105290.fb2
Мышонок не вытерпел. Стараясь не шуметь, он высунул нос из норки. Этот лаз он облюбовал уже давно. Щель между тесовыми досками пола и основанием каменной, расписанной яркими красками колонны, держащей свод просторной клети, была ходом из его вселенной в мир странных огромных существ.
Мышонок знал, что этот верхний мир был полон зла и тревоги. Потому он и старался появляться в нем, только когда стемнеет. Но на этот раз голод и дурманящий запах хлебной корки оказались сильнее врожденной осторожности.
Сначала он долго шевелил длинными усами и поводил черной пуговкой носа, стараясь учуять опасность. Но одуряющий запах еды перебивал все остальные запахи.
Потом очень осторожно мышонок выбрался из норки и засеменил по полу. Маленькие коготки предательски царапали по тесовым доскам. Этот звук заставлял мышонка спешить. Сердце бешено колотилось в груди, а хвост от страха вытянулся в струнку.
Заветная корка, оброненная и забытая кем-то из громадин людей, все ближе и ближе…
Еще пара торопливых шагов…
Еще пара мгновений, и зубы мышонка вцепятся в желанную снедь…
Он заверещал в ужасе, когда от страшного удара его подбросило вверх. Задержало на мгновение между небом и землей в чем-то липком и мокром. Он успел разглядеть желтоватые иголки, которые вдруг стиснули его. Придушили, так что у него потемнело на миг в глазах. Затем отпустили. Он полетел вниз, даже не пытаясь понять, что же с ним произошло.
Мышонок ударился об пол, перевернулся через спину, вскочил на лапки и рванул было назад, к спасительной щели. Совершенно забыв о такой близкой еде, он хотел лишь одного — вновь вернуться в свой тихий, полный сора и паутины подпольный мир. Но добежать до лаза он так и не успел. Новый удар, и мышонок завертелся на месте, стараясь сообразить, в какую сторону ему бежать теперь.
Тут его усы уловили едва заметное прохладное дуновение сквознячка, тянувшего из норки. Запах плесени, пыли, высохших трупиков мух и тараканов показался мышонку слаще любых лакомств. Запах родины манил и сулил безопасность и избавление от навалившегося ужаса. Не раздумывая, он устремился навстречу сквознячку и вдруг понял, что, сколько его коготки ни скребут пол, он все одно остается на месте. Что-то твердое и пушистое придавило к доскам его хвост. Он пытался вырваться, не обращая внимания на боль, пронзающую тело, на жуть, от которой глаза закрывала красная пелена. Он упирался лапками. Тянул изо всех сил свое лохматое серое тельце к спасительной норке.
Наконец он оказался на свободе. Хвост отпустили, и теперь нужно было только бежать.
Бежать без оглядки.
Бежать к норке.
Бежать…
Он со всего маху врезался носом в препятствие, неожиданно возникшее на пути. Пробежал вдоль него и наткнулся на все те же ненавистные иглы, которые недавно душили его. Запищал, и это лишило его последних сил. Мышонок осознал, что ему больше не вырваться. А потом успокоился. Ему было уже все равно, когда острые иглы пронзили его тельце, продырявили кожу, раздробили косточки и проткнули сердце…
Звенемир хотел пнуть кошку, которая так некстати оказалась под ногами. Он едва не споткнулся об нее, когда после разговора с княгиней выскочил из Ольгиной светелки. Злой вышел ведун. Разговор не из приятных оказался. Он уже занес ногу для хорошего пинка, когда заметил, что из кошкиного рта торчит мышиный хвост.
— Вот умница, — вдруг улыбнулся Звенемир.
Он нагнулся, чтобы погладить добытчицу. Кошка предостерегающе заурчала и бросилась вон из горницы.
Ведун постоял некоторое время, размышляя о чем-то своем. А потом отправился следом.
Очередные Колядки подходили к концу. Он устал от бесконечных требищ и ночных бдений, посвященных богам. Он чувствовал, что стареет. Ему хотелось покоя. Ему хотелось спать.
Только понимал он, что ту ношу, которую на него взвалила Доля, кроме него, никто не понесет. А значит, нужно терпеть Звенемиру. На то он и ведун, чтобы вести свой народ по тонкой тропинке Прави…
Ватага вывалила из леса нежданно. Пара десятков пеших и один конный. Конник призывно выкрикнул что-то, махнул в нашу сторону рукой, и они бросились в наступление. Рогатины, вилы и длинные ножи, которые в ближнем бою куда опасней мечей, топоры да пара окованных железом палиц — обычное снаряжение шалых людишек. Сомнений в том, чего они хотят, не было.
Гридни обступили княгиню и стали уводить ее к ладье. Ольга испуганно озиралась, старалась разглядеть из-за спин охранителей навалившуюся напасть.
— Добрый! — кричала она. — Как же ты, Добрый?!
— Уходи скорее! — крикнул я в ответ.
— Добрый, держи! — Один из гридней швырнул мне меч в деревянных ножнах.
А разбойники были уже близко. Они разделились надвое. Первые, во главе с конником, нестройным гуртом спешили отрезать Ольге путь к отступлению. Вторые неслись на меня. Кричали, улюлюкали, вопили, предчувствуя легкую добычу.
— Кот! — успел я крикнуть конюху. — Отжимай их конями!
А сам выхватил меч, откинул в сторону ножны и стал отходить вслед за княгиней, стараясь не упускать из виду спешащих к нам ворогов. Споткнулся о камень. Едва не упал, но сумел удержаться на ногах. Быстро обернулся. Увидел, как конюх развязывал путы на тонких ногах Ольгиного жеребчика. Как гридни оголили мечи, готовые встретить опасность. Как Ольга зло кричит что-то нападавшим.
Услышал громкое шуршание. Это кто-то из разбойников швырнул в меня рогатину. Взмахнул мечом. Рогатина царапнула наконечником о клинок и воткнулась в землю справа от меня. Перекинул меч в левую руку, правой схватил древко, потянул на себя. Выдернул из земли широкий наконечник и метнул рогатину обратно. Попал. Ближний разбойник вскрикнул, взметнул руки и откинулся на спину.
А второй уже замахивался на меня топором. Неуклюжим он был. Неспешным. За то и поплатился.
Я оставил его умирать и схлестнулся со следующим.
— Уйди, парень! — крикнул он мне, когда я отбил его выпад. — Не ты нам нужен!
— Не отдам я ее! — прохрипел я в ответ, подпустил его поближе и пнул ногой в живот.
От удара он согнулся, выронил рогатину и стал заваливаться на бок.
— Сам виноват, — прошипел он и вдруг сделал новый выпад.
Я не заметил, как нож оказался в его руке. Видно, выхватил его из-за голенища да в меня ткнул. Прорвал клинок полу плаща, вспорол рубаху и полоснул по ребрам.
Зря он так. Не люблю, когда исподтишка. Да и кто любит?
Череп разбойника лопнул, как перезревшая тыква, когда мой меч опустился на его голову. Рухнул он наземь, даже не пикнул. А мне передышка выпала.
Развернулся я и к ладье побежал. Смотрю: Кот на Вихря верхом вскочил и коней на разбойников направил. Невелик табун, всего восемь голов — кони охраны Ольгиной, — а и их хватило. Умело конюший их навел. Смяли они нападающих, на землю повалили и копытами побили. А Кот тоже постарался: жеребчик Ольгин кого грудью сшиб, кого ногой ударил, а одного разбойника за шею зубами схватил, только позвонки хрустнули.
А гридни уже Ольгу на ладью погрузили. Трое к Коту, трое ко мне на выручку поспешили, а двое, как последний рубеж, возле ладьи остались.
— Кровь у тебя, Добрый, — один из гридней на рубаху мою показал. — Ранен?
— Пустяки, — ответил я. — Княгиня как?
— В безопасности она, — сказал второй. — Мы велели гребцам ладью в воду спускать.
А третьему уже не до разговоров было. Разбойник на него накинулся. Но куда ему против гридня. Крякнул он только, меч в грудь принимая, и осел…
Вскоре кончилось все.
Семнадцать мертвых разбойников осталось на берегу. Трех гребцов и двух гридней не досчитались мы. Кот был сильно ранен. Достал его, безоружного, предводитель разбойников. Но и конюх в долгу не остался. Уже падая с жеребчика, отмахнулся плеткой. Прямо в висок свинчаткой лихоимцу угодил. Тот сразу с коня кувырнулся и не копнулся больше.
Еще четверо легко раненными были. Среди них и я. Рана моя пустяшной оказалась. Вскользь нож прошел, лишь ребра оцарапал. Перевязала меня Ольга.
— С чего это они вдруг? — спросила тревожно. — Ты же договорился с ними.
— Не знаю, — пожал я плечами и от боли поморщился.
— Княгиня! — позвал гридня тот, что меня о ране спрашивал. — Смотрите!
Подошли мы с ней к воину, а он нам на мертвяка, предводителя разбойничьего, показывает. Тот как на спину грохнулся, так и застыл. Руки в стороны раскиданы, рот открыт, зубы торчат, бороденка рыжая вверх топорщится. Рядом меч валяется.
— Ну? — спросила княгиня. — И что?
— Не туда смотрите, — сказал ратник и пальцем ткнул.
А у разбойника подоплек [73] сорочицы распахнулся, грудь оголил.
— Вот, глядите, — сказал воин и еще сильнее ворот у налетчика оттянул.
— Вот тебе раз, — всплеснула княгиня руками.
— Не ожидал такого, — удивился я.
