10546.fb2
Мы ждем, а время идет.
Время идет, и меняются ценности.
В первые месяцы мы суетимся, бегаем, достаем, покупаем, запасаем на будущее. В первые месяцы мы нервничаем и переживаем, что нельзя взять с собой это, нельзя вывезти то.
Но проходит год, и несущественное спадает с нас пустой шелухой.
Они ужесточают таможенные правила, а мы смеемся. Они запрещают к вывозу разные вещи, а мы хохочем.
Вещи! Ну, какое значение могут иметь вещи?! Пока они пропускают через таможню наши души, нам нечего беспокоиться.
Отпустите нас голыми, ради приличия — с фиговым листиком, и мы радостно побежим босыми ногами в Шереметьево.
Отпустите нас голыми!..
И отпускают.
Отпускают евреев из России.
Течет к вокзалам и аэропортам негустой ручеек.
Едут евреи, едут и едут, а мы остаемся! То ли в назидание, то ли в острастку…
Почему? Или и мы не евреи?
Мы ждем и надеемся. Надеемся и ждем.
По утрам мы бежим к почтовому ящику.
Мы заглядываем в его темное нутро в невозможной надежде на долгожданное известие, но там ничего нет. Ящик пуст. Ощущение такое, как у бегуна на низком старте. Ты присел, собрался, судья поднял стартовый пистолет, но почему-то не стреляет… Может, он ждет, когда ты расслабишься, чтобы от неожиданного выстрела сделать тебя заикой на всю жизнь или уложить на старте с разрывом сердца? А может, у него неисправный пистолет? Кто его знает…
По субботам мы идем к синагоге.
Синагога — это клуб, это единственное место, где можно узнать новости, выслушать невероятные слухи, утешиться, огорчиться и приободриться. Стоят отказники и только что подавшие, колеблющиеся и решившиеся, толкуют о своих делах под бдительным взором нескрывающихся агентов. Телефоны у всех отключены, на почту надежда слабая, несговорчивые телефонистки не соединяют с заграницей, и слухи — единственная связь с миром. О миротворце-президенте, о добряках сенаторах, о видах на мир, торговлю и урожай. И если носилось раньше над толпой евреев стоустое: «Киссинджер, Джексон… Джексон и Киссинджер», и миленькие еврейские девочки выговаривали с трудом своими пухлыми губками: «Джексон и Киссинджер… Киссинджер-Джексон…», то теперь уже носится над толпой: «Картер и Венс… Бжезинский и Картер…» На кого-то надо надеяться человеку, когда надеяться не на кого. Господи, как бы это могло быть трогательно, если бы не было так унизительно!
По непредусмотренным заранее дням мы едем в Шереметьево.
Уезжают наши друзья, исчезают навсегда старые знакомые и первые встречные, новые люди толкутся у синагоги. Не успел познакомиться, а уже пора прощаться. Не успел подружиться, а их уже нет.
А мы все прощаемся и прощаемся, и ходим на проводы, и пьем за здоровье водку, и бьем на счастье бокалы, и с увлечением таскаем на таможню чужие чемоданы, и машем привычно руками, и задираем головы вслед улетающим самолетам, и одиноко возвращаемся обратно из Шереметьева, из проклятого, заманчивого, недостижимого Шереметьева…
А мы все прощаемся и прощаемся» прощаемся и прощаемся…
Когда же, наконец, мы будем здороваться?!
Поздравьте меня! Я опять счастливый. У меня — новый юбилей. Два года ожиданий!
Ох, уж это счастье! Не успеешь выпроводить его за ворота, а оно уже лезет в окно. Ну, сколько можно?! Два года! Два года…
Два — это не пять, как у некоторых. При них я еще дилетант, щенок, недоносок.
Но два — это и не год, когда все серьезно, строго и тяжеловесно. Когда в голову лезут мысли о законе, справедливости, гуманизме.
Два года — это особая статья. Два — это еще печально. Два — это уже насмешливо. Грустно и весело. Больно и щекотно…
Короче, два года — это два года. Не больше, не меньше.
Не верите? Проверьте сами…
И сказала одна лифтерша другой, разматывая бесконечную нить шерстяного вязания:
— И куды она едет? Ну, куды?! С ребятенками! За самую границу! В этакую-то даль! Когда за пятьдесят верст от Москвы уже жрать нечего…
И пришел человек с разинутым ртом, роняя крупную собачью слюну, и сказал, давясь обильным языком:
— Слыхали про Сему? Нет, вы слыхали про Сему?!
— Мой Сема уже в Австралии. Очень хорошо устроился!
— У него свой дом, сад, машина, яхта, сенокосилка и два кенгуру.
— А зачем Семе кенгуру?
— Я знаю?! В Австралии так положено. Каждому еврею община выдает по два кенгуру. Чтобы не тосковал по России.
И закричал инженер-кандидат-доцент-доктор-профессор картавым нечеловеческим голосом на страже своей репутации-диссертации-квалификации-ассимиляции-презумпции-юрисдикции:
— У меня нет дочери! Нет!! Она умерла для меня! Подала документы и умерла. Ее убили сионисты! Но так просто она от меня от отвертится. Пусть сначала выплатит, а потом умирает!
И подкралась сбоку сваха с железными зубами, и изобразила на лице райскую сладость:
— Ой, вы получите удовольствие! Ай, это же цимес, это такой компот! Зовут ее Анечка. Старший инженер. Умница. На доске почета. Повышение квалификации. Зарплата — сто шестьдесят. Премии — ежеквартально.
— А она еврейка?
— Он еще спрашивает! Чтобы я была такая еврейка…
— А она не собирается уезжать?
— Фуй! Она никуда не собирается. Ей и тут хорошо.
— Извините, это меняет дело.
— Гражданин! Товарищ! Господин жених! Куда же вы? Повидайтесь, поговорите… Она может передумать… Она уже передумала!
И шепотом, вздохом, слабым дыханием в самое ухо: