10550.fb2 Врата огня - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Врата огня - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

КНИГА ПЕРВАЯКСЕРКС

По велению Великого Царя Ксеркса, сына Да­рия, царя Персии и Мидии, Царя царей, Царя земель, владыки Ливии, Египта, Аравии, Эфио­пии, Вавилонии, Халдеи, Финикии, Элама, Си­рии, Ассирии и государств Палестины, прави­теля Ионии, Лидии, Фригии, Армении, Киликии, Каппадокии, Фракии, Македонии и 3акавка­зья, Кипра, Родоса, Самоса, Хиоса, Лесбоса и островов Эгейского моря, повелителя Парфии, Бактрии, Каспии, Сузианы, Пафлагонии и Ин­дии, господина всех живущих на земле от вос­хода до заката солнца, Всесвятейшего, Пра­веднейшего и Высочайшего, Непобедимого, Неподкупного, Благословленного единым богом Ахурой-Маздой и Всемогущего среди смерт­ных. Так повелел Великолепный, и так запи­сано Гобартом, сыном Артабаза, его летопис­цем:

«После славной победы войск Великого Царя у Фермопильского прохода над боевыми порядками спартанцев с их союзниками, унич­тожив врага до последнего человека и воздвиг­нув трофей в честь этой доблестной победы, Великий Царь в своей боговдохновенной муд­рости пожелал побольше узнать как о некой тактике, примененной пехотой противника и оказав­шейся довольно эффективной против войск Великого Царя, так и о самом неприятеле, чьи воины, не находящиеся под данью или в рабстве, встретившись с подавляющим чис­ленным превосходством неприятеля и предвидя неминуе­мую свою гибель, тем не менее предпочли остаться на сво­их позициях, где и погибли все до последнего человека.

Выраженное Великим Царем сожаление о недостатке знаний и понимания указанных вопросов услышал милостивый Ахура-Мазда. Под колесами боевой колесницы, зава­ленный трупами людей и упряжных животных, отыскал­ся один израненный эллин (как называют себя греки), едва живой. Лекарям Великого Царя под угрозой мучительной смерти велено было привлечь все средства, дабы сохранить жизнь этого пленника. И бог исполнил пожелание Вели­кого Царя. Грек пережил ночь и наступившее утро, а через десять дней к нему вернулись речь и сознание. Прикован­ный к ложу болезни и находясь под непосредственным на­блюдением самого Царского лекаря, он наконец не только нашел в себе силы говорить, но и выразил жгучее желание к этому.

В одеянии пленника и его доспехах были замечены неко­торые необычные особенности. Так, под боевым шлемом его оказался не традиционный войлочный подшлемник, какие носят спартанские гоплиты(гоплит – тяжеловооруженный пеший воин в древнегреческом городском ополчении. Он носил большой щит шлем и панцирь, а также поножи. Главным оружием были копье и меч), а кожаная шапочка, характерная для илотов, низшего лакедемонского класса крестьян. В то же время, необъяснимо для воинов Велико­го Царя, щит и доспехи пленника выкованы из превосходной бронзы, инкрустированы редким кавказским кобаль­том, а шлем имел поперечный гребень – знак полноправ­ного спартиата, начальника над простыми воинами.

На предварительных допросах было замечено, что язык пленника представляет собою странное смешение высо­кой литературной речи, свидетельствующей о глубоком знании эллинских эпических поэм и философии, и самого низкого и грубого жаргона, который в большой степени остался непереводимым даже для лучших толмачей Вели­кого Царя. Однако пленный грек с охотой согласился пере­вести эти выражения сам, что и сделал, используя обрыв­ки арамейского и персидского языков, с которыми, по его словам, он познакомился во время своих морских путеше­ствий за пределы Эллады. Я, летописец Великого Царя, стремясь охранить уши Его Величества от непристой­ных и зачастую отвратительных выражений пленника, старался исключать оскорбительные слова, чтобы Вели­кому Царю не пришлось терпеть их. Но Великий Царь в своей боговдохновенной мудрости повелел своему слуге пе­редавать рассказ этого человека в точности, должным образом подбирая язык и соответствующие обороты пер­сидского языка. Были приложены все усилия, чтобы в точ­ности исполнить волю Его Величества. Молю богов, чтобы Великий Царь помнил возложенную Им же самим задачу и не разгневался на своего слугу за некоторые выражения нижеследующего перевода, которые, без сомнения, оскорбят всякого культурного слушателя.

Написано и представлено в шестнадцатый день месяца улулу в пятый год после Восшествия Великого Царя на престол».

Глава первая

В третий день месяца ташриту на пятый год царствования Великого Царя, перейдя лохрийскую границу, войско Великой Державы, не встречая сопротивления, продолжало свое продвижение на юг, в Центральную Грецию, и встало лагерем у восточного склона горы Парнас. Как и много раз прежде на марше из Азии, воды в местных ручьях не хватило, чтобы напоить войско и лошадей.

Нижеследующий предварительный допрос состоялся в походном шатре Великого Царя через три часа после захода солнца, когда за­вершился ужин и закончились все придворные церемонии. В присутствии полководцев, совет­ников, телохранителей, магов и секретарей было велено привести грека. Пленника при­несли на носилках, с завязанными глазами, чтобы он без позволения не мог взглянуть на Великого Царя. Маг произнес заклинание и выполнил обряд изгнания злых духов, чтобы позволить этому человеку говорить в присут­ствии Великого Царя. Пленника предупреди­ли, чтобы он не обращался к царственной особе напрямую, а направлял свои речи Бессмертным (царским телохранителям), стоящим от Царя слева.

Командир Бессмертных Оронт велел греку назвать се­бя и тот ответил, что зовут его Ксеон, сын Скамандрида из Астака – города в Акарнании, и заявил, что прежде всего хочет поблагодарить Великого Царя за сохраненную жизнь а также выразить восхищение искусством царских лекарей. Этот человек, Ксеон, говорил, лежа на носилках и задыхаясь из-за нескольких незаживших ран на груди, задевших легкие. Он предупредил Великого Царя, что не обучен персидским правилам вести беседу и, к несчастью, обделен поэтическим и сказительским даром. Этот грек сказал что история, которую он поведает, будет не о пол­ководцах и царях так как, по его словам, его положение не позволяло ему вблизи наблюдать политические интриги великих. Он может рассказать лишь о том, как жил он сам и что видел со своего места оруженосца в тяжелой пехоте и слуги в обозе. Возможно, заявил пленник, Вели­кий Царь найдет мало интересного для себя в рассказе простого воина – «рядового», как он назвал это.

Великий же Царь через Оронта, командира Бессмерт­ных отвечал, что, напротив, именно такой истории Ему и недоставало. Великий Царь уже более чем достаточно знает об интригах великих и потому желает теперь послушать «рассказ рядового пехотинца».

Что за люди эти спартанцы, которые за три дня на глазах Великого Царя убили не менее двадцати тысяч Его самых доблестных воинов? Что это за люди, которые, умирая; забрали с собой по десять, а по некоторым донесениям и до двадцати врагов? Каковы они были, эти люди? Кого любили? Над чем смеялись, о чем печалились? Вели­кий Царь не. сомневается, что они подвержены страху смерти, как и все прочие из живущих на земле. Так какая же философия бросила их в ее объятия? А более всего, сказал Великий Царь, Ему бы хотелось постичь чувства са­мих этих людей, людей из плоти и крови, которых он видел сверху на поле битвы, но лишь смутно, издалека – как неясные существа в шлемах и доспехах, покрытых свежей и уже запекшейся кровью.

Под повязкой на глазах пленник потупил взор и вознес благодарственную молитву какому-то из своих богов. Поистине, история, которую он может и стремится рассказать, и есть та, что хочет услышать Великий Царь.

Хватит ли у Великого Царя терпения выслушать ее? К тому же рассказ не ограничится только битвой. Он начнется с предшествующих событий, поскольку только в их свете и в их перспективе жизнь и поступки тех воинов, которых Великий Царь видел при Фермопилах, приобретут свое истинное значение и смысл.

Великого Царя, полководцев, военачальников и советни­ков удовлетворил такой ответ. Греку дали чашу вина с медом для утоления жажды и попросили начать оттуда, откуда хочет, и рассказывать так, как сочтет уместным.

Мне всегда было интересно: каково это – умирать?

В учебных лагерях, когда мы служили спартанским гоплитам болванами для битья, было одно упражнение. Оно называлось «дубки». Мы занимали позицию вдоль ряда ду­бов на краю Отонской равнины, на которой осенью и зимой спартиаты и благородные мужи упражнялись в военном искусстве. Мы выстраивались в десять рядов с длинными плетеными щитами, упирались ими в землю, а гоплиты били нас, наступая строем глубиной в восемь шеренг – сначала шагом, потом беглым шагом, потом легкой рысцой и нако­нец во всю прыть. Удар их сомкнутых щитов был рассчи­тан на то, чтобы выбить из нас дыхание. Так и происходило. Это напоминало столкновение с горой. Колени, как бы ты ни пытался удержать их, подгибались, словно тростинки под оползнем, а спустя миг мужество покидало наши сер­дца, и нас опрокидывало, точно былинки лемехом плуга.

Вот каково умирать. При Фермопилах копье пехотинца ­египтянина попало мне в солнечное сплетение. Но ощуще­ние оказалось вовсе не таким, как можно было ожидать. Копье как будто не воткнулось, а с размаху ударило – чувство наподобие того, что мы испытывали под дубами.

Мне представлялось, что мертвые отстраняются от жизни,что они смотрят на жизнь издалека – полными отстраненной мудрости глазами. Но опыт доказал обратное. Уми­рающими правят чистые эмоции. Кажется, не остается ничего кроме эмоций. Мое сердце разорвалось и наполни­лось болью, какой никогда в жизни не знало. Смерть охватила меня резким, всеподавляющим страданием. Я увидел мою жену и детей, мою дорогую Диомаху, которую я так любил. Я увидел Скамандрида, моего отца, и Эунику мою мать, Бруксия Дектона и Самоубийцу – эти имена ничего не говорят Великому Царю, но для меня они были дороже жизни и теперь, когда я умирал, они стали мне еще дороже.

Они улетели прочь от меня. Я улетел прочь от них.

Я ни на мгновение не забывал о моих товарищах по оружию, павших вместе со мной. Меня связывали с ними, узы, стократно усилившиеся тем, что я пережил. Умирая, я почувствовал невыразимое облегчение и понял, что больше смерти страшился разлуки с собратьями. Я предвидел жгучие мучения уцелевшего на войне, его невыносимое одиночество. Что испытывает тот, кто предал самого себя, кто предпочел в последний миг ухватиться за жизнь, когда его товарищи уже выпустили ее?

Состояние, которое мы называем жизнью, закончилось.

Я был мертв.

И все же… Каким бы титаническим ни было то испытанное мною чувство утраты, существовало еще более острое чувство. Я знал, что то же самое переживают вместе со мной и мои братья по оружию.

Я понял, что история нашей жизни погибнет вместе с нами.

Что никто никогда ее не узнает.

Я думал не о себе, не о своем эгоизме и честолюбивых планах, а только о них – о Леониде, об Александре и Полинике, об Арете, оставшейся одной у семейного очага, а больше всего – о Диэнеке. Меня тяготила мысль, что его доб­лесть, его ум, его тайные мысли, которые он доверил лишь мне,– все это просто исчезнет, улетит прочь, как дым от лесного пожара. Вот что было невыносимо.

Теперь мы добрались до реки Леты. Мы услышали уша­ми, которые больше не были ушами, шум воды; мы увиде­ли глазами, которые больше не были глазами, течение Леты, и перед нами предстали сонмы долго страдавших мертвецов, чей срок мучений под землей наконец подходил к концу. Они возвращались к жизни, испив из этих вод, которые стирают из памяти все испытанное прежде.

Но для нас, погибших при Фермопилах, оставалась еще вечность до того часа, когда нам дозволено будет испить воды из Леты. Мы еще все помнили.

Плач, который был не плачем, а умноженной сердечной болью воинов, которые разделяли все мои чувства, придавал этой мрачной сцене невыразимый пафос.

Потом у меня из-за спины, сзади – если только в этом мире, где все направления слились в одно, у меня еще была спина и существовало понятие «сзади»,– разлилось сияние, такое возвышенное, что я понял (все мы вдруг поняли!): это может быть только кто-то из богов.

Стреловержец Феб, сам Аполлон в боевых доспехах, дви­гался среди спартиатов и феспийцев. Воцарилось полное безмолвие – да никакие слова и не были нужны. Стрело­вержец умел чувствовать муки людей, и люди без слов понимали, что он, воин и целитель, пришел сюда, чтобы спа­сти их. Внезапно – я даже не успел удивиться! – я ощутил, как его взгляд обратился ко мне. Ко мне, меньше всех достойному этого, тем более что рядом находился Диэнек, мой хозяин в жизни.

Я – избранник. Тот, кто вернется и обо всем расскажет людям. Меня охватила новая боль. Она оказалась еще страшнее, чем раньше. И даже сама прекрасная жизнь, даже отчаянно выискиваемый шанс поведать о нас лю­дям – все это вдруг сделалось нестерпимым из-за боли, вызванной необходимостью покинуть тех, кого я полюбил.

Но перед величием божества невозможны никакие просьбы.

И я увидел иной свет – более блеклый, более грубый, более низкий – и понял, что это солнце. Я летел назад. 3вуки опять доходили до меня теперь через телесные уши. Это была речь воинов, египетская и персидская. Руки в кожаных ратных рукавицах вытягивали меня из груды мертвых тел.

Египетские пехотинцы позже сказали мне, что я произ­нес слово «локас» – на их языке оно означает грязное ру­гательство – и они хохотали, вытаскивая мое израненное тело на свет дня.

Они ошибались. Слово было «локсиас» – так греки по­чтительно титулуют Аполлона Лукавого, или Аполлона Уклончивого, чьи оракулы всегда уклончивы и неопределенны. О, я чуть ли не кричал на него я почти проклинал его за чудовищную ответственность, которую он возложил на меня – на меня, человека, не имеющего ни малейшего дара для выполнения подобной задачи.

Как все поэты взывают к Музам, чтобы говорить при их посредстве, так я прохрипел свой призыв к Разящему Издали.

Уж если ты действительно избрал меня, Лучник, так дай своим тонко оперенным стрелам вылететь из моего лука! Одолжи мне твой голос, Стреловержец! Помоги рас­сказать эту историю!

Глава вторая

Фермопилы славятся лечебными источника­ми. По-гречески слово «Фермопилы» означает « горячие ворота». Такое имя дали этому месту из-за бьющих там горячих ключей и потому что, как известно Великому Царю, это узкое ущелье с обрывистыми склонами, проникнуть в которое можно лишь с двух сторон: через Восточные и Западные ворота. По-гречески проход называют «пилэ» или «пилы».

Фокийскую стену, вокруг которой состоя­лось столь много отчаянных схваток, построи­ли не спартанцы; она существовала еще задол­го до сражения. В древние времена ее возвели жители Фокиды и Локриды для защиты от набегов со стороны северных соседей, фессалийцев и македонцев. Когда спартанцы при­шли туда, чтобы занять проход, стена лежала в руинах. Спартанцы лишь восстановили ее.

