105290.fb2
От полной луны было в ночи бледно.
— У-у-у! — завыл я и тишком на стену полез. Не смог залезть.
Уж больно стена в опочивальне склизкая. Только ноготь на пальце обломил до крови да борозды неглубокие с красной полосой на беленом оставил. Сунул палец в рот, пососал, точно мамкину титьку. Соленое с меловым на языке перемешалось. Противно. Поморщился я, проглотил сукровицу и снова завыл тихонечко. Да и как не завыть, когда полоснуло так, что чуть на постели не подпрыгнул.
— Ой, мама моя, роди меня обратно! — зашептал, словно от этого полегчать могло. — И за что же мне такие муки? — А сам ладошку к щеке прижал и закачался из стороны в сторону.
От качания этого чуть легче стало. Не надолго, правда. Спустя несколько мгновений, словно шилом раскаленным, забуравило. Ухо заломило, веко дернулось, и захотелось зарыться куда-нибудь глубоко-глубоко, туда, где нет этой поганой, злой и нудной зубной боли.
— Ты чего, Добрый? — разбудил все-таки княгиню.
— Ничего, — ответил я ей и по плечу погладил. — Ты спи. Спи.
— Попробуй усни, когда ты тут волком воешь, — сладко зевнула она и ко мне повернулась. — Ну? Случилось-то что?
— Зуб прихватило, — сознался я. — Ты прости, что разбудил.
— Бедненький, — словно кутенок, она мне губами в грудь ткнулась. — Чем же помочь тебе? — прошептала сонно.
— Тш-ш-ш, — я ее осторожно от себя отстранил, — не разгуливайся. Спи лучше, а я сейчас.
Перебрался через Ольгу, поправил на ней покрывало заячье, босыми ногами по полу дощатому пошлепал, стал порты натягивать.
— Ты куда? — Она все пыталась со сном бороться, но тот никак не хотел ее из объятий своих выпускать.
— В подклеть я. Сало с чесноком мне надобно.
— Угу, — плечиком она подушку подпихнула, чмокнула губами и засопела ровно.
Одолел все же сон княгиню. Вот и хорошо. Не хотел я ее беспокоить, но получилось так.
Стараясь не шуметь, я оделся и выскользнул из опочивальни.
Наверное, только чада малые да каган Святослав во всем Вышгороде не знали, кто захаживает по вечерам в опочиваленку княгини Ольги, да не просто захаживает, но и частенько остается там до утра. Однако же это им и знать не нужно было. Остальные, начиная с ключницы и заканчивая последним холопом, знали. А кто не знал, тот догадывался. Но все помалкивали. Кому же охота на рожон лезть? Оттого и держали язык за зубами. И радовались втихомолку в надежде, что варяжка от сына князя Древлянского понесет да мальчонку родит. А там глядишь, вместо Игорева отпрыска на стол Киевский своего, родовитого да православного посадят.
Потому и не мешали нам. Потакали даже. И хотя считался я на княжьем подворье стольником, только ни разу на столы трапезные не накрывал, яства в горницу не носил, скатерти расшитые не убирал. Наверное, от скуки да безделья, от еды справной да пития сытного разжирел бы в Вышгороде, как тот боров, которого к Коляде откармливают, а то и вовсе помер бы с тоски. Только не мог я без дела сидеть. Днем на конюшне помогал, кобылок с жеребчиками холил да денники чистил. Учил Святослава коней любить и в седле сидеть. Скоро стал мой послушник настоящим конником. Обучал я его разным воинским премудростям, как меня когда-то отец учил. И ему интересно, и мне веселей.
А еще их с Малушей в тавлеи играть научил. Кагану полезно. Ему же войско в походы водить, а значит, не только за себя, но и за других думать надобно. Ходы просчитывать, опасность предвидеть, слабину у супротивника чуять. Недаром Велес эту забаву людям дал. На первый взгляд игрушка простая, а как присмотришься — мудрости воинской в ней больше, чем в складне любом.
Резались Святослав с Малушей в тавлеи до опупения. Щелчки и подзатыльники на кон ставили. И азарт великий, до синяков и шишек, и польза немалая. Вот только не слишком кагану в игре этой везло. С его норовом трудно было за всеми ловушками, что сестренка моя перед ним расставляла, уследить. Потому и доставалось ему от Малушки. Злился он от этого. Никак не мог себе простить, что девчонке проигрывает. То за белые камни хватался, то черными играл, а все одно — чаще проигрывал. И от этого еще сильней азарт в нем пенился. Ярость с гордостью верх над разумом брали. Снова и снова он камни на доску выкладывал, добиться своего хотел. И радовался сильно, когда Малуша ему проигрывала. А я дивился его упрямости. И себя в его возрасте вспоминал.
Еще я к травному делу их пристрастить старался. Вспоминал уроки, Белоревом преподанные. Поминал знахаря добрым словом не раз. Святославу все эти цветочки-лютики не интересны были. Охотно он лишь те травы с кореньями запоминал, которые в ратном деле помочь могут. Которые кровь затворяют, раны исцеляют, силы дают, усталость гонят, а остальные ему были без надобности. Зато Малушка в этом деле преуспела. Сильно нравилось ей по окрестным лугам и лесам блукать, с деревами и живностью разной разговаривать. Святослав с ней увязывался, дескать, как же девчонку без охраны оставлять? Так и росли они вместе, точно брат и сестра. Ровесники же, вот и интересно им вдвоем.
А жители вышгородские на меня с уважением смотрели. Более того, со своими нуждами холопы к нам с Малушей в клеть частенько заглядывали. Украдкой, конечно, чтобы Ольга или каган про то не прознали. Однажды даже Претич пришел.
— Ты прости меня, Добрый, — сказал, — что тогда на майдане на тебя накинулся. Зла не держи. Я же не разобрался, что к чему. Не знал я тогда, каких ты кровей. А то бы ни в жизнь не посмел на тебя руку поднять.
Высоко он за два года поднялся. Из ратников простых до боярина дослужился. И сотня под ним вышгородская, и рынды, и стражники.
— Брось, боярин, — я ему. — Тебе твоя прыть только на пользу пошла. Эка залетел, и не разглядишь в синем небушке.
— Тебе спасибо, — улыбнулся он, помялся немного, а потом из-за пазухи сверточек достал. — Вот, — говорит, — это тебе от меня гостинец. — И вышел из клети, дверь за собой тихонько притворил.
Развернул я сверточек, тряпицу откинул, а под ней кинжал работы дивной. Не такой красивый, как я однажды у Жирота выпросил, но тоже хорош. Подивился я такому гостинцу. Это же надо: предводитель охранников княжеских мне в руки самолично оружие дал. Доверяет, значит. Или на худое дело подначивает? Да нет, не может быть, чтобы Претич против княгини лихое задумал. По простоте душевной он мне кинжал вручил и от чистого сердца.
— Спасибо за гостинец, — сказал я и кинжал на кушак привесил.
Так я стал для холопов перед княгиней заступником. Между Ольгой и народом ее посредником. И от этого люди на нее меньше косоротились, и ей спокойней жилось.
Но хоть знали все, что мы с Ольгой захороводились, и она догадывалась, что все знают, однако просила меня украдкой к ней приходить, и уходить от нее мне тайно приходилось. Строго на людях блюла княгиня свою вдовость. Даже в сторону мою не смотрела. Понимала, что задавят и сожрут, как свои, так и чужие, стоит только ей слабину дать. Прав был Андрей — трудно ей было. Ох как трудно. Потому, может, и приникла ко мне доверчиво.
Странно у нас все случилось.
Мы только в Вышгород пришли. Я и городок как следует разглядеть не успел. Увидел только ворота крепкие, майдан неширокий да терем большой, из бревен в лапу собранный, глиной обмазанный да мелом беленный. Точно и не деревянный, а белокаменный, как в Киеве. И лестница в горницу дубовая да широкая.
— Кто же это тебя так, милай? — это ключница меня окликнула.
Старушка сухонькая, маленькая, нос крючком, седая прядь из-под покрова небогатого торчит, голос скрипучий, на лицо мое избитое показывает.
— Вороги злые, бабушка, — отвечаю.
— А с ногой что?
— Это копьем его, — вместо меня ответила Малуша.
— Ох-ох-ох, — вздохнула старушка, — ну кондыляй за мной. Мне княгиня велела вам хоромину выделить. А где я вам жилье отдельное возьму, — ворчала она. — Легко ей распоряжаться, а я вынь да положь. А что вынь? Что положь? Это ее не касается. Крутишься тут, как вошь на гребешке, и никакого за то благодарения…
Ворчливая ключница нас с Малушей, по Ольгиному велению, в отдельную от других холопов клеть вселила. Невелики хоромы оказались, как раз под лестницей в терем княжеский. Пять шагов в длину, три в ширину, два лежака по стенам, сенцы крошечные — двоим не разойтись. Окошко маленькое, бычьим пузырем затянутое, а под ним скрыня дубовая, да свято Перуна на стене намалевано — вот и все убранство нашего нового жилища. Даже печки нет.
— Это ты не переживай, — скрипела ключница. — За стенкой поварня. День и ночь печи горят. Здесь и зимой жарко. До вас тут малевалыщик-худог жил с подмастерьем, они горницу в тереме подрядились размалевывать. Вишь, — кивнула она на свято, — их трудами лик Покровителя на стене появился. Так те даже в лютые морозы с открытой дверью спали. Не любил старик жару. От жары и помер. Горячка его прожарила, а подмастерье сбег. А что стены мелятся, так я вам рогожки принесу, вы и завесите. Снедают у нас в полдень и на закате. Как в било ударят, так вы к левому крыльцу идите. Там у нас трапезная. Пока вас княгиня в работу не определила, вы тут побудете, обживетесь, а я побегу ратникам исподнее готовить, после бани выдам. — И ушла.
— Ну, что, Малуша? — сказал я сестренке. — Не терем Ольговичский, но жить можно.
— Девчонок тамошних жалко, — вздохнула сестра, — скучаю я по ним. Как они там на пепелище?
— Ничего, — взъерошил я ей волосы, — еще свидитесь.
— Косу-то не лохмать, — отпихнула она мою руку и достала гребень, Ольгой подаренный.
— Добрый, ты тут? — из сенец голос знакомый раздался.
Мужичок в проеме дверном появился. Вгляделся я, мама родная!
— Кот?!
— Он самый, — улыбнулся конюх. — Я как прознал, что ты в Вышгороде объявился, так сразу к тебе поспешил. А ты, я вижу, только из драки вылез?
— Кот, — обнялись мы крепко. — Сам-то ты как здесь?
— Да, — махнул он рукой, — старшим конюшим я теперь. Не хотел с Кветаном расставаться, да пришлось. А это Малуша? Выросла как! Помнишь меня, девка красная?
— Не-а, — сестренка головой покачала.
— А тогда, зимой, мы же с Добрыном заезжали.
— Много вас тогда было, — распустила косу Малуша да принялась расчесываться, — разве упомнишь всех?
— Таких, как я, помнить надобно, — засмеялся Кот. — Вот подрастешь чуток, так я к тебе сватов зашлю.
— Больно ты мне такой нужен, — рассмеялась в ответ сестренка. — Где это видано, чтоб княжна за конюха пошла?
— Ого, — удивился Кот, — а девчонка с гонором!
— А ты как думал? — сказал я ему.
— Добрый! — опять меня кто-то зовет.
— Кто там? — крикнул я в дверь.
— Княгиня велела тебе к ней в горницу подняться. Немедля.
— Иду! Прости, друже. — Я к Коту повернулся.
— Поспешай, — кивнул тот, — ввечеру свидимся.
Горница в тереме просторной была. Красивой и яркой. Постарался худог, ее расписывая. В центре стол огромный, вдоль стола лавки резные. По стенам оружие развешано: щиты черевчатые, мечи да топоры, копья да луки. А между ними звери диковинные намалеваны, по потолку птицы сказочные, по колоннам витым деревья в цвету. Аж в глазах зарябило.
— Устроила вас ключница?
— Да, княгиня. — Я ее среди пестроты этой и не заметил сразу.
— Довольны вы? — подошла она поближе.
— Довольны, недовольны, — пожал я плечами, — и тому, что есть, рады.
— Хорошо. Проходи. За стол присядь. Есть хочешь?
— Нет, княгиня.
— Ладно уж, — улыбнулась она, — небось, оголодал с дороги-то?
— Правда не хочу.
— Ну, как знаешь.
— Звала-то зачем? Или придумала, к какой работе пристроить нас?
— Спросить хотела, — взглянула она мне в глаза.
— Так спрашивай, — выдержал я ее взгляд, а она вдруг потупилась, платочек шелковый к груди подняла, словно защищаясь.
— О чем ты с Андреем говорил?
— А он тебе разве не докладывал?
— Нет, — вздохнула она. — И сказал, чтоб тебя после смерти его не пытала.
— Почему же ослушалась? — удивился я.
— Не знаю, — вдруг напряглась она, платочек пальцами затеребила, отвернулась. — Ступай, — сказала.
Я уж у дверей был, когда остановила она меня:
— Постой! — замер я от этого окрика, а она мне вслед смотрит и говорит: — Андрей наказ дал, чтоб тебя звала, коли большая нужда приключится, а придешь ли ты на выручку? — А глаза у самой, точно у кошки побитой.
Горько мне за нее стало. Ведь прав был рыбак — со всех сторон ее рвут, а она не поддается. Гнется, как березка под ветром, но не ломается. И опереться ей не на кого, и некому плечо ей подставить. Оттого и дичится всех, робеет кому-либо довериться. Ан доверие ее за слабость примут?
— А разве нужду в чем испытываешь? — спросил. Помолчала она, точно с мыслями собираясь.
— Пока нет, — ответила. — А вдруг беда случится? Что тогда?
— Не хочу лукавить, — сказал я, — и назвать тебя радостью великой не могу. Ты вотчину мою порушила, отца полонила, нашу с сестренкой жизнь искурочила. Волю нашу злой неволей подменила. Я холоп теперь, а ты хозяйка. Отчего же холопа бесправного ты о подмоге просишь?
— Коль я такая плохая, зачем же ты меня из полыньи вытащил? Под лед бы меня затянуло вслед за тем охотником, вот и радость тебе была бы. Ты же бежал тогда. Знаю, что бежал. Почему же вернулся?
— Не знаю! — разозлился я. — До сих пор понять не могу. Может, пожалел тебя…
— Пожалел, значит? — ухмыльнулась она.
— Не хозяйку пожалел, не княгиню, а бабу глупую, да чадо ее, которое круглой сиротой останется. А может, себя жалко стало. Понял, что спокойно жить потом не смогу, вот на выручку и кинулся.
— Так, выходит, ты меня дурой считаешь, а себя праведником совестливым? — тут уж она взбеленилась.
— А не была бы ты дурой, пошла бы за отца, — сказал я спокойно. — И не пришлось бы земли в горе топить, а потом от своего же народа за стенами вышгородскими хорониться, да у меня защиты искать.
— Да как ты смеешь, холоп?! — крикнула она зло, платочек свой пополам порвала да обрывки прочь откинула.
— Смею, — усмехнулся я, повернулся и к двери похромал.
Руку на притвор положил и вдруг услышал, как железо за спиной лязгнуло. Обернулся быстро, вижу: Ольга меч со стены сорвала да на меня кинулась. Глаза у нее словно угли горят, рот в гневе перекосило, рычит по-звериному. Видно, крепко ее задел, и спуску она мне давать не намерена.
Перехватил я ее руку, для удара занесенную, отобрал меч, в сторону отшвырнул. Звякнул клинок об пол. Я княгиню к стенке прижал, а она вырывается, укусить меня хочет, ногтями глаза выцарапать.
— Вот такая, — говорю ей тихонько, — ты мне больше нравишься. А то рыбака наслушалась, нюни распустила.
— Ненавижу тебя! — она шипит. — Ненавижу!
— Думаешь, я тебя люблю? — я ей в ответ. — Вот только отец мой сам договор печатью скрепил, сам я от княжества Древлянского отказался, сам меч родовой сломал. И клятву свою нарушать не намерен. Значит, до поры буду холопом тебе верным, и если надо будет, костьми за тебя лягу. А когда мое холопство кончится, вот тогда и поговорим. — И руки ее отпустил.
А она мне шею руками этими обвила, притянула к себе и лицо мое, дулебами измолоченное, целовать жарко стала. Губы мои избитые своими губами нашла. Поморщился я от боли и на поцелуй ее ответил.
Так и случилось у нас.
Без любви.
Зло.
Вперемежку с кровью из шрама не затянувшегося. Словно и вправду Блуд нас стрелою своей пронзил. Как тогда. Зимой. В лесу заснеженном. В берлоге простылой, а может, и еще горячее…
— Сама не пойму, как ты в душу мою пробрался? — шепнула она, когда все закончилось. — Только увидела я тебя там, в тереме киевском, когда вы меня сватать приезжали, и точно игла ржавая в сердце кольнула да и засела…
— Молчи, — прикрыл я ей рот ладонью.
Странно у нас все случилось. Но что содеялось, уже не переделать. Да и Ольгу понять можно. Живой же человек, а живое, оно завсегда к теплу тянется. Знала она, что не будет у нас любви потому, что ее быть не может, но при всем при том чуяла, что нам друг без дружки никак. И я это понимал. И жались мы друг к другу, как заяц к волку жмется среди половодья весеннего, когда кругом вода, а бревнышко под ногами вертлявое. Либо вместе погибать в бурном потоке, либо вместе к суше выплывать. А кто волк и кто заяц, потом решим, когда выгребем да на твердое ногами станем.
Зуб ныл нещадно. Спускался я вниз из опочивальни по темной лестнице, а сам лишь об одном думал, как же боль эту быстрее угомонить.
Опасливо спускался, на цыпочках, чтоб сенных зазря не всполошить. Сколько раз за это лето я вот так от Ольги ходил, дорога уже привычной стала.
Сошел вниз, миновал горницу. Мимо стола, на котором у нас блудство впервые сотворилось, прошмыгнул, скрежет зубовный сдерживая. Отворил дверь небрежно, знал, что не скрипнет она, сам дегтем петли кованые смазывал, миновал сени, кадками и закромами заставленные, в подклеть соскользнул, к чулану, где спасение мое — сало розовое и чеснок, в косы завитый, — подобрался и… зарычал злобно. На чулане замок огроменный. Стукнул от безнадеги кулаком по деревянной перегородке. Зашаталась она, но не далась. Ничего не поделать, придется ключницу будить.
Ключница в отдельной клетушке обитала. Осторожно я дверцу к ней приоткрыл и, несмотря на боль и ярость мою, не смог улыбку сдержать. Храпом меня бабулька встретила. Да таким отчаянным, что показалось, будто в темноте не старушонка маленькая да сухонькая, а витязь — дубина стоеросовая почивает. Красиво бабка храпела, с присвистом и причмокиванием. Даже жалко красоту такую рушить, только себя жальче.
— Бабка Милана, — позвал я ее тихо. — Слышь? Нет, не слышит она. Знай носом своим крючковатым песню чудную выводит.
— Слышь, бабка Милана?
— Хр-р-р… — в ответ.
— Ах, чтоб тебя… — изругался я, когда снова зуб дернуло.
Зашел я в клетушку. Ни зги не видать. Темень, хоть глаз коли. Руки перед собой выставил, сделал шаг, потом другой…
— Хр-р-р… — ажник уши закладывает.
И как бабка от своих песнопений не просыпается? Привыкла, наверное, за столько-то лет.
— Милана, — позвал я чуть громче и еще шаг сделал.
Коленкой на деревянную грядушку бабкиной постели наткнулся. Крохотная клеть у ключницы, оттого и храп такой громкий получается.
— Бабка Милана, вставай! — Руку вниз опустил, ногу нащупал, за палец ее потянул.
А ноготь у нее на пальце твердый да вострый. Ороговел совсем, как копыто коровье. Колется.
— Да встанешь ты, наконец, или нет?! — не на шутку рассердился я и по ногтю ее своим щелкнул.
Храп пропал, затихла бабулька.
— Бабка Милана, зто я, Добрый.
— А-а-а! — завопила старушонка, да так звонко, что я чуть не оглох.
— Тише, Милана, — я ей тихонько. — Перебудишь всех.
— Отойди от меня, охальник! — не унимается ключница. — Живой я тебе не дамся!
— Да ты чего, бабка? Сбрендила, что ли? Это же я, Добрый.
— Мало тебе княгини, так ты ко мне заглянуть решил, разбойник? Проваливай откель пришел, не то я сенных кликну!
— Да ты мне и в голодный год за бодню [59] коврижек не нужна! Совсем с ума рюхнулась, карга старая! — тут уж и во мне злость взыграла.
— А чего же тебе надобно, милок, среди ночи темной? — прошептала бабка испуганно.
— Ключ мне нужен! — наседаю я на нее. — Ключ мне давай!
— Какой ключ? — впотьмах бабку не видно, но чую я, она в испуге в угол забилась.
— От чулана, в котором ты сало хранишь.
— Али проголодался ты? Так шел бы в поварню, там бабы к завтрему снедь готовить должны…
— Не тебе решать, куда мне идти! Ключ мне, да поживее!
— Ага, — и огнивом клацнула.