Уже больше года прошло, как мы с Ольгой в Киев воротились. Святослав со Свенельдом Уличскую землю воевать собрались, от печенегов ее чистить, а стольный город без присмотра оставлять нельзя. Вот мы из Вышгорода в Киев и переехали.
А в столице земли Русской шумно было. Выполнял воевода княгини наказ. Со всех градов войско в Киеве собиралось. Даже Новгород по осени ратников прислал. Новгородцы народ ушлый. Без выгоды и палец о палец не ударят, а тут почуяли, что дело сладится, а добыча может мимо пролететь, вот и приперлись. Сплавились по рекам, к стольному городу подошли.
Успел Свенельд. К первым заморозкам войско собралось. Только медлил воевода, все хазар опасался. Боялся, что каган Хазарский войско Куре на подмогу пошлет и тогда война во сто крат тяжелее окажется. Однако я придумал, как сделать так, чтоб хазары в сторонке постояли. Посмотрели, как печенегов Русь колошматить будет.
Как только лед на Днепре встал, а в тереме на Старокиевской горе печи топить для сугреву стали, так я сразу в Козары пошел. Перед этим мы с княгиней и Свенельдом говорили долго. Все они меня пытали, как это я с каганом Хазарским, не покидая Киева, договориться смогу? А я им на это:
— Вы золото к отправке готовьте. А про тайны мои лучше не расспрашивайте. Вам нужно, чтоб Иосиф в ваши дела не лез, так доверьтесь мне.
Пожалась Ольга, но согласилась. Пообещала три сундука золота кагану Хазарскому отослать, если тот хана Курю без поддержки оставит.
А потом и вовсе расщедрилась. Достала камень самоцветный. Большой, как детский кулачок, алый, как кровь, яркий, как звезда на небосклоне. Солнышко на его гранях заиграло, радость на душе разлилась. Никогда я такой красоты не видел. Знатный камешек. Драгоценный.
— Держи, — говорит, — может, сгодится.
Так что я в Козары не с пустыми руками отправился.
Соломон дома оказался. Постарел лекарь. Сильно постарел. Седым как лунь стал, но взгляд цепкий. Нос свой огроменный по ветру держит.
— Неужто занедужил, Добрыня? — спросил он меня с порога.
— Нет, Соломон, — ответил я ему. — Хвала Даждь-богу, в добром я здравии. Вот проведать тебя захотелось, ведь не виделись-то сколько.
— Проходи, — улыбнулся старик.
Зашел я к нему. Огляделся. Вспомнилось вдруг, как Любава меня, обмороженного, выхаживала. Лихоманку из меня гнала.
Обидел я жену.
Сколько раз корил себя за то, что про баб своих ей сознался. Только хуже было бы, если бы отпираться начал. Не должно быть лжи промеж нас, а иначе какая же это любовь?
А за то, что у нас с Ольгой в Вышгороде получилось, я себя не винил. Это Доля судьбу нашу в единую нить сплела. Коли решит она, что нам с женой вновь свидеться посчастливится, тогда и разбираться будем, кто правый, а кто виноватый.
Вздохнул я, прогнал нахлынувшие думы и про дело вспомнил. Повернулся к лекарю и спросил напрямки:
— Завтра в Белую Вежу гости хазарские возвращаются, ты с ними весточку не отправишь ли?
— Кому? — пожал он плечами. — И мать, и отец, и сестренка Сара здесь, в Киевской земле, лежат.
— Ты мне-то сказки не рассказывай, — усмехнулся я. — Помню я, как ты отцу серебро от кагана Хазарского привозил.
— Когда это было… — махнул он рукой. Только вижу, как он напрягся весь.
— Не переживай, — успокоил я его. — Про то, что ты за Русью догляд имеешь, я никому не говорил и говорить не собираюсь. Эту тайну варягам знать не надобно. Не корить я тебя пришел, а помощи просить.
— Садись за стол, — успокоился он, — за чарой хмельной разговор лучше пойдет.
Выпили мы. Закусили.
— Ты же знаешь, — продолжил я через некоторое время, — что Саркелу не Русь страшна, а василис Цареградский. Вот и сам посуди, если Уличская и Тиверская земли Киеву отойдут, а рубежье русское к границам Византии вплотную придвинется, разве же плохо это для Иосифа будет? Помнят греки, как Олег их потрошил, а Святослав, сдается мне, не хуже него будет. Малой еще, а уже «всех победю» кричит. Не больно-то василис такому соседству обрадуется. То ли хазарам ему кровь портить, то ли от русичей отбиваться. Что скажешь?
— Давай-ка еще выпьем, — ответил Соломон и чару с медом мне подвигает.
— Давай, — говорю. — За дружбу промеж нашими хозяевами. И за выгоду обоюдную.
Смолчал лекарь, но и возражать не стал. Выпили.
— И потом, — подмигнул я ему хитро, — Ольга спрашивала, какой подарок для Иосифа лучше подойдет?
— Золото, — сказал Соломон и осекся, но слово не воробей, вылетело, так разве же поймаешь его?
— Так завтра с караваном сундук снарядим, — кивнул я быстро, чтоб лекарь от своего слова отпираться не стал. — Тот, что во время Солнцеворота жалованье для дружины бережет, подойдет?
Цокнул языком Соломон, а потом глаза кверху поднял, точно подсчитывая что-то, и головой замотал.
— Хорошо, — не дал я ему рта раскрыть, — тогда два сундука в Белую Вежу отправятся.
— Не в Саркел, — сказал Соломон, — Иосиф давно в новую столицу перебрался. В Итиль-город на Ра-реке.
— Ну, тебе это лучше знать, — кивнул я.
Потом помедлил немного и из калиты камень достал.
— Вот, — протянул я камень лекарю. — Этот камень в короне василиса был, когда Олег Царьград взял. Его он в Киев привез, а теперь Ольга его тому дарит, кто помочь в деле нелегком сможет.
Взял лекарь камень, в руках повертел.
— Рубин это, — сказал. — Знатный рубин. Великую лечебную силу этот камень имеет, — на меня глаза поднял, а в них огоньки сверкают, как солнышко на рубиновых гранях сверкало. — Представляешь, — говорит он мне, — сколько я народу с его помощью исцелить смогу?
— Заметь, — поддакнул я ему, — что княгиня мне этот рубин дала, даже не спрашивая, кому я его передать собираюсь. Вот как ей дружбы с каганом Иосифом хочется. — Ив глаза ему взглянул.
Многозначительно.
— Погоди, — сказал старик. — Если я его, — кивнул он на камень, — принародно покажу, она же враз догадается, кто с Итилем переписку ведет…
— А зачем его показывать? Пусть у тебя будет. Себя и лечи.
— Не сдержусь ведь, — вздохнул Соломон, но камень, однако, в свою калиту спрятал.
Разлил по чарам еще медку.
— Бери, — говорит, — чару. Выпьем давай. За дружбу.
На другой день ушло золото. А спустя месяц Соломон в град пришел, дескать, надо ему проведать, не занедужил ли кто. Подмигнул мне понимающе, а когда улучил минутку, шепнул тихонько:
— Слышал я, будто рад будет Иосиф княгиню Ольгу другом своим считать, — и улыбнулся.
А я ему в ответ тоже полыбился.
И ушло войско.
С ратью Святослав с воеводой своим ушли.
А мы остались.
Сильно Ольга по сыну тосковала. Оттого и Малушу к себе приблизила. В любимицах сестренка моя оказалась. В милостивицах. А меня, напротив, отдалила. Дескать, что в Вышгороде можно, то в Киеве непотребно. Одно дело городок малый, а другое — столица Русская. Здесь шума лишнего не надо, а посему ступай туда, где холопу быть положено.
Раньше я бы, наверное, обиделся. Что за дела? Я не игрушка, чтоб со мной поиграли да выкинули!
Нет.
Не стал я против этого охлаждения возражать. Тяготить наша связь меня уже давно начала, только руки повязаны были. Теперь вот освободила княгиня холопа своего. И мне так сподручней будет за ней со стороны наблюдать, и ей проще. А коли что не так, тогда и оберечь смогу.
Но оберегать Ольгу особо нужды не было. Сотня Претича в Киеве осталась. Порядок поддерживать. Правда, когда войско в поход ушло, пороптали посадские. Шум подняли. Ну а я — ноги в руки и на Подол бегом. На подворье к Глушиле заглянул.
Отдыхал молотобоец после тяжелой работы. Всю осень молотом махал. Завалены были кузни посадские княжескими заказами. Мечи ковали, проволоку тянули да кольчуги ладили. День и ночь горны пылали и молотки постукивали. Звонкую песню наковаленки выводили. Старались ковали, парились, потом исходили, а теперь поостыть можно было.
Распаренным и Глушила был, однако не от работы на этот раз. Только что из бани вышел. Красный, как рак вареный. Исподнее на нем чистое, на лбу испарина. Рушник расшитый на бычьей шее хомутом висит. Сидит, квас пьет да краешком ширинки [74] пот со лба вытирает.
— Здраве буде, добрый человек, — я ему с поклоном да с улыбкой. — С легким парком тебя, Глушила.
— Здоровья и тебе, Добрый, — обрадовался он мне, из-за стола вскочил, и в горнице сразу тесно стало.
Чуть не задохнулся я в его могучих объятьях.
— Отпусти, — простонал я, — раздавишь ведь.
— Чего? — переспросил он.