Эллины не считают, что источники и сам проход принадлежат местным жителям, ­они доступны для всей Греции. Считается, что воды обладают целебным свойством, и ле­том туда стекается множество посетителей. Великий Царь наверняка заметил очарование тенистых рощ и купален, дубовых рощ, находящихся под защитой Амфиктионии (название союза греческих племен, живущих по соседству со святилищем общего высшего божества и объединяющихся для его защиты), и живописной извилистой тропы, вьющейся вдоль каменной Львиной стены, которую, по преданию, сложил сам Геракл. Обычно в мирное время у этой стены торговцы из Фракии, Антелы и Альпен разбивают свои весело расцвеченные шатры, чтобы обслуживать отважных путников, совершивших поход к горячим минеральным источникам.

Под самым обрывом близ Средних ворот есть двойной источник, посвященный Персефоне; его называют Скил­лийский фонтан. В этом месте спартанцы и разбили свой лагерь – между Токийской стеной и пригорком, где потом состоялась последняя смертельная битва. Великий Царь знает как мало другой питьевой воды в окружающих горах. 3емля между воротами обычно так иссушена и пыльна, что нанимают специальных слуг поливать дорожки для удобства купающихся. 3десь сама земля тверда как камень.

Великий Царь видел, как быстро массы сражающихся воинов размесили в грязь эту мраморно-твердую глину. Никогда я не видел такой глубокой грязи, всю влагу кото­рой составляли лишь кровь и моча сражавшихся на ней людей.

Когда перед сражением в Фермопилы прибыли передовые части спартанцев – за несколько часов до основных сил, двигавшихся ускоренным маршем,– они обнаружили,у целебных источников – невероятно! – две группы посетителей, из Тиринфа и из Халкиона, всего тридцать человек, мужчин и женщин; те собрались на своих отгороженных,участках, в разной степени обнаженные. Эти паломники обеспокоились, если не сказать больше, внезапным появле­нием скиритов (жители Скиритиды, области в Лаконии) в алых плащах и доспехах. Скиритов бы­ло числом до тридцати, их отобрали по резвости ног и умению сражаться в горах. Воины разогнали купальщиков и прислуживавших им торговцев благовониями, мас­сажистов, продавцов инжира и хлеба, девушек для умащения кожи маслом, мальчиков для растирания тела и прочих. Все они прекрасно знали о наступлении персов, но думали, что недавняя буря в долине на время сделала северные подходы непроходимыми. Скириты также кон­фисковали всю провизию, мыло, холсты и медикаменты, а главное – шатры, которые впоследствии столь неуместно весело возвышались над кровавым побоищем. Спартанцы установили эти шатры в тылу, в своем лагере у Средних ворот, собираясь предоставить их Леониду и царским те­лохранителям.

Но спартанский царь по прибытии отказался укрываться в шатре, сочтя это недостойным. Тяжелая пехота спартиатов также отвергла эти удобства. По иронии, столь привычной для тех, кто знаком с войной, шатры достались спартанским илотам, феспийцам, фокийцам, рабам из опунтских локров и прочим бойцам вспомогательных частей, пострадавшим от стрел и дротиков. Эти люди после второго дня битвы также отказались укрываться в убежище. Клочья разве­селых пестрых шатров из египетского холста, как видел Великий Царь, прикрывали морды обозных вьючных жи­вотных, мулов и ослов, которые так испугались вида и запа­ха сражения, что погонщики не могли их сдержать. В конце концов полотно шатров пошло на перевязку ран спартиатов и их союзников.

Говоря «спартиаты», я имею в виду официальный грече­ский термин «спартиатаи», который обозначает лакедемонский высший класс, полноправных спартанцев – гомеев, Равных. Никто из так называемых «благородных мужей», или периэков, вторичных спартанцев, не совсем полноправных граждан, и никто из завербованных в окру­жающих Лакедемон (древнегреческое государство Спарта на территории Лаконии. В качестве официального названия Спарты почти всегда употреблялся – Лакедемон) селениях при Горячих Воротах не сражался. Впрочем, к концу, когда спартиатов осталось так мало, что они уже не могли составить фалангу, освободивши­еся места было позволено занять «разрыхляющим элемен­там», как выразился Диэнек,– из числа освобождённых рабов, носильщиков и оруженосцев.

Великий Царь может гордиться тем, что его войска раз­громили цвет Эллады, сливки ее самых лучших, самых доблестных бойцов.

Что касается лично моего положения в спартанском войске, то объяснение этого может потребовать некоторого уклонения от темы, и я надеюсь, что Великий Царь про­явит терпение.

В двенадцатилетнем возрасте я был захвачен лакедемонянами (или, точнее, сам сдался). Таких, как я, называлигелиокекауменос – это спартанское насмешливое прозва­ние буквально означает «обожжённый солнцем». Так назы­вают полудиких подростков, загоревших дочерна, как эфи­опы, под воздействием стихий. Таких водилось в избытке в горах до и после первой Персидской войны. Сначала меня бросили к спартанским илотам, в рабское сословие, которое лакедемоняне создали из жителей Мессении и Гелоса, покоренных и порабощенных много веков назад. Эти земледельцы, однако, отвергли меня из-за определенных физических недостатков, делавших меня непригодным к их работе. К тому же илоты ненавидели любых чужаков в своей среде и не доверяли им, опасаясь доносчиков. Почти год я вел собачью жизнь, пока судьба, удача или длань ми­лосердного божества – уже не знаю, что – не привела меня на службу к Александру, спартанскому юноше, воспитан­нику Диэнека. Это спасло мне жизнь. Я был признан, хотя и не без иронии, свободнорожденным, и, поскольку я выка­зывал некоторые качества дикого зверя, восхищавшие лакедемонян, меня повысили до статуса парастатес пэс – сво­его рода напарника для юношей, зачисленных в агоге. Агоге – это известный своей безжалостностью тринадцатилетний цикл тренировок, превращающий мальчиков в спартанских воинов.

Каждого тяжеловооруженного пехотинца-гоплита из класса спартиатов на войну сопровождает по меньшей мере один илот. Эномотархи, начальники эномотий (подразделение спартанской армии, часть фаланги, состояла из 36-64 гоплитов. В походах эмотия могла насчитывать меньшее количество гоплитов), берут по два. Таковым был и Диэнек. Командиры его ранга нередко выбирают себе в сопровождающие, в оруженосцы, свободнорожденного чужестранца или даже молодого мофакса – отпрыска неполноправных граждан, периэков, воспитанного и обученного в агоге. К добру ли, к несчастью ли, но мой господин выбрал для этой роли меня. Я надзирал в походе за его доспехами, следил за содержанием вещевого мешка, готовил пищу и постель, перевязывал раны – в общем, вы­полнял все необходимое, чтобы не отвлекать его самого от военных упражнений и собственно войны.

В детстве, до того, как судьба направила меня на этот путь, закончившийся у Горячих Ворот, я жил в Астаке, что в Акарнании, к северу от Пелопоннеса, где горы выходят на запад, к морю, откуда виден горизонт, за которым скры­ваются Сикелия (греческое название Сицилии) и Италия.

Через пролив там можно разглядеть остров Итака, ро­дину хитроумного Одиссея, хотя самому мне никогда, ни в детстве, ни потом, не выпало чести ступит на священную землю великого героя: Мои тетя и дядя обещали меня свозить туда в подарок на мой десятый день рождения, но к тому времени наш город пал, всех моих родственников мужского пола перебили, а женщин продали в рабство. 3емлю наших предков захватили, и, говоря словами поэта, за три дня до того, как пошел мой десятый год под небесами, остал­ся я, если не считать моей двоюродной сестры Диомахи, один-одинешенек, без семьи и крова.

Глава третья

Когда я был маленьким, у моего отца был раб по имени Бруксий. Впрочем, я не уверен, пра­вильно ли называть его рабом, поскольку мой отец, похоже, куда больше зависел от Бруксия, нежели тот от него. Мы все находились в его власти, особенно моя мать. Как хозяйка дома она отказывалась принимать самые пустячные решения по хозяйству – а зачастую и не та­кие уж пустячные – без одобрения Бруксия. Мой отец обращался к нему за советом прак­тически по всем вопросам, кроме городской политики. Сам же я был совершенно им окол­дован.

Бруксий был элейцем. Его взяли в плен аргосцы, когда ему было девятнадцать. Они ослепили его горящим дегтем, однако впо­следствии познания элейца в целительных снадобьях вернули ему частицу прежнего зре­ния. На лбу у него было выжжено клеймо в виде бычьего рога – аргосский знак. Мой отец получил Бруксия, когда тому было уже за сорок,– в качестве компенсации за утоп­ленный в море груз гиацинтового масла.

Насколько я мог судить, Бруксий умел все. Он мог вырвать больной зуб без гвоздики и олеандра. Мог в голых ладонях носить огонь. А самое важное, с точки зрения мальчишки,– он знал чары и заклинания, способные отвратить неудачу и сглаз.

Единственным слабым местом Бруксия, как я уже ска­зал, были его глаза. В десяти шагах от себя он почти ниче­го не видел. И это было для меня источником тайного удовольствия, так как слепота означала, что ему все время требовался мальчик, чтобы смотреть за него. Я неделями не расставался с нашим элейским рабом, находясь при нем даже ночью, поскольку он утверждал, что присматри­вает за мной, когда спит на овечьей шкуре в ногах у моей кроватки.

В те дни война, казалось, была всякое лето. Помню, по весне после посевной город проводил военные учения. Ви­севшие над очагом отцовские доспехи снимали, и Бруксий смазывал каждый ободок и сочленение, выправлял и нала­живал, как он говаривал, «два копья и два запасных», за­менял веревки и ремни на круглом дубово-бронзовом щите гоплита – гоплоне. Учения проводились на широкой рав­нине к западу от квартала гончаров, прямо под городскими стенами. Мы, мальчишки и девчонки, приносили навесы от солнца и фиговые лепешки, забирались куда-нибудь повы­ше, чтобы лучше видеть, и наблюдали, как наши отцы вы­полняют упражнения под сигналы трубача и удары боево­го барабана.

В тот год, о котором я говорю, состоялся знаменитый спор насчет предложения, выдвинутого пританиархом – председателем городского собрания, землевладельцем по имени Онаксимандр. Он хотел, чтобы каждый мужчина стер со своего щита фамильный или личный знак и заме­нил его единообразной альфой по названию нашего горо­да – Астак. Онаксимандр аргументировал это тем, что на всех спартанских щитах начертано гордое лямбда в честь их земли – Лакедемона. Так-то оно так, последовал насмешливый ответ, но мы же не лакедемоняне. Вспомнили историю про спартиата, на чьем щите была нарисована обычная домашняя муха в натуральную величину. Когда товарищи шутили над ним за это, он говорил, что в боевом строю подойдет к противнику так близко, что муха покажет­ся тому величиной со льва.

Каждый год военные учения проходили по одной и той же схеме. Два дня царил энтузиазм. Каждый мужчина так радовался освобождению от земледельческих или ма­стеровых забот и воссоединению со своими товарищами, что учения приобретали привкус праздника. Утром и вече­ром устраивались жертвоприношения. Повсюду витал гу­стой запах мяса, который жарили на вертеле, на каждой улице и площади поедались пшеничные булочки и медовые сласти, свежеиспеченные фиговые лепешки и чаши риса и ячменя, поджаренного на только что отжатом кунжутном масле.

На третий день у ополченцев появлялись волдыри. Щиты-гоплоны до крови натирали плечи. Наши воины в основ­ном были крестьянами, якобы привычными к тяжелой сезонной работе. На самом деле большую часть времени, что эти труженики находились в поле, они проводили в холодке подсобных помещений, а не ходили за плугом. Теперь они уставали и обливались потом. В шлемах было жарко. К четвертому дню жизнерадостные вояки приводи­ли серьезные оправдания, чтобы отлучиться: в крестьян­ском хозяйстве требуется сделать то-то, в мастерской нуж­но то-то, рабы потихоньку все разворовывают, а слуги только и знают, что развратничать.

– Смотрите, как прям строй сейчас, на учебном поле, – ухмылялся Бруксий, щурясь рядом со мной и другими мальчишками. – Под градом стрел и дротиков они не пойдут такими молодцами. Каждый будет тесниться вправо, прячась в тень товарища. – Имелось в виду, скрываясь за щит соседа по строю. – Когда они достигнут строя противника, правый фланг выдвинется на полстадия и его придется загонять на место собственной конницей!

Тем не менее наше гражданское ополчение (при полном призыве мы могли выставить до четырехсот тяжеловооруженных гоплитов), несмотря на некоторую пузатость и нетвердый шаг воинов, почитало себя более чем достойным. У того самого пританиарха Онаксимандра имелось две па­ры волов, захваченных у керионейцев, чьи земли наше вой­ско в союзе с аргосцами и элеутрейцами безжалостно граби­ло три года подряд, спалив сотни хозяйств и убив более семидесяти мужчин. Мой дядя Тенагр в те годы завладел прекрасным мулом и полным комплектом доспехов. По­чти каждому что-нибудь да досталось.

Но вернемся к учениям нашего ополчения. К пятому дню отцы города были уже в полном изнеможении, им все надоедало и вызывало отвращение. Жертвоприношения богам удваивались – в надежде, что милость бессмертных компенсирует недостаток полемике техне (военного искус­ства) или эмпирии (опыта) в нашем войске. Теперь в поле зияли огромные пробелы, и мы, мальчишки, спускались на землю со своими игрушечными щитами и копьями. Это служило сигналом прекратить маневры. Вызывая громкое ворчание у фанатиков ратного дела и огромное облегчение у основной массы тренирующихся, звучал сигнал к послед­нему параду.

Всех представителей союзников, которых имел город в тот год, когда мне должно было исполниться десять (Аргос прислал своего стратегоса автократора – верховного главнокомандующего этого великого города), весело про­водили на зрительские места, и наши вновь воодушевлен­ные граждане-воины, понимая, что их тяжкие испытания близки к завершению, взвалили на себя все оружие, какое имели, до последней драхмы, и промаршировали на слав­ном смотре.

Это последнее событие было самым волнующим, с луч­шими яствами и музыкой, не говоря уж о потоках неразбавленного вина, а закончилось все исходом множества кресть­янских телег, среди ночи везущих домой по шестьдесят семь мин бронзовых доспехов и по три таланта громко храпящих воинов.

То судьбоносное для меня утро началось с яиц куропатки.

Среди многочисленных умений Бруксия первым считалось искусство в ловле птиц. Он был мастер ставить силки и ставил их именно на те ветки, где его добыча облюбовывала насест. И – хлоп! – хитрая ловушка срабатывала так нежно еле слышно с неименной осторожностью пленяя свою жертву в «башмаке», как называл это Бруксий.

Однажды вечером он украдкой позвал меня за хлев и драматическим жестом поднял свой плащ чтобы показать последнюю добычу – полного боевого задора самца дикой куропатки От возбуждения я потерял голову. У нас в курятнике было шесть домашних самок. Самец означал одно – яйца! А яйца были самым изысканным деликатесом, и я на городском рынке мог получить за них целое состояние.

