106105.fb2
Тогда, не вступая больше в пререкания, Золотинка решила обидеться и отвернулась к стене.
Обед прошел в молчании. То есть обедал Поглум, а Золотинка молчала. Так они разделили между собой для начала дружеские обязанности.
А когда Поглум набил себе утробу, он прошел к соломенному ложу, где хандрила Золотинка, и встал у нее за спиной, взволнованно вздыхая. Верно, он обдумывал свои дальнейшие действия.
…Но если надумал, то действовал! Такой уж был у Поглума нрав! Верно, это была природная особенность Поглумов из рода Поглумов, которые не едят дохлятины: они пространно думали и неукоснительно действовали. Засунув под девушку лапы, он живо прихватил ее на грудь и не успела она вскрикнуть, как продрал лицо длинным шершавым языком. Не обращая внимания на Золотинкины верещания, обдуманно и деловито принялся ее вылизывать, обильно обслюнявил лицо, шею, руки, ноги, и наконец, Золотинка захохотала благим матом, потому что мягкая терка принялась елозить по ступням и пяткам. Напрасно со слезами на глазах девушка изнемогала в припадочном смехе, напрасно билась, близкая к помешательству, Поглум не оставил ее пока не вылизал все, куда только залез языком, до блеска и тогда возвратил Золотинку на ложе. Плюхнулся рядом сам и после короткого промедления — его не хватило бы Золотинке, чтобы набрать дыхания на несколько слов — захрапел.
В темнице можно было считать дни по обходам тюремщиков, они разносили похлебку и воду раз в сутки, по-видимому, около полудня. Все остальное время узники оставались одни, предоставленные себе. Поглум ел и спал, слушал сказку «Маша и медведь», требуя от Золотинки неукоснительного соблюдения подробностей. Но и под сказку он засыпал, иногда в слезах, а Золотинка, вывинтившись тогда из оков, отправлялась на разведки.
Она бродила по темнице в поисках какого-нибудь иного выхода, кроме того, что вел через караульню. Тюремные подземелья оказались много обширнее, чем это представлялось по первому разу, но выхода не было. За ближайшими окрестностями главного коридора, где томились на цепях узники и слышался чей-то безответный призыв, начинались заброшенные лазы и закоулки, где полно было ржавого железа, а иной раз и костей. В нескольких местах Золотинка встретила выложенные каменной кладкой перегородки, которые обрывали ход или муровали часть некогда обширного подвала, но и тут хотенчик не проявлял любопытства к тому, что скрывалось за стеной, а настойчиво указывал назад — к железным воротам караульни.
Разумеется не караульня сама по себе, не рычание пса, не бранчливые голоса стражников привлекали хотенчика, он вел Золотинку к известной ему цели, не замечая препятствий, промежуточные трудности он оставлял на усмотрение хозяйки. На то Золотинка имела глаза и уши, на то она имела воображение, чтобы оценить опасность… И ворота караульни сильно ее смущали.
Она припадала к щели, приглядываясь и прислушиваясь, и тогда начинал беспокоиться сторожевой пес, которого звали Зыком. Он безошибочно чуял Золотинку, и самый запах девушки приводил его в бешенство. С несносным железным звоном Зык оглушительно лаял и бросался на ворота. Тюремщики оттягивали собаку, били, но не могли успокоить. И все же они не торопились глянуть, что же там, за воротами, выводит из себя Зыка, потому что предполагали Поглума, который «неведомо чего колобродит».
Понемногу Золотинка уяснила себе кое-какие подробности тюремного обихода, отношений и нравов. К Поглуму относились здесь с опаской, а попросту говоря со страхом. Когда бы не прямое распоряжение Рукосила, имевшего на то какие-то свои соображения, тюремные сторожа, несомненно бы, посадили медведя на цепь да и вообще «залобанили», то есть убили. Глухо поминали здесь прежние буйства Поглума, растерзанных и задавленных товарищей, поминался некий Пусторослик, который «едва ушел без спины». Трудно было, конечно, представить себе гуляющего без спины человека. И хотелось бы знать, по крайней мере, как далеко он ушел в таком живописном образе, но Золотинка не имела возможности переспрашивать, приходилось довольствоваться догадками.
Кажется, несчастное происшествие с Пусторосликом было делом довольно давним. Может быть, это случилось несколько лет назад. Поглум числился среди тюремных старожилов, потому что прочие узники, не столь толстокожие, как медведь, по выражение сторожей «не держались». Если и попадались в темнице долгожители, то из рехнувшихся, не было тут, кажется, иного способа уцелеть, иначе как расстаться с разумом.
Узкая щель в воротах не позволяла разглядеть внутренность караульни, где толковали о том и о сем сторожа, но одно важное обстоятельство Золотинка установила достаточно уверенно: помещение прямо сообщалось со двором, по видимости, нижним. Когда открывалась наружная дверь, доносились посторонние голоса и обрывки разговоров. Мужчины и женщины, даже мальчишки — простонародье: конюхи, повара, служанки… И если весь нижний двор, как это было в первые дни осады, заставлен повозками, на которых спят и едят, на которых живут, то ничего не стоит, незаметно выскользнув из караульни, затеряться в этом базаре.
