10575.fb2
— Есть, Виктор Владимирович! Хорошо вам отдохнуть, — Василий привычно вытянулся, колыхнув нависающим над ремнем брюшком, швы на его костюме вздрогнули от натуги.
— Пива не пей, — бросил я ему на прощание. — Освинеешь от пива. Лучше пей водку.
— Слушаюсь, — Вася попытался втянуть брюхо внутрь и поперхнулся.
— Ну, все-все, не плюйся на меня. Дальше я сам. Поди прочь.
— Слушаюсь.
Я поднялся на свой этаж.
Все железные двери, расположенные на лестничной площадке, как в латинской пословице, вели в Рим, то есть были дверьми в мою собственность. Весь этаж стал моей квартирой. Дюжина комнат, четыре кухни, столько же туалетов.
Впрочем, дома я теперь бывал редко, а если и бывал, то проводил время в той комнате, которой лишился с легкой руки Снеткова. Обстановка в ней осталась прежней, можно сказать, музейной. Оскверненные бандитами предметы были полностью отреставрированы. Другие части дома были приведены в четкое соответствие с моим общественным положением, то есть выполнены в стиле «евро-престиж», который родился на свет из группового инцеста дорогих и бесполезных вещей. Излишества являлись требованием времени, показателем зрелости. Себестоимость стандартной квартиры стандартного дома при наличии технологий и навыков ничтожна. Это не устраивает никого — ни банкиров, ни строителей, ни власти, ни потенциальных жильцов. Как наемного работника развращает высокая зарплата, так среднестатистического гражданина развращает низкая цена на жилье. Теряется потребность в конкуренции, опеке со стороны государства, ставится под сомнение целесообразность процессов управления и надзора. Для того чтобы стать интересной для рынка и идейно-полезной для общества, самое обычное жилье должно носить статус элитной недвижимости, а обладание ею — практически недостижимой мечтой. Недвижимость — это не жилье, это рычаг управления обществом, поэтому в моей отдельной квартире насчитывалось четыре санузла.
Отключив сигнализацию, я снял шляпу из фетра, сбросил ботинки и, не зажигая свет, пошел по теплому полу прихожей в сторону своей комнаты. По пути я заглянул в бар, не чтобы выпить — я дал слово не пить в барах и публичных местах — а чтобы посидеть средь бочек и погладить бутылки. Когда человек перестает быть алкоголиком, он становится коллекционером. Собирателем этикеток, марок, фантиков или вин, если ему повезет. То есть сменяет одну зависимость на другую, менее вредную, как он надеется.
Бар назывался «Гена и Фима» — в честь Генофона и Серафимы. Он находился на месте тех двух смежных комнат, в которых они когда-то смотрели телевизор, собачились, ели жаренную на сале картошку. Иногда мне не хватало их маргинального запаха, хотелось выпить знаменитого самогона, спросить у Генофона, отчего все складывается именно так, а не иначе. Жаль, что он не мог поговорить со мной.
Генофон не умер, не исчез под завалами перестройки. Он был жив, и Серафима была жива тоже. Но они больше не были прежними трогательными, наивными и беззащитными стариками — дядей Геной и тетей Фимой, которые запечатлелись в моей памяти. С моей помощью они миновали списки неустроенных, выбитых из жизненной колеи, блуждающих по обломкам империи, потерявших веру людей. Когда Косберг вытянул меня из состояния безысходности, провел со мной курс молодого матроса-подводника, у меня появилась цель, и я перестал помогать ближнему, дабы не расплескивать понапрасну силы.
— Если порох отсырел, — сказал каперанг тогда, — стрелять невозможно, нужно ждать, пока он высохнет. Однако, чтобы избавиться от ненужных мук совести, ты должен помочь старикам, своим бывшим соседям.
Я послушался и принялся искать Генофона. Как бомж без стажа сосед, скорее всего, ошивался неподалеку от бывшего дома — в подвале, на чердаке, на помойке, на пункте сдачи цветного металла, возле ларька с бытовой химией. Одно за другим я проверил эти места. Безрезультатно. Тогда я решил, что Генофон батрачит на огородах, и угадал. Я нашел его в садоводстве с дурацким названием Пупышево, пьяным и грязным, в заброшенном летнем домике. Он зарабатывал на бухло копанием грядок, переноской бревен и колкой дров. Как сантехник он востребован не был, за неимением в садоводствах сантехники.
