротко зафонивший микрофон, и, кивнув Валере, прочёл:
И была после славная драка, и накостыляли азерам и ещё каким-то двум краснорожим, наглым, пьяным в пыль полковникам, и Валера недурно работал одной левой и ещё головой, и азеры оказались потом не муслимами, а нашими православными братьями-армянами, классными парнями, приехавшими выкупать из военной прокуратуры своего племянника-дезертира, и мы пили с ними «Ахтамар», а потом искали тех самых полковников… «Боже, как давно это было», — пел Никольский, «скорая» давно уехала, Кента удалось выставить за дверь почти сразу, большой «Немирова» оставалось ещё полбутылки, и Ватсон засыпал. Засыпал. Всё будет завтра.
«Завтра — это сегодня, только завтра». Кто это сказал?!
Преимущество онкологии — отсутствие похмелья. Просто болит всё. Без локализации, так сказать.
Ватсон стоял под ледяным душем в общей умывальне, фыркая, — плевать на боль от резких движений, — растирался потом полотенцем. Потом, уже у себя, — заваривал чай. Потом — пил. На сегодня у него оставались ещё кой-какие дела, но можно было не торопиться. Настроение — лёгкое, спокойное, замечательное такое настроение. Ватсон набросил на кровать плед и присел на него, держа в руке новую чашку чая. В дверь поскреблись.
— Заходи, Кент, — сказал Ватсон, не повышая голоса. Акустика в блочной общаге была как в большом дрезденском костёле.