Разумеется, через неделю наш маленький петушок, как господин, важно расхаживал среди курочек, и вскоре я уже ласкал в ладонях горку драгоценных куропаточьих яиц.

Мы идем и город! На рынок! Я разбудил свою двоюродную сестру Диомаху среди ночи – так мне хотелось добраться до нашей рыночной палатки и выставить на продажу всю мою кучу яиц. На рынке продавалась столь желанная мною флейта диавлос – двойная свирель, которой Бруксий обещал научить меня приманивать лысух и тетеревов. Продажа яиц сулила мне золотые горы, и уж теперь-то двойная свирель точно будет моей!

Мы вышли за два часа до рассвета, Диомаха и я, с двумя мешками зеленого лука и тремя кругами сыра в тряпке, нагруженными на хромую ослицу по имени Ковыляха Ее осленка мы оставили дома, привязав к стойлу,– таким образом в городе мы могли ее отпустить, когда разгрузим, и мама сама направится домой к своему малышу.

Я впервые шел на рынок без взрослых и впервые нес добычу на продажу. К тому же меня волновало присутствие Диомахи. Мне еще не было и десяти, а ей – уже тринадцать. Она мне казалась взрослой женщиной, самой милой и изящной во всей округе. Мне хотелось, чтобы все мои друзья выстроились вдоль дороги и увидели меня рядом с ней.

Мы только добрались до Акарнанийской дороги, когда увидели солнце. Еще скрываясь за горизонтом, оно пылало ярко-жёлтым цветом на фоне пурпурного неба. Только тут была одна странность: оно восходило на севере.

– Это не солнце,– сказала Диомаха, резко остановив­шись и дернув Ковыляху за недоуздок.– Это пожар.

Там находились земли Пиэриона, друга моего отца.

Дом и поля горели.

– Нужно помочь,– заявила Диомаха не терпящим возражений тоном, и, сжимая в руке тряпку с яйцами, я скорой рысью бросился за ней и потащил за собой ревущую хромоногую ослицу.

– Как это могло случиться до осени? – на бегу крича­ла мне Диомаха.– Ведь поля еще не иссушило! Посмотри на пламя – оно не должно быть таким большим!

Потом мы увидели второй пожар. К востоку от хозяйст­ва Пиэриона. Еще одно поле. Мы замерли посреди дороги и тогда услышали топот лошадей.

3емля под нашими босыми ногами задрожала как при землетрясении. И мы увидели факелы. Всадники. Целый отряд. Тридцать шесть всадников неслись на нас. Мы увиде­ли доспехи и шлемы с гребнями. Я бросился к ним, облег­ченно размахивая руками. Удача! Они нам помогут! С трид­цатью шестью мужчинами мы быстро потушим огонь…

Но Диомаха с силой одернула меня:

– Это не наши люди.

Они пронеслись мимо галопом и показались мне огром­ными, мрачными и свирепыми. Их щиты были зачернены, все белые пятна на лошадях замазаны сажей а бронзовые поножи покрыты запекшейся кровью. В свете факелов я заметил что щиты под сажей белые. Аргосцы. Наши союз­ники. Три всадника натянули поводья перед нами, Ковыляха в страхе заревела и забила копытами, но Диомаха креп­ко держала повод.

– Что у тебя там, девочка? – спросил самый большой из всадников, сдерживая своего взмыленного, покрытого грязью коня перед мешками с луком и кругами сыра. Он был как башня, настоящий Аякс в беотийском шлеме с открытым лицом; под глазами у него виднелись намазан­ные чем-то белым полоски, чтобы лучше видеть в темноте. Ночные налетчики. Аргосец наклонился и попытался схва­тить Ковыляху. Диомаха со всей силы пнула его коня в брюхо, отчего тот заржал и понес.

– Вы жжете наши поля, предатели и ублюдки!

Она отпустила повод Ковыляхи и сильно хлопнула пере­пуганную ослицу рукой. Скотина бросилась бежать во всю прыть – и была такова.

Я бросался в бой под градом стрел и дротиков с трид­цатью минами брони на плечах, и бессчётное число меня гоняли во всю прыть вверх по крутым изрытым склонам, доводя до смертельного изнеможения, но никогда мое серд­це и легкие не работали так отчаянно, как в то жуткое утро. Мы поскорее оставили дорогу, опасаясь новых всадников, и что было сил пустились к дому по бездорожью. Теперь мы видели, что горят и многие другие поля и дома.

– Скорее! – орала на меня через плечо Диомаха.

Утром мы проделали больше двадцати стадиев от наше­го дома по направлению к городу, и теперь нам предстояло пробежать это расстояние назад – по каменистым, зарос­шим кустарником склонам холмов. Ветки рвали нашу одежду, камни обдирали босые ноги, сердце было готово лоп­нуть в груди. Несясь через поле, я увидел то, от чего кровь застыла в жилах,– свиней. Три свиньи и их поросята еди­ной вереницей поспешно двигались по полю, направляясь к лесу. Они не бежали и не проявляли никакой паники, это был просто чрезвычайно быстрый, хорошо организован­ный ускоренный марш. Мне подумалось тогда: эта свини­на пережила нынешний день, а мы с Диомахой еще нет.

Мы снова увидели всадников. Еще один отряд, а за ним еще один, этолианцы из Плеврона и Калидона. Это было еще хуже, стало быть, наш город предал не один союзник, а вся коалиция. Я крикнул Диомахе, чтобы она останови­лась,– мое сердце разрывалось от напряжения.

– Я брошу тебя, маленький говнюк!

Она потащила меня за собой. Вдруг из кустов возник человек. Это был мой дядя Тенагр, отец Диомахи, в одной ночной рубашке, с копьем в руке. Увидев Диомаху, он вы­ронил оружие. Они сжали друг дружку в объятьях, задыхаясь. Но это только подстегнуло мой страх.

– Где мама? – услышал я вопрос Диомахи.

Глаза Тенагра обезумели от горя.

– А где моя мама? – закричал я.– А мой отец – где он, он с тобой?

– Мертвы… Все мертвы…

– Откуда тебе знать? Ты видел их?

– Видел, а тебе не надо этого видеть.

Тенагр поднял из грязи свое копье и зашелся плачем. Он обмарался, по его ногам стекало жидкое дерьмо. Тенагр всегда был моим любимым дядей, но теперь я так вознена­видел его, что был готов убить.

– Ты убежал! – обвинил я его с детской бессердечно­стью.– Ты дал стрекача, трус!

Тенагр в ярости обернулся ко мне:

– Иди в город! Спрячься за стенами! – А что с Бруксием? Он жив?

Тенагр закатил мне такую оплеуху, что сшиб с ног:

– Глупый мальчишка! Ты больше печешься о слепом рабе, чем о собственных отце с матерью!

Диомаха подняла меня с земли, и я увидел в ее глазах ту же злобу и отчаяние.

– Что у тебя в руках? – закричала она на меня.

Я посмотрел на свои руки. Там были яйца, я все еще бережно сжимал в ладонях тряпку с яйцами!

Мозолистый кулак Тенагра разбил хрупкие скорлупки, и у моих ног растеклась тягучая жижа.

– Иди в город, наглый сопляк! Спрячься за стенами!

Глава четвертая

Великий Царь руководил разграблением бес­счетного числа городов и не нуждается в под­робном описании последующей недели. Я лишь добавлю одно наблюдение – наблюдение оце­пеневшего от предчувствия мальчишки, сразу лишившегося матери и отца, семьи, рода, пле­мени и родного города. Тогда впервые мои глаза заметили картины, обычные, как учит опыт, для всех битв и побоищ.

Тогда я понял: это всегда огонь.

В воздухе висит едкий дым, и от сернистого запаха закладывает нос. Солнце приобретает цвет золы, а на дороге, дымясь, валяются чер­ные камни. Повсюду, куда ни взглянешь, что-нибудь да горит. Дерево, тела, сама земля. Горит даже вода. Безжалостность пламени усиливает ощущение гнева богов, судьбы, чув­ство кары, вечного наказания за совершен­ные поступки.

Все, что было раньше, теперь ты видишь с изнанки. Все вывернуто наизнанку.

То, что стояло прямо, падает. Что должно быть связано, освобождается, а что должно быть свободно – теперь связано. Что должно хра­ниться в тайне, теперь выпячивается и выва­ливается наружу а те, кто должен был все это прятать, лишь смотрят пустыми глазами и ничего не предпринимают.

Мальчишки становятся мужчинами, а мужчины – маль­чишками. Рабы становятся свободными, а свободные – ра­бами. Детство уходит. Известие о том, что отец и мать убиты, не так поразило меня горем и страхом за себя, как внезап­ным осознанием того, что с ними случилось. А где был я, когда их убивали? Я подвел их, я бегал по своим детским делам! Почему я не предвидел опасности? Почему не встал плечом к плечу с отцом, с оружием в руках, набравшись мужества и силы, чтобы защитить наш очаг или с честью пасть перед ним, как пали мои отец и мать?

На дороге лежали тела. В основном мужчины, но были и женщины, и дети, с теми же расплывшимися рядом тем­ными пятнами. Кровь впитывалась в безжалостную грязь. Живые брели мимо них, пораженные горем. Все были в грязи, многие босы. Люди старались не попасть в рабские колонны и загоны, которые должны были вскоре появиться. Женщины несли детей, иные – уже мертвых. Убитые го­рем, они проплывали мимо как тени, унося какие-то жалкие бесполезные вещи – вроде лампы или свитка стихов. В мир­ное время городские замужние женщины выходили из дому в ожерельях, ножных браслетах, кольцах; теперь ни у кого ничего такого не было. Может быть, их драгоценности были где-то спрятаны, чтобы потом заплатить перевозчику или купить горбушку черствого хлеба. Мы встречали зна­комых, но не узнавали их. И они не узнавали нас. Встречи друзей происходили на обочинах дороги или в кустах, где обменивались известиями об умерших и тех, кто скоро умрет:

Жальче всего было скотину. В то первое утро я увидел горящую собаку и подбежал потушить своим плащом ее дымящуюся шерсть. Пес, конечно, убежал, и я не смог его поймать, а Диомаха одернула меня, обругав за глупость. Этот пес был первым из многих. Лошади с перерезанными мечами сухожилиями, лежащие на боку с глазами, полными немого ужаса. Мулы с вывороченными кишками, волы с дротиками в боку, жалобно мычащие, но слишком перепуганные, чтобы подпустить к себе кого-либо. Они больше всего разрывали сердце, бедные тупые животные они вызывали еще большую жалость своей неспособностью осознать свою беду.

3ато для воронья настал истинный праздник. Первым делом они подлетали к глазам мертвецов. Птицы клевали мужчин в самую задницу – одному богу известно, почему. Живые сначала отгоняли их, возмущенно бегая за мирно обедающими любителями мертвечины, которые отлетали ровно настолько, насколько диктовала необходимость, а потом, как только опасность отступала, скакали обратно на пир. Почтительность требовала похоронить павших земляков, но страх перед вражеской конницей гнал нас прочь. Иногда трупы отволакивали в канаву и под жалкую молитву бросали на них несколько скупых горстей земли. Вороны так разжирели, что с трудом отрывались от земли.

Мы, Диомаха и я, не пошли в город.

Нас предали свои же, объясняла мне Диомаха. Она раз­говаривала со мной медленно, как с умственно отсталым, чтобы я понял ее наверняка. Нас продали собственные со­граждане, несколько фракций, стремящихся к власти, а их самих перехитрили аргосцы. Астак был портом, пусть небольшим. Аргос так долго вожделел завладеть им. Теперь это случилось.

Утром следующего дня мы нашли Бруксия. Его спасло рабское клеймо. Клеймо и его слепота, над которой захватчики потешались, хотя он ругался и махал на них своим посохом.

– Ты свободен, старик!

Свободен – голодать или ради хлеба насущного самому проситься под ярмо победителя.

Вечером пошел дождь. И дождь тоже, кажется, был не временным финалом резни. То, что было золой, теперь превратилось в серую жидкую грязь, и раздетые тела, не забранные сыновьями и матерями, теперь блестели мерт­венной белизной, вымытые не знающими сострадания бо­гами.

Нашего города больше не было. Не осталось ничего – ни жителей, ни стен, ни хозяйств. Самый дух города, сам полис, эта коллективное сознание, называемое «Астаком», который был пусть меньше Афин, Коринфа или Фив, бед­нее Мегары, Эпидавра или Олимпии, но тем не менее СУ­ЩЕСТВОВАЛ,– наш город, мой город был стерт с лица земли. Мы, называвшие себя астакиотами, оказались стерты вместе с ним. Кем мы стали без нашего города?

Это словно лишило всех последнего мужества. Никто не был в состоянии думать. Все сердца оцепенели. Жизнь напоминала спектакль, трагедию, какие можно увидеть на сцене: падение Илиона, разграбление Фив. Только теперь трагедия стала нашей жизнью и в ней играли реальные люди из плоти и крови – актерами стали мы сами.

К востоку от Поля Ареса (греческий бог войны), где хоронили павших в бою, мы наткнулись на человека, копавшего могилу ребенку. 3авернутый в плащ мертвый малыш лежал на краю ямы, как узелок торговца. Мужчина попросил меня подать ему тело. Он сказал, что боится, как бы ребенка не утащили вол­ки, потому и закапывает так глубоко. Его имени он не знал. Ему дала его какая-то женщина, бежавшая из города. Мужчина носил ребенка два дня, а на третье утро младенец умер. Бруксий не позволил мне опустить мертвое тело. «Плохая примета,– сказал он,– молодой душе иметь дело с мертвыми». Он проделал это сам. Теперь мы узнали этого мужчину. Это был математикос, городской учитель арифмети­ки и геометрии. Из кустов вышли его жена и дочь; мы поняли, что они скрывались там, пока не убедились, что мы не причиним им вреда. Все они были не в своем уме.

Бруксий научил нас распознавать признаки безумия. Оно заразно, и нам не следовало задерживаться.

– Нам были нужны спартанцы,– заявил учитель тихим голосом, уставившись в пустое пространство заплаканными глазами.– Всего полсотни спартанцев спасли бы город.

Бруксий подтолкнул нас – мол, пора идти.

– Видите, как мы оцепенели? – продолжал учитель.­ Мы блуждаем во мгле, потеряв рассудок. Спартанцев вы никогда не увидите в таком состоянии. Это,– он обвел рукой почерневший пейзаж, – их стихия. Они идут сквозь эти ужасы с открытыми глазами, неколебимо. И они нена­видят аргосцев. Это их злейшие враги.

Бруксий потянул нас прочь.

– Всего пятьдесят! – продолжал кричать безумец, в то время как жена пыталась затащить его под защиту кустов.– Пять! Да один-единственный мог бы спасти нас!

К вечеру второго дня мы нашли тело Диомахиной мате­ри, а также тела обоих моих родителей: Отряд аргосской пехоты встал лагерем вокруг опустошенных развалин нашего хозяйства. Из поселений захватчиков уже прибыли землемеры и разметчики. Мы наблюдали из кустов, как назначенные люди с мерными аршинами нарезают землю и на белом заборе возделанного моей матерью огорода ста­вят какие-то закорючки и знак Аргоса, которому отныне принадлежала наша земля.