Брызнули искры, затлел трут, а через мгновение желтый язычок огня заплясал, лампа масляная загорелась и светло в клетушке стало. Разглядел я бабку — в самый угол она забилась. Волосики у нее реденькие добырком стоят, взгляд спросонья бешеный, рубаха чуть не до пупа задралась, ножки кривенькие под себя поджала, лампу рукой костлявой перед собой, словно щит, выставила, а в другой руке у нее валенок. Ни дать ни взять — кикимвра! [60]
— Ты чего ржешь?! — говорит мне сердито.
— А ты чего, — я ей сквозь смех, — валенком от меня отбиваться решила?
— От вас, мужиков, разве отобьешься. — Валенок она в сторонку отложила, лампу поставила, рубаху одернула. — Что глазищи бесстыжие вылупил? Бабы живой не видал?
— Да сдалась ты мне, как припарка мертвому, — сказал я примирительно.
— На кой ляд ключ-то тебе? — встала она с пола, а сама на меня с опаской поглядывает.
— Зуб у меня разболелся, сало с чесноком нужно, а чулан на замке.
— Так бы сразу и сказал, — вздохнула она разочарованно.
— Говорил же я.
— Говорил… — передразнила она меня, порылась под подушкой, достала большую связку ключей кованых, позвенела, их перебирая, один с кольца сняла. — На, — протянула мне, — да, смотри, много-то не отрезай. Зима впереди длинная. Еще сгодится сальцо-то.
Я у нее ключ выхватил, лампу с пола подцепил и бегом в подклеть, а она мне вдогон:
— Потом верни, а то вам только в руки дай, так все сало пожрете…
Но я ее уже не слушал. Скатился кубарем в подпол, ключ в замок вставил. Щелкнуло в нем звонко, дужка отвалилась, только успел подхватить, чтоб наземь не упала. Положил замок на полку, дверь на себя рванул. А в чулане запасов прорва: и окорока копченые, и рыба вяленая, и корчаги с маслом топленым, год, наверное, на этих закусках прожить всем Вышгородом можно.
— Запасливая карга, — говорю, а сам от боли морщусь, — хорошая у Ольги ключница.
Вот и сало на крюках развешано. Большими ломтями розовеет. Соль, словно драгоценные каменья, на шматах поблескивает. Россыпью искр в свете лампы играет.
— Это сколько же на соль добра-то потрачено? [61] да мне сейчас не до любования. Вытащил я кинжал, Претича подарок, из-за голенища, отрезал от шмата тоненький кусочек и на десну, под зуб больной, положил.
Из косы на стене головку чеснока выдернул, зубчик выломал, очистил от кожуры, пополам разрезал. Дух ядреный по чулану поплыл, остальные вкусные запахи перебивая. А я зубчик себе на запястье положил да тряпицей примотал. Пока все это проделывал, не заметил, как сало проглотил, уж больно смачным оно оказалось. Пришлось новый кусок отрезать. Небось, не оскудеют запасы у ключницы.
Спрятал кинжал обратно, сел на мешок опечатанный, вроде не съестное в нем, а что-то мягкое, глаза закрыл.
— Боля ты, боля, Марена Кощевна… — зашептал старый заговор, тот, что на подворье Микулином заучивал.
И вскоре отпустила боль меня, среди ночи из постели Ольгиной поднявшая. Притихла, а потом и вовсе ушла…
— Опять с варяжкой низались? — недовольно заворчала сонная Малуша, когда я в клеть свою вернулся.
— А тебе-то что? — Я на соседний лежак пригнездился.
— Ничего, — повернулась она на другой бок. — Весь сон мне перебил. А такой красивый сон был. Матушка снилась…
С утра в Вышгород пожаловал ведун Звенемир. Не один приехал, с ним еще целая ватага. Младшие ведуны, послушники, служка — всего человек двадцать. Все в шкуры ряжены. Кто в козью, кто в баранью, а кто на себя коровью шкуру напялил да мешок вместо вымени на чресла привязал. Величаво и'шумно вошли они в ворота града. Громко стучал в барабан молоденький служка. Ухал медный котел дробно, ритм задавал. Двое других в рожки берестяные дули. Хрипели дудки, на визг исходили. А младшие ведуны с послушниками приплясывали да кощун Велесу пели:
Влесе учаше Праотце наше
Землю орати, злаки сеяти,
Стезю правити, Богов Родных славити…
Наперед всех Звенемир шел. Покров на нем желтый, зелеными побегами расшитый, на голове шапка с турьими рогами [63], а в руках сноп ржаной, за поясом серп костяной. Идет, улыбается, словно и не человек вовсе, а скотий Бог на землю спустился.
А я все с зубом своим маялся. Конечно, помогли мне и сало, и чеснок — резкая боль унялась. Однако нет-нет да стрельнет десна, но уже не так страшно. Выбрался я из своего прибежища на свет белый. Пригрелся на солнышке и наблюдал за игрищем. Смотрю — народец вышгородский из всех щелей повылезал. К процессии кинулся. Каждый под ноги Звенемиру упасть норовит. Через кого ведун перешагнет, тот до следующего урожая в сытости будет. Так, вместе с ватагой ряженых в Вышгород пришел праздник Спожинок. В этот день жито последнее с нив собирают да колоски в поле Велесу на бородку заплетают.
— Звенемир! — кричит Святослав. — Через нас переступи! Через нас!
— Пропустите кагана! — крикнул кто-то. Расступился народ, смеется, Святослава с Малушей пропускает. Ребятишки с утра раннего на пасеку к бортникам ходили медком полакомиться. Да успели вернуться уже. Я их ни остановить, ни окликнуть не смог, уж больно быстро все случилось. Побежали Святослав с Малушей к пришедшим, только пятки голые засверкали, сквозь людей веселых пробрались и перед ведуном в пыль бахнулись. Сами смехом заливаются. Подошел к ним ведун. Улыбнулся. Заметил я, как глаз у Звенемира сверкнул торжествующе.
— Люди добрые, смотрите! У кагана на лбу Велесов знак!
Пригляделся я, и верно, на лбу у мальчишки шишмень выпирает, не меньше кулачка детского.
— Рог у него Божий! — крикнул кто-то из младших ведунов.
— Отметина на кагане! — подхватили послухи.
— Да нет, — пуще прежнего Малуша смехом изошла, — это его пчела на пасеке укусила! Говорила я тебе, Святослав, что это к удаче, а ты не верил.
— Ладно, — почему-то обиделся мальчишка, видно хотелось ему в отмеченных Богом походить, да Малушка все испортила.
— Ну, чего медлишь? — взглянул он снизу вверх на ведуна. — Давай перешагивай!
Уже ногу Звенемир занес, как вдруг окрик его остановил:
— Не сметь! — это Ольга на крыльцо вышла.
Так и замер ведун с ногой поднятой.
Растерялся народ. Притих. Даже барабанщик застыл, ритм сломал, взвизгнули рожки и захлебнулись. Тишина повисла внезапная. Не ожидал я такого от Ольги. Даже про зуб свой забыл. Интересно стало, как же она дальше поступит?
А княгиня как ни в чем не бывало с крыльца спустилась, к ребятишкам подошла.
— Вставайте, — им говорит, — совсем запачкались. Святослав, ты же только сегодня чистую рубаху надел, а уже изгваздался весь.
— Здраве буде, княгиня. — Звенемир стоит, в руках сноп держит и не знает, то ли гневаться ему, то ли смеяться?
— И тебе здоровья, ведун, — ответила ему Ольга. — Рада тебя в Вышгороде видеть. За подношение спасибо, — взяла она из его рук сноп и над головой его подняла. — С праздником, люди добрые! Хлеба вам вдосталь! Закромов полных!
Закричали люди радостно. Служка в барабан свой ударил, и рожки вновь заголосили.
— Ныне здесь, на майдане велю столы накрывать! Слышишь, Милана?
— Слышу, матушка, — отозвалась ключница.
— И чтоб все к вечеру сыты были и пьяны! — добавила Ольга, и это вызвало еще большее одобрение.
— Как закончишь здесь, — обратилась она к Звенемиру, — в горнице ждать тебя буду, как гостя желанного. Вы, — повернулась она к Святославу и Малуше, — поспешайте в терем. Там я вам дары приготовила. А тебе, сынок, нужно примочку на укус наложить. — Вскочили ребятишки и довольные к терему побежали, а княгиня жителям вышгородским поклон отвесила. — Народу моему праздновать! — крикнула громко и прочь пошла.
— Ей-ей, ведун! — Ключница под ноги Звенемиру бросилась. — Через меня перешагивай, да сразу туда и обратно, чтоб на всю челядь харчей хватило!
— Ты мне нужен, Добрый, — шепнула Ольга, мимо проходя. — Я тебя в светелке ждать буду.
А веселье вокруг с новой силой разгорелось.
— Ты когда же вырастешь? Когда головой думать начнешь? — отчитывала Ольга сына.
— Да ладно тебе, мама. Что я такого сделал-то? — сказал Святослав, прижимая к распухшему лбу тряпицу с примочкой.
— Непозволительно, чтоб ведун Перунов через тебя шагал, — бранилась княгиня. — И уж тем более не пристало кагану перед людьми своими в пыли кутыряться.
— Так ведь положено так, чтоб в сытости быть.
— Это холопам да простолюдинам положено, а ты обязан сверху всех быть! Сверху, а не под ногами. Не то так и будут тебя топтать. А голод тебе грозить не должен. Иначе ты никудышный правитель земли своей. Помни это, и чтоб о подобном унижении больше и не мыслил даже. Понял меня?
— Понял, мама, — кивнул Святослав.
— А ты чего? — повернулась она к Малуше. — Или забыла, кто ты по роду своему?
— Ты же меня холопкой сделала, — огрызнулась девчонка, — значит, мне в грязи самое место.
— Глупая, — укорила ее Ольга. — Ты же лишь на время в холопстве. И сама не хуже меня знаешь, что знатную кровь даже в трудное время блюсти надобно. И грязь к таким, как мы с тобой, приставать не должна. Ясно тебе?
— Ясно, — шмыгнула носом Малуша.
— Ну, ладно, — улыбнулась княгиня примирительно. — Иди сюда, я тебя пожалею.
Взглянула на меня сестренка вопросительно. Кивнул я ей, она к Ольге и подошла. Присела княгиня перед ней на корточки, обняла и к себе крепко прижала.
— Вот и будешь ты у нас хорошая девочка. — А сама в щеку Малушу чмокнула да по голове погладила.
Сестренка от таких ласк растаяла. Ручонками шею Ольгину обвила. Мне ее даже жалко стало — растет сиротинушка без отца, без матери, и пожалеть ее некому, а мне все некогда.