— Хватку-то ослабь, придушишь ненароком, — громко, чтоб муж ее тугоухий услышал, сказала Велизара и руки крест-накрест на груди сложила.
— А-а, — отпустил меня молотобоец. — Кости-то я тебе не помял?
— Ничего, — расправил я плечи. — Небось, жив буду.
— Садись, — подвинул он мне лавку. — Ты как насчет принять? На улице же морозец.
Я хотел было отказаться, но, взглянув в глаза великана, понял, что не столько меня угостить, сколько ему самому после баньки выпить хочется.
— Отчего же не погреться, — кивнул.
— Велизара, — подмигнул он жене, — поднеси-ка нам по чаре олуя пенного.
— Да тебе разве чару? — рассмеялась баба. — Тебе же ведро конское надо.
— Ну, так ведро принеси.
— Ладно уж. — И вон из горницы вышла.
— С чем пожаловал, Добрый? — спросил Глушила, вдруг посерьезнев.
— Колядки скоро, — сказал я ему. — Витязи снова соберутся. Войска в городе не осталось. Больно велик для хоробров соблазн будет снова смуту поднять.
— Так, — кивнул великан. — Твоего знака они заждались. Только кликни, и варяжку в поруб определим, а тебя на ее место посадим.
— А Свенельд вернется? Что тогда? Войско с ним несметное. Крови много прольется…
— Значит, снова знака не будет? — перебил он меня.
— Нет, не будет. И хорошо было бы, если б шорох, что по граду пополз, утихомирился.
— Ладно, — кивнул Глушила. — Нравится тебе в игры играть, так на то твоя воля. Стихнет все. Пусть варяжка твоя не беспокоится.
— Не для нее прошу. Для себя.
— Так быть по сему, — хлопнул он ладонь о ладонь.
— Ты чем в ладоши хлопать, — Велизара втащила в горницу здоровенный жбан, — лучше бы помог. Надорвалась вся. Вот-вот почечуй вылезет.
— Охти, — Глушила к ней подскочил. — Шумнула бы, а то мы с Добрыном заболтались.
Поднял он жбан, что пушинку легкую, на стол поставил.
— Давай, Добрый, со свиданьицем…
Тихо колядки прошли. Спокойно. Почти никого из богатырей не было. Даже Путята не появился. Может, обиделся на меня? А может, еще какая напасть его задержала? Я тогда не знал.
А кто и приехал, так сразу после Солнцеворота вслед за войском отправились уличан с тиверцами из печенежского полона вызволять.
Год, как сон, пролетел. Тихо и незаметно.
Свенельд гонцов с вестями и поклонами от кагана присылал. Удачно война шла. Как узнали уличане, что от Руси им подмога идет, против печенегов ополчились. Ругу им давать отказались, тиунов ханских перебили. С тиверцами сложнее было. Этих греки подкупами да посулами задобрили. Не захотели они под Киев идти, ерепениться начали. Только помнил воевода, что Ольга Тиверскую землю ему пообещала, вот и старался.
А Святослав при нем воинскую науку постигал. Для кагана это дело любым оказалось. Прав я был, когда в нем ратника доброго разглядел. Так и воевали дядька с племянником и в Киев возвращаться не собирались пока.
Малуша была пристроена. Тоже уму-разуму набиралась. Ольга ее от себя ни на шаг не отпускала. Хотела княгиня дочку себе, вот и получила. Рад я был за них обеих. И одной хорошо, и другой неплохо. Сестренка Загляду себе из Ольговичей выпросила. Княгиня ее при Малуше оставила, как наставницу и наперсницу. А Домовитова дочь совсем не глупа была. Знала, когда княгине слово доброе сказать, когда угодить, а когда и схорониться, чтоб под горячую руку не попасть. Тому и Малушу учила.
И стали у меня в голове мысли да задумки зреть, но пока я их при себе держал. Время выжидал. Случай подходящий. А пока ходил в младших ключниках. Исподнее да портянки с обмотками холопам и ратникам выдавал да прачками верховодил.
Одна молоденькая мне все глазки строила, только я ее от себя подальше держал. Понимал, что, коли Блуду волю дам да про то Ольга узнает, враз милость на гнев сменить может. И не столько я за себя боялся, сколько за сестренку переживал. Оттого по ночам все больше о суженой своей мечтал да во сне ее часто видел.
Приходила ко мне Любава. Корила. А то вдруг лаской одаривала, да так жарко, что не выдерживал я. Приходилось утром украдкой исподнее закаленевшее менять. Смешно даже было. Здоровый детина, а все, как отрок нецелованный, о женской нежности грежу.
А еще с Претичем мы игрища устраивали. Помнил сотник, как я его на майдане положил. Он в полном вооружении, а я с голыми руками. Долго он меня уговаривал, чтоб я ему секрет боя безоружного, науки отцовой, открыл. В конце концов согласился я. Кое-что, конечно, при себе оставил. Но мне без напарника тоже несладко было. Забывать науку стал. Ловкость терять начал. Вот и уговоры его кстати оказались.
С Котом мы в тавлеи играли. Кветан-то со Свенельдом ушел. Никак в войске без конюших не обойтись. Они же и жеребят принять, и коней подлечить, если что, горазды. Так и оказался Кот в старших на киевской конюшне. Тут уж он развернулся. И раньше его девки любили, а теперь и вовсе от них отбоя не было. Да и не хотел он отбиваться особо. Ему бы сметанки да титьку побольше, он и счастлив. А теперь у конюха и того и другого вдосталь было.
Пару раз к Дарене заглядывал. Она теперь на воеводином подворье хозяйкой жила. Успокоилась баба. Приосанилась. Про закидоны свои позабыла. На холопов и дворню покрикивала несильно, но и спуску им не давала. То в строгости держала, то в ласке. Все равно любили ее дворовые. Помнили, чья она дочь, и как руки лишилась, тоже не забывали. Радушно она меня встречала. Жалилась, что тоскует о муже, сокрушалась, что редко ей весточки шлет. А я с ней разговаривал и дивился, как замужество на шутоломную подействовало.
И с лекарем мы часто виделись. Про тайну нашу не говорили. И рубин я больше не видел. Куда он его подевал и кого им лечил, меня это мало волновало. Гораздо интересней было с ним о странах дальних говорить.
Я ему про Ютландию, про Нортумбрию с Исландией рассказывал, он мне про Хазарию, про Мараканду, про иудеев и исламитов сказки баил. [75]
Про Булгарию, что в верховьях Pa-реки. Про города разные. Интересно было слушать о странах диковинных. О людях странных. Так потихоньку он мне историю своей жизни поведал. [76]
Пожалел я его. Ведь он, как и я, мальчонкой в сиротах остался, как и я, в рабах ходил. Как и я, к лекарскому делу сноровист был. Может, потому и сошлись мы с ним. Друзьями стали. Старый и малый общий язык нашли. Хитрый он и мудрый был. Сам себя мурым называл. Вот эту мурость у него я и перенимал.
Так и летело время. Новая зима навалилась.
Оглянуться не успели, а Сварог на новый год коло поворачивает. Тут распря со Звенемиром у Ольги и случилась. Отказалась она на капище выезжать да требы Перуну возносить. Летом, в Перунов день, она больной сказалась. Извинил ее ведун за то, что без нее празднество прошло. Занедужила — с кем не бывает? В день Равновесия осеннего вновь у нее хвороба приключилась. И тут Звенемир стерпел. Ну а на Солнцеворот ведуна прорвало.
Сам я этого не видел, да Малуша с Заглядой мне рассказали, как в светелке среди зимы гроза разразилась. Как грома и молнии княгиня с ведуном друг в дружку метали. Как ругались они на чем свет стоит. Малуша сказала, что требовал с княгини Звенемир книгу какую-то. Огню предать ее хотел. Но княгиня ему от ворот поворот дала. И из светелки убираться велела. Так и ушел он несолоно хлебавши.
Я-то знал, что за книгу ведун сжечь жаждал. Не даром же к ней грека из Козар на тайные беседы приводил. А потом она через меня купцу этому серебро передавала, чтоб тот язык за зубами держал. Он ей книгу с языка греческого переводил. Слова непонятные из Благой Вести объяснял. Христианское учение все глубже в душу княгини проникало. Потому и не хотела она Перуну кощуны петь. Вместо себя старшого ключника для расплаты ежегодной с войском и посадниками послала.
Насторожился я, ожидая от ведуна подвоха. Но опасения мои напрасными оказались. Поюжил ведун да на задницу уселся. Точно и не было ничего. И я успокоился. Выходит, правду Ольга сказала, что трусоват Звенемир и против нее не попрет ни за что.
Вот уже и зима прошла. Весна травой зазеленела, а войско домой все не возвращалось. Видно, по нраву Святославу была походная жизнь, потому и в Киев, к мамкиному подолу, не спешил. А она тоской исходить стала. Предчувствия тревожные княгиню одолевать начали. Загляда жалилась, что Ольга дюже раздражительной стала. На девок сенных полканов по поводу и без повода спускает. Ругает холопов за провинность малую. Точно знало материнское сердце, что беда в Киев прийти может. И как в воду глядела.
Переполох на Старокиевской горе случился среди бела дня. Гонец из Тиверской земли прискакал. А вскоре Ольга меня к себе позвала.
Прошел я через горницу расписную, в светелку дверь отворил. Слышу: голосят в светелке. Воют тихонько. Понял я, что страшное случилось. Весть недобрую гонец принес. Притворил я дверь поплотней, на Ольгу взглянул. Стоит она точно каменная, а Загляда с Малушей рядом слезы проливают. А сама княгиня молчит, только желваки на скулах играют, но виду, что горе ее прибило, не показывает.