Какой-то аргосец вышел помочиться и заметил нас. Мы бросились бежать, но он звал нас. Что-то в его голосе убеди­ло нас, что ни он, ни другие не замышляют никакого зла. На сегодня они насытились кровью. Аргосцы махали рука­ми, призывая подойти, и выдали нам тела. Я стер грязь и кровь с тела матери рубашкой, которую она мне сшила к обещанной поездке на Итаку. Ее плоть напоминала мяг­кий воск. Я не плакал, когда заворачивал ее в саван, со­тканный ее собственными руками и, как ни удивительно, не украденный из чулана аргосцами; не плакал и когда закапывал ее и отцовы кости под камнем с именем нашей семьи.

Я должен был исполнить погребальный обряд, но меня ему еще не обучили, ожидая, когда я достигну двенадцати­летнего возраста. Диомаха зажгла огонь, и аргосцы запели пэан – священную песню, единственную знакомую им:

3евс Спаситель, убереги нас,Идущих в твой огонь.Дай нам мужества встатьЩит к щиту с нашими братьями.Под твоей могучей эгидойМы наступаем,Повелитель громов,Наша надежда и защита.

Допев гимн, аргосцы изнасиловали Диомаху. Сначала я не понял их намерений. Я думал, она нарушила какую-то часть обряда и они собираются побить ее за это. Один аргосец схватил меня одной мохнатой рукой за волосы, а дру­гой обхватил шею, готовый сломать ее. Бруксию пристави­ли к горлу копье и кончиком меча стали колоть в спину. Никто не произнес ни слова. Их было шестеро, без доспе­хов, в потемневших от пота хитонах, с мусором в густых бородах и мокрой от дождя, грубой, спутанной и грязной растительностью на груди. Они смотрели на Диомаху, на ее гладкие девичьи ноги и начинающие проступать под хитоном груди.

– Не трогайте их,– просто сказала Диомаха, имея в виду меня и Бруксия.

Двое отвели ее за забор огорода. Когда они закончили, Диомаху изнасиловали по очереди еще четверо. После этого меч убрали от спины Бруксия, и он пошел на огород, чтобы принести Диомаху. Но она не позволила. Она сама встала на ноги, хотя для этого пришлось опереться на забор; ее бедра потемнели от крови. Аргосцы дали нам четверть бурдюка вина, и мы взяли.

Было ясно, что Диомаха идти не может. Бруксий взял ее на руки. Один из аргосцев вложил в мою руку черст­вую горбушку хлеба.

– 3автра с юга подойдут еще два отряда. Идите в горы и двигайтесь на север. Не спускайтесь, пока не доберетесь до Акарнании.– Он говорил со мной ласково, как с собст­венным сыном.– Если наткнетесь на поселок, не берите туда девочку, а то снова получится так же.

Я повернулся и плюнул на его вонючий хитон – жест беспомощности и отчаяния. Когда я отвернулся, он схватил меня за руку:

– И избавьтесь от этого старика. От него никакого тол­ку. Дойдет до того, что тебя и девчонку убьют из-за него.

Глава пятая

Говорят, иногда призраки, которые не могут разорвать своей связи с живыми, задержива­ются в воздухе как бестелесные стервятники. Они отказываются подчиниться приказу Аида отправляться под землю и посещают те места, где жили под солнцем. Вот так же и мы – Бруксий, Диомаха и я – неделями кружили вокруг развалин нашего города. Больше ме­сяца мы не могли покинуть наш опустошен­ный полис. Мы блуждали по диким местам над агротерой – окраинным пустырям вокруг пашен; днем, пока было тепло, спали, а ноча­ми передвигались как тени,– да мы и были тенями. С гор мы наблюдали, как внизу ко­пошатся аргосцы, занимая наши рощи и дома.

Диомаха больше не была такой, как рань­ше. Она в одиночестве уходила в темные чащи и проделывала невыразимые вещи со своим женским телом. Она пыталась разделаться с ребенком, который мог расти внутри нее.

– Она считает, что нанесла оскорбление богу Гименею,– объяснил мне Бруксий, когда я однажды застал ее и она прогнала меня проклятьями и градом камней,– и боится, что никогда не станет ничьей женой, а лишь рабыней или шлюхой. Я пытался сказать ей, как это глупо, но она не стала слушать слов мужчины.

В то время на холмах скрывалось немало таких, как мы. Мы натыкались на них у источников и пытались восста­новить отношения с бывшими земляками-астакиотами. Но исчезновение нашего полиса навсегда разорвало прежние добрые отношения. Теперь каждый был сам по себе – каж­дый человек, каждая родственная группа.

Несколько моих знакомых мальчишек объединились в банду. Их было одиннадцать, все не больше чем на два года старше меня, и все отъявленные сорванцы. Они ходили с оружием и хвастали, что убивали взрослых мужчин. Од­нажды они поколотили меня, когда я отказался присоеди­ниться к ним. Мне хотелось пойти с ними, но я не мог бросить Диомаху. Они бы взяли и ее, но я знал, что она никогда не приблизится к ним.

– Это наша территория,– предупредил меня вожак, двенадцатилетний звереныш, называвший себя Сфереем. Сферей означает «игрок в мяч», и он называл себя так, потому что набил травой череп собственноручно убитого аргосца и теперь вертел его в руке, как монарх свой скептрон (жезл, скипетр). Возвышенности над городом, недостижимые для аргосского оружия, он называл территорией своей банды.

– Если мы снова поймаем вас здесь – тебя, твою сестру или раба,– то вырежем вам печенку и скормим собакам. Наконец осенью мы покинули наш город. Это было в сентябре, когда подул Борей, северный ветер. Без Бруксия, разбиравшегося в корешках и умевшего ставить силки, нам бы пришлось голодать.

Раньше мы ловили диких птиц для забавы, или чтобы создать пару для несения яиц, или чтобы просто подержать птицу в руках, а потом выпустить на волю. Теперь мы их ели. Бруксий заставлял нас съедать все, кроме перьев. Мы хрустели маленькими, пустыми внутри косточками, ели глаза, съедали ноги до самых кончиков и выбрасывали толь­ко клюв и когти, которые было не разжевать. Мы глотали сырые яйца. Давились червями и слизнями. Мы поглоща­ли личинок и жуков и дрались за последних ящериц и змей, пока те не уползли на зиму под землю. Мы съели тогда столько укропа, что до сих пор я затыкаю нос при запахе этой травки, если хоть щепотку добавляют к варено­му мясу. Диомаха отощала, как тростинка.

– Почему ты больше не разговариваешь со мной? – спросил я ее как-то ночью, когда мы взбирались по каме­нистому склону.– Почему я не могу положить голову тебе на колени, как раньше?

Она заплакала и не ответила.

Я сделал себе пехотное копье из твердого ясеня и для прочности обжег острие на огне. Это была уже не детская игрушка, а оружие, предназначенное убивать. Мое сердце питалось картинами мести. Я буду жить среди спартанцев. Когда-нибудь я стану разить аргосцев. Я тренировался, повторяя виденные когда-то упражнения наших воинов, ­маршировал, как будто в строю, высоко выставляя перед собой воображаемый щит; мое копье, крепко сжатое над правым плечом, готовилось к броску. Как-то раз в сумерках я обернулся и увидел свою двоюродную сестру. Она холодно наблюдала за мной.

– Когда вырастешь, ты будешь как они,– сказала Диомаха, имея в виду аргосцев, надругавшихся над ней.

– Не буду!

– Ты будешь мужчиной. И не сможешь ничего с собой поделать.

Однажды ночью, когда мы шли уже несколько часов, Бруксий спросил у Диомахи, почему она так молчалива. Его беспокоили темные мысли, которые могли отравить ее душу. Сначала она отказалась говорить. Но потом в кон­це концов смягчилась и рассказала нам ласковым груст­ным голосом про свою свадьбу. Она всю ночь придумыва­ла ее в голове – какое у нее будет платье, какой венок на голове, каким богиням принесет жертву. Диомаха призналась что часами думала о сандалиях. Обдумывала каждый ремешок, каждую бусинку. Как они будут красивы, эти брачные сандалии! Потом ее взор затуманился, и она отвела глаза.

– Вот и видно, какой дурочкой я стала. Никто на мне не женится.

– Я женюсь,– вдруг вызвался я.

Она рассмеялась:

– Ты? Да, у тебя много шансов!

Как ни глупо рассказывать об этом, но эти небрежные слова поразили мое мальчишеское сердце, как никакие другие за всю мою жизнь. Я поклялся, что когда-нибудь женюсь на Диомахе. И буду достойным мужчиной и воином, чтобы защитить ее.

Осенью мы пытались пожить на побережье, спали в пещерах и прочесывали низины и болотца. Там, по крайней мере можно было питаться. На берегу мы находили устриц и крабов, мидий и нотокантусов, которых разбивали камням и. Мы научились сетями на шестах ловить на лету чаек. Но с наступлением зимы жить без крова над головой стало невыносимо. Бруксий заболел. Он скрывал свою болезнь от меня и Диомахи, когда думал, что мы наблюдаем, но иногда когда он спал, я разглядывал его лицо. Элеец выглядел на семьдесят. В его годы тяжело было бороться со стихией, старые раны болели, но главное – он отдавал свою душу чтобы спасти наши, Диомахину и мою. Иногда я замечал, как он смотрит на меня, вглядываясь в выражение моего лица, прислушиваясь к тону моего голоса. Он хотел убедиться, что я не сошел с ума и не ожесточился.

Когда наступили холода, стало еще труднее добывать пищу Нам пришлось попрошайничать. Бруксий выбирал отдаленные хозяйства и один подходил к воротам. Шумной стаей собирались собаки, и из полей или из надворных построек настороженно появлялись люди – братья и отец, держа мозолистые руки на мотыгах и вилах, которыми в случае чего можно будет воспользоваться как оружием. На холмах в те дни было полно беженцев, и крестьяне никогда не знали, с какими коварными намерениями чужак может подойти к воротам. Бруксий снимал шапку и ждал хозяй­ку дома, чтобы она заметила его слепые глаза и изможден­ное состояние. Потом показывал на Диомаху и меня, жал­ко бредущих по дороге. Он не выпрашивал у женщины поесть – это превратило бы нас в глазах крестьян в по­прошаек, на которых следует спустить собак,– нет, он про­сил какую-нибудь ненужную сломанную вещь. Грабли, цеп, изношенный плащ, которые мы могли бы починить, чтобы продать в следующем поселении. Для убедительности он спрашивал дорогу и изъявлял нетерпение двигаться даль­ше, давая понять, что доброта местных жителей не заставит нас задержаться. Почти всегда крестьянские женщины уго­щали нас обедом, иногда приглашали в дом, чтобы послу­шать новости из чужих мест и рассказать свои.

И вот во время одного из таких жалких обедов я впервые услышал слово «Сепия» Это место принадлежало Аргосу – лесистая местность близ Тиринфа, где произошло сра­жение между аргосцами и спартанцами. Мальчишка, при­несший эту весть, приходился племянником принявшему нас крестьянину. Он был немым и объяснялся знаками, и даже собственная семья с трудом его понимала, но мы кое-как разобрали, что спартанцы под предводительством царя Клеомена добились замечательной победы. Мальчишка слышал, что погибло две тысячи аргосцев, хотя другие на­зывали четыре тысячи и даже шесть. Мое сердце взорва­лось радостью. Как бы я хотел оказаться там, со спартан­цами! Быть взрослым мужчиной, наступать в боевом строю, обрушиться в справедливом гневе на аргосцев, за то что они вероломно зарезали мою мать и отца!

Спартанцы представлялись мне богами мщения. Я не мог наслушаться про героев, так сокрушительно разгро­мивших этих негодяев, которые убили моих родителей и надругались над моей невинной двоюродной сестрой. Ни один встречный не избежал моего горячего мальчишеского допроса. Расскажи мне про Спарту, Про ее двух царей. Про три сотни Всадников, охраняющих их. Про агоге, где обу­чают и воспитывают городских юношей. Про сисситию – трапезу воинов… Мы слышали легенду о Клеомене. Кто-­то спросил его, почему он раз и навсегда до основания не разрушил Аргос, когда его войско стояло у ворот распростертого перед ними города. «Аргосцы нужны нам,– ответил Клеомен.– На кого же еще нам натаскивать наших юношей?»

На зимних холмах мы голодали. Бруксий слабел все больше и больше. Я принялся воровать. По ночам мы с Диомахой совершали набеги на овечьи загоны, палками отгоняли собак и, если удавалось, хватали какого-нибудь ягненка Большинство пастухов носили с собой луки, и в темноте вслед нам свистели стрелы. Мы останавливались подобрать их и вскоре набрали изрядный запас. Бруксию не нравилось, что мы стали ворами. Однажды мы раздобыли лук – стащили прямо из-под носа у заснувшего пастуха..`Это было оружие мужчины, лук фессалийского конника, такой тугой, что ни Диомаха, ни я не могли его натянуть. А потом случилось событие, которое изменило мою жизнь и направило ее по пути, закончившемуся у Горячих Ворот.

Меня поймали за кражей гусыни. Это была жирная добыча Видимо, ее откармливали для рынка, и ее крылья были колышками прибиты к земле. Когда я беззаботно перелез через забор, на меня набросились собаки. Меня заволокли в грязь на выгуле скотины и прибили к широ­кой доске размером с дверь, пронзив мне ладони ржавыми гвоздями. Я лежал на спине, крича от боли, а крестьяне привязали мои дрыгающиеся, пинающиеся ноги к доске и поклялись, что после обеда кастрируют меня, как барана, а мои яйца повесят на ворота в назидание другим ворам. Диомаха и Бруксий тайно прокрались ко мне по склону и могли слышать все это…

3десь пленник приостановил свое повествование. Ус­талость и незажившие раны взяли свою дань. А может быть, как представилось слушателям, он восстанавливал в памяти то мгновение. Великий Царь через командира Бессмертных Оронта спросил пленника, не нужно ли ему чего-нибудь. Тот человек отклонил предложение о помощи. 3аминка в повествовании, сказал он, возникла не из­ -за неспособности повествователя, но от вмешательства богов, под чьим внутренним водительством излагался по­рядок событий и которые теперь повелевают временно уклониться от темы. Этот человек, Ксеон, сменил позу и, получив разрешение смочить горло вином, возобновил свой рассказ.

На второе лето после этого происшествия, в Лакедемоне, я стал свидетелем другого тяжелого испытания: на моих глазах спартанского юношу забили насмерть его учителя по муштре.

Имя того парня было Териандр, ему было четырнадцать, и его прозвали Триподом – Треножником, потому что ни один из сверстников в агоге не мог повалить его в борьбе. В последующие годы в моем присутствии дюжины две дру­гих юношей погибли во время того же наказания. Все они, как и Трипод, сочли ниже своего достоинства застонать от боли, но тот парень был первым.