— А теперь бегите к Милане, велите ей, чтоб вам новую одежу выдала. Да скажите, пускай из подполья бочку с медом пьяным достанет, — сказала княгиня, поднимаясь.
— Хорошо, мама, — довольный, что на него больше не сердятся, ответил Святослав. — Пошли, Малушка, я тебе в подклети угол покажу, где домовой живет. — И выбежали они из светелки.
— Хотела бы я такую дочку иметь, — вздохнула Ольга.
— Ты понимаешь, что нынче ты приобрела врага? — спросил я ее.
— Звенемир у меня в друзьях никогда не ходил, — отмахнулась княгиня. — Жаден он, но трусоват. Даже когда посады на бунт поднялись, на мою сторону встал. Так что он из моих рук ест и против меня не пойдет. Ты лучше скажи, как боль твоя зубовная?
— В порядке все. Почти не болит.
— Жалко, что я Соломона в Киев отпустила, — подошла ко мне и по щеке ладошкой погладила.
— Я и без Соломона справлюсь, — ответил я.
— Придешь ночью?
— Нет. Ведун со своими в тереме ночевать будет. Не хочу, чтоб он про нас проведал.
— Да брось ты, — отвернулась она, — про нас уже вся Русь гудом гудит.
— Разговоры пустые, — сказал я. — Никто же не видел ничего, а значит, наверняка не знает. А догадки так догадками и останутся. Вон уж слух идет, что, когда к тебе свататься из Коростеня приезжали, ты велела сватов древлянских вместе с ладьей и дарами живьем закопать.
— И неужто этому верят? — рассмеялась Ольга.
— Кто знает, как оно на самом деле было, тот, как и ты, смеется. А кто не знает, тот и поверить может.
— Ох, люди-люди…
Ох, люди-люди…
Отчего же так устроены они, что всяким небылицам скорее поверят, нежели правде? Почему чем глупее ложь, тем проще ей в народе поддержку найти?
Вот сболтнет кто-нибудь чушь, не подумавши. Так, для словца красного. И пойдет брехня по свету гулять от края и до края. Подробностями и вывертами обрастать станет. А через время глядишь — в брехню уже поверили. Чушь несусветная чистой правдой обернулась. И обязательно кто-нибудь найдется, кто утверждать будет, что сам этой брехне свидетелем был. И все. И возражать этой глупости несусветной не смей. Не то заплюют-захаркают. Самого лжецом объявят. Станет брехня под личиной правды Миром править, за собой поведет. А куда завести может?
Ох, люди-люди…
Весь вчерашний вечер и, почитай, половину ночи в Вышгороде пировали. Песни пели, плясали, веселились в честь скотьего Бога. Он же веселье больше других Богов уважает. Мудрость с радостью под ручку по жизни идут. Оттого Давший Мудрость не только Веды праотцу Богумиру рассказывал, но заодно детей его рожки и дудки мастерить учил, как на них играть объяснял, как лад держать, как слова в ритм складывать. Вот и считали дудари и гусельники его своим Покровителем. На его праздниках особенно старались, чтобы порадовался Велес за учеников.
Удались Спожинки в этом году. И вообще, лето для пахарей было удачным. Когда нужно, дожди шли, когда нужно, ведро стояло. Нивы богато уродили, жито колосом налилось, отчего же не попраздновать? Вот и веселились, пока не попадали.
Только Ольга к общему веселью безучастной осталась. Сказала, что занедужила, и, чуть солнышко село, ушла в светелку свою. Притворила дверь опочивальни, запалила светильник, встала на колени перед постелью, нагнулась и вытащила из-под ложа кипарисовый сундучок, окованный тонкими медными пластинками. Нащупав пальцем шишечку на боковой стенке сундучка, она надавила на потаенную пружинку. В сундучке хрустнуло, звякнуло, и крепкая крышка отвалилась назад.
Здесь, на самом дне, под россыпью жемчужных бус, под грудой каменьев драгоценных и искусных украшений, она прятала простую холщовую котомку. Это все, что осталось у нее от странного рыбака, который верой своей и жалостью к врагам перевернул что-то в душе ее.
Ольга достала котомку, раскрыла ее и вынула на свет большую книгу в тяжелом, обитом вытертой кожей окладе.
— Эх, Андрей, — вздохнула княгиня, вспомнив, как рыбак перед смертью завещал ей хранить эту книгу.
Она положила книгу на ложе, закрыла сундучок и засунула его обратно. Затем осторожно открыла маленький золотой замочек, скрепляющий доски оклада, и распахнула книгу на странице, проложенной витым шелковым шнурком.
Причудливая вязь бежала по пергаментному листу, свивалась в странный узор, из которого складывались слова почти забытого языка.
— Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который в тайне, и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно, — Ольга с трудом прочитала строку и вытерла платочком вспотевший от напряжения лоб. — А молясь, — продолжила она по складам разбирать написанное, — не говори лишнего, как иноверцы, ибо они думают, что многословием своим будут услышаны… — Она водила пальцем по выскобленной коже, стараясь вникнуть в прочитанное.
Переводить с греческого на привычный ей язык было неимоверно трудно. Многие слова были ей непонятны, значение некоторых слов она давно забыла, но почему-то ей чудилось, что смысл книги становится для нее настолько явным, что не требует никакого перевода. — Не собирай себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут… Она очень устала, глаза начали слезиться. В неверном желтом свете лампы строчки расплывались, слова стали наползать друг на друга. По-настоящему разболелась голова, и княгиня поняла, что больше не в состоянии понимать написанное.
Ольга осторожно закрыла книгу. Положила ее на место, тщательно одернула полог покрывала, скрывавшего ее сокровище, и, не раздеваясь, прилегла на постель. Она постаралась вспомнить и осознать прочитанное. Шум пира за окошком ее не беспокоил. Княгиня прикрыла уставшие глаза и не заметила, как заснула.
Андрей пришел к ней под утро. Присел на краешек постели. Улыбнулся добро и спросил:
— Что, княгиня, бережешь ли книгу, мною оставленную?
— Да, учитель, — ответила Ольга, и робость ее взяла. — Погоди, — сказала она рыбаку, — как же ты здесь? Ведь умер же ты.
— Конечно, умер, — согласился Андрей. — Умер, и душа моя в небо вознеслась. И теперь сижу я одесную Господа нашего. И вижу, как ты в мыслях своих к Нему взываешь. Оттого и отпустил Он меня ненадолго, чтоб я тебе сообщить мог, что любит Он тебя.
— Неужто Господь обо мне знает?
— Как Ему не знать? — пожал плечами рыбак. — Без Его ведома и волос с головы не падает. И все, что делает Он, то только на пользу чадам Его возлюбленным.
— А руки твои как же? — Княгиня чувствовала, как противные мураши пробегают по телу, а на голове волосы дыбом от страха поднимаются.
— А что руки? Вот они, — он показал ей свои натруженные ладони, — видишь, все с ними в порядке полном. И то, что пострадать мне пришлось, так это мне в испытание было, и не более этого.
— Выходит, молитва моя, та, которой ты меня научил, до Господа доходит, и Он помощь мне оказывает?
— Нет, княгиня, — покачал Андрей головой, — просьбы Он твои слышит и помочь бы рад, а не может.
— Отчего же так? — искренне удивилась Ольга.
— А вот это ты сама догадайся, — сказал рыбак и вдруг таять начал. — Время мое вышло, — вздохнул он, — пора восвояси возвертаться. А ты подумай, почему Господь тебе в просьбах отказывает? Ты поду… — И растаял, облачком летним изошел.
Вскочила Ольга с постели и понять никак не может: сном ей Андрей пригрезился или по наущению Господню к ней приходил?
А за окошком дождик пошел. Зашуршал своей походкой легкой по тесовой крыше. Застучал настойчиво в слюдяной подбор.
«Покойники к дождю снятся», -зачем-то подумалось, но отмахнулась она от приметы старинной.
Уж больно хотелось княгине, чтоб морок ночной явью обернулся, чтоб и вправду Андрей с ней на встречу явился. Вон и мурашки еще не прошли, может, все-таки было? Или не было?
Спустилась Ольга на пол, снова достала заветную книгу, раскрыла на той странице, где закладка была, всматриваться в строки стала. Поняла, что не может разобрать слов, темно слишком. Тогда она книгу перед собой положила, колени преклонила и зашептала по памяти:
— Отче наш, сущий на небесах… — вспомнив, как молитву эту они с рыбаком на ладье разучивали, а потом она ее в книге нашла, по-гречески.
Молилась княгиня Богу, а в мыслях за сына своего, за брата, за всех близких и дальних просила. Чтоб здоровы они были, чтоб счастливы. Чтоб удача им везде сопутствовала, чтоб стороной обошли лихие напасти.
Страстно княгиня молилась. Истово. Всю любовь свою в прошение вкладывала. Слезы текли по ее щекам, а почему и сама не знала. То ли от тревоги за ближних, то ли оттого, что Андрей сказал. Хотелось ей докричаться до Него, до Господа, хотелось, чтоб не оставил Он ее в заботе своей. Помнила княгиня, что сам Он ученикам своим говорил:
— Стучите, и отворят вам. — Вот и стучалась она изо всех своих бабьих сил.
— Что с тобой, княгиня? — голос напугал похлеще призрака.
Обернулась Ольга и ужаснулась. На пороге стоял кто-то. А кто? В сумраке предрассветном и не разглядеть. И в этот миг молонья ожгла — дождик до грозы дорос. Осветила вспышка светелку. Тенями изломанными все вокруг поплыло. Пришелец рогатым померещился. Огромным. Жутким. А вслед за молнией гром ударил. Прокатился по небу яростно. Так бабахнул, что показалось, будто стены терема от удара зашатались.
Вскрикнула княгиня испуганно. Завопила, не разобрав, кто в светелку ее наведался.
— Прости, княгиня, — чудище рогатое ей, — не хотел напугать тебя.
И тут узнала она его. Ведуна Перунова. Звенемира. Шапка на нем с турьими рогами в честь Спожинок — праздника Белеса.
— Просто хотел поблагодарить тебя за угощение, за приют и за ласку к людям твоим. А вот оно как обернулось.
— Да, Звенемир, — взяла она себя в руки. — Хорошо.
— А что это у тебя? — спросил незваный гость, а сам на книгу рукой показал.
— Ничего, — завет Андреев она собой загородила.
— Вижу, ты книги христианские читаешь…
И снова сверкнуло за окном да хлопнуло раскатом громовым.
— А тебе что до этого? — разозлилась Ольга.
— Как это чего? — возмутился ведун. — Жалко мне тебя, княгиня. И так внуки Перуновы тебя не любят, а коли прознают, кому их княгиня требы возносит? По-страшнее давешнего пожар вспыхнет. Бунтом Русь вспенится. Волной кровавой. И как знать, чем тот бунт обернется. Может, ты еще и крещение приняла?