Генофон долго не признавал меня (я тогда уже ездил в «бэхе», носил золотые очки и длинный кожаный плащ), но узнав, сказал, что не держит зла, и предложил выпить, правда, за мои деньги.
Я не стал покупать выпивки, я прикупил ему землю под Гатчиной и дал денег столько, сколько невозможно пропить в одиночку.
Денег хватило на дом в два этажа, сотню куриц, два десятка коз и таджиков для поденной работы. Серафиме купили мобильник, швейную машинку и «Хаммер», так как она не имела прав. Дядя Гена дал мне обещание жить по-сухому.
Он выполнил обещание, завязал с бухлом и даже увлекся собиранием художников-передвижников, по утрам и вечерам делал комплекс «тай-цзы», перед сном почитывал из Конфуция и через пару лет превратился из бледной морщинистой обезьяны в круглого добродушного бая.
Поначалу отсутствие тяги к спиртному томило его и пугало, лишало жизнь смысла, но затем он привык и смирился, ибо видел, как от этого расцвела Серафима. Тяга к пьянству исчезла без медицинской и экстрасенсорной помощи по банальным социально-экономическим причинам, через материализацию сознания, прямо связанную с обретением точки опоры в виде власти и собственности.
Напрямую я больше с ним не общался, мониторив на расстоянии путем круглосуточного дистанционного наблюдения психиатров-наркологов (сотрудников группы «СКУНС»). Наблюдали его до тех пор, пока он не построил собственный свиной цех, а затем и свиную госкорпорацию, включающую все стадии короткой свиной жизни от рождения до бойни. Генофон полюбил наблюдать за свиньями, он говорил, что учится у животных политике. Вскоре Генофон разбогател настолько, что мог позволить себе купить место в почтеннейшей сотне «Forbs». Но дядя Гена не гнался за славой. Личный жизненный опыт, опыт очистки засоров, подсказывал ему, что от бумаги с выведенными на ней каракулями гораздо больше вреда, чем пользы.
Серафима простила меня, хотя и ударила при первой встрече мокрой тряпкой по морде. Серафима была пусть и старой, но женщиной, а все женщины мстительны…
Мир менялся, и менялись те, кто собирался в нем выжить. Генофон и Серафима тоже стали другими. Они даже говорили на каком-то своем языке. Теперь у каждой семьи был свой, непонятный другим, язык. В начале девяностых мне казалось, что это всеобщая бедность развращала и разобщала людей, теперь, при богатстве избранных и достатке немногих, эта пропасть становилась непреодолимой…
Я миновал бар «Гена и Фима» и вошел в свою комнату. Запер дверь на замок, словно по-прежнему жил в коммунальной квартире. Есть привычки, которые не лечатся временем. Я задернул шторы на окне и включил магнитофон. Отчетливо и шершаво зазвучал «Closer», второй и последний альбом «YD». Хорошая депрессивная музыка, жесткий подвальный звук, прямолинейная честность слов, пробивающая и стену, и лоб, анатомия безысходности.
Порывшись под матрасом, я нащупал бутылку водки. Достал, открыл, отпил половину и, не раздеваясь, лег. Есть привычки, от которых не избавляешься полностью. Они всегда с тобой, и иной раз непонятно, кто кого держит на поводке. Ученые каким-то способом высчитали, что за семьдесят лет жизни организм человека вырабатывает четырнадцать тонн новых клеток. Ни одна из этих тонн не меняет психологический портрет. Человек лишь стареет. Истачивается, изнашивается от соприкосновения с действительностью.
Еще раз повторю: я завязал с вредными привычками. Я не зависел от них физически, и психика моя была закована в броню высокой самооценки. Но иногда я приоткрывал для них заднюю дверь.
Косберг, также страдавший недугом алкогольной зависимости, понимал меня и разрешал три-четыре раза в год расслабиться до зеленых соплей. Он называл это терапевтическим срывом. Он четко чувствовал интервалы и паузы и сам провоцировал терапевтический срыв у себя и других. Мудрый каперанг считал, что межсезонный трехдневный запой блокируют другие пороки, гораздо более опасные и разрушительные.