Порка – это ритуал в обучении юношей в Лакедемоне, не в наказание за кражу пищи (такими подвигами их по­ощряли развивать и совершенствовать свою изобретатель­ность на войне), а за другое преступление – за то, что по­пались. Побои происходили у храма Артемиды Орфии на аллее, называемой 3вериная Тропа. При менее страшных обстоятельствах эта тенистая аллея под платанами была бы очень милым местечком.

Трипода пороли в тот день одиннадцатым. Двоих иренов, муштровщиков, руководивших поркой, сменила свежая па­ра – два парня, которым уже исполнился двадцать один год, только что вышедшие из агоге, крепко сколоченные, как и все юноши в городе. Дело происходило так: очередной юноша ложился на горизонтальный железный брус, укреп­ленный меж оснований двух деревьев (за десятки лет, а некоторые говорят – за века, брус был отполирован этим ритуалом), и, чтобы удержаться на нем, обхватывал его. Два ирена поочередно пороли юношу березовыми розгами толщиной с большой палец. У плеча истязаемого стояла жрица Артемиды, держа древнюю деревянную фигуру, кото­рая, как диктовала традиция, должна была принимать на себя брызги человеческой крови.

Двое его товарищей по тренировочной группе стояли на коленях у плеч юноши, чтобы подхватывать наказуемого, когда он падал. В любое время он мог прекратить истяза­ние, отпустив брус и упав в грязь. Теоретически истязае­мый делал это, только потеряв сознание от побоев, но многие падали, просто когда больше не могли терпеть боль. В тот день на порку смотрело от ста до двухсот человек – юно­ши из других групп, отцы, братья и наставники и даже, скромно держась позади, некоторые матери.

Трипод терпел и терпел. Его спина уже была разодрана на дюжину частей – обнажились мясо и жилы, ребра и мышцы и даже позвоночник. Но он не падал.

– Брось! – уговаривали его между ударами два товари­ща, убеждая отпустить брус и упасть. Трипод отказывался. Даже ирены начали сквозь зубы уговаривать его. По одному взгляду на лицо юноши было видно, что он потерял рассу­док и решил лучше умереть, чем приподнять руку, прося пощады. Ирены поступили так, как им было велено в таких случаях: они приготовились нанести ему подряд четыре сильнейших удара, чтобы вышибить из него сознание и тем самым спасти жизнь. Никогда не забуду звука тех четырех ударов по его спине. Трипод упал. Ирены тут же объявили, что истязание закончено, и вызвали следующего юношу.

Но Трипод умудрился подняться на четвереньки. Из его рта, носа и ушей текла кровь. Он ничего не видел и не мог говорить, но сумел повернуться и почти встал, однако потом осел, продержался мгновение в сидячем положе­нии и тяжко рухнул в грязь. Было ясно, что ему уже ни­когда не встать.

Позже в тот вечер, когда порка закончилась (смерть Трипода не остановила ритуала, и он продолжался еще три часа), присутствовавший там Диэнек вместе со своим подопечным Александром, о котором я уже упоминал, отошел в сторону. В то время я прислуживал Александру. Ему было тогда двенадцать, но выглядел он не старше десяти, и хотя уже стал прекрасным бегуном, но оставался хрупким и чувствительным. К тому же он был привязан к Триподу – старший юноша был как бы его покровителем и защитни­ком. Александра подавила его смерть.

Взяв с собой одного Александра, если не считать своего оруженосца и меня, Диэнек удалился на площадку перед храмом Афины, расположенную прямо у склона холма, на котором стояла статуя Фобоса, бога страха. В то время Диэнеку было, как могу судить, лет тридцать пять. Он уже получил две награды за доблесть – при Эрифрах против фиванцев и при Ахиллеоне против коринфян и их аркадских союзников.

Насколько помню, Диэнек, взрослый воин, так наставлял своего воспитанника. Сначала, ласковым и нежным тоном, он вспомнил свой первый случай, когда сам еще был маль­чиком – младше, чем сейчас Александр,– и его товарища тоже запороли насмерть. Потом вспомнил несколько собст­венных испытаний под розгами на Звериной Тропе.

Затем начал череду вопросов и ответов, составлявшую традиционный лакедемонский план обучения:

– Ответь мне, Александр, когда наши соотечественни­ки одерживают верх в сражении, что побеждает врага?

Мальчик ответил в немногословном спартанском стиле:

– Наша сталь и наша сноровка.

– Да, верно, но не только. А вот что,– ласково подска­зал ему Диэнек. Он жестом указал вверх по склону на изоб­ражение Фобоса.

Страх.

Врага побеждает его собственный страх.

– А теперь ответь, что является источником страха?

Когда Александр замешкался с ответом, Диэнек руками провел по своей груди и плечам.

– Страх исходит отсюда, из тела. Тело,– объявил он,­ это мастерская страха.

Александр слушал с мрачным вниманием мальчика, знающего, что вся его жизнь будет войной, что законы Ликурга запрещают ему, как и любому другому спартанцу, заниматься чем-либо, кроме войны, что срок его повинности начинается в двадцать лет и заканчивается в шестьдесят и скоро, очень скоро, никакая сила на земле не сможет осво­бодить его от места в строю и от столкновения с врагом – щит в щит, шлем в шлем.

– Теперь ответь снова, Александр. В выполнявших се­годня порку иренах заметил ли ты какие-нибудь признаки злобы?

Мальчик ответил:

– Нет.

– Ты бы назвал их поведение варварским? Они полу­чали удовольствие от мучений Трипода?

– Нет.

– Их намерением было сокрушить волю Трипода и сломить его дух?

– Нет.

– Так каково же было их намерение?

– Укрепить его дух против боли.

Всю эту беседу старший воин вел ласковым, заботливым и любящим голосом. Что бы ни сделал Александр никогда голос наставника не становился менее любящим, никогда не выражал раздражения. Таков своеобразный дух спартанской системы обучения мальчиков – им подбирается ментор из чужих мужчин, не собственный отец. Ментор может сказать то, чего не скажет отец, а мальчик может признаться ментору в том, что постыдился бы открыть отцу.

– Сегодня получилось нехорошо, не так ли, мой юный друг?

Потом Диэнек спросил мальчика, как тот представляет себе сражение, настоящее сражение – сравнительно с тем, чему он стал свидетелем сегодня.

Ответа не требовалось и не ожидалось.

– Никогда не забывай, Александр: эта плоть, это тело принадлежат не тебе. И хваление богам за это. Если бы я думал, что это все мое, я бы не приблизился к врагу. Но это тело не наше, друг мой. Оно принадлежит богам и нашим детям, нашим отцам и матерям и тем лакедемонянам, кото­рые родятся через сотни, тысячи лет. Оно принадлежит го­роду, который дает нам все, что у нас есть, и взамен требует не меньше.

Мужчина и мальчик продолжали спускаться по склону к реке Они шли по тропинке к роще с раздвоенной миртой, называемой Близнецами и посвященной сыновьям Тиндарея и семье, к которой принадлежал Александр. На это место он отправится в ночь своего последнего испытания – один, лишь с матерью и сестрами, чтобы получить благосло­вение богов-покровителей и наставление на свой дальней­ший жизненный путь.

Диэнек сел на землю под Близнецами и жестом велел Александру сесть рядом.

– Лично я считаю твоего друга Трипода дураком. В том, что он проявил сегодня, больше безрассудства, чем истинно­го мужества – андреи. Город лишился его жизни, которую можно было бы отдать в сражении с куда большей пользой.

Тем не менее не вызывало сомнений, что Диэнек питает к нему уважение.

– Но, к его чести, Трипод показал нам сегодня, что такое благородство. Он показал тебе и всем юношам, наблюдавшим за испытанием, каково это – отречься от собственного тела, превзойти боль, преодолеть страх смерти. Ты пришел в ужас, завидев его агонизму, но на самом деле на тебя сошло благоговение, не так ли? Благоговение перед этим юношей или вселившимся в него духом. Твой друг Трипод показал нам презрение к этому,– и снова Диэнек указал на тело.– Презрение, близкое к божественному.

С берега сверху я видел, что плечи мальчика задрожали и горе и ужас этого дня наконец стали покидать его серд­це. Диэнек обнял и утешил его. Когда мальчик пришел в себя, ментор нежно его отпустил.

– Твои учителя объяснили тебе, почему спартанцы прощают и не накладывают никаких наказаний на воина, потерявшего в бою шлем и броню, но человека, утратившего щит, наказывают лишением гражданских прав?

– Объяснили,– ответил Александр.– Потому что воин надевает шлем и броню для защиты себя самого, а щит нужен для защиты всего строя.

Диэнек улыбнулся и положил руку на плечо своего воспитанника:

– Помни же это, мой юный друг. Есть сила за пределами страха. Более мощная, чем самосохранение, сегодня ты мельком увидел ее, пусть в грубой и неосознанной форме. Однако она присутствовала там, и она была истинной. Будем же помнить нашего друга Трипода и чтить его за этот урок.

Я кричал, прибитый к доске. Я слышал, как мои вопли отскакивают от стен загона и разносятся, усиленные, по склонам холмов. Я понимал всю постыдность своих воплей, но не мог остановиться.

Я умолял крестьян освободить меня, прекратить мои муки. Я был готов сделать для них что угодно и расписы­вал это во всю силу своих легких. Я взывал к богам, и мой позорный писклявый детский голос эхом отдавался в го­рах. Я знал, что Бруксий слышит меня. Вынудит ли его любовь ко мне броситься на помощь, чтобы и его прибили рядом? Я не думал об этом. Я лишь хотел окончания муче­ний. Я умолял убить меня. Я чувствовал раздробленные гвоздями кости в руках. Я больше никогда не смогу дер­жать ни копья, ни огородной лопаты. Я буду калекой, колчеруким. Моя жизнь закончилась – и самым низким, по­зорным образом.

Кулак расквасил мне скулу.

– 3аткни свою дудку, сопливый говенный червяк! Крестьяне поставили доску стоймя и прислонили к огра­де, а я корчился на ней под лучами солнца, еле ползущего по своему бесконечному небесному пути. На мои крики сбежались крестьянские мальчишки. Девочки содрали с меня мои лохмотья и тыкали пальцами и палками в мои гениталии, мальчишки мочились на меня. Собаки обню­хивали мои босые ступни, набираясь смелости мною пообе­дать. Я замолк, лишь когда мое горло было уже не в состо­янии кричать. Я попытался вырвать с гвоздей прибитые ладони, но крестьяне, увидев это, крепко привязали мне руки к доске, так что я уже не мог двинуть ими.

– Как тебе это нравится, грязный вор? Посмотрим, как ты украдешь еще что-нибудь, ночной крысенок!

Когда наконец бурчание в животах погнало моих мучи­телей в дом, на ужин, Диомаха прокралась с холма и обре­зала веревки. Шляпки гвоздей глубоко ушли в мои ладони, и ей пришлось кинжалом расковыривать доску. Когда ме­ня сняли, ржавые гвозди так и остались в моих руках. Бруксий унес меня, как раньше Диомаху после изнасилова­ния.

– О боги! – сказала она, увидев мои ладони.

Глава шестая

Та зима, по словам Бруксия, была самой хо­лодной на его памяти. Овцы замерзали на высокогорных пастбищах. Снежные заносы загородили перевалы. Оленей преследовал та­кой отчаянный голод, что они, отощавшие, как скелеты, ослепнув от отсутствия пищи, спус­кались с гор, чтобы окончить свою жизнь в зимних овчарнях, где становились мишеня­ми для пастушьего лука.

Мы оставались, высоко в горах, где мех у местных куниц и лис был белым как снег. Мы спали в покинутых пастухами землянках или ледяных пещерах, которые вырубали ка­менными топорами. Мы застилали пол сосновыми ветвями и, как щенки, прижимались друг к другу под сложенными вместе тремя пла­щами. Я просил Бруксия и Диомаху бросить меня и дать мне спокойно умереть от холода. А они уговаривали меня, чтобы я дал им от­нести себя в поселок к врачу. Я категорически отказывался. Никогда больше я не появлюсь перед незнакомыми людьми, любыми незна­комыми людьми, без оружия в руке. Неужели Бруксий вообразил, что у врачей более вы­сокое представление о чести, чем у других? Что можно взять с раба и покалеченного мальчишки? Какая польза от изголодавшейся тринадцатилетней девочки?

Была у меня и другая причина не появляться в городе, Я ненавидел себя за то, что в час испытаний так бесстыдно кричал, не в силах остановиться. Я познал собственное сердце, и это было сердце труса. Я питал к себе жгучее, безжалостное презрение. Легенды о спартанцах, что я лелеял в душе, только усиливали мое отвращение к самому себе. Никто из них не стал бы, как я, молить о пощаде, потеряв последние остатки достоинства. К тому же меня продолжала мучить позорная смерть моих родителей. Где находился я в час их отчаяния? Меня не было там, где они нуждались во мне. В мыслях я снова и снова представлял ту бойню, и каждый раз меня не оказывалось на месте. Я хотел умереть.

Единственно, что меня утешало, была уверенность в том, что я умру, умру уже скоро и таким образом покину этот ад своего постыдного существования.

Бруксий догадывался о моих мыслях и попытался обезоружить меня. Я же всего лишь ребенок, говорил он. Каких чудес доблести можно ожидать от десятилетнего мальчика?

– В Спарте десятилетние – уже мужчины,– заявил я.

Это был первый раз, когда я увидел Бруксия всерьез, не на шутку рассердившимся. Он схватил меня за плечи и неистово встряхнул, требуя смотреть на него.

– Послушай меня, мальчик. Только боги и герои спо­собны на храбрость в одиночестве. Мужчина может при­звать мужество только в строю с братьями по оружию, в строю со своим племенем и своим городом. Самое достой­ное жалости состояние под небом – это когда человек остается один, лишенный богов своего дома и своего полиса. Он становится тенью, оболочкой, шуткой и насмешкой. И вот таким стал теперь ты, мой бедный Ксео. Нельзя ожидать доблести от того, кто брошен в одиночестве и отрезан от богов своего дома.

Он выпрямился и в печали отвел глаза. Я видел раб­ское клеймо у него на лбу. И понял. В подобном состоянии он пребывал все эти годы – в доме моего отца.

– Но ты держался мужчиной, дядюшка,– сказал я, потребив самое нежное из известных мне слов для выражения любви.– Как тебе это удавалось?

– Он посмотрел на меня грустным, ласковым взором. Любовь, которую я мог бы отдать своим собственным детям, я отдал тебе, племянничек. Это – мой ответ на непостижимые пути богов. Но, похоже, аргосцы богам дороже, чем я Боги позволили им отобрать у меня не одну жизнь, а целых две.

Эти слова, предназначенные для утешения, только укрепили мою решимость умереть. Мои руки распухли и стали вдвое толще, из них сочились гной и сукровица, смерзавшиеся потом в отвратительную ледяную массу, которую я отковыривал каждое утро, чтобы добраться до искалеченной плоти Бруксий делал все возможное с мазями и припарками, но без толку. Обе средние кости в правой ладони были раздроблены. Я не мог ни согнуть палец, ни сжать кулак. Никогда мне не держать копье, не сжимать меч. Диомаха сравнивала мое горе со своим, но я лишь горько посмеялся над ней:

– Ты по-прежнему можешь быть женщиной. А что могу я?Как я смогу занять свое место в боевом строю?