Вскочила Ольга с колен, перед ведуном встала.
— Ты никак меня пугать вздумал? — спросила у Звенемира строго.
— Нет, — покачал ведун рогатой головой. — Не пугаю я. Предупреждаю только. Если не хочешь, чтоб горе в терем твой пришло, сожги эту пакость мерзкую, — кивнул он на книгу. — И помни, что не любят у нас христиан. Ох, не любят. — Развернулся и вон вышел.
И как только закрылась за ним дверь, в третий раз полыхнула молния. Это Перун навье семя приметил да стрелу огненную в демона с небушка пустил.
А Ольга стояла посреди опочиваленки и все никак дух перевести не могла. Понимала она, что прав ведун. И так власть ее на волоске держится, а если поступит она опрометчиво да волосок порвется, что тогда? Жуть ее от мыслей этих пробрала. Стряхнула она с себя думы тревожные, посетовала на то, что книгу ведуну показала, схватила ставшее опасным наследство Андреево, из светелки выбежала. Из терема под грозу вышла, в клетушку мою под лестницу забралась.
— Добрый, — тихо, чтоб Малушу не разбудить, меня позвала.
— Ольга, ты? — Я только недавно лег и уже придре-мывать начал.
— Я.
— Случилось что? — вышел я к ней в сени. — Или невмоготу тебе?
— Потом это все, — отмахнулась она от меня. — Вот, — протянула мне книгу. — Спрячь пока у себя.
— Это что за невидаль? — книга оказалась увесистой, словно камень. — Как же ты груз такой сюда дотащила? Не надорвалась?
— Ты ее спрячь получше. Так, чтоб не видел никто и не знал, что она у тебя.
— Ладно, не беспокойся, — кивнул я. — Ты пройди, а то намокла совсем. Ишь как льет. Вовремя мы столы убрали…
— Некогда мне. — И убежала.
Так в моих руках впервые Благая Весть оказалась. А Ольга мне свою тайну доверила. Я и раньше догадывался, что непростые беседы перед смертью с ней рыбак вел, недаром же она его учителем называла. Даже спросил тогда его, поймал ли он душу Ольгину? Спросил-то в шутку, чтоб подбодрить умирающего, а оказалось, что в самую точку попал. Подивился я на княгиню. Как же она от меня и от всех скрыла, что христианин в нее зерно веры своей заронил?
Тайна — тайной, но когда Звенемир ее к стенке припер, она не к кому-нибудь, а ко мне прибежала — врагу своему бывшему, полюбовнику нынешнему, ливня грозного не побоялась. Значит, поверила, что не предам ее.
А книга и впрямь забавной оказалась. Привык я к складням деревянным, к доскам вощеным да к бересте вымоченной. Кожа лощеная пергамная большой редкостью была, на ней только договоры важные писались, как тот, что отец мой с Киевом заключил, а тут книга целая. Это же сколько ягнят подсосных на нее извести пришлось? Не менее отары. Ценностью она была необыкновенной. Я такую дорогую вещь отродясь в руках не держал, а тут на сохранение отдали. И гадал я, что же за важные важности в такой дорогой книге прописаны?
Я-то в ту пору ни в греческом, ни в ромейском сведущ не был. Попервости, схоронясь от всех, только свято чудные разглядывал да дивился тому, как это писари буквицы затейливо размалевывали. А одна картина меня поразила. На ней был человек нарисован. Худой, избитый, вокруг воины злые, а он на кресте распят. Так же его, бедолагу, как Андрея-рыбака, мучениям предали. И точно снова я очутился среди горящих Ольговичей. И сердце сжалось от тоски по жителям деревеньки. По старикам ратникам. Пусть им весело будет в Сварге высокой.
Уже потом, когда Звенемир обратно в стольный город ушел, мне княгиня что к чему разъяснила. Она-то в греческом сильнее меня была. В Ладоге-городе родилась. Там, где путь из варягов в греки начинался. Там у гостей цареградских языку и выучилась. И писать, и читать приспособилась. Подзабыла, правда, многое за давностью лет, но основное в написанном понимала.
От нее я и узнал, что на кресте Бог христианский, тот самый Иисус, о котором Андрей так часто поминал и Яромир, побратим мой чешский, рассказывал. О жизни Его, о словах, Им сказанных, об учении и учениках, о предательстве и смерти Его в книге было рассказано. Только одного я понять не мог: все же Бог Он, облик человеческий принявший, или человек, который в познании своем Бога достиг? Как тот Бус Белояр, пращур наш, о котором нам, послухам, ведун Гостомысл поведал…
Сейчас вспоминать смешно — до чего же я темным был…
Гроза, накрывшая с утра Вышгород и напугавшая княгиню Ольгу, к полудню доползла до Киева. Тяжелая черная наволочь затягивала небосвод. Громыхала сурово, сверкала зарницами, страшила посадских ребятишек и разомлевших в духоте кур, которые спешили укрыться по домам и курятникам. Вскоре тяжелые капли дождя упали в пыль, словно проверяя, готов ли город к ненастью. А потом гром ударил со всей мочи, и на Киев ухнула стена дождя.
Укрываясь от ливня набухшим плащом, вздрагивая всем телом после каждого громового удара, скользя по раскисшей земле и поминая Перуна, Торрина и всех громовержцев недобрым словом, от терема к конюшне пробежал человек. Он заскочил в приоткрытые ворота, встряхнул мокрый плащ, подняв вокруг себя целое облако брызг, затворил высокую дощатую браму [64] и огляделся.
На конюшне было пусто. Коней здесь не было с самой весны. Угнал их Кветан с подручными на дальние ворки, на вольные травы. Оттого только сквозняки в денниках гуляли, да недалеко от шорни звонко капала вода с потолка — видно, крыша протекла. А за стенами не на шутку разгрозился Перун. Один раскат следовал за другим. Рокотал Громовержец, точно сердился на своих людишек за неведомую провинность.
Но тут еще один странный звук привлек внимание человека. В шорне как будто подвывал кто-то.
Точно.
Крадучись, словно кот на охоте, человек бесшумно подобрался к обитой облезлой овчиной двери и заглянул в щелку.
Перепуганная грозой Дарена привычно забилась в угол шорни и старалась справиться с навалившимся страхом. Засунув культю под мышку, она раскачивалась из стороны в сторону и чуть слышно выла то ли от боли в обрубке, то ли от ужаса.
Но вдруг замерла она.
Насторожилась.
А потом рассмеялась громко.
— Что, варяг? — заливаясь смехом, сказала. — Тебя тоже громушек пугнул?
Дверь в шорню распахнулась.
— Как ты узнала, что я здесь? — Свенельд растерянно стоял на пороге.
— А я тебя за версту носом чую. — Дарена перестала смеяться и взглянула на воеводу. — Значит, грозы боишься?
— Глупая, — покачал головой Свенельд, — за тебя я боюсь.
— И зачем это вдруг? — Она сгребла здоровой рукой песок с пола, крепко сжала его в кулаке, подняла руку над головой, а потом принялась разгибать один палец за другим.
Песок посыпался с тихим шорохом.
— Видишь, — сказала она, когда последняя песчинка упала на пол, — как смешно получается? А когда смешно — чего же бояться?
— К чему это ты? — Свенельд осторожно сделал шаг вперед.
— А к тому, что вы, как кулак, а мы, как песок, и стоит вам только пальцы разжать, и мы песком сыпучим потечем…
— Дарена, — вздохнул воевода, — сколько же можно Русь на вас и на нас делить? Неужто не понимаешь, что есть только мы? — Он сделал еще шаг и присел рядом с девкой. — И среди этих мы есть ты и я.
— Ты варяг.
— Я мужик! — И от безнадеги за рукоять кинжала на поясе схватился, да так и застыл.
Словно в подтверждение его слов небо громом жахнуло. Да таким ядреным, таким оглушительным, что на миг варягу почудилось, будто небеса над конюшней трещину дали и вот-вот вместе с дождем с неба звезды посыплются.
И видит Свенельд, как в окошко шорни вплывает див огненный. Невелик див — чуть больше яйца куриного. Но от малыша этого страх варяга до костей пробрал. Оселок на голове чуть дыбом не поднялся. Жужжит сердито див, пламенем переливается. Радужными всполохами шорню озаряет. Сидит воевода — ни жив ни мертв. Сидит и шевельнуться боится, только на Дарену глаза скосил. Как она там? А у самого лишь одно в голове: «Только бы не побежала она… только бы не побежала…»
Слышал воевода, что див вслед убегающему бросается, входит в пугливого, изнутри его выжигает. Потому и за Дарену переживает сильно.
Притихла девка. Скукожилась. Пружиной славилась. Глаза потупила да губы сжала. Тугими веревками тишина в шорне натянулась, хоть белье на ней вешай да на солнышке суши. Только нет солнышка. Темень на улице от туч грозовых. Сумрачно в шорне, словно не белый день на дворе, а вечер поздний. Едва свет сквозь оконце под потолком пробивается. И лишь только див посверкивает да по шорне огоньком плавает.
Тихо в шорне, слышно, как дождь за стеной шумит да звонко капель с крыши капает. В яслях крысы шебуршат, да сквознячок по конюшне гуляет. Сидит девка, молчит. И Свенельд молчит — не знает, что дальше-то делать?
А див между тем завис. Урчит котом, словно полено в печи, потрескивает. Воевода даже дышать перестал. А Дарена от страха глаза закатывать начала. Вот-вот в беспамятстве свалится. Пошевелится девка, и яйцо огненное к ней кинется. И тогда все. Нет, не может такого Свенельд допустить. Неужто страх за жизнь свою сильнее любви окажется? И сжались пальцы воеводы на кинжальной рукояти. Осторожно, но крепко-накрепко.
До боли.
До хруста в суставах.
А тут Дарена дернулась. Спина у нее затекла от неподвижности, нога пересиделая иглами болючими заколола. Не вынесла девка напряжения.
— Будь что будет, — решила.
Все одно: сиднем сидеть больше мочи нет.
Див словно того и ждал. Мигнул и к девке поплыл. Тут Свенельд уже не раздумывал. Выхватил из-за пояса кинжал и прочь от себя швырнул.
Словно коршун за птахой жертвенной, див с треском вслед за кинжалом метнулся. Впилось жало клинка в стену, на которой сбруи висели, подпругу ременную пробило. Трензеля со шпеньками железными звякнули, рукоять от удара затрепетала. А див уже тут как тут. Чуть коснулся кинжала и бабахнул. Хлопнуло так, что уши заложило. Искры посыпались. Грозой в шорне завоняло. Свежестью.