Отослала она девок, рукой махнула, миг — и уже одни мы остались. Вот тогда и прорвало ее. На грудь мне кинулась, а у самой слезы в три ручья. Но тихо плачет, чтоб за стеной никто не услышал да в слабости княгиню не уличил.
— Случилось-то что? — я ее спросил.
— Святослав… — только и смогла она прошептать. И меня самого будто ножом по сердцу резануло.
— Что с ним? — А у самого перед глазами мальчонка встал.
Вспомнилось, как его Асмуд из боя на пепелище силком вытянул. Упирался он тогда, обратно в сечу рвался, а потом в шатер спать пошел.
— Неужто… — о самом плохом подумалось.
— Типун тебе на язык, — отстранилась от меня Ольга. — Живой он. Только, может быть, лучше бы было… — И язык прикусила.
— Ты толком говори. Случилось-то что?
— Гонец ноне прискакал…
— Это мне уже ведомо.
— Свенельд с сыном в засаду попали. Святослава в полон взяли, а брат… — И снова заплакала.
Неужто и впрямь Свенельда нет больше? Что-то мне в такое с трудом верилось. Хотя…
— У кого каган в плену?
— У самого Кури. Гонец говорит, что выкуп хан за него хочет. Будет ждать меня за Порогами, на Хортице, до конца травня месяца. [77]
А пока на цепь его посадил. Ну а не успею я, так он его жизни лишит. Ох, Добрынюшка, муторно мне. Что же делать теперь?
— До конца месяца считанные дни остались. Нужно ладью снаряжать, — сказал я, а сам подумал: «До Порогов доберемся, а там только конный путь. Иначе, пока ладью перетащим, время выйдет. Не успеем до конца месяца. И войско с собой не возьмешь. Только сотня Претича в Киеве. Так что Ольга к Куре все одно что голая пойдет. Навалятся печенеги и передавят», — а вслух сказал:
— Я с тобой отправлюсь. Мне так спокойней будет.
Ближе к вечеру того же дня мы отчалили. Тайно, чтоб особых пересудов в Киеве не поднимать. Ольга сама, я, восемь гридней-охранников, двадцать гребцов да Кот-конюх. Кому, как не ему, за конями на ладье следить? Двух гридней у светелки оставили, чтоб двери стерегли. Дескать, занедужила княгиня от дурного известия и видеть пока никого не хочет. А я Загляде с Малушей наказал, чтоб они молчали о дурной вести, а гонца в подклети заперли, чтоб язык не распускал до поры до времени.
Мы с Ольгой в одежи фряжские переоделись. Она их из скрыней своих достала. Какими путями они там оказались, то мне неведомо. Да и не до этого сейчас. Я порты и рубаху кожаную напялил, сапоги с голенищами высокими из воловьей шкуры толстой натянул, кинжал на кожаный опоясок с бляшками медными перевесил, на Хлодвига-побратима стал похож. А Ольга сарафан чудной на себя надела. Скучный сарафан оказался. Без прошв и вышивки. Плащи серые, из шерсти валянные, с клобуками глубокими наши лица надежно от посторонних скрыли. Так нам того и надобно. Тайным ходом мы из града вышли. Гридни вслед за нами сундук с добром вытащили, из тех трех, что для Иосифа готовили, но тогда двумя обошлись, а этот вот для какой беды теперь пригодится.
Ладья нас за Козарами поджидала. А я нервничал. Как мы через посады с ношей своей пройдем? Обошлось все. Никто и внимания не обратил на гостя фряжского, что на Русь приперся, да еще с рабыней и с охранниками нанятыми, что добро его вслед волокут. Не удивить Козары купцами заморскими.
Добрались мы до берега. На ладью погрузились. Отчалили. Только тогда Ольга вздохнула. И вздох у нее получился тягостный. Где же это видано, чтоб правительница из стольного града своего могла лишь тайно выбраться?
А чуть ниже по течению мы Кота с конями подобрали. Он-то их уже на вольные травы выгнал. Но оставил он с табуном младших конюхов, а сам восемь боевых коней и кобылку Ольгину к нам погнал. И придется теперь коникам, вместо того чтоб по лугам скакать, в ладье качаться. Заартачились они было, не захотели с твердой земли на ладью шаткую переходить, но конюх их уговорил. Мастак он был с конями управляться. Сызмальства при конюшне обитал. Чуяли его кони, и он их чуял. Потому и слушались.
Погрузили коней, дальше пошли, а тут уж и темнеть стало. И хоть ночи теперь короткие, только как же в темень ладьею править? Противилась княгиня, вперед рвалась, на выручку сыну спешила, однако уговорили мы ее. Как совсем стемнело, так и к берегу на ночевку пристали.
Всю ночь княгиня у костра просидела. Глаз не сомкнула. За сына переживала. Я к ней сунулся было. Утешить хотел. Только как в таком случае слова найти, чтоб у матери сердце щемить перестало? Потому и стерпел я, когда она на меня наорала, когда холопом никчемным обозвала. Я ведь холоп и есть. И с этим ничего не поделать. Стерпел даже, когда она отца моего грязью поливать начала. Мол, если бы был жив сейчас Ингварь, такого бы сроду не произошло. Стерпел и подале отошел. Чтобы с горем своим она побыла. Так и сидела она одна до самого рассвета.
А как только рассвет забрезжил, тут на нас разбойнички и навалились…
И вот теперь мы стояли над поверженным предводителем, на груди которого, прямо под сердцем, были выжжены большой крест и рыба.
Действительно. Чего-чего, а такого ни я, ни Ольга не ожидали. Чтоб христианин на княгиню убийц натравил? Зачем?
— Как же так?! — всплеснула руками Ольга.
— Княгиня! — от леска голос раздался. Повернули мы головы в сторону леса, а оттуда двое гридней мужичка волокут. Тот упирается, вырваться хочет, но крепко его воины держат, руки ему заломили.
— Сейчас и узнаем все, — сказал я.
— Вот, — бросили они мужичка к ногам княгини. — Как заваруха началась, он гребца рогатиной ткнул, а потом в лес кинулся. Спрятаться, видать, хотел.
Захныкал мужичок. Возле ног княгини ползать начал. Все старался чебот ей поцеловать.
— Не губи, матушка, — причитал он. — Дома детушки малые с голодухи пухнут.
— Так чего же ты, заместо того чтоб детей накормить, на кровавое дело подначился? — пнул мужичка ногой гридень.
— Погоди, — остановила его Ольга.
А я над разбойником нагнулся, схватил за шкирку да тряхнул как следует.
— Рассказывай, душегуб! — закричал я на него. — Кто вас подговаривал на княгиню напасть?! Не то сейчас костер раздуем да огнем тебя пытать начнем!
— Как княгиню? — совсем мужичок растерялся. — Он же нам сказал, что она лазутчица Цареградская. В Киеве все колодцы отравила, а теперь на встречу с печенегами спешит, — затараторил он скороговоркой.
— Кто он? — перебил я его, а чтоб соображал быстрее, затрещину ему отвесил.
— Так ведь Претич. — Мужичок совсем сник.
— Какой Претич? — изумилась Ольга.
— Сотник княжеский, — ответил мужичок.
— Вот ведь скотина! Смерд! Змий ползучий! — разозлилась княгиня. — Я его из грязи подняла, а он…
Что-то не укладывалось у меня голове. Пока Ольга ногой топала да на сотника своего ругалась, я все вспомнить пытался: уезжал ли Претич из города?
— Не гневайся, княгинюшка, — вновь застонал разбойник. — Ведь не знали мы…
— Когда он приезжал? — насел я на него. — Куда уехал?
— Кто? — мужичок на меня уставился.
— Сотник. Претич.
— Да никуда он не уехал, — пожал плечами тот. — Вон он лежит, — кивнул он в сторону предводителя, — убитый вами.
— Он?! — показал я рукой на мертвяка.
— Точно, он, — закивал головой разбойник. — Вчера он к нам в деревеньку прискакал. Говорит: я, дескать, сотник Претич, княгиней к вам за подмогой послан. В городе силы воинской почти не осталось, а нам надобно бабу страшную перехватить, которая колодцы все отравила, собак дохлых в них набросала. Дескать, выманили ее из Киева. Наврали, что дите ее, змеюкино, к нашим в полон попало. Свенельд с каганом Святославом его на цепи держат. Он ведь, слышь, чадами православными питается. А коли мы бабу эту одолеем, так княгиня Ольга деревеньке нашей ругу за пять лет простит. Ну, мужики у нас смекнули да рогатины медвежьи достали…
— О чем это он? — Ольга никак не могла понять, что там мужичок бормочет.
— Вот что, княгиня. Пойдем-ка в сторонку отойдем, — шепнул я ей.
— А я как же? — взметнулся было мужичок, но ратники его вмиг осадили.
— Тут пока его подержите, — сказал я воинам, Ольгу под локоток подхватил и к убитому христианину ее подвел.
— Слушай, княгиня, — зашептал я ей на ухо, — сдается мне, что с сыном твоим все в порядке. Жив он, здоров, и полон его — выдумка. И Свенельд живой…
— Ты с чего это решил? — вылупилась она на меня.
— А разве ты этого мужичка не слышала? — кивнул я на разбойника. — Самозванный Претич им про сына твоего наплел, будто он у Свенельда в плену. Считай слово в слово повторил то, что тебе гонец привез. Ловушка это. Западня. Кем-то подстроено все, чтоб тебя из Киева выманить. Неужто не понятно?
— Так кто же это? — Ольга испуганно на меня взглянула.
— А что? Мало по Руси у тебя недругов? — пожал я плечами.
— Но христианин он. — Она внимательно посмотрела на убитого.
Нагнулся я над ним, в лицо вгляделся.
— Сдается мне, что рожа у него знакомая. Чудится мне, то ли на Подоле, то ли в Козарах его встречал. — Я почувствовал, как злость накатывает на меня. — Мне бы с гонцом потолковать. Да побыстрее.
— Так ты уверен, что со Святославом все хорошо? — все еще волновалась она за сына.
— Уверен, — кивнул я.
— Что ж, — княгиня сказала, — если ты прав и мне злопыхателя найдешь, тогда награжу тебя щедро. Ну а коли с каганом все же беда случится, я сама с тебя шкуру ремнями нарежу и солью мясо твое засыплю.
— На все воля твоя, княгиня, — склонил я перед ней голову.
— Отпустите его! — повернулась она к воинам, которые мужичка держали. — Пусть в деревеньку свою вертается. Велит огнищанам своих схоронить. Зла я на тебя не держу боле, — поклонилась она ошалевшему мужичку. — И ругу с вас на пять лет снимаю, как и обещано вам было.
— Благодетельница! — кинулся мужичок ей в ноги. — Всех Богов за тебя просить буду, чтоб они тебе долгой жизни послали!
— Ступай! — сказала она.
Я подлетел к киевским воротам. Конь мой пеной исходил, потом обливался, дышал тяжело. И сам я не лучше того коня был. Замаялся за дорогу. В город спешил. Гнал коня, не обращая внимания на жару и пыль, на ночи безлунные, на чащи буреломные, на рану в боку. Нужно мне было как можно быстрее в подклети оказаться да с гонцом поговорить, потому и загонял буланого. Слава Велесу, что до смерти не загнал.
Ольга-то обратно на ладье возвращалась. Супротив течения тяжело грести, по себе знаю. А значит, опередил я ее на целый день.
Сошел с коня занужоного, по шее его с благодарностью похлопал — не подвел буланый. Скрозь ворота в поводу его провел, через майдан к конюшне направился. Иду, а сам думаю: «Как же они, волки, все рассчитать могли? Ведь знали же, что Ольга на выручку к сыну кинется. Уверены были, что в тот же день она из Киева на ладье сорвется. Какой путь ладья до вечера пройти успеет, прикинуть нетрудно. Вот и послали христианина в ближайшую деревеньку. Народ взбаламутить проще простого. Война идет. А тут: баба — лазутчица, колодцы отравленные, руга за пять лет. Мужики и поднялись за правое дело. Придумать же надо такую ложь…»
Привязал я коня, расседлал, соломой его обтер. Пусть остывает. Сам же в терем бросился. Малуша мне навстречу выскочила:
— Ты чего, Добрынюшка, вернулся? Отмахнулся я от вопроса ее:
— Куда вы с Заглядой гонца определили?
— В порубе он сидит, как ты и велел, — сказала сестренка.
— Веди к нему.
Прошли мы под крыльцо, в подпол спустились, к двери запертой подошли.
— Вы его, часом, голодом не заморили? — спросил я Малушу.
— Да ну, — махнула она рукой. — Дважды в день я ему снедь приносила. Под дверь миски просовывала. Отпирать-то ты его не велел. Он сначала ругался сильно. Потом просил, чтоб я его выпустила. А потом притих. Успокоился.
— Молодец, сестренка, — улыбнулся я ей.
Засов отодвинул, дверь распахнул, об миски Малушины споткнулся. Огляделся и обмер. Оконце под потолком клети узенькое, для дневного освещения и ветерка свежего прорублено, на задний двор выходит. Решеткой кованой оно забрано. К решетке этой кушак привязан. На другом конце кушака петля сделана, а в петле гонец. За шею он себя повесил. Мне аж дурно стало от жути такой. [78]
Никогда я подобного не видывал. И представить даже не мог, что вот так из жизни уйти можно. Сбежал, выходит, от меня гонец. Мук вечных не побоялся. Сплюнул я от досады. А Малуша завопила от страха. Прочь выскочила.
Там мертвяк, тут мертвяк. Обрублены концы. И за что зацепиться? Ума не приложу.
Погоди-ка.
Подошел я к висельнику, превозмогая отвращение, рубаху на его груди рванул. Так и есть. Вот он. Тот же знак: крест и рыба над ним.
— Все вы одним клеймом мечены! — сказал я зло и из поруба на свет пошел.
Где же дальше заговорщиков разыскивать? На этот вопрос я ответ позже нашел, когда после бани за стол поснедать сел. Загляда меня откармливала, яства разные подсовывала, а я и не отказывался. Считай, что два дня во рту ничего, кроме слюны, не было. А потом и она высохла.
— О чем ты, княжич, задумался? Или не по вкусу тебе стряпня? — спросила меня Загляда.
— Да вот никак в толк не возьму, — ответил я девке, — где же мне христиан здесь искать?
— Как где? — плечами пожала. — Там же, где иудеев и магометан. В Козарах! Там даже церква ихняя стоит.
Тут и поперхнулся я. Чуть кулебякой не подавился. Как же я про церковь позабыл? Ее же еще Оскольд поставил. И осознал вдруг, что еще не все потеряно.
Вскочил я из-за стола, Загляду на радостях расцеловал.
— Вот туда мне и надобно!
— Что же ты и сбитню не попил? — она мне вслед крикнула.
Шел я по Козарам, а сам все вспомнить пытался, где же я того лихоимца-предводителя видел?
Нет, никак не вспомнить.
Вот и церква. Сруб, в лапу сложенный, маковка по-сверх. На маковке крест. Над входом свято чудное — Иисус, такой же, как в книге Ольгиной, на кресте расчаенный. Худосочный он какой-то, одни ребра торчат. И как мог он на свои плечи все грехи людские взвалить? Видать, и вправду духом своим силен был.
Отворил я дверь и внутрь вошел. А внутри пахнет приторно, от лампады маленькой чад стоит. Нет никого. А лампада другое свято освещает. Пригляделся, а на доске закопченной Перун намалеван. На колеснице он по небушку летит. В руке его молонья зажата. Вот тебе и раз. Как этот-то в церквушке оказался?
— Чего тебе надобно, добрый человек? — вздрогнул я от голоса.
Не сразу впотьмах человека разглядел. Да и как его заметить, если в черной одеже он. Сам тоже черен, волосат и кучеряв длинной бородой. Только на пузе крест большой на тяжелой цепи золотом отсвечивает.
— Или захотел к таинствам апостольским приобщиться? — И выговор у него смешной.
Не нашенский выговор. Словно слова подыскивает.
— Уж не ты ли отец Серафим? — я его спрашиваю.
— Я, — отвечает черный.
— Вот тебя-то мне и надобно. — За горло я его схватил и к стене придавил.
Захрипел он, глаза с перепугу вытаращил. Не ожидал он, видать, от меня такой ласки. А я ему, пока не опомнился:
— Где тут у тебя можно в тишке поговорить? Чтоб не помешал никто?
Он только глаза на свято скосил.
— Ясно. Ты только не ори, тогда жить будешь. Заморгал он глазами. Дескать, орать не буду. Оно и понятно, хоть и с Богом он своим отцовство над христианами киевскими делит, однако ж повидаться с Христом не спешит.
— Вот и славно, — говорю я ему и пальцы на горле разжал.
Закашлялся он. Пополам согнулся. Посипел немного, смог вздохнуть наконец.
— Что ж ты делаешь, аспид? — прошептал.
— Ты поговори мне еще, — я ему. — Давай веди. — И коленкой его легонько под зад пихнул.
Подковылял он к Громовержцу, лампаду с крюка снял, рукой по стене пошарил, и отъехало свято в сторону. А за ним клетушка потайная.
— Заходи, — говорит, — тут нам никто не помешает. Зашли мы в клетушку. Он лампаду повыше поднял, чтоб света побольше было. А в клети добра разного навалено. Рухлядь мягкая, чаши золотые, сундуки какие-то.
— Да я смотрю, у тебя тут лабаз, — ухмыльнулся я. — Эка ты здесь ценностей накопил.
— От прихожан дары, — тихо сказал он. — Не мое это. Богово.
— Как на капище?
— На капищах ваших истуканам деревянным подношения приносят, а здесь Богу Вседержителю. От сердца, от любви большой люди жертвуют. А Богу это и не надобно. Он и так владетель всего, что в Мире есть. Если надо тебе, забирай, что душе угодно, добрый человек. — Он лампаду под потолок подвесил. — Только жизнь мою мне оставь.
— Не нужна мне пока твоя жизнь, и даров не надобно, — я ему. — Ты мне грудь свою заголи.
— Что? — не понял он.
— Одежу скидай.
— Ага, — кивнул он, а сам глазищи на меня вытаращил, не понимает, зачем мне его рубище понадобилось. — Ты мне только позволь горло промочить, а то дерет, спасу нет.
— Давай, — говорю, — да живее только.
Он корчагу с сундука руками трясущимися схватил и жадно пить из нее начал.
— Ты смотри не захлебнись. Оторвался он от корчаги испуганно.
— Вода? — спросил я у него.
— Нет, — замотал он головой. — Кровь Христова.
— Так ты кровопийца? — удивился я. Он только головой замотал.