Ночью приступы жара перемежались с припадками лютого озноба, когда не попадал зуб на зуб. Я метался в руках и Диомахи под телом Бруксия, накрывшего нас, чтобы согреть. Я снова и снова взывал к богам, но в ответ не получил ни звука. Боги покинули нас, это было ясно, и теперь мы не принадлежали ни себе, ни своему полису.

Однажды ночью, когда меня терзала лихорадка, дней через десять после случая в деревне, Диомаха и Бруксий завернули меня в шкуры и отправились поискать чего-­нибудь съестного. Пошел снег, и они надеялись воспользоваться тишиной – возможно, если повезет, удастся застать врасплох зайца или спустившийся на землю тетеревиный выводок.

Мне выпал шанс. И я решил не упустить его. Выждав, когда Бруксий с Диомахой скроются за пределы видимо­сти, я выполз из-под плаща, шкур и обмоток для ног и босой вышел под падающий снег.

Я карабкался, казалось, несколько часов, но на самом деле, наверное, не прошло и пяти минут. Лихорадка не от­пускала меня. Я ослеп, как те олени, но меня вело безотказ­ное чувство направления. Отыскав местечко среди сосно­вых стволов, я понял, что это и есть место для меня. Меня охватило глубокое чувство благоговения. Мне хотелось все сделать как следует, а главное – не обеспокоить Бруксия и Диомаху.

Я выбрал дерево и прижался к нему спиной, чтобы его дух, касающийся одновременно неба и земли, безопасно проводил меня из этого мира. Да, это было правильное де­рево. Я чувствовал, как из кончиков ног распространяется Сон, брат Смерти. Ощущал слабость в чреслах и пояснице. Когда онемение достигнет сердца, представлялось мне, я умру. Но тут меня поразила страшная мысль.

А что, если это не то дерево? Может быть, мне следовало прислониться вон к тому? Или вон к тому, там? Меня охва­тила паника нерешительности. Я выбрал не то место! Мне было нужно встать, но я уже не владел своими членами и не мог двигаться. Я застонал. Даже в собственной смер­ти – неудача! Когда мое отчаяние достигло высшей точки, я с испугом заметил человека, стоявшего среди деревьев прямо передо мной!

Моей первой мыслью было, что он поможет мне сдви­нуться с места. Он мог бы дать мне совет. Помочь принять решение. Вместе мы смогли бы выбрать правильное дерево, и он прижал бы к нему мою спину. Из какой-то части со­знания возникла тупая мысль: а что этот человек делает здесь в этот час, в этот снегопад?

Я моргнул и изо всех своих уходящих сил попытался сосредоточиться. Нет, мне не приснилось. Кто бы это ни был, он действительно был здесь. Пронеслась смутная мысль что это, должно быть, Бог. Я спохватился, что веду себя непочтительно по отношению к нему. Оскорбляю его. Определенно, приличия требуют, чтобы я отнесся к нему со страхом и благоговением или распростерся 6ы ниц перед ним. Однако что-то в его осанке, не величественной, а странной и эксцентричной, словно говорило: оставь заботы. Я воспринял это. И ему это как будто бы понравилось. Я понял, что он собирается заговорить и какие бы слова ни вышли из его уст, они будут иметь для меня первостепенную важность – в этой земной жизни или в той, куда я собирался перейти. Я должен выслушать, приложив все усилия, и ничего не забыть.

Его ласковые, удивительно добрые глаза встретились с моими.

– Я всегда считал, что копье – не слишком изящное оружие, – проговорил он со спокойным величием в голосе, который мог быть только голосом Бога.

«Что за странное высказывание?» – подумал я.

И при чем тут – «изящное»? У меня появилось такое чувство, что слово это тщательно выбрано, что это точный термин, найденный Богом. Для него оно как будто бы под множеством покровов таило в себе глубокий смысл, но я не имел представления какой. Потом я заметил серебряный лук у него на плече.

Лучник.

Стреловержец Аполлон.

И вдруг, без молнии, без всякого озарения, а просто самым обыкновенным в мире образом я понял все, что означали его слова и само его присутствие. До меня дошло, что он имел в виду и что мне следует делать.

Моя правая рука. Ее разорванные сухожилия никогда не позволят мне сжать копье, как положено воину. Но ее средний и указательный пальцы могут зацепить и натянуть двойную жилу тетивы. Левая рука, даже лишенная силы держать ремень гоплона-щита, может удержать лук и согнуть его во всю силу.

Лук.

Лук спасет меня.

Глаза Лучника на мгновение нежно проникли в мои. Понял ли я? Его взгляд, казалось, не столько спрашивал у меня: «Теперь ты будешь служить мне?» – сколько под­тверждал неизвестный мне раньше факт, что всю мою жизнь я находился на службе ему.

Я ощутил, как в мое тело возвращается тепло, а в ноги, в ступни, словно прилив, прибывает кровь. Снизу кто-то по­звал меня по имени, и я понял, что это моя двоюродная сестра,– она и Бруксий, встревоженные, прочесывают склон в поисках меня.

Переползая через заснеженный гребень и пошатываясь среди сосен, до меня добралась Диомаха.

– Что ты тут делаешь один?

Я чувствовал, как она бьет меня по щекам – сильно, словно стараясь вывести из сна или транса. Она плакала, сжимая меня в объятиях, она сорвала с себя плащ, чтобы закутать меня. Потом позвала Бруксия, который в своей слепоте, как мог, взбирался по склону.

– Со мной все в порядке,– услышал я свой голос. Диомаха снова и снова била меня по щекам, плача и проклиная за глупость и за то, что до смерти напугал их обоих.

– Все хорошо, Дио,– повторил мой голос.– Со мной все в порядке.

Глава седьмая

Прошу у Великого Царя терпения выслушать повествование о событиях, последовавших за разграблением города, о котором он никогда не слышал,– неприметного полиса, ничем не славного, не породившего ни одного легендар­ного героя, не связанного с великими событи­ями нынешней войны и с битвой, в которой войско Великого Царя сражалось против спар­танцев и их союзников в Фермопильском про­ходе.

Я хочу через ощущения двух подростков и раба выразить лишь малую долю того душев­ного страха и опустошения, которые покоренное население вынуждено терпеть в часы ис­чезновения с лица земли их государства. Хотя Великий Царь руководил разорением могу­щественных держав, все же, если говорить от­кровенно, он видел страдания тех народов лишь издали, с высоты пурпурного трона или покрытого чепраком жеребца, защищенный золочеными копьями своей царской стражи.

3а последующие десять лет между грече­скими городами случилось более десяти дю­жин столкновений и войн. Были целиком или частично разрушены по меньшей мере сорок полисов, включая такие неприступные крепости, как Книд, Арефуза, Колоная, Амфисса и Метрополис. Было сожжено бессчетное число крестьянских хо­зяйств и храмов, потоплено множество военных кораблей, убиты сотни и тысячи воинов, угнаны в рабство десятки тысяч их жен и дочерей. Ни один эллин, как бы ни был могуч его город, не мог быть уверен, что через несколько месяцев еще будет по-прежнему пребывать на своей зем­ле с головой на плечах, со спокойно живущими рядом женой и детьми. Такое состояние дел не было каким-то исключительным. Не хуже и не лучше, чем любая другая эпоха со времен Ахилла и Гектора, Тезея и Геракла, от рождения самих богов. Дела как дела, как говорят эмпоры, торговцы.

Каждый в Греции понимал, что означает поражение в войне, и каждый сознавал, что рано или поздно эта горькая чаша совершит свой круг по столу и в конце концов ока­жется перед ним.

И вдруг, с возвышением в Азии Великого Царя, показа­лось, что этот час наступит скоро.

Страх разорения распространился по всей Греции, ког­да начали приходить слухи о размахе военных приготов­лений Великого Царя на Востоке и о его намерении пре­дать огню всю Элладу, и эти слухи исходили из слишком многих уст, чтобы можно было им не поверить.

И таким всеобъемлющим был этот страх, что ему дали имя.

Фобос.

Не просто страх, а – Страх.

Страх перед тобой, Великий Царь. Ужас перед яростью Ксеркса, сына Дария, Великого Царя восточной державы, Повелителя всех людей от восхода до заката солнца. Вся Греция узнала, что несметные полчища под его знаменем уже выступили в поход, чтобы поработить нас.

Прошло десять лет после разорения моего родного города, но страх от тех дней неизгладимо продолжал жить во мне. Мне уже исполнилось девятнадцать. События, о которых я еще упомяну в свой черед, разлучили меня с моей двою­родной сестрой и Бруксием и привели, согласно моим желаниям, в Лакедемон, а через какое-то время я стал служить моему хозяину Диэнеку Спартанскому. Я и еще три оруженосца были отданы в распоряжение ему и троим другим посланникам Спарты – Олимпию, Полинику и Аристодему,– чтобы служить им на острове Родос, во владениях Великого Царя. Там эти воины и сам я впервые краем глаза увидели малую долю всей военной мощи Персии.

Сначала появились корабли. На вторую половину дня меня отпустили, и я воспользовался этим временем, чтобы узнать, сколько смогу, об острове. Подойдя к ватаге упражнявшихся в поле родосских пращников, я смотрел, как эти кипящие энергией парни с удивительной быстротой бросают свои свинцовые шары диаметром в три больших пальца Этими убийственными снарядами они со ста шагов могли пробить сосновую доску толщиной в пядь и три раза из четырех попадали в мишень размером с человеческий торс. Один из пращников, юноша моих лет, демонстрировал мне, как они на своих свинцовых снарядах вырезают кинжала­ми причудливые приветствия: «Слопай это» или: «Люби и, поцелуй». И вот тогда, пока мы болтали, все остальные смотрели на море и указывали на горизонт в направлении Египта. Мы увидели паруса, возможно, целой эскадры, примерно в часе ходу от нас. 3абыв про корабли, пращники вернулись к своему занятию, но, как показалось, всего лишь через мгновение вновь закричали – на сей раз почти в суеверном ужасе. Все поднялись и уставились в одну сторону к нам приближалась эскадра триер с парусами, забранными для скорости гитовами. Корабли уже меняли курс и быстро причаливали к волнолому. Никто никогда не видел таких больших весел, гребущих с такой скоростью.

Это были боевые корабли. Тирренские триеры, такие низкие что скамьи фаламитов (гребцы нижнего ряда весел на триере) возвышались над вол­нами не более чем на ладонь. Они гнались наперегонки под флагом Великого Царя. Упражнялись перед походом на Грецию. Перед войной. Готовились к тому дню, когда их обитые бронзой тараны отправят на дно моряков Эллады.

В тот вечер Диэнек и другие посланники прошли пеш­ком до бухты в Линдосе. Боевые корабли были вытащены на берег, и их оцепила египетская пехота. Египтяне узнали спартанцев по их алым плащам и длинным волосам. По­следовала забавная сцена. Командир египтян-пехотинцев жестом подозвал спартанцев, улыбаясь им из толпы зевак, собравшейся у кораблей. Нам устроили осмотр эскадры. Египтяне через переводчика спрашивали, как скоро, по на­шему мнению, мы окажемся на войне друг против друга и не сведет ли нас судьба снова – уже на поле боя.

Египетские воины ростом превосходили всех людей, кого я встречал в жизни, и их кожу почти дочерна опалило солнце. Они были при оружии, в замшевых башмаках, в бронзовых чешуйчатых латах и инкрустированных золотом шлемах со страусовыми перьями. Оружием их были копья и кривые мечи. В приподнятом настроении эти воины сравнивали мышцы своих ягодиц и бедер со спартанскими и шутили на своем непонятном для остальных языке.

– Рад видеть вас, гиеноподобные ублюдки,– прогово­рил, осклабившись, Диэнек командиру египтян на дорийском диалекте и по-дружески хлопнул его по плечу.– Жду не дождусь вырезать твои яйца и в корзине послать их домой.

Тот рассмеялся, не поняв, и, сияя, ответил на своем язы­ке каким-то оскорблением, без сомнения столь же угрожа­ющим и грязным.

Диэнек спросил египтянина, как его зовут, на что тот ответил: Птаммитех. Диэнек спросил, сколько боевых ко­раблей Великий Царь насчитывает в своем флоте. «Шестьдесят»,– передал переводчик.

– Шестьдесят кораблей? – переспросил Аристодем.

Египтянин не удержался от ослепительной улыбки.

– Шестьдесят эскадр.

Египтяне шли рядом со спартанцами и позволили поближе осмотреть корабли, которые, вытащенные на песок, накренились набок, подставив днище для очистки и конопаченья. Этой нелегкой работой с энтузиазмом и занимались тирренские моряки. Я почуял запах воска. Мореходы натирали днище воском для лучшего скольжения по воде. Все доски были соединены встык, а шипы и пазы были подогнаны с такой точностью, что казалось, это делали не корабельные плотники, а столяры-краснодеревщики. Соединительные панели между тараном и корпусом были покрыты увеличивающей скорость керамикой и вымазаны какой-то смазкой, которую матросы разогревали и наносили лопатками. Рядом с этими быстроходами спартанская галера « Орфия» напоминала посудину для перевозки мусора. Но наибольшее наше внимание привлекли кое-­какие вещи, не имевшие отношения к морю.

Это были кольчуги, которыми пехотинцы обернули бедра, чтобы защитить интимные части тела.

– Что это, узорчатая ткань? – спросил Диэнек, смеясь и дергая начальника египетских воинов за край кольчуги.

– Осторожнее, дружок,– ответил тот с театральным жестом.– 3наю я вас, греков! Слышал.

Египтяне стали расспрашивать спартанцев, почему у тех такие длинные волосы. Олимпий ответил, процитировав законодателя Ликурга:

– Потому что никакое другое украшение не делает красивого мужчину еще более красивым, а безобразного – еще более безобразным. И оно бесплатное.

Потом египтянин стал дразнить спартанцев за их удивительно короткие мечи – ксифосы. Он отказывался поверить что это настоящее оружие, которое лакедемоняне берут с собою в бой. Должно быть, это игрушки. Как могут эти крошечные ножички для чистки яблок причинить вред врагу?

– Хитрость в том,– продемонстрировал Диэнек, сойдясь грудь в грудь с египтянином,– чтобы удобно прильнуть. При расставании спартанцы подарили египтянам два меха фалерского вина – лучшего, какое имели, предназначавшегося для Родосского консульства. А египтяне да­ли каждому спартанцу по золотому дарику (месячное жалованье греческого гребца) и по мешку свежих нильских гранатов.

Миссия вернулась в Спарту ни с чем. Родосцы, как из­вестно Великому Царю,– это дорийские эллины, они го­ворят на диалекте, сходном с лакедемонским, и зовут сво­их богов теми же именами. Но их остров еще до первой Персидской войны был протекторатом Великой Державы. А что еще оставалось родосцам, как не подчиниться,– ведь их государство лежит непосредственно в тени мачт персид­ского флота! Спартанская делегация лишь попробовала, сама не веря в успех, воспользоваться родственными свя­зями, чтобы отговорить некоторую часть родосского флота от службы Великому Царю. Но никто на это не пошел.

