105528.fb2
Андрей Дмитрук
Посещение отшельника
Тогда верни мне возраст дивный.
Когда все было впереди...
Гете
- Сегодня чудесный день, Эли. Почему ты еще не на озере?
- Рей не вернулся из города, папа. Когда вернется, пойдем.
- Ну иди пока одна, позагорай.
- Я тебе мешаю, папа?
- Ты мне никогда не мешаешь, девочка. Просто я сейчас буду заниматься одной неэстетичной работой.
- Это... настурции, да?
- Они самые.
- Тогда я пойду. А ты скажи Рею, где я... Ой, папа!
- Ну что такое?
- Я забыла тебе сказать. Когда мы с Реем вместе ходили вчера по городу, один старик бежал за мной и окликал по имени, и у него текли слезы. Раньше никогда такого не было.
- А вы что ему сказали?
- Как обычно: "Извините, вы ошиблись". А он так смотрит, головой качает и шепчет: "Не верю, не верю!"
- Молодец старик... О, вот и Рей подлетает. Беги встречай...
...Хорошая все-таки штука - отшельничество! Если бы, конечно, не настурции. Каждый год толстым слоем садится на них тля. Вот просто дразнит: "Что, съели с вашим сбалансированным биоценозом?" Ядохимикатов бы тебе!
Андрей Ильич начал было пальцами обирать мягких, лопающихся тлей, но скоро понял, что не очистит клумбу и за целое лето. Тогда он разогнул задубевшие колени, хрустнул спиной и встал, снова исполняясь благодушием. Кругом цвела его усадьба. Усыпительное жужжание золотых пчел на жасмине; ручей, заросший лютиком и стрелолистом и какими-то еще лиловыми зонтиками, и загадочного происхождения пес Кудряш, каковой валяется с рассвета в лопухах за ручьем на боку с разинутой пастью. Околела собака, да и только. Впрочем, опасения напрасны, - вот тявкнула, не просыпаясь. Нет уж, сейчас я потерплю это нашествие, но следующей весной... Будь я проклят, если еще раз изгажу клумбы хоть одной настурцией! Посажу георгины, вьюнок, золотой шар...
Совсем успокоив себя, Андрей Ильич засунул руки в карманы белых штанов и повернул было к дому, когда спиной почувствовал холод и тень, а ушами характерное сиплое посвистывание. За посадкой розовых растрепанных пионов, за джунглями крыжовника лавировал чей-то белый гравиход.
- Куда, будь ты проклят! - завопил Андрей Ильич и бросился, потрясая кулаками, навстречу машине. Гравиход кабаном пропахал луг, всей тяжестью подмял крыжовник и окончил свой путь, навалив носом гору земли на пионы.
Наверное, ожил в Андрее Ильиче кондовый патриархальный самовладелец с зарядом соли в ружье и электрифицированным забором. Во всяком случае, Ведерников чуть не сорвал голос, крича что-то оскорбительное женщине-водительнице и единственной пассажирке.
Вдруг он узнал эту женщину.
Совсем по-другому видел он теперь; он видел, какие усилия прилагает она, пытаясь вручную поднять колпак кабины. Может быть, один гравиход из тысячи - нервная, чуткая, как лошадь, почти разумная биомашина - мог вот так разладиться на ходу, стать равнодушной и косной глыбой, подобной легендарному паровозу. Но теория вероятностей не для этой женщины.
Ведерников, пыхтя и обливаясь потом, помогал откидывать купол. Пожалуй, искреннего желания помочь было не так уж много; преобладал восторг от фантастической встречи, приправленный, впрочем, некоторым злорадством.
Тридцать лет тому назад Ведерников не менее двух-трех раз на дню воображал себе такую встречу с Ней. Именно такую, обязательно связанную с какой-либо аварией или несчастным случаем, причем он, Андрей Ильич, отводил себе роль спасителя.
Наконец купол уступил их усилиям и откинулся. Женщина подобрала колени, намереваясь спрыгнуть, и протянула руку за опорой. "Нельзя сказать, чтобы три десятилетия не наложили на нее отпечатка, - думал Андрей Ильич, спешно подставляя ладонь, - и тем не менее отпечаток лестный. Новое качество. Обаяние стало величием, женщина - королевой".
Все те же экономно-уверенные движения крупного гибкого тела и знакомый жгут соломенных волос на темени... Даже углы воротника сорочки, как всегда, длинные и острые; рукава закатаны до локтей, пестрая девчоночья безрукавка, замшевые брюки в обтяжку - может, может себе позволить!
Разумеется, Ведерникова она не узнала, но не изумилась, когда он назвал ее по имени-отчеству: Элина Максимовна. Слава есть слава.
Андрей Ильич предложил пройти в дом. Да, нынешняя техника омолаживания может многое: кожу Элины не оскорбила дряхлость, и сердце ее билось легко. Почему же ни голос ее, ни глаза, ни походка не были молоды?
...Это больше, чем усталость. Душа осторожничает, и даже не рассудок главенствует над ней, а постоянная боязнь всякого беспокойства. Носим себя, как вазу из тонкого хрусталя. Старость людей, не знающих, что такое одышка, бессилие, возрастные болезни...