— Вино мы так называем. Хочешь спробовать? — И корчагу мне протягивает.
— Ну, давай, — попробовал, а вкусное вино, забористое. — Сладко.
— Это от любви Боговой, -смотрю, он успокаиваться начал.
— Ты мне про любовь потом расскажешь, а пока скидывай одежу.
— Ага, — повторил он и стал стягивать с себя ризы черные.
— Слышь, Серафим? А чего это у тебя Перун на свято намалеван?
— Это не Перун, — он мне в ответ. — Это покровитель наш, Илия Пророк. Церковь эта ему посвящена. Икона с ликом пророка из самого Царьграда привезена. От патриарха Константинопольского.
Вот тебе раз. Я думал, что они в единого Бога веруют, а выходит, и у христиан свои покровители имеются.
Между тем стянул Серафим с себя одежу. Я ему на грудь посмотрел — чистая, только волосата больно, а знаков и клейм нет.
Я только в затылке почесал. Совсем запутался.
— Одевайся, — говорю. Тут он и вовсе оторопел.
— Зачем? — спрашивает.
— Чтоб не замерз, — рассмеялся я.
— Ага, — сказал он в третий раз и совсем ошалел.
— Вино я у тебя еще глотну? — спросил я, когда Серафим оделся.
— Пей, мне купцы привозят.
Я глотнул. А ведь и вправду сладкая кровь Христова. Сразу в голове прояснилось.
— Хочешь, себе корчагу возьми, — закивал он. — За здравие государыни своей выпьешь. Дай, Господи, ей всех благ земных.
От таких слов взбеленился я, кинжал из ножен выхватил.
— Брешешь ты, Змиев выкормыш! Ты же хотел Ольгу погубить! А теперь ей здоровья желаешь? Сознавайся, зачем на жизнь княгинину покусился?
— Да ты что? — заверещал он и испуганно покосился на клинок. — Господь с тобой! Как же я мог такое содеять? В Писании сказано, что всякая власть от Господа. Зачем же мне против воли Божьей идти? Ольга христиан не обижает. Притеснений братии не чинит. Договор с Константинополем о защите верующих свято блюдет. Зачем же худым за доброе платить? Зачем клятвы подлостью нарушать?
— Все равно брешешь! — не поверил я ему.
— Господом нашим, Иисусом Христом, Святой Троицей и всеми апостолами клянусь, что даже в мыслях дурного у меня не было! — И креститься начал истово.
— Твои люди себе тавро на груди выжигают? — спросил я его.
— Какое тавро?
— Крест и рыбу. Это же знаки христианские?
— Да, — кивнул он головой, — Знаки христианские, и мы, по сути, рабы Господни, но никто тавро на людей у нас не ставит. И клеймить братьев и сестер наших незачем. Иисус и без знаков своего от чужого отличит.
Тут уж мой черед пришел призадуматься. Понял я, что у меня все в голове перепуталось. Все же ясно было, как белый день: не по нраву василису Цареградскому пришлось, что на границах его владений русичи смуту затеяли. Побоялся он, что снова на него походом пойдут, вот и послал в Киев весточку соглядатаю своему, Серафиму-пастырю. Тот и затеял игру с княгиней, чтоб Святослав с воеводой, узнав о погибели Ольгиной, обратно вернулись. Порядок в стольном городе наводить стали, а о землях полуденных забыли. И Соломон мне говорил, что пастырь глазами и ушами Цареградскими на Руси пребывает. И по указке василиса своего живет…
Складно все получалось в думах моих, а теперь все рухнуло. Белый день тьмой непроглядной обернулся. Растерялся я. Может, не врет Серафим? Может, кто другой на Ольгу мужичков натравил?
— А рыжий такой, с зубами лошадиными, разве в церковь твою не заглядывал? — спросил я божьего человека.
— Ко мне много гостей из христианских земель приходит, — пожал плечами пастырь. — Разве упомнишь всех?
— Не чужой он. По-нашему чище тебя говорил. Мужики его за сотника княжеского приняли.
— Киевских и посадских я всех знаю, — торопливо сказал Серафим. — Нет среди них рыжебородых.
— Точно?!
— Вот тебе крест святой, — осенил он себя крестным знемением. — Если вру, пусть у меня язык отсохнет.
Против такой клятвы не поспоришь. Выходит, правду говорит божий человек.
— Верю, — сказал я примирительно.
— Ну, ты тогда это…
— Чего?
— Ножик свой убери, — кивнул он на кинжал. — Не пристало в доме Божьем оружием размахивать.
— Извини, — спрятал я кинжал в ножны. — Погорячился я.
Вздохнул он облегченно.
— А что? Неужто на княгиню покушались? — совсем осмелел Серафим.
Понял я, что лишку сболтнул, только что теперь поделаешь?
— Жива она. И в здравии добром. Так можешь и хозяину своему, василису, отписать.
— Так ведь…
— Знаю я про тебя все, — перебил я его. — Так что имей в виду, что, если слух об этом по Киеву пойдет, я не посмотрю, что ты человек Богов.
— Что ты! — замахал он на меня руками. — Эта тайна со мной в Царствие Небесное отправится.
— Смотри у меня! — погрозил я ему кулаком.
Вышел я из церкви, а куда дальше идти, не знаю. Еще одна ниточка в руках моих оборвалась. По моему разумению, Ольга вот-вот вернуться должна, а значит, поторапливаться нужно. Искать гнездо змеиное да давить змеенышей. Только где это гнездо? Как мне до него добраться? Да и поторапливаться нет больше ни сил, ни желания.
Меж тем солнце на закат клониться стало. И понял я, что устал неимоверно. Баня меня взбодрила ненадолго, а теперь силы кончились. Тоска придавила так, что ни руку поднять, ни ногой шагнуть. Зевнул я сладко и решил: будь, что будет, а мне отдых нужен.
Повернулся я и обратно, на Старокиевскую гору поплелся. Иду и ворчу себе под нос:
— И зачем я эту ношу неподъемную тягаю? Зачем Андрею обещал, что за княгиней присмотрю? Зачем ей опорой быть вызвался? Жил бы себе в холопах спокойно, как все живут. Дожидался бы срока своего да о воле мечтал. Вот бы славно было, вот бы складно. Так ведь нет, дернуло меня на рожон переть, старание свое выпячивать. Дурак. Как есть дурак. Сейчас приду во град, завалюсь спать, и гори оно все жарким пламенем…
Брел я так, на себя ругался, а вокруг жизнь продолжалась. И не знали люди, что анадысь чуть не лишились своей княгини. А если бы случилось страшное, разве огорчились бы они? Варяжкой для них Ольга была. И пусть жизнь у них под ее рукой спокойная. Пускай нет уже той ненависти, что при муже ее к находником имелась. И не ропщет никто. И бунты со смутами в прошлом остались, однако и великой любви к правителям своим люди русские не испытывали. Скорее равнодушными были, безразличными. У посадов и всей земли своя жизнь, а у правителей своя, и меж собой эти жизни не пересекаются. Жива Ольга и здорова — ну и хай с ней, а померла, так невелика потеря. Хотя, может, и всплакнул бы кто, а потом снова за повседневные дела бы принялся…
Только знал я твердо, что если бы замысел лихоимцев удался — несдобровать бы народу. Воротились бы каган с воеводой и железом каленым да кровью людской дознаваться бы стали, кто Ольгу со свету сжил. Вот тогда бы точно залились люди слезами горючими. И такого я допускать не хотел.
А пока люди своими обыденными заботами были заняты. Весна на дворе, тут особо не рассидишься. День единый целый год кормит. С утра раннего и до вечера позднего кружилово идет. Кто садом занимается, кто огородом своим, кто-то крышу подновить решил, а у кого-то забор покосился. Вон баба какая-то курам просо посыпает, а вон мальчишки гусей с реки гонят. А гусаки шипят, крыльями гордо хлопают, гусынь своих оберегают. Только мальчишкам не до гусиной гордости. Торопятся они, покрикивают на птиц, спешат в подворье, за ограду, загнать. Оно и понятно.
Стадо коровье по посаду идет. Пастухи кнутами щелкают. Ботала [79] позвякивают. А коровы мычат, на дойку просятся. Наелись молодой травы, теперь по хлевам им надобно. Чуть не бегом бегут, выменем покачивают, на собак посадских рогами помахивают. Передавят гусей, так несдобровать мальчишкам. Отдерут их отцы, матери заругают. А кому охота заруганным да побитым ходить?
Хозяйки на улицу высыпали, кормилиц своих зазывают:
— Прусинь, прусинь! Иди сюда, Зорюшка! Я тебе хлебца корочку приготовила, солюшкой его присыпала.
— Малютка! Ты куда мимо двора поперлась?
— Эй, Властимиловна, опять твоя говяда к нам в огород поперла! Ты когда ее ко двору приучишь?
— Вы бы лучше загородку бы поправили…
— Ты бы лучше бы хайло-то прикрыла бы…
Переругиваются хозяйки не по злобе, а ради развлечения. Коровушек своих приласкивают. И так при дедах их было, при прадедах, так и при внуках с правнуками продолжаться будет.
Жизнь вечерняя в посаде торопится, а я иду навстречу стаду не спеша. О лежаке, о сне крепком мечтаю. Но вдруг полоснуло мне что-то по глазам. Дремоту прочь прогнало. Я и не сразу сообразил, за что это взгляд мой зацепился. А потом даже подпрыгнул от неожиданности. Тавро знакомое разглядел. Коровенка идет. Мычит тихонечко, а на крупе ее крест с рыбой выжжен. Такой же, как у гонца с лихоимцем. Вот тебе и раз!