Успеха не имели, как узнала наша делегация, вернув­шись на материк, и сходные миссии, направленные на Крит, Кос, Хиос, Лесбос, Самос, Наксос, Имброс, Самофракию, Фасос, Скирос, Миконос, Парос, Тенос и Лемнос. Даже Делос, родина самого Аполлона, выказал знаки покорности пер­сам.

Фобос.

Этот страх можно было вдохнуть вместе с воздухом Андроса, куда мы зашли по пути домой. На Хиосе и Гер­мионе он ощущался испариной на коже – там не было ни одной бухты или причала, где не нашлось бы шкиперов и гребцов с рассказами о готовности Востока к войне и до­несениях очевидцев о несметных полчищах врага.

Фобос.

Этот попутчик сопровождал делегацию и когда она вы­садилась у Фиреи и начала двухдневный тяжёлый пере­ход по пыли через Парнон в Лакедемон. Поднявшись на восточный горный массив, посланцы могли видеть, как прибрежные жители и горожане уносят свои пожитки в горы. Мальчишки погоняли ослов, нагруженных мешками с пшеницей и ячменем, их охраняли вооруженные члены семьи мужского пола. Вскоре за ними отправятся старики и дети. Высоко в горах семьи закапывали амфоры с вином и маслом, строили загоны для овец и высекали грубые пещеры в скалистых склонах.

Фобос.

У приграничной крепости Кари наша группа присоединилась к направлявшемуся в Спарту посольству из греческого города Платеи – дюжине человек, включая верховой эскорт. Посольство возглавлял герой Марафона Аримнест. Говорили, что этот благородный муж в той славной битве десять лет назад вошел в полном вооружении в полосу прибоя и рубил мечом весла персидских триер, когда персы, спасая свои жизни, отходили от берега. Спартанцы любили подобное. Они настояли, чтобы делегация Аримнеста разделила с нами ужин и сопроводила нас на остатке пути до самого города.

Платеец поделился с нами своими сведениями о противнике Персидское войско, сообщил он, насчитывало два миллиона человек, собранных со всех покоренных стран. Предыдущим летом оно сосредоточилось у Суз, столицы Великого Царя, после чего выступило в Сарды и перезимовало там. Из этого места, как мог безошибочно предугадать любой начинающий младший командир, полчища должны были направиться на север вдоль побережья Малой Азии, через Эолию и Троаду, затем по понтонному мосту или на множестве лодок форсировать Геллеспонт, двинуться на запад пересечь Фракию и Херсонес, потом на юго-запад пройти через Македонию, а потом и на юг, в Фессалию.

В саму Грецию.

Спартанцы рассказали то, что услышали на Родосе: персидское войско уже на марше из Сард. Основной корпус уже остановился в Абидосе, готовясь к переправе через Геллеспонт.

Через месяц они будут в Европе.

В Селассии моего господина ожидал посланец от спар­танских эфоров с дипломатической почтой. Диэнеку надлежало покинуть делегацию и немедленно направиться в Олимпию. Он отделился от остальных на Пелланской доро­ге и, взяв с собой одного меня, пошел быстрым маршем, намереваясь за два дня одолеть почти пятьсот стадиев.

Нет ничего необычного в том, что в этих путешествиях к путнику пристраиваются стаи воодушевленных собак и даже полудикие местные мальчишки. Иногда подобные беспечные спутники сопровождают тебя весь день, с весе­лым шумом труся по пятам. Диэнек любил этих бродяг и никогда не упускал случая приветить их и развлечься в такой благообретенной компании. В тот день, однако, он сурово отгонял всех, кто ни попадался навстречу, собак и людей, решительно шагая вперед и не глядя по сторонам.

Никогда я не видел его таким озабоченным и таким мрачным.

На Родосе произошло одно событие которое, как я ощу­тил, определенно послужило причиной беспокойства моего хозяина. Это случилось в бухте сразу после того, как спартанцы и египтяне закончили обмен подарками и собра­лись расстаться. Возникла одна из тех пауз, когда против­ники часто отказываются от формальностей, с которыми общались до сих пор, и говорят друг с другом от души. Мой хозяин и полемарх Олимпий, отец Александра, явно завоевали доверие Птаммитеха, и он отозвал их в сторону, заявив, что хочет кое-что показать. Египтянин отвел их в возведенный на берегу шатер командующего эскадрой и с его позволения сотворил чудо, какого спартанцы, а я и подавно, никогда не видели.

Это была карта.

Графическое представление не только Эллады и островов Эгейского моря, но и всего остального мира.

Карта была шириной около шести локтей, с мельчайшими подробностями, тончайшей работы, начертанная на нильском папирусе – необычайном материале: если поднести его к свету, сквозь него можно было видеть, но даже руки сильнейшего мужчины не могли разорвать его, если не надрезать лезвием.

Египтянин развернул карту на столе командующего эскадрой. Он показал спартанцам их родину в сердце Пелопоннеса, Афины более чем в тысяче стадиев к северо-­востоку, Фивы и Фессалию к северу оттуда и горы Осса и Олимп на самом севере Греции. К западу от Греции стилос картографа начертил Сикелию, Италию и всю сушу и море до Геркулесовых Столпов. Однако карта только начала разворачиваться.

– Я хочу лишь произвести на вас впечатление, господа, – для вашей же сохранности – протяжённостью державы Великого Царя. Посмотрите на ресурсы его владений, на силы, которые находятся под его властью и которые он двинет на вас,– через переводчика обратился к спартанцам Птаммитех.– Чтобы вы сами, основываясь на фактах, а не на домыслах, могли решить, стоит вам сопротивляться или нет.

Он развернул папирус дальше. Под светом лампы появились острова Эгейского моря, Македония, Иллирия, Фракия и Скифия, Геллеспонт, Лидия, Кария, Киликия, Финикия и ионические города Малой Азии.

– Всеми этими странами правит Великий Царь. Всех их он собрал себе на службу. Все они идут на вас. Но разве это Персия? Мы еще не добрались до самой Державы…

Он развернул карту еще больше. Рука египтянина обвела контуры Эфиопии, Ливии, Аравии, Египта, Ассирии Вавилонии, Шумерии, Каппадокии, Армении и 3акавказья. Он произнёс несколько слов о славе этик царств, упомянув число их воинов и оружие, которое они несли.

– Если двигаться быстро, путешественник может пересечь весь Пелопоннес за четыре дня. Посмотрите сюда, друзья мои. Только чтобы добраться от Тира до Суз, столицы Великого Царя, требуется трехмесячный поход. Вся эта земля, все ее люди и богатства принадлежат Ксерксу. Все эти народы не воюют между собой, как любите делать вы, эллины, и не распадаются на ненадежные союзы. Когда царь велит им собраться воедино, его войска собираются. Когда он приказывает идти в поход, они идут. И все же, ­сказал Птаммитех,– мы еще не добрались до Персеполиса и сердца Персии.

Он развернул карту дальше.

Перед нами возникли новые земли с еще более замыс­ловатыми названиями. Египтянин представил нам новые цифры. Двести тысяч из этой сатрапии, триста тысяч из той. Греция на западе казалась все ничтожнее и ничтожнее. Она словно съеживалась на фоне бесконечной Персидской державы. Теперь египтянин говорил о диковинных зверях и химерах. О верблюдах и слонах, о диких ослах размером с ломовую лошадь. Он очертил земли самой Персии, потом Мидии, Бактрии, Парфии, Каспии, Арии, Согдианы и Ин­дии – стран, о которых его слушатели никогда ничего не слышали.

– Из этих обширных земель Великий Царь призвал новые мириады воинов, людей, выросших под обжигающим солнцем востока, привыкших к трудностям, которые вам и не представить, вооружённых оружием, противостоять которому у вас нет опыта, и он платит им золотом и сокро­вищами, которые не имеют счета. Каждое изделие, каждый плод, зерно, свинья, овца, корова, лошадь, добыча каждого рудника, каждого поля, рощи и виноградника принадлежат Великому Царю. И все это он влил в укрепление своего войска, которое уже идет поработить вас. Послушайте меня, братья. Племя египтян – древнее племя, насчитывающее сотни поколений, и его корни уходят в древность. Мы виде­ли, как приходят и уходят великие царства. Мы правили, и нами правили. Да и теперь мы считаемся покоренным народом – мы служим персам. Но выслушайте мои соображения, друзья. Похож ли я на бедняка? Веду ли я себя униженно? Загляните в мой кошелек. При всем уважении, братья, я могу купить и продать вас со всем вашим имуществом на одни только те деньги, что ношу при себе на расходы.

Тут Олимпий прервал египтянина и потребовал не отвлекаться от сути.

– Суть вот в чем, друзья: Великий Царь окажет вам, спартанцам, не меньшую честь, чем нам, египтянам, или любому другому воинственному народу, если вы проявите мудрость и добровольно пойдете на службу под его знамена. Мы на востоке постигли то, чего вы, греки, еще не поняли. Колесо вращается, и человек должен вращаться вместе с ним. Сопротивляться – не просто глупость, это безумие.

Я следил за глазами моего господина. Он, несомненно, понял, что намерения египтянина искренни и что его слова предполагают дружбу и уважение. И все же не смог сдержать гнева, выдав его прилившей к лицу кровью.

– Ты никогда не знал вкуса свободы, друг,– сказал Диэнек, – а то бы понял, что она приобретается не золотом, а сталью.

Он быстро обуздал свой гнев, по-дружески похлопал египтянина по плечу и с улыбкой взглянул ему в глаза.

– Что касается колёса, о котором ты сказал,– закончил мой господин,– как и всякое другое, оно вращается в обе стороны.

Мы прибыли в Олимпию после полудня на второй день после отбытия из Пеллены. Олимпийские игры в честь Зевса – у эллинов самый священный праздник. В недели их проведения ни один грек не смеет поднять оружие на другого грека и даже на иноземного захватчика. Игры должны были состояться в тот самый год, через несколько недель. Олимпийскую территорию и жилища уже заполняли атлеты со своими учителями из всех греческих городов; как предписывает небесный закон, атлеты готовились к состязаниям на месте. Как только прибыл мой хозяин, участники состязаний – атлеты в расцвете молодости и несравненные в резвости ног и доблести – окружили его, громко требуя рассказать новости о персидском наступлении. Не мне было спрашивать о миссии моего господина, однако я мог дога­дываться, что за этим последует просьба к жрецам снять пресловутый запрет.

Пока Диэнек был занят своими делами в помещении, я ожидал снаружи. Когда он закончил, до захода солнца оста­валось несколько часов. Нашему отряду из двух человек, все так же без сопровождающих, предстояло немедленно пуститься в путь обратно в Спарту. Но мой хозяин был по-прежнему обеспокоен. Казалось, он что-то замышляет.

– Пошли,– сказал он, направляясь на Аллею Победи­телей, что лежит к западу от Олимпийского стадиона,– я покажу тебе кое-что для твоего образования.

Мы обогнули столбы почета, где были высечены имена победителей Игр и названия пославших их городов. Там мой глаз заметил имя Полиника, товарища моего хозяина по миссии в Родосе. Его имя было высечено дважды: за победу на двух подряд Олимпиадах в беге с полным воору­жением. Диэнек показал мне имена победителей-лакеде­монян, которым теперь было уже за тридцать или даже за сорок и которых я знал в лицо, а также других, которые пали в боях десятилетия или даже века назад. Потом он показал последнее имя – имя того, кто одержал победу в пентатлоне четыре Олимпиады назад:

ЯТРОКЛ

Сын Никодиада

Лакедемонянин

– Это мой брат,– сказал Диэнек.

В ту ночь мой хозяин заночевал в спартанском доме для участников Игр, ему освободили ложе внутри, а мне отвели место под портиком. Но его не оставляло беспокойство. Не успел я устроиться на холодных камнях, как он вышел, полностью одетый, и сделал мне знак следовать за ним Мы прошли по пустынным улицам к Олимпийскому стадиону, вошли в тоннель для участников состязаний и вышли на обширное и безмолвное пространство напротив арены в свете звезд казавшейся пурпурной и словно бы задумчивой. Диэнек поднялся выше места судей – сидений на траве, выделявшихся на время Игр для спартанцев, – выбрал на вершине склона укромный уголок под соснами и устроился там.

Я слышал, что для любовника времена отмечены воспоминаниями о тех женщинах, чья красота воспламеняла его сердце. Он вспоминает этот год как год, когда, помешанный, он преследовал по городу одну любимую, а тот – когда другая избранница сдалась наконец его чарам.

С другой стороны, для матери и отца времена исчисляются рождениями детей: тогда-то ребенок сделал первый шаг, тогда-то – произнес первое слово. Этими домашними вехами отмечен календарь жизни любящих родителей, и они занесены в книгу их памяти.

Но для воина времена отмечены не такими милыми мерами и не самими календарными годами, а сражениями, боевыми действиями и потерянными товарищами, смертельными испытаниями выживших. Стычки и конфликты того времени стирают все поверхностные воспоминания, оставляя лишь поля сражений и их названия. Эти воспоминания приобретены за священные монеты пролитой крови и оплачены жизнью любимых братьев по оружию. Они занимают в памяти бойца особое место за пределами других знаменательных событий. Подобно жрецу со своим графисом и вощеной дощечкой, пехотинец тоже ведет записи. Его история высечена стальным стилом в нем самом, и этот алфавит нестираемо выгравирован копьем и мечом на его теле.

Диэнек устроился на земле в тени деревьев над стадионом. Я приготовил подогретое масло, приправленное гвоздикой и окопником, и начал умащать им тело моего хозяина. Он потребовал этого, чтобы просто улечься на земле и заснуть,– так делают все спартиаты после тридцати. Диэнек был далеко не старик, ему едва исполнилось сорок два, но все его суставы хрустели, как у старика. Его бывший оруженосец, скиф по прозвищу Самоубийца, научил меня, как правильно разгонять узлы и отеки в ткани шрамов, оставленных на теле моего господина многочисленными ранами, и маленьким хитростям по облачению его в доспе­хи, чтобы эти дефекты не проявлялись. Левое плечо Диэнека не могло выдвигаться вперед дальше уха, а левый ло­коть не поднимался выше ключицы. Панцирь следовало надевать сначала на торс, чтобы господин поддерживал его за скрепы локтями, пока я прилаживаю плечевые ремни и закрепляю их в нужном положении. Его позвоночник не сгибался, и он не мог поднять щит, даже встав на колени. Бронзовый наруч мне следовало держать на весу и прила­живать на предплечье в стоячем положении. К тому же правая ступня Диэнека не сгибалась, если не помассировать сухожилие, пока не восстановится ток крови и не пройдет онемение.

Однако самой страшной раной моего господина был ужасающий рубец шириной в палец, который рваными зубцами опоясывал поперек лба всю его голову чуть ниже линии волос. Обычно его не было видно под длинными нис­падавшими на лоб волосами, но когда Диэнек забирал их, чтобы надеть шлем, или завязывал сзади на ночь, этот баг­ровый шрам показывался. И теперь я видел его в свете звезд. Очевидно, любопытство на моем лице показалось моему хозяину забавным, поскольку он усмехнулся и под­нял руку, чтобы провести ею по рубцу.