Элину определенно порадовала усадьба. Со всем пристрастием к уюту, от прабабушек-домохозяек унаследованным сквозь века, Элина восторгалась пятиоконной красного кирпича "кельей". Восхищалась будочкой садового душа, малинником, где в дикой путанице огромных кустов так и чудился медведь. Когда сели за черный дубовый стол на веранде и Андрей Ильич стал подносить ранние огурцы с огорода, нежно-салатовые, скромно предлагать хлеб, сметану, холодное мясо, великая актриса совсем растаяла и больше не заикалась об аварийной гравиплатформе. Перед ней сидел мужчина, интересный уже хотя бы тем, что живет отшельником. До торжественного вечера в Центре Витала оставалось еще восемь часов; полет на гравиходе был прогулочным, почему бы не позавтракать и не пообедать в усадьбе?
Острый глаз Элины усмотрел с воздуха круглое озеро в лесу и весельную лодку на нем. Греб мужчина; широкополая шляпа женщины, сидевшей на корме, сверкала, как солнечный диск.
- Неужели и озеро ваше?
- Во всяком случае, пока что никто на него не претендует.
- А в лодке?
- Мои дети.
- Они приезжают к вам из города?
- Нет, живут со мной.
Осуждающе поднялась бровь, но Элина помедлила отвечать, поскольку хозяин явно уходил от темы: разговор о детях был ему не слишком приятен. Она еще раз окинула взглядом диковинную обстановку, как бы вписывая в нее Андрея Ильича с его чудачеством: струганые столбы веранды с гирляндами сухого прошлогоднего перца, фигурные - ферзями - столбики ограды, паутинный угол под потолком, выгоревший ситец занавеси и за ним темная кухонька, поблескивающая перламутром мелких стекол огромного буфета, пахнущая сырой гнилью и яблоками, старым деревом, стеарином.
И все-таки, привыкнув к безнаказанности, она не удержалась и сказала укоризненно:
- А по-моему, все-таки нет ничего лучше города. Пусть он и суматошный, и черствый, но это настоящая жизнь, полнокровная, не сюсюкающая. Город выковывает. - Ее ноздри на миг страстно раздулись и опали. - И меня он выковал. Я всегда работала на износ, иногда прямо навзрыд плакала, хотела все бросить, а потом понимала, что не могу иначе. Без этих чашек кофе, которые пьешь, обжигаясь, где-нибудь между линейным лифтом и круговым экспрессом...
"Может быть, вы лишили своих детей чего-то очень важного?" - спросил прищур актрисы.
"Не судите поспешно", - ответила уклончивая улыбка Ведерникова.
"...Да, да, это я хорошо помню, Элина Максимовна, тридцать лет назад. Как вы бегали. Не ходили, а именно бегали, и никогда у вас не было для меня времени. Или не только для меня? Не берусь решать, я тогда ровным счетом ничего о вас не знал, доходили какие-то сплетни, да о ком из популярных актеров не болтают? Вы стремились ничего не упустить, во всем участвовать: витал, психофильмы, телевит, живой театр - заполнили собой целую эпоху. Понятно, что такая расчетливо-безумная трата жизни возможна только в городе. В иной среде вы бы просто перестали быть самой собой. Быть собой? Перестали быть, хотел я сказать. Вероятно, любое, самое правдивое сообщение о вашей интимной жизни все равно сплетня, ложь, по существу. Ну и что, если вы разошлись с одним мужчиной - громкое имя - и сошлись с другим - еще более громкое? Ведь это для вас так малосущественно. Я думаю, вас интересует по-настоящему только один мужчина. Имя ему миллиард. Тот самый, для которого вы давно стали символом горожанки: раскрепощенной, но глубоко чувствующей, немного слишком деловитой, однако ранимой и в общем не очень-то счастливой. И все это при вашей красоте. Ну разве не о такой подруге мечтает миллиард, устанавливая ваши фотоскульптуры в квартирах, лабораториях, салонах звездолетов? О искусительница, отдающая себя всем и никому!
Единственное место, где я вас мог поймать - живой театр, смешное старинное здание на горизонте "гамма"; вертикальный ствол "северо-восток-33". Триста лет тому назад в этих желтых стенах над лестницами в медных купеческих украшениях двое благообразных мужчин совершили революцию в театральном искусстве. Поэтому дом сохранен, и снят с фундамента, и надежно законсервирован в монблановой высоте горизонта "гамма". И в нем до сих пор каждый день идут живые спектакли.
Ровно в 18:30 внутри прозрачного столба, который чуть ли не толще самого театра, падает капсула линейного лифта. На пандусе появляетесь вы: шапочка на самый нос, чтобы по возможности не узнавали и не цеплялись прохожие, широкий шаг, руки в карманах пальто, локти отставлены, лицо бледно. Цок, цок, цок - пробегаете двором к проходной. Узнали меня, и щелк! - лицо, как лампой-блиц, озаряется приветливой улыбкой, на бегу подана прохладная сухая рука: "Будете на спектакле? Я очень рада!"
- Это значит - еще десяток минут потом, когда разойдется толпа зрителей и лишь несколько фигур застрянут на бывшем автомобильном дворике, чтобы поглазеть на звезду вне сцены, а я буду ощущать глупейшую гордость оттого, что все видят меня разговаривающим с вами... Ах, где мои двадцать восемь лет! Цок, цок, цок - каблучки. Бах! - дребезжа стеклами, сотрясается дверь проходной (настоящая деревянная дверь на металлических петлях), и ваша шапочка мелькает, исчезая.