Перед тем как выпить оставшуюся половину бутылки, я набрал Косберга.
— Слушаю, — долетел до меня его хриплый командный голос.
— Товарищ капитан первого ранга, это — Попов, — доложил я. — Ложусь на дно.
— Вас понял, — ответила трубка после минуты молчания. — Водка?
— Водка.
— Приказываю: на ход ноги! — в трубке забулькало.
— Есть, капитан…
Я допил, вытер ладонью горящие губы, отключил «сотовый», отшвырнул его в угол комнаты и лег.
«Родина-6» вернула на круги своя понятия о порядке на контролируемых территориях. Мы убрали с тротуаров и подворотен барышников и мешочников, снесли с автобусных остановок ларьки и шалманы. Во всем городе остались три «точки» с шавермой, они уцелели только благодаря болезненному пристрастию Косберга к этой опасной для жизни и здоровья еде. Великие имеют право быть мелочными. Город обретал свое прежнее величие: с исчезновением барыг поехали трамваи, а в домах загорелся свет. На территории, подконтрольной «Родине-6», никто не смел воровать, продавать кабель и сдавать в металлолом батареи центрального отопления. На унитазах появились цепочки, на дверях — ручки, пусть не медные, а силуминовые, но все же вполне пригодные.
Когда общественный порядок был обеспечен, я получил право на личную месть. К мести я был готов, я обладал необходимой информацией, опытным персоналом, был технически и психологически подготовлен. У меня имелся большой опыт отмщения, пусть не за себя лично, а за погибшую империю и потерянных преторианцев, населявших ее. Теперь мне предстояло мстить за себя.
Вот здесь-то и возникла странная пауза. Теперь, когда все нити паутины были в моих руках, мне оставалось почувствовать, как мое существо наполняется сладким предвкушением расплаты. Но отчего-то мое существо ничем похожим не наполнялось, напротив — внутри меня образовывалась сосущая пустота. Я пытался вернуть себя в чувство воспоминаниями. Я вспоминал водяные знаки на зеленоватых акциях роста, которые обменял на жилплощадь, вспоминал ухватки того человека — одноклассника Маши, устроившего обман. Я вспоминал бледное и вязкое, как недожаренный блин, лицо Снеткова и его бегающие глаза. Я вспоминал друга Репу и его внезапное исчезновение, совпавшее с исчезновением товара. Я вспоминал Машин побег с волосатым Керимом и снова чувствовал, как белоснежный свадебный лимузин, в котором они уезжали от меня в секс-шоп-тур, обдал меня грязью из лужи. И мне казалось, что все это случилось со мною вчера…
Я успел выкурить сигаретку без фильтра из старых запасов на «тот самый случай» и прослушать две композиции из альбома «Disintegration», прежде чем алкоголь подхватил мое сознание и потянул в омут прошлого…
Галлюцинации, навеянные паленым алкоголем и неочищенным табаком, каждый раз выносили меня в одну временную точку — точку минимума на экспоненциальной кривой, прочерченной на ладони руки, называемой еще линией жизни…
— Ответь, Попов, — спросил меня каперанг, — тебе безразлична судьба нашей Родины?
— Никак нет, товарищ капитан первого ранга, — ответил я ему, сумев, таки, выпрямиться, и это была чистая правда. — Для меня больше нет различий. Нет судьбы. И Родины больше нет…
Косберг рассмеялся зловеще:
— Родина, Попов, должна быть у всех, — сказал он, глядя мне прямо в глаза.
Ветер раздувал полы его пальто, как паруса, ветер выбивал из-под берета седые пакли.
— Мы создадим с тобой свою родину, — произнес он торжественно.
— Я не смогу, — ответил я, чувствуя наступление приступа «белки». — У меня нет работы, нет денег. У меня нет друзей. У меня нет жены. У меня даже комнаты нет. Я — лох.
— Лох, — подтвердил каперанг. — Именно лох мне и нужен. В армии ты был на перехватах, Виктор?
— Да. ЗАС, морзянка, поиск частот, и прочее…
— А ну-ка, напой мне «семерку».
— «Дай, дай за-ку-рить».