– Это подарок от коринфян, Ксео. Давний, полученный примерно в то время, когда ты родился. Кстати, его исто­рия связана с моим братом.

Мой господин посмотрел вниз по склону, в сторону Ал­леи Победителей. Возможно, он чувствовал близость тени своего брата, или рядом витали обрывочные воспомина­ния о детстве, или о сражении, или об агоне Игр. Он дал мне знак, что можно налить в чашу вина и что я могу налить себе тоже.

– Тогда я никем не командовал,– не дожидаясь вопросов, начал Диэнек.– Я носил хохолок, а не скребок для шкур.– Это означало: шлем с идущим со лба до затылка гребнем, какие носят рядовые пехотинцы, а не с поперечным, выделяющим командира эномотии.– Хочешь выслушать эту историю, Ксео? В качестве сказки на ночь.

Я ответил, что хочу, очень. Мой хозяин задумался. Очевидно он сомневался, не содержит ли такой рассказ тщеславия и не будет ли он излишней откровенностью. В этом случае он бы сразу прервал себя. Однако, видимо, рассказ имел в себе элемент поучительности, поскольку еле заметным кивком Диэнек дал себе разрешение продолжать и поудобнее устроился на склоне.

– Это случилось при Ахиллеоне, в сражении против коринфян и их аркадских союзников. Я даже не помню, из-за чего началась та война, но за что бы она ни шла, те сыновья шлюхи нашли в себе мужество поднять против нас оружие. Они сломали наш строй и смяли первые четыре шеренги. По всему полю воины сошлись один на один. Мой брат был во главе эномотии, а я был третьим.– Это означало, что он, Диэнек, командовал третьим стихо – отрядом из девяти человек, шедшим в походной колонне на шестнадцать позиций сзади.– Поэтому когда мы перестроились в колонну по четыре, я оказался на своей третьей позиции рядом с братом, во главе моего стихо. Мы, Ятрокл и я, сражались как диас, мы с детства упражнялись в паре. Но теперь это было не упражнение, это было настоящее кровавое безумие.

Передо мной оказался чудовищный противник – шести с половиной футов ростом, он справился бы с двумя воинами, будь один даже на коне. у него не было копья, оно сломалось, и он кипел такой яростью, что ему не хватило самообладания вспомнить про меч. Тогда я сказал себе: приятель, тебе лучше поскорее вонзить клинок в этого ублюдка, пока он не схватил свой резак для маргариток.

Я бросился на него. Он встретил меня щитом, исполь­зуя его вместо оружия и размахивая им, как топором. Его первый удар расколол мой щит. Я сжал копье, стараясь ударить противника снизу, но вторым ударом он разбил древко в щепки, так что я остался безоружным перед этим демоном. Он взмахнул своим щитом, как блюдом, и попал мне прямо сюда, по шлему, чуть выше прорезей для глаз.

Я почувствовал, как обод шлема рванулся вверх и на­зад, унося с собой половину моего черепа. Прорезь для глаз нижним краем ободрала бровь, и мой левый глаз залило кровью.

Я ощутил то беспомощное чувство, какое бывает, когда ты ранен и понимаешь, что серьезно, но не знаешь, насколько серьезно; когда кажется, что ты уже умер, но все же не до конца уверен в этом. Все происходит замедленно, как во сне. Я упал ничком и знал, что тот гигант стоит надо мной и следующим ударом отправит меня в мир иной.

И вдруг он оказался рядом. Мой брат. Я видел, как он шагнул и метнул свой ксифос, словно метательный нож и попал этой коринфской горгоне прямо под нос.

Клинок выбил коринфянину зубы, пробил челюсть и застрял в горле, оставив лишь торчащую перед лицом рукоять.

Диэнек покачал головой и мрачно усмехнулся, хорошо понимая, как близок был тогда к гибели. Я думаю, что он испытывал глубокое почтение перед богами за то, что как-­то выжил.

– Но это даже не поколебало того рукоблуда. С голыми руками и штырем в челюсти он бросился на Ятрокла. Я обхватил его снизу, а мой брат сверху, и мы повалили его, как в борьбе. Обломок моего копья я вонзил прямо коринфянину в брюхо, потом поднял из грязи еще чье-то копье и, вложив весь свой вес, нанес такой удар, что оно прошло через пах и пригвоздило гиганта к земле. Мой брат выхватил меч того ублюдка и снес ему полголовы, прямо вместе с бронзой шлема. Но коринфянин снова встал. Ни когда раньше я не видел брата действительно испуганным, но на сей раз это было так. «Всемогущий Зевс!» – воскликнул он, и это было не проклятие, а молитва – молитва мочащегося себе под ноги.

Становилось холодно. Мой хозяин закутался в плащ и еще отхлебнул вина.

– У моего брата был оруженосец из Антавра, что в Скифии ты мог слышать о нем. Спартанцы прозвали его Самоубийцей.

Мое лицо выдало недоумение, но Дианек лишь усмехнулся в ответ. Этот парень, скиф, до меня служил оруженосцем Диэнека, а потом стал моим ментором и учителем. Для меня было внове, что до Диэнека он служил его брату.

– Этот нечестивец пришел в Спарту сам, как и ты, Ксео. Безумный ублюдок! Он бежал от возмездия за кровь: в каком-то раздоре горных племен из-за девчонки он убил то ли отца, то ли тестя – не помню, кого именно. Придя в Лакедемон, он попросил первого встречного прикончить его и еще несколько дней приставал с тем же к десяткам других но никто на такое не пошел, боясь осквернения. В конце концов мой брат взял его в сражение, пообещав, что там с ним расправятся.

Парень оказался истинным кошмаром. Он не держался в тылу как остальные оруженосцы, а сунулся в гущу сражения – безоружный, ища смерти и призывая ее. Его оружием был дротик. Он делал эти дротики сам – отпиливал не длиннее человеческой руки и называл «штопальными иглами». Этот скиф брал их с собой двенадцать в колчане, как стрелы, и выхватывал пучками по три. Первые два он метал подряд в одного и того же противника, а третий оставлял для ближнего боя.

Такое описание действительно характеризовало того человека. Даже теперь – наверное, лет через двадцать – он оставался бесстрашным до безумия и совершенно не заботился о своей жизни.

– Как бы то ни было, теперь он оказался рядом, этот скифский сумасшедший. Бац, бац, бац! – он метнул свои штопальные иглы в печень коринфского чудовища, так что они вышли из спины, и еще одну прямо ему в детородные органы. И это подействовало. Титан уставился на меня, взревел и упал, как мешок с воза. Позже я заметил, что с половины моего черепа содрана кожа, лицо превратилось в кровавую массу, а вся правая сторона бороды и подбородка содрана.

– И как же вы выбрались из битвы? – спросил я.

– Выбрались? Нам пришлось пробиваться еще десятки стадиев, прежде чем враг наконец повернул к нам задни­цу и все было кончено. Не могу описать, в каком состоянии я находился. Брат не позволял мне дотрагиваться до лица. «У тебя несколько царапин»,– сказал он. Я чувствовал, как ветер обвевает череп, и понимал, что рана серьезная. По­мню только, как этот мерзкий лекарь, наш друг Само­убийца, сшивал меня морской бечевкой, а брат поддерживал мою голову и отпускал свои шуточки: «После этого ты уже не будешь таким красавчиком. Теперь я могу не опасать­ся, что ты уведешь мою жену».

Здесь Диэнек замолк, и его лицо вдруг приобрело спо­койное и торжественное выражение. Он заявил, что с этого момента история становится личной и здесь следует по­ставить точку.

Я попросил его продолжить.

– Ты ведь знаешь,– насмешливо предупредил он, ­что случается с оруженосцами, выносящими рассказы за пределы школы? – Диэнек отхлебнул вина и, задумчиво помолчав, продолжил: – Тебе известно, что я не первый муж у моей жены. Сначала Арета была замужем за моим братом.

Я знал об этом, но никогда не слышал этого из уст само­го хозяина.

– Это вызвало печальный раскол в моей семье, посколь­ку я обычно отказывался разделить трапезу в доме у брата, а всегда находил какую-нибудь отговорку. Моего брата это глубоко ранило – он думал, что я не уважаю его жену или и вижу за ней какую-то вину, которую не могу разгласить. Он взял ее из семьи совсем молодой, когда ей было всего семнадцать, и я знал, что эта поспешность беспокоила его. Он так хотел ее, что не мог ждать, боясь, что его опередит кто-то другой. Поэтому, когда я избегал бывать в его доме, он думал, что я осуждаю его за это.

Ятрокл ходил жаловаться нашему отцу и даже эфорам, стараясь заставить меня принять его приглашение. Однажды, борясь в палестре, месте для упражнений, он чуть не задушил меня (я никогда не мог сравниться с ним в борьбе) и велел в тот же вечер явиться к нему в дом в лучших одеждах и с наилучшими манерами. Он поклялся, что сло­мает мне хребет, если я еще раз оскорблю его.

Приближался вечер, когда я заметил, что брат снова идет ко мне. Я как раз заканчивал свои упражнения на Большом Круге. Ты знаешь Арету и ее язык. Так вот, она поговорила с мужем. «Ты слепец, Ятрокл,– сказала она.– Разве ты не видишь, что твой брат влюблен в меня? Потому он отклоняет твои приглашения прийти к нам. Ему стыдно за свои чувства к жене родного брата».

Мой брат прямо спросил, правда ли это. Я солгал, как собака, но он, как всегда, видел меня насквозь. Можешь сам понять его чувства. Но он оставался совершенно спокоен – как в детстве, когда что-то обдумывал. «Она будет твоей, когда я паду в бою»,– объявил он. Казалось, что для него проблема решена.

Но не для меня. Через неделю я нашел повод уехать из города, чтобы сопровождать одно заморское посольство. Мне удалось пробыть вдали всю зиму. Когда я вернулся, наше подразделение лох (самое большое соединение тяжеловооруженных воинов-пехотинцев (гоплитов) в спартанской армии) Геракла призвали, чтобы послать к Пеллене. Там мой брат погиб. Я не знал об этом, пока битва не была выиграна и нас не собрали для переклички. Мне было двадцать четыре года. Ему – тридцать один.

Лицо Диэнека стало еще серьезнее. Действие выпитого вина словно бы испарилось. Он долго колебался, обдумывая, продолжать ли свой рассказ или же закончить на этом. Потом внимательно посмотрел мне в лицо и, как будто удов­летворившись, что я слушаю с должным вниманием и почтением, опорожнил чашу и продолжил:

– Я чувствовал свою вину за смерть брата, как будто я желал ее и боги некоторым образом ответили на мою по­стыдную молитву. Это было мучительнее всего, что со мной случалось в жизни. Я чувствовал, что не могу жить дальше, но не знал, как достойно закончить жизнь. Мне пришлось вернуться домой – ради отца и матери, а также для игр после похорон. К Арете я не приближался. Я собирался снова покинуть Лакедемон, как только закончатся игры, но ко мне подошел ее отец:

«Разве ты не хочешь ни слова сказать моей дочери?» Он не догадывался о моих чувствах к ней. Он говорил просто об учтивости – я был обязан проследить, чтобы Арете достался достойный муж. Он сказал, что я сам должен стать ее мужем. Я был единственным братом Ятрокла, наши семьи уже были тесно связаны, а поскольку Арета еще не родила ни одного ребенка, мой ребенок от нее был бы как будто и ребенком брата.

Я отказался.

Этот достойный человек не мог догадаться о действи­тельной причине – что я не могу принять такого позора: исполнения своих глубочайших желаний на костях собст­венного брата. Отец Ареты не мог этого понять и потому был глубоко задет и оскорблен. Ситуация сложилась невоз­можная, она плодила страдания со всех сторон, но я не имел никакого представления о том, как ее исправить. В тот день я боролся в Гимнасионе, отравленный внутренними муками, когда в его воротах раздался шум. Вошла какая­ то женщина. Как известно, женщинам не позволено вторгаться в Гимнасион. Послышался возмущенный ропот. Я встал,– как и все, гимнос, то есть голый,– чтобы вместе с другими вышвырнуть нарушительницу.

И тогда – увидел… Это была Арета.

Мужчины расступились перед ней, как колосья перед жнецами. Она остановилась прямо у линии овала, где обнаженные кулачные бойцы ожидали своего выхода.

«Кто из вас возьмет меня в жены?» – спросила она у всех собравшихся, которые разинули рты и онемели, как телята.

Арета и теперь прелестная женщина, даже после рождения четырех дочерей, но тогда, еще бездетная, когда ей едва исполнилось девятнадцать, она была ослепительна, как богиня. Не было мужчины, который бы не желал ее, но все были слишком ошеломлены чтобы издать хотя бы звук.

« Что ж, никто не подойдет, чтобы заявить свои права на меня?»

Она повернулась и пошла – прямо ко мне:

«Тогда ты должен сделать меня своей женой, Диэнек, иначе мой отец не вынесет такого позора».

Мое сердце перевернулось от этого – оно наполовину онемело от непомерного бесстыдства этой женщины, а наполовину было глубоко тронуто ее мужеством и сообразительностью.

– И что случилось дальше? – спросил я.

– Что мне оставалось? Я стал ее мужем.

Диэнек рассказал еще несколько историй о мастерстве своего брата на Играх и его доблести, выказанной в сражениях. Во всех областях: в быстроте, и сообразительности, и красоте, и добродетели и выдержке, даже в пении – во всем брат затмевал моего господина. Было ясно, что Диэнек глубоко почитал его – не просто как младший брат старшего, но как человек, трезво его оценивая и восхищаясь им.

– Какая это была пара – Ятрокл и Арета! Весь город ждал, какие будут у них сыновья. Какие воины и герои родились бы, слив воедино достоинства обоих!

Но у Ятрокла и Ареты не было детей, а от Диэнека она рожала только девочек.

Диэнек не говорил об этом, но можно было заметить пе­чаль и сожаление на его лице. Почему боги даровали ему и Арете только дочерей? Чем это могло быть, как не про­клятием, насланным богами возмездием за преступную любовь, выросшую в сердце моего хозяина? Диэнек вышел из задумчивости или из того состояния, что я принял за задумчивость, и указал вниз на Аллею Победителей.

– Теперь ты видишь, Ксео, что проявлять мужество перед врагом мне, может быть, легче, чем другим. Я держу перед собой пример брата и знаю, что какие бы чудеса доблести ни позволили мне совершить боги, я никогда не срав­няюсь с ним. Это моя тайна. И она придает мне скромности. Он улыбнулся. Странной, печальной улыбкой.

– Теперь, Ксео, ты знаешь тайну моего сердца. А на­сколько я стал достойным человеком, судить тебе.

Я рассмеялся, как и хотел мой хозяин.

– А теперь я устал,– объявил Диэнек, поворачиваясь на земле. – Извини меня, но пора, как говорится, лишить девственности соломенную деву.

С этими словами он свернулся на своем тростниковом ложе и мгновенно заснул.