Словно привязанный, я за коровенкой поспешил. И куда только устаток, куда сон подевался? А коровка вдоль порядка прошла да на подворье завернула. А вместе с ней еще три да телка молодая, и на каждой то самое тавро.
Никто коров не встретил. Знать, к дому хорошо приважены. Чье же это подворье? Вот сейчас и узнаем.
Заглянул я за тын. Коровки друг за дружкой через двор протопали, в хлев зашли. А посреди двора, под навесом, мужик по пояс голый сидит и усердно ножи об камень точит. Согнулся, лица не разглядеть. А ножей у него много. Штук семь. И все разные. Одни поменьше, другие побольше. Шмурыгает мужик лезвием по камню, от усердия даже пот на лысине выступил. Видать, вражина для смертоубийства клинки готовит.
Я за рукоять кинжала схватился.
— Эй! Есть кто живой? — через забор кричу.
— Чего надобно? — Мужик от работы оторвался, на меня глаза поднял. — Чего тебе, Добрый? — спрашивает.
— Здраве буде, Своята, — говорю.
Узнал он меня, и я его узнал. Мясник это княжеский. Его это подворье, оказывается.
— И тебе здоровья. — Он встал, да так с ножом на меня и пошел. — Давненько не виделись. Ну, проходи, раз пришел.
— Да ладно, — говорю, а сам кинжал покрепче сжимаю. — Я и тут постою.
— Как знаешь, — пожал он плечами и руку с ножом в сторону выбросил.
Завертелся ножик в воздухе и в столб, что навес поддерживал, впился. Глубоко вошел, лишь рукоять задрожала.
— Ловко у тебя получается, — я ему говорю, а у самого мысль: «В меня бы кинул, не успел бы я увернуться…»
— А-а, — махнул он рукой, — баловство это. Еще мальчишкой выучился. Так ты хотел-то чего?
— Ключник меня к тебе послал, — ляпнул я первое, что в голову взбрело. — Насчет мяса свежего узнать велел.
— Во, — удивился мясник. — Я же ему позавчера три туши говяжьих отправил. Неужто сожрали уже?
— Не знаю, — дурачком я прикинулся. — Только я человек подневольный. Мне велели, так я и пошел. Думаешь, охота была к тебе переться?
— Скажи ему, что нету сейчас мяса. На неделе только скотники коровенку отберут. Тогда и резать будем. Пущай в тереме на каше пока посидят.
— Ладно, — кивнул я. — А у тебя, как я погляжу, тоже коровки имеются?
— Да, — сказал он.
— И к хлеву приучены. Сами дорогу знают.
— Это их Малинка приучила. У девок моих она в любимицах была. Умница. И молока, и телят вдосталь приносила. Только нету больше нашей Малинушки. — И вдруг вздохнул тяжело.
— Что случилось-то?
— Падеж случился, — снова вздохнул он. — Две коровы и бычок годовалый за седмицу убрались. И ведь главное — у соседей в порядке все, а у меня околели.
— Может, объелись чего? Или сглазил кто?
— Да нет, — покачал он головой. — Звенемир сказал, что не в этом дело.
— Так ты ведуна звал?
— А как же.
— И чего же божий человек присоветовал?
— Сказал он, что в тавро мое духи злые вселились. Дескать, все животины, которых я за последнее время жизни лишил, отомстить мне решили.
— А что за тавро? — насторожился я.
— Родовое, — сказал мясник. — Знак огня и воды на нем. Рыба и крест. Забрал его ведун на капище. Сказал, как очистит его от скверны, так вернет. И вишь, как случилось? Как только тавро со двора ушло, так падеж и прекратился. Дока Звенемир в своем деле.
— Ох, дока, — согласился я. — Так оно до сих пор у него?
— Угу, — кивнул головой Своята. — На капище перед кумиром Перуновым лежит. Очищается.
— Ясно, — сказал я. — Так ключнику мне сказать, что только на неделе свежатина появится?
— Да. Никак не раньше.
— Ладно, пойду я, а то уже темнеть стало.
— Бывай, да в гости захаживай, дорожку-то теперь знаешь.
— Непременно загляну. — И пошел я от Своятино-го подворья.
Спешил я. Забыв про усталость, к капищу торопился. Крепко в руке новую нить сжимал. И не нить, а канат целый. То, что Своята мне поведал, словно память мою освежило. Он мне про тавро и ведуна, а у меня лихоимец рыжий перед глазами встал. Вспомнил я, где видел его.
Тогда, на капище, на Солнцеворот. Помоложе он был. Бороденка рыжая лишь пробиваться начала. Потому и не признал его сразу. Он же все время рядом со Звенемиром был. И после, на ристании, когда витязи решали, кому с кем на мечах биться, он шапку с коштом ведуну подавал. Точно он. Еще радовался, что Путяте со Свенельдом только в самом конце встретиться придется.
Значит, не христианин он. Послух Звенемиров. Вот ведь как дело оборачивается. И гонец, выходит, тоже Перуну требы возносил.
Стемнело уже, когда я до капища добрался. От усталости уже ног не чуял. Оттого, наверное, и наглости своей даже подивиться не сумел. Никого не страшась, прошел через ворота, на которых туши свиные тогда подвешивали, и не остановил меня Семаргл, на перекладине вырезанный. Зашел я на капище. Тихо вокруг. Ни ведунов, ни послухов нет, лишь на краде перед Перуном костер горит. Огонь-то неугасимым быть должен. Видно, служка за дровами отлучился или придремал где до поры. Ну а мне это на руку.
Прошмыгнул я через требище. Вокруг крады обошел. К кумиру Перунову приблизился. Перед ним на земле молот Торринов лежит, ржой подернулся. Видно, давно его не чистили. А в свете костра ржавчина на кровь похожа, точно недавно молотом этим кому-то голову размозжили. Рядом еще куча добра навалена. Подношения Громовержцу. Ухмыльнулся я, вспомнив лабаз у Серафима в церкви. Повозиться пришлось, прежде чем я эту кучу разгреб. Глубоко Звенемир свою вину запрятал. Однако же я из настырной породы.
А вот и тавро мясниково. Длинная рукоять, а на конце крест с рыбой. Знак огня и воды. Потянул на себя. Звякнуло оно о скрыню окованную. И показалось мне, что Перун на меня сурово взглянул. Только мне его суровость как шла, так и ехала. Сложил я дары на место, чтоб незаметно было, что в них искали что-то. Уходить подобру-поздорову собрался, да удача мне на этот раз изменила.
— Эй! — окрик за спиной услышал. — Ты чего здесь?
Выходит, вернулся служка. На свою беду. Не раздумывая, да с разворота, да кулаком ему по мордам. Только дрова по требищу посыпались, да кровь из губ брызнула и в костре зашипела. Повалился служка, так и не поняв, за что это его.
— Прости, парень, — шепнул я ему. — Зря ты с дровами своими поспешил.
Вроде дышит. Значит, жив будет.
Опрометью я обратно бросился. Не помню, как до града добрался. Как до клети своей добрел. Спрятал тавро под лежак и заснул молодецким сном.
Только выспаться мне не дали. Чую — трясут меня и ругаются. Глаза кое-как продрал. Светать начало. Малушка меня будит.
— Ты чего? — я ей.
— Ольга вернулась. Тебя к себе требует.
— Сейчас я. — И снова в сон провалился.
— Вставай, — сестренка мне. — Потом отоспишься, а пока недосуг.
Делать нечего, просыпаться придется. Достал я тавро из-под лежака.
— Чего это у тебя? — Малуша спросила.
— Это вещь страшная, — говорю. — От нее смертью веет.
— Что ж ты страсть такую под лежаком держишь?
— Ну, не на лежаке же ее держать, — улыбнулся я.
Добрались мы до светелки Ольгиной. Гридни у дверей измаялись. Дремлют. Сколько дней они место это не оставляли. Только по нужде отлучались. А еду им Загляда прямо сюда приносила. Пока Ольги не было, они светелку пустую как зеницу ока своего берегли. Теперь послабление им будет. Отдохнут.
Толкнул я дверь, в светелку зашел. Здесь Ольга.
Исхудала за эти дни, одни глазищи у нее сверкают. Измученная она и дорогой долгой, и неизвестностью. Вернется в Киев, а ее здесь на колья поднимут. Но обошлось все. И в своей светелке она расслабиться смогла. Такой она меня и встретила. Нельзя сказать, что напугана, но и спокойной не назовешь.
— Ну и что, Добрый, — спросила властно, — выяснил ты, кто смерти моей желает? Или пора ката звать?
— Ката позвать всегда успеешь, а выяснил я вот что… — и рассказал я ей, что вчера мне узнать удалось.
А чтоб слова мои вес особый заимели, я ей тавро, на капище добытое, показал.
Всего мгновение она обдумывала то, что я ей поведал. По привычке, платочек в руках теребила. Потом сказала:
— Претича ко мне позови. Да скажи ему, чтоб сотню свою исполчил. Вместе с ним приходи. Будем думать, как дальше поступить.
Звенемира повязать не так просто было. Он всегда ходил окруженный своими послухами да ведунами младшими. Учил их уму-разуму, на путь Прави наставлял. Вот они ему в рот и заглядывали. Каждое слово за истину великую принимали. И выходило так, что в открытую никак не подступиться к ведуну. Только тронь его — такой шум поднимется, что несдобровать ратникам. За наставника послухи кому угодно в глотку вцепятся, а остальной народ за ними следом пойдет, за божьего человека непременно вступится, и тогда жди нового бунта.