Выдохнул воевода. Собрался пот со лба рукавом вытереть, но не успел. Не хуже дива огненного к нему
Дарена кинулась. К груди прижалась. Культей обняла. Стала целовать его в щеки, в глаза, в губы, в потный лоб. А сама причитает:
— Вот он, знак! Дождалась! Перун мне весточку от батюшки передал!
Растерялся от такого воевода. Совсем опешил. Подумал, что у девки помутнение от страха наступило. А Дарена не унимается. Крепче к нему жмется. Не снес воевода напора, спиной на кожи повалился. Гладит девку по волосам.
— Что ты, Даренушка? Что ты, любая моя? — успокоить ее пытается.
А она ему:
— Истомилось сердечко мое. Истерзалось. Чуть не разорвалось от напасти надвое. Как же это случиться могло, что я ката своего полюбила? Ворога постылого, чьей смерти желала? Как же вышло, что ненависть любовью обернулась? Гневалась я за это и на себя, и на Мир жестокий. Душу свою в силки запрятала, чтоб наружу не выбилась. Все знака просила от Перуна, от батюшки моего. Подспорья в муке своей. И вот. Дождалась…
И понял воевода, что не безумство над девкой тешится. Что это душа ее на свободу вырвалась. Понял и почуял, как в сердце его Лада песню радостную запела…
А над Киевом гроза отшумела. Покатилась туча дальше, громами рассыпаясь. Сквозь прореху в ненастье прорвался солнечный луч и упал с небес на землю. И над Перуновым градом выгнулся дугой радужный мост…
— Где он?! Я убью этого сучьего выкормыша! — Крик заставил меня вскочить на ноги.
Остатки сна в мгновение ока вылетели из головы.
В светелке было дремуче. Лишь слабый огонек масляной лампы выхватывал из темноты перепуганное лицо Ольги. Она забилась в угол постели, сжалась в комок и, прикрывшись мохнатым покрывалом, с ужасом смотрела на дверь.
А дверь содрогалась от мощных ударов.
— Открывай! — орал кто-то из-за нее. — Я кому говорю?! Отворяй!
— Спокойно, — шепнул я княгине и быстро стал натягивать на себя одежу.
Вдруг почуял, что пальцы дрожат, и я все никак не могу завязать узел на гашнике. А в дверь уже бились всем телом. Кованая скоба чепца гнулась под страшным напором.
Наконец я справился с портами, взглянул на сапоги, решил, что босым будет сподручней, намотал на правую руку кушак и пошел к двери. — Не отворяй! — сдавленно окликнула меня Ольга. — Он же убьет тебя!
— Ну, это мы еще посмотрим, — ответил я ей и отодвинул засов.
Дверь распахнулась от очередного удара, и в светелку с бешеным воплем влетел разъяренный Свенельд.
— Где этот холоп?! — на лету кричал он, не заметив меня впотьмах. — Я удавлю…
Закончить он не успел. Мой кулак встретился с его лбом. Ноги воеводы все еще продолжали напористо двигаться вперед, а голова от удара откинулась назад. От этого он оказался в воздухе, завис на мгновение между полом и потолком, а потом грохнулся плашмя на спину.
— Х-хек! — это выбило дух из его легких.
Он изумленно вытаращил глаза, несколько раз открыл и закрыл рот, силясь то ли что-то сказать, то ли хватануть воздух, но не смог.
— Ты чего натворил? — спросила Ольга, спустилась с кровати, подхватила со скрыни кувшин с припасенной на ночь водой, ей всегда после наших утех пить хотелось, и плеснула на лицо брату.
Вода на Свенельда подействовала отрезвляюще. Он пришел в себя, вскочил на ноги, выхватил из-за пояса кинжал и с рыком ринулся на меня. Я изготовился встретить его наскок, но поединка меж нами не вышло. На пути воеводы встала Ольга. Она раскинула руки в стороны и сказала очень спокойно:
— Воевода! Свенельд, немедля вон из княжеской светелки!
Как ни странно, но это подействовало. Свенельд как-то сразу обмяк, рука с кинжалом опустилась. Он бросил на меня ненавидящий взгляд и вышел.
— Сильна ты, Ольга, — сказал я.
— Ты тоже вон, — сказала она.
— Что? — не понял я.
— Вон! — закричала она, и кувшин полетел мне в голову.
Я едва увернуться успел. Глиняные черепки и вода брызнули в разные стороны от удара о стену.
Как был, в одних портах, босой, без рубахи, с намотанным на кулак кушаком, я вышел из светелки. За спиной хлопнула дверь, и лязгнул засов. Я знал, что меня будет ждать воевода. И не ошибся.
Он стоял, смотрел на меня и в руках его был кинжал.
— А неплохо ты меня, — неожиданно мирно сказал Свенельд.
— Что? — спросил я. — Драться не будем?
— А на кой? — пожал он плечами.
— Тогда ножик убери.
— А-а, — спохватился он и спрятал кинжал в ножны.
— Чего разошелся-то?
— Да как это чего? — посмотрел он на меня, как на безумного. — Ты же холоп древлянский, а она княгиня, мать кагана…
— Ну и что?
— А если дети…
— Не будет у нас детей, — сказал я.
— Почему? — удивился он.
— Не люблю я твою сестру. И она меня не любит. Без любви детей не бывает.
— Ты так думаешь? — усмехнулся он.
— Я знаю.
— Ну-ну, — покосился он на меня недоверчиво. Мы помолчали немного, друг другу в глаза посмотрели.
— Эй, кто-нибудь! — наконец позвал он, и тотчас явилась испуганная Милана в измятой нижней сорочице, с алой атласной лентой в разлохмаченных седых волосах и зажженной лампой в руке.
— Ты кто, бабка? — изумленно спросил ее Свенельд.
— Ключница я, Милана, — ответила она с поклоном. — Звал, воевода?
— Звал, — кивнул варяг. — Вели в горнице стол накрыть. Проголодался я — два дня с коня не сходил.
— Ага, — сказала бабка, сунула лампу мне в руку и растворилась.
— Чего рты пораззявили? — услышали мы ее голос из темноты. — Слышали, что воевода велел? Быстро на стол накрывать. — И тут же послышалось шлепанье множества босых ног.
— Всех ты всполошил, — сказал я. — Как бы Святослав не проснулся.
— Спит каган, — снова вынырнула ключница, — я проверила. Тихо у него.
Она забрала у меня из рук лампу и подняла ее над головой. Круг света стал немного больше.
— Пойдем, воевода? — посмотрела она вопросительно на Свенельда.
— Пойдем, — сказал он и повернулся ко мне: — Ты как, Добрый, насчет медку пьяного откушать?
— Можно, — кивнул я, и мы пошли в горницу.
Стукнул Свенельд кулаком по столу так, что миски подпрыгнули, а корчага с остатками меда опрокинулась. Растеклась медовуха лужей по столешне, на пол закапала.
— Нет, ты скажи, — не унимался он. — Враг я тебе или не враг?
— Враг, — кивнул я и икнул от выпитого. — Ноне три года минуло, как отец договор кабальный подписал. Кто же ты мне, если не враг лютый?
— Во-о-от, — поднял он кверху палец. — А ты мне не враг. Думаешь, что я от злости тогда к тебе убийцу подсылал? Ну… вятича того… как его… не-а, — мотнул он головой, — не помню…
— Жароха, что ли? — Я снова икнул.
— Ну да.
— А что? От сострадания?
— Чего тебе сострадать? — взглянул он на меня, а у самого глаз мутный. — Ты же, как конь здоровый. А, кстати, что вы с ним сделали?
— Повесили, — вздохнул я.
— И все? — поднял он бровь удивленно.
— А что, мало?
— Не, — махнул он рукой. — Хватит с него. Так ты думаешь, я на тебя злился тогда? Нет. Я о Руси думал. О том, чтоб безопасно было в Киеве жить. Сколько от Ирпеня до Киева?
— День пути, если коня гнать, — сказал я.
— А что, если батюшка твой решил бы Киев осадить, пока мы в Царьград с Игорем ходили? Ведь поляне даже исполчиться бы не успели. Вернулся бы каган, а его стольный город и не его больше. Под зад коленом кагана и пошел вон…
— Так ведь не было же этого. У отца даже в мыслях не было, — возразил я.
— А ты почем знаешь? Он разве обо всех своих за думках тебе докладывал?
— Нет, но…
— Что «но»? — Он подцепил из миски моченое яблочко, надкусил его, высосал кислый сок и сказал: — Ты знаешь, что Мал отказался с Игорем договор старый подтверждать? Дед твой, Нискиня, с Олегом договор заключили о нерушимости границ, а отец твой подтверждать его отказался. Прикинь. И нависла Древлянская земля над нашим городом стольным, словно камень над дорогой. То ли проедет путник невредимым, то ли его каменюкой придавит. Думаешь, в острастке постоянной сладко жить? Тогда Асмуд и придумал, как Киев от древлянского наскока огородить. Мы ятвигов разворошили, отца из Коростеня выманили и в вашу землю вошли, чтоб себя же от вас обезопасить.
— А зачем нужно было Малин палить? Зачем с ятвигского посадника шкуру драть? Зачем мать мою убивать нужно было? — разозлился я.
— С матерью твоей нехорошо получилось, — согласился варяг. — Не хотел Игорь смерти княгине Беляне. Казнил он себя за это. Плакал даже. Говорил, что нашло на него что-то. И прощения у богов за свой проступок вымаливал. Я это сам видел. Он же хотел, чтоб все миром обошлось. Подписала бы Беляна новый договор, стремя бы ему на верность поцеловала, пока мы вас по лесам гоняли, и спокойно бы Древлянская земля в Русь бы вошла. Игорь с вас даже поначалу ругу брать не хотел. Лишь бы угрозу от Киева отвести, и то ладно. А видишь, как повернулось. А с Малином да посадником, ну… — развел он руками, — это война. Ты-то дулебов, небось, не жалел?
— Так они же враги.
— А вы нам в ту пору друзьями были? Ваши, думаешь, наших мало побили? Вот и закипела кровь у руси.
— Так ведь в конце концов вы своего добились, отца заставили стремя Игорево поцеловать. Так зачем же меня убивать?
Мы давно уже сидели в горнице вышгородского терема. Друг напротив друга, а меж нами широкий стол. Бывший княжич, а ныне холоп, и воевода варяжский. Накрыли нам стольники и скрыться поспешили — не приведи нелегкая под горячую Свенельдову руку попасть. Выпили мы. Закусили. Потом снова выпили и опять закусили, потом… выпито много было. Корчаги по три на каждого усидели. Захорошело нам. На разговоры потянуло. Обиды старые припомнились. Об уважении друг к дружке заговорили. Тогда и стали выкладывать все без обиняков. Начистоту.
— А ты не понял? Мал не вечный, помереть может, а с тобой все по-новому начинать надобно. Договоры писать, старые подтверждать. А вдруг ты кочевряжиться начнешь? Уговаривай тебя потом, уламывай. А так — нет человека и вопросов нет. Потому мы тебя и высиживали, как жар-птицу редкую. И вятича этого подговаривали, и засаду на тебя устраивали, и гнали тебя, когда ты в Прагу улизнуть собрался, а с тебя все как с гуся вода. Ты когда пропал, я даже вздохнул спокойно. Не хотел жизнь твою себе на душу брать. Так ведь нет! — снова хлопнул воевода кулаком по столетне. — Приперся! У отца моего, у Асмуда, глаза на лоб полезли, когда он тебя в стане Игоря увидел. Ошалел даже от наглости твоей. Подумал, что теперь точно тебя живым не выпустит. — Помолчал воевода, а потом спросил вдруг: — А это правда, что он об грудь твою кинжал сломал?
— Истинно, — кивнул я, вспомнил, как связанный у Игорева шатра валялся. — Не поверил он словам моим, спытать решил, а на мне кольчуга была. Оттого кинжал и сломался.
— Тьфу! — в сердцах плюнул Свенельд. — А он мне все твердил, что заговоренный ты! А оно вон как оказалось!
— А ведь меня и вправду Вельва заговаривала. Сказала, что ни я вам, ни вы мне вреда причинять не должны. Не то обоим несладко станет.
— Слышал я про это, когда он чуть живым до Киева добрался. Так ты поэтому отца моего о нападении предупредил?
— Угу, — кивнул я. — А Асмуд, небось, подумал, что это от большой любви?
— Ничего он не подумал. В живых остался, и на том спасибо. Но ведь и мы в долгу не остались. Даже когда отец твой Игоря казни лютой предал, мы с тебя чуть ли не пылинки сдували. Ольга хотела вас в бане сжечь, когда ты сватать ее приехал, наглость неслыханную оказал, мы ее насилу отговорили. А теперь, вишь, спите в обнимку.
— Холодно, видать, душам нашим, потому и жмемся друг к дружке, чтоб теплее стало, — ответил я и опять икнул.
— Я смотрю, тебя совсем заколдобило, — ухмыльнулся варяг.
— Не. — Я упрямо головой покачал.
Все вокруг поплыло, только я виду не подаю. Сижу — икоту сдерживаю.
— Не мастак ты пить. — Свенельд поставил упавшую корчагу, хлебным мякишем лужицу бражную собрал да в рот тюрьку отправил.
Меня от этого чуть не вывернуло. Видно, прав воевода — хмельное мне впрок не идет.
— А откуда ты про нас с Ольгой прознал? — спросил я варяга.
— Так Звенемир доложил, — прожевав, ответил Свенельд. — Мы как раз с Дареной ужинать сели, а тут он приперся и говорит…
— С кем?! — Хмель у меня из головы в миг вылетел.
— Один он был, — не понял моего вопроса воевода. — Говорит, мол, сидишь тут, а там сестру твою холоп древлянский бесчестит.
— С кем ты ужинал? — посмотрел я на него удивленно.
— А-а. Ты же не знаешь. Мы же с Дареной теперь семьей живем. Жена она мне.
— Как же она пошла за тебя?
— А вот так, — расплылся варяг в счастливой улыбке. — Столковались мы.
Тут он мне и выложил, как у них с Дареной срослось. Как сошлись они благодаря грозе да диву огненному. Показал кинжал, тот самый, которым он меня во гневе порешить хотел. Рукоять у него спеклась, точно в горнило его запихивали. Вот куда див силу свою страшную направил. Я даже поежился, как представил себе, что бы с человеком сталось, если бы яйцо огненное в него вошло. Знать, и вправду тот див им обоим знаком был.
— Рад я за тебя, — сказал ему искренне, когда сказку его до конца выслушал.
— А я-то как рад! — подмигнул мне воевода. А потом вдруг серьезным сделался.
— Ты мне зубы не заговаривай, — говорит. — Почто к сестре подкатил?
— Опять ты за свое? — удивился я. — По-моему, уже все переговорено было, или по второму кругу начнем?
— Это еще неизвестно, кто к кому подкатывал! — из темноты голос раздался.
Хоть хмельным я был, а от неожиданности враз икать перестал. А в круг света, что лампа вокруг стола обозначила, Ольга вошла.
— Зря вы впотьмах сидите, — сказала. — Милана, — кликнула она ключницу, — вели, чтоб ставни отворяли. Светает уже. — И на огонек дунула.
Заиграло пламя на фитиле, заплясали тени по стенам и пропали враз. Во тьму горница погрузилась. Но недолгим затемнение оказалось. Скрипнули ставни, и сквозь мутную слюду оконец забрезжил новый день.
— На вот, — швырнула на пол княгиня мои сапоги. — Или до вечера будешь босым ходить?
Стукнули каблуки об пол. А Ольга мне еще рубаху кинула:
— Надевай. Не то пузо замерзнет.
— Так тепло вроде, — пожал я плечами, но рубаху напяливать начал.
Только спьяну головой в рукав попал. Тяну рубаху на себя, а ворота все нет. Сквозь холстину слышу, как Свенельд смеяться принялся. Понял, что надо мной это. Стыдно стало. От этого взволновался я. Совсем в полотне рубашном запутался.
— Изрядно вы налакались, — разгневалась Ольга. — Прямо слово, как дети малые, — помогла она мне рубаху натянуть, кушаком подпоясала.
Звякнули на кушаке ножны. А я и обрадовался. Если бы наткнулся на подарок Претича, когда Свенельд в опочивальню ворвался, не обошлось бы у нас без поножовщины. А так, выходит, Даждьбог от кровопускания отвел. Слава Даждьбогу.
— Так это ты на него кинулась? — Я сапоги натягивал, когда Свенельд сестру со строгостью спросил.
— Я же не чурка деревянная, — спокойно Ольга ответила. — Живой человек. Ты-то вон, на одноручке своей свет белый клином свел. А она, если помнишь, зарезать меня хотела. На Святослава с ножом кидалась. Что ж ты заместо того, чтоб ее на позор пустить, к сердцу своему прижал?
— Так ведь я…
— Что «я»? — княгиня Свенельду не дала и рта раскрыть. — Не боись. Не сужу я тебя. Что было, то быльем поросло. Только и ты уж сиди да помалкивай.
И нечего тут из себя брата старшего городить. Пока сын мой в силу не вошел, я на Руси хозяйка. И мне решать: с кем спать, а с кем песни петь. Дружина твоя в готовности? — И увидел я, как Свенельд на глазах трезветь начал, — Что молчишь, воевода? Или тебе теперь интересней под бабьи подолы заглядывать? — Ольга над ним, словно ивушка над пнем трухлявым, нависла.
— Готова русь, княгиня. — Варяг подобрался да приосанился.
— Хорошо, — кивнула Ольга. Вокруг стола обошла.
— Подвинься, Добрыня, — бедром меня подпихнула, на лавку супротив воеводы присела. — Вот что я надумала, — сказала.
Я взглянул на княгиню и вспомнил, как она, под грозой промокшая да ведуном перепуганная, ко мне недавно прибегала, книгу на хранение отдавала. И куда ее оторопь подевалась?
— Сколько ратников нужно, чтоб Киев в строгости держать? — меж тем продолжала Ольга.
— Думаю, сотни хватит, — ответил Свенельд.
— Хорошо, — кивнула она. — А сколько времени надобно, чтоб из Нова-города, из Смоленска и Чернигова войско подошло? Чтоб к дальнему походу его снарядить?
— Ты к чему клонишь? — заинтересовался Свенельд, в глазах его огонек азартный заиграл — поярче того, что от лампы недавно был.
— Отвечай, коли спрашиваю, — сказала Ольга и корчаги пустые в сторону отодвинула.
— Четыре месяца, — сказал воевода. Ольга задумалась, что-то в уме прикидывая.
— Долго, — головой покачала. — Даю тебе три. Чтоб до стуженя месяца [65] все войско в сборе было.
— Так ведь осень впереди, слякоть с распутицей, — попытался возразить Свенельд. — Не успеется.
— Это дело не мое, — княгиня на него рукой махнула.
— А если на ладьях по Славуте спустятся? — вставил и я словечко.
— С конями? — взглянул на меня воевода.
— А почему бы и нет? — поддержала меня Ольга. Помолчал варяг и головой кивнул:
— Тогда успеется.
— Теперь расскажи мне, где на полудне Русская земля ограничивается? — Ольга через стол к нему подалась.
— По Стугне-реке, по Змиеву валу рубеж лежит.
— Далеко ли от границы до ромейских владений?
— Далеко, — вздохнул воевода. — Так ты на Царь-град собралась, что ли?
— Да, — кивнула Ольга.
— Так это по лету надо, по легкой воде до Понта, а потом… — стал объяснять воевода, а я вижу, как огоньки в его глазах еще сильнее разгораются.
Оно и понятно. Застоялся воевода, словно конь норовистый в стойле. Закисать в Киеве начал. Да и дружина жирком зарастать стала. Вот и ярится он, обо всем на свете забыл, как только про походы услышал.
— Только не боем на василиса Царьградского идти, а дороги к земле его мостить, — сказала княгиня. — По суше путь прокладывать.
— Нелегко это, — покачал головой Свенельд. — За рекой Росью уличане сидят, а еще дальше тиверцы.
— Что за люди?
— Люди наши, — сказал я, вспомнив, как отец мне мироустройство объяснял, — православные…
— Только в Русь они не больно-то рвутся, — перебил меня варяг. — Вольно живут. Совался я к уличанам с дружиной. Ругу содрали с них худую. Их печенеги, как волки овец, ощипывают. Потому и бедная там земля.
— Вот мы их от печенегов и обороним. А заодно и окоем Руси подале отодвинем.
— У нас с ханом Курей договор. Он от меня на три года замирение выклянчил и эти самые земли на разорение. Только тогда согласился против древлян нам помочь, — сказал Свенельд и осекся, на меня взглянул вопросительно.
— Ты никак и времени счет потерял? — разрушила возникшую неловкость Ольга. — Три года-то минуло. И летит же время.
А у меня бой на пожарище в памяти огнем полыхнул. Не вмешайся тогда печенеги, как знать, чем бы побоище то закончилось?
— И верно, — закивал Свенельд. — Значит, договор побоку. Ох и повертится у меня Куря!
— А чтоб веселей тебе было его мутузить, отдам под тебя земли, которые на меч свой поднять сможешь, — сказала княгиня. — Хватит тебе налетами жить. Пора хозяйством обзаводиться.
— За благодар такой спасибо. — Свенельд оселок свой огладил. — Одно лишь меня смущает: не вступятся ли за печенегов хазары. Они давно на Русь зуб точат.
— Да, — озадачилась Ольга.
— Погодите, — сказал я. — Есть у меня мысль одна. Может, каганат и в сторонке постоит.
— Что за мысль? — встрепенулся воевода.
— Пока при себе оставлю, — ответил я ему.
— Как знаешь. — Мне показалось, что Свенельд обиделся. Или только показалось?
А он уже на сестру уставился:
— Скажи, Ольга, а на кой тебе эта заморочь? Помолчала княгиня, а потом отозвалась:
— Не по Прави это, чтоб над православными печенеги измывались. Что же это получается, мы роды братские отдали на поругание? И потом, мы путь на Царь-град по Днепру лишь до границ оборонить можем, а далее купцов и гостей Куря грабит. Еще чуток, и совсем захиреет торговля. Иноземцы окольные пути искать начнут. Мимо нас товары уходить станут. Да и не столько мне это надобно, сколько племяннику твоему. Или ты думаешь, что Святослав у мамкиного подола возмужать сможет? Крепнуть ему пора. Силы набираться. Видел бы ты его глаза, когда мы в Ольговичах на дулебов наткнулись. И войску это полезно будет. Пусть привыкает. Крепче знать они кагана своего должны. Ну а ты за ним присмотришь. И не приведи Недоля, если с ним что-то случится, — добавила она. — Не посмотрю, что брат ты мне. Самолично глаза тебе выдеру.
— Вот такие слова мне любы, — расплылся в улыбке Свенельд. — Завтра же Святослава с собой в Киев заберу.
— Глаза протри, — ухмыльнулась Ольга. — Завтра наступило. Рассвело уж.
Мы и не заметили, что утро на дворе. А я все удивлялся — и чего меня в сон клонить стало. Да зевота одолевать начала.
— Значит, сегодня, — поправился Свенельд. — Пусть со мной войско собирает. Пусть и обучение с ратью проходит. А если что, Дарена за ним приглядит…
— Ты с ума сошел! — взревела княгиня.
— Не гоношись, — остановил вскочившую было сестру воевода. — Он же у нее на руках с малолетства рос. И не на него она тогда нож точила. Тебя порешить хотела. Глупая девка была, за то и поплатилась. Говорили мы об этом не раз. Каялась она. Переживала, что мальчонку перепугала. А с тобой… может, оттого, что каган с ней побудет, и у вас что-то наладиться сможет…
— Не прощу я ей. Никогда не прощу, — упрямо сказала княгиня.
— Доля с Недолей по-всякому судьбу сплетают, — сказал я. — И так повернуть ее могут, и эдак. Так что не зарекайся, княгиня.
— Тоже мне учитель нашелся, — огрызнулась Ольга, а потом брату сказала: — Ладно уж. Пусть с тобой сын поживет. Ты только это… приглядывай за шутоломной своей…
Не знаю, как долго Ольга план свой придумывала, однако все с ее слов гладко выходило. Вот только почему-то показалось мне тогда, что дело вовсе не в народах, печенегами замордованных. Не в прибавке новых земель к Руси. И путь из варяг в греки не так просто перекрыть было. По-прежнему купцы товары свои везли, щедро на днепровских порогах от Кури откупаясь. Все одно потом в землях далеких свое возьмут и без прибыли не останутся. Ведь если бы выгоды им не было, не стали бы они за тридевять земель тащиться. На то они и купцы.
Отчего-то мне почудилось, что Ольга захотела поближе к христианской земле оказаться. К Учителям знающим. К храмам, Иисусу построенным. К вере, пока мне непонятной…
Голова у меня болела страшенно. Ночное питие сказывалось. Но крепился я и виду не подавал. Вот только в сон тянуло сильно. Обзевался весь. Хоть губы зашивай. Только успевал ладошкой рот прикрывать. [66]
Сидел я на завалинке, с дремотой и болью боролся, чтоб полегче стало, подарок памятный Святославу вырезал. Пардуса из липы мягкой ему обстругивал. А сам жалел, что во всем Вышгороде ни капли пива нет. Попили все горожане на Спожинках, а новое еще не поспело.
А кот борзой мне неплохо удавался. Словно живой вышел. Будто напружинился он, вот-вот на добычу свою прыгнет. С перепою, что ли, у меня так получилось? Фигурка маленькая, с дырочкой для подвеса. Будет кагану от меня оберег. Закончил уже почти.
Смотрю — идут они с Малушей. Беседуют о чем-то. Каган руками размахивает. Доказывает сестренке моей что-то. А та то головой кивает, то поглядывает на мальчонку с недоверием.
Ближе подошли. Уже и слова разобрать можно.
— …так что, Малушка, я теперь походами на врагов славу себе добывать стану, — хвастался Святослав.
— Ну-ну, — улыбнулась девчонка. — Ты смотри, чтобы слава тебя до смерти не задавила.
— Как это? — удивился каган.
— А так. Чем больше славы добудешь, тем выше нос задерешь, а с задратым носом по земле ходить не слишком удобно. Не видно же, что под ногами деется. Споткнешься о камень, на землю дрепнешься, тут тебя слава твоя и накроет.
— Как это?! — Святослав от удивления даже рот раскрыл.
— Помнишь сказку про хоробра Святогора? Тот славы столько добыл, что даже по земле ходить не мог, по колено в ней вяз. Оттого только в Репейских горах и жил. Но ты-то не Святогор. Вот она тебя и придавит. И будешь ты на земле барахтаться. Вот так. — И она начала смешно дергать руками и ногами, да еще и рожу страшную скорчила, захрипела и захныкала противно: — Ой, снимите с меня славушку, а то мочи нет! Тут враги к тебе подойдут и прикончат тебя, чтоб не мучался. И вся слава растает.
— Ну, врагов-то я не боюсь, — рассмеялся Святослав. — Врагов-то я быстро победю.
— Как же ты победишь их, если тебя слава к земле придавит?
Задумался Святослав, а потом рукой на Малушку махнул:
— Да ну тебя. Чего это она придавить должна, ежели я ее еще не добыл, а только собираюсь?
— Правильно, Святослав, — улыбнулся я ему. — Нечего на девчачью болтовню поддаваться. На самом-то деле Малушка с тобой расставаться не желает. Ты еще не уехал, а она уже скучать начала. Только не знает, как тебе про то сказать. Потому и подшучивает.
— Вот еще! — фыркнула сестренка. — С чего это я по нему скучать должна? Пущай отправляется хоть за тридевять земель, я по нему тосковать не собираюсь, — сказала сердито, а сама смутилась вдруг.
Я не выдержал, рассмеялся. Вот ведь. Малая совсем, от горшка два вершка, а все одно — чувства в ней.
— А ты чего это, Добрынюшка? Али занедужил? — спросила она меня, смущение свое скрывая.
— С чего ты взяла?
— Так ведь кружаки у тебя черные под глазами, руки трясутся.
— Это ничего. Пройдет скоро.
— А чего это ты тут режешь? — Святослав разглядывал диковинку в моих руках.
— Оберег тебе, каган, вырезаю, — протянул я ему пардуса. — В ратном деле без оберега нельзя. У меня видишь вот, — показал я ему на серьгу с камнем алым, ту, что мне Торбьерн подарил.
Взял Святослав пардуса, в пальцах повертел:
— Так мне чего? Тоже в ухо его вставить?
— Глупый, — сказала ему Малуша. — В ухе у тебя и так серьга имеется.
— Это Звенемир вставил, когда меня по майдану на щитах катали да каганом кликали, — гордо сказал мальчишка. — Ну а с твоим подарком мне чего делать?
— На кушак повесь. Видишь, кот-то какой красивый. — Малуша отобрала оберег у кагана и деловито стала прилаживать его к Святославову поясу. — Мастак Добрыня из дерева вырезать. Помнишь, — подняла она на меня глаза, — как ты мне коника вырезал? Чудной коник был. Играть я с ним любила. — И вдруг сестренка моя вздохнула тяжко, слезы на глазах навернулись. — Остался коник в Детинце. Сгорел вместе с градом нашим.
И мне от чего-то горько стало. Может, это похмелье со мной в игры играет?
— Ты не вздыхай, — сказал Малуше мальчишка. — Дай только вырасти. Я тебе такой град выстрою, такой Детинец подниму, что залюбуешься. Краше прежнего во сто крат будет. Обещаю.
— Смотри, никто тебя за язык не тянул, — улыбнулась девчонка, украдкой слезинку с ресниц смахнула.
— Спасибо тебе, Добрый, за оберег, — поклонился мне каган. — Я его при себе держать буду. Пускай вместе с рогом дедовым висит.
— Неужто цел рог Асмуда? — удивился я.
— А куда он денется? — пожал плечами Святослав. — У дядьки Свенельда он до поры хранится. Тяжеловат для меня. Пока тяжеловат.
— Святослав! Ты где? — Ольга со Свенельдом на крыльцо терема вышли.
— Здесь я, мама! — отозвался каган.
— Прощайся давай! — Воевода нам рукой помахал. — Ехать пора, кони ждут!
— Я сейчас!
Повернулся он к нам, в пояс поклонился.
— Ну, — говорит, — не поминайте лихом.
— Да будет тебе, — сестренка сказала. — Не за что тебя лихом поминать. Только добром о тебе помнить буду.
Сорвался мальчонка, к своим побежал. Потом остановился. Назад вернулся. К Малуше подлетел. В щеку ее поцеловал.
— Прощай, Малуша! — сказал Святослав, а сам рукой мой подарок потеребил, словно не я, а сестренка ему оберег сделала.
— Да прощайтесь вы быстрей, полюбовники! — рассмеялся Свенельд.
Спустились они с Ольгой с крыльца. К конюшне, где Кот с оседланными конями ждал, направились.
И народ вышгородский дела свои побросал. Вышли люди кагана в путь-дорогу проводить.
— Ну, чего ты там? — Свенельд уже сердиться начал.
— Бегу! — Святослав к матушке с дядькой поспешил, не оглядываясь.
А Малуша ему вслед смотрела.
Бодня — кадушка с крышкой и замком, которую обычно использовали вместо сундука.
Кикимвра — жена домового.
Соль в то время была большой ценностью. Ее привозили с юга, из Сугдеи и Херсонеса — византийских колоний на Черном море.
Кощун на славление Велеса общины «Родолюбие».
Велес был сыном коровы Земун и потому часто представлялся и изображался рогатым.
Брама — створка ворот. Обрамление — изначально значило: рама для ворот.
Стужень месяц — декабрь.
…рот прикрывать — считалось, что во время зевка через рот в человека может забраться нечистый (злой) дух или болезнь. Этот обычай сохранился до наших дней, так набожные христиане во время зевка накладывают на открытый рот крестное знамение.