Потому решили тихо действовать. Не нахрапом, а хитростью взять.
Прибежал к нему на капище Претич. Один, без ратников. Спешился перед воротами резными, кому-то из послухов повод кинул, сам же с почтением на требище зашел.
А Звенемир перед кумиром Перуновым мечется. Проклятья на голову служке несчастному посылает, корит за то, что недоглядел тот. И никак в толк взять не может, кто осмелился без спроса на требище ночью прийти? И незнакомца этого дерзкого тоже на чем свет стоит клянет. Это меня, значит. Защити, Даждьбоже. Нажаловался ему служка на свою голову. Губы разбитые показал. А что за человек ему по мордам надавал, он вспомнить не может. Лица разглядеть не успел, а я ему такой радости не доставил. Так мало того, что от меня получил, так еще и от Звенемира ему досталось. Хнычет служка. Винится. А ведун над ним, точно коршун, носится, плащом, словно крылами, размахивает. И так на отрока налетит и с другого боку к нему подскочит. Была б его воля, точно служку поколотил бы. Но воли у него на это нет. Не пристало божьему человеку на меньшего с кулаками кидаться. Не по Прави это.
А еще злится ведун, потому что догадаться никак не может, зачем кому-то ночью на капище понадобилось? Зачем этот кто-то служку побил? Я-то кучу с добром на место сложил. Ему и в голову не пришло, что тавро искали.
А тут сотник его окликнул да в сторонку отвел.
— Звенемир, — на ухо зашептал ему Претич, — в тереме что-то неладное творится. Княгиня в светелке своей заперлась. Гридней перед дверью выставила, никого пускать не велела. Уже пятый день без еды и воды сидит, а на стук не отвечает. Уж не померла ли? Ты бы сходил посмотрел. Я человек служилый, мне ее велений ослушаться нельзя. Ты же богом Перуном над народом поставлен. Тебе можно и без спросу к ней зайти.
— Хорошо, — улыбнулся ведун. — Сейчас приду.
— Вот спасибо, благодетель, — сотник ему даже руку поцеловал, — выручил ты меня.
И действительно, вскоре пришел Звенемир. Свита его у порога терема осталась. Ее, как бы ненароком, ратники в сторонку оттеснили. А ведун смело прошел через горницу и к светелке поднялся.
— Посторонитесь, — строго гридням сказал. Гридни для приличия поартачились, но Звенемира в светелку все же пропустили.
Уверен он был, что светелка пуста. Знал, что Ольга к сыну на выручку кинулась. Знал, что встретил ее на ночевке рыжий послух. Догадывался, что нету больше на Руси княгини. Круглым сиротой каган остался, а с малолетним договориться проще. Свенельд его смущал, однако если что, ведун на разбойников все свалит и на тех же христиан. Клеймо на груди гонца уж больно на христианский знак смахивает, да и рыжего он воеводе подсунет. Только мертвого, чтоб язык у него за зубами крепче держался.
А потом Свенельд, во гневе своем страшный, всех христиан в земле Русской изведет. Серафима либо прогонит, либо казнит мучительно. Церковь Ильи на Козарах разорит. И станет в Киеве снова тишь да гладь.
Может, так, а может, иначе рассуждал ведун Перунов, то мне в тот миг неведомо было. Только все его думы и надежды растаяли, когда он в светелке Ольгу увидел. Живую и здоровую. Сколько жить буду, столько помнить, как у ведуна глаза вытаращились, как рот у него от неожиданности раскрылся, как он руками замахал, точно духа нечистого увидел, вскрикнул по-бабьи да вон из светелки ринулся. Но шалишь. Я на его пути встал.
Он мне в грудь головой ткнулся, отлетел словно ошпаренный, на край плаща своего пяткой наступил да на пол повалился. А я ему, пока не очухался, тавро под нос сунул.
— Говори, сукин сын, почему княгиню убить хотел?!
— Кто?! Я?! Что?! — растерялся ведун, разнервничался.
— Ты! — на него Ольга грозно. — Что с сыном моим, Маренин недоносок? Говори, не то тебя живого свиньям скормлю?!
— Я не знаю, что со Святославом! — заголосил он. — Наверное, со Свенельдом он печенегов бьет.
— А гонец?!
— Не гонец он вовсе. Ведун младший. Я его подговорил, чтобы он из Киева тебя выманил, как мышку из норки! — Не ожидал я, что так быстро Звенемир признаваться в злом умысле начнет.
Видно, права была Ольга, когда говорила, что ведун трусоват. Так оно и оказалось.
— А как же ты его повеситься-то заставил? — задал я ему вопрос, на который не мог найти ответа с той поры, как понял, что православный он.
— Я ему три месяца внушал, что смерть его, если что, воротами в Сваргу станет. А он поверил. Потому согласился грудь под раскаленное тавро подставить.
— А рыжий?
— И тот такой же. Все ведуном стать мечтал. Верил мне больше, чем самому себе.
— Зачем все это? — устало спросила Ольга.
— А зачем ты моих советов не слушала? Зачем книгу христианскую не сожгла? Зачем с церкви ругу не берешь? Серафим на Козарах скоро лопнет от богатств, — стал Звенемир в себя приходить да высказывать все, что на душе у него накипело. — Народ твой богов своих чтит, а ты на греческого Бога заглядываться стала. На требы не ходишь, даров Перуну не приносишь. Может, еще и креститься задумала? Разве такое непотребство вынести можно?
— Может, и задумала! — разъярилась Ольга, ногой с досады топнула. — У тебя, сморчка, разрешения спрашивать на то не собираюсь! Я в земле этой хозяйка! Как захочу, так и будет! — нагнулась она над врагом своим поверженным, закричала ему прямо в лицо: — Обещаю, что назло тебе завтра же крещусь! А ты молчать будешь! Сопеть в две дырочки и молчать! Не то вот этим тавром тебя прижигать буду, пока весь крестами да рыбами не покроешься! Понял?! — Никогда я такой Ольгу не видел.
А Звенемир совсем сник. Даже жалко мне старика стало. Сидит на полу, слезы по щекам размазывает.
— Понял, княгинюшка, — шепчет. — Все понял. Как твоей душеньке угодно, так и поступай.
— То-то же! — княгиня от него отвернулась. — И хватит тут сопли разбрызгивать. Ты ведун народа моего. Не пристало тебе, словно бабе, слезу пускать. Я тебя пока в живых оставляю, вот и радуйся. Но если хоть волос с моей головы упадет, знай, что тебя первого на правило поволокут. И мучить будут, пока сам смерти не запросишь. Так что ты теперь меня оберегать пуще гридней моих будешь. Правильно я говорю? Что молчишь-то?
— Правильно, княгинюшка, — сквозь всхлипывания прошептал старик.
— Вот и славно. Держи, — протянула она ему свой платок. — Вытрись, чтоб послухи твои ни о чем не догадались.
— Спасибо, княгинюшка, — бережно ведун платок принял, слезы утирать начал.
Тут в дверь постучали робко. Ведун сразу с пола вскочил. Приосанился. Усы свои поправил да одежу разгладил и вмиг снова стал прежним, гордым и надменным. Лишь мокрый от слез платок в его руках напоминал о том, каким жалким он был мгновенье назад. Скомкал он его поспешно и за пазуху сунул, да еще на меня глазами зыркнул. Столько ненависти во взгляде этом было, что у меня по спине холодок пробежал. Понял я, что мне своего позора ведун никогда не простит.
— Ну вот, другое дело, — точно мамка ребеночка своего, княгиня Звенемира похвалила. — Кто там?! — крикнула.
Из-за двери голова Претича показалась. На лице у него улыбка радостная, а в глазах испуг огоньком пылает, видно, слышал он, что в светелке творилось.
— Чего тебе, сотник? — спросила его Ольга.
— Гонец прискакал, — сказал Претич. — Настоящий, — добавил он, смутившись. — Каган Святослав с воеводой Свенельдом и войском возвращаются. Завтра в Киеве будут.
Я подивился тогда, почему Ольга ведуна в живых оставила? Как у нее выдержки хватило? На ее месте я бы Звенемира на кол велел бы посадить. Но потом дошло до меня, что она опять права оказалась. Не по глупости, а по мудрости поступила, и это мне хорошим уроком стало. Понял я, что лучше врага на виду иметь, да в слугу своего верного превратить, нежели, покарав его, против себя народ настроить и снова ножа себе в спину ждать. Умная она была, не хуже Соломона — мудрая. И в уме ее и в мудрости мне еще не раз убедиться предстояло. На то она и княгиня Киевская, Руси хозяйка, а я холоп.
А пока жизнь моя дальше покатилась, и не знал я еще, сколько же мне пряхи-насмешницы узелков на нити судьбы навязали?
Подоплек (подоплека) — расшитый ворот рубахи.
Ширинка — расшитое полотенце.
Баить — говорить, рассказывать.
Смотрите книгу первую, роман «Княжич».
…на Хортице, до конца травня месяца… — Хортица — остров за днепровскими порогами. Название острова связывают с именем бога Солнца, Хорса. Травень — май.
Самоубийство у славян было немыслимо. Считалось, что человек, покончивший самостоятельно с жизнью, навечно остается в Пекле (славянском Аду) без всякой надежды на перерождение и прощение.
Ботало — колоколец. Подвешивался на коровью шею.