Остался как будто пустяк: выскользнуть. Выскользнуть незаметно. Без шума. Каждая задача имела свои трудности, но совсем уж не поддавалась воображению последняя: как миновать Зыка не возбудив его удушливый лай? К тому же Золотинка установила, что цепь, бравшая начало где-то справа, позволяла Зыку доставать и ворота темницы, и внешнюю дверь — основательное сооружение напротив ворот с маленьким откидным оконцем, в которое не пролез бы, наверное, и ребенок. Пространство слева, где у тюремных сторожей, как догадывалась Золотинка, стояла печь или очаг, оставалось для пса недоступным, но вряд ли там имелся еще один, дополнительный выход. Если окно, то, несомненно, с решеткой.
Обдумывая побег, Золотинка неизбежно натыкалась на Зыка, на оскаленную пасть его и клыки. Огромный черный пес, худой и длинный, с крупной, очерченной, как топор, мордой; шея змеиная, на груди сморщенная кожа мешком — не пес, порождение преисподней. Нерадивых, охочих до вина сторожей можно было бы, наверное, так или иначе облапошить, сторожевого пса — никогда. Свирепый пес не знал ничего иного, кроме неутолимой ревности охранять, валить и терзать. Сторожа признавали все человеческие слабости, какие могла им позволить грубая воинская жизнь, а Зык поддавался одному единственному мучительному соблазну — сомкнуть зубы на шее узника, то была его единственная, доводящая до помешательства страсть. Зык свирепел от запаха Золотинки; он ненавидел Поглума, он хрипел и рвался с цепи, когда неторопливый медведь, стоя на лестнице, закидывал в караульню пустые укладки, ведра, бочки. Но Поглума помраченный свирепостью пес остерегался. Медведь прихлопнул бы эту свирепость одним ударом лапы. И, может быть, Зык имел на это счет кое-какое понятие, он жался к задней стене и там исходил лаем.
Золотинке не трудно было вообразить себя в пустом коробе, который Поглум сует в караульню… Дальнейшее, однако, не имело удовлетворительного продолжения. С Поглумом Золотинка, может быть, как-нибудь и сговорится, но как сговориться с Зыком? Вряд ли остервенелый пес купится на дешевую подачку, вроде куска мяса. И уж, конечно, речи не могло быть о том, чтобы напрямую овладеть его волей — сторожевой пес такого могучего чародея, как Рукосил, это тебе не бесхозная рыбина.
Сторожа вот, те несли службу небрежно: уходили из караульни, заперши снаружи внешнюю дверь, и возвращались еще более пьяные, чем ушли. Сторожа вполне полагались на два замка, две двери и запертого между ними Зыка: оставшийся на хозяйстве пес чувствовал ответственность и злобствовал за троих. Правда, и Зыка пускали иногда во двор — по естественным надобностям. Но в отличии от людей пес своими надобностями не злоупотреблял и возвращался на службу, едва только исполнив самое необходимое…
Так, в разведках, прошла неделя и другая. Отъевшись на харчах Поглума, Золотинка окрепла и чувствовала себя на удивление бодро, готовая к смелому предприятию. Да что толку, если ничего путного на ум не всходило! Она обследовала, кстати, и тот затопленный подвал, куда вывалил ее первоначально хотенчик, разделась и поплавала в ледяной воде, лишний раз убедившись, что без помощи хотенчика нечего сюда и соваться. А своевольная рогулька не выказывала ни малейших поползновений повторить своей удивительный подвиг. Она настойчиво возвращала Золотинку к глухо затворенным воротам караульни.
А здесь слышались все те же сальные разговоры, из которых мало что можно было извлечь полезного. Обычные толки о жратве, выпивке и бабах. Разнообразие улавливалось только в том, что жратвы и выпивки ожидалось особенно много. Вселенские потрясения затухающей волной вызывали в затхлом мирке караульни приливы и отливы жратвы. Только в этом смысле тюремные сторожа и понимали мировые потрясения и перемены… И вдруг Золотинка сообразила, что это и есть событие. За пределами караульни происходило что-то действительно важное.
Сначала Золотинка уловила из разговоров, что ворота крепости открыты. Осада снята, так что ли? Но куда в таком случае подевались курники? Было какое сражение или нет? Кто победил? И заключен ли мир? Заметно усилившийся во дворе галдеж тоже указывал на значительные причины и не менее впечатляющие следствия, в которых, однако, ничего нельзя было разобрать… Пока Золотинка не расслышала оглушительное слово свадьба!
Пир на весь мир — княжеская, царская свадьба! Юлий и заморская принцесса Нута обвенчались. Они стали мужем и женой. Вот отчего у тюремщиков прибавилось жратвы и выпивки.
Но меня-то это не касается, никак не касается, поспешно сказала себе Золотинка. Мне-то чего радоваться?
Но, как ни спешила, не успела она запастись трезвыми соображениями — поздно, сердце зашлось, и так перехватило ее болью, что она стояла судорожно разевая рот в попытке вздохнуть. Рухнуло, пало все, что так ловко и благоразумно городила она в душе, защищаясь. Все, что достигла в борьбе с собой за многие дни и недели прахом пошло в одно мгновение, развеявшись без следа. Нечем ей было защититься. Просто больно и все.
Вот ведь, кажется, забыла она Юлия, совсем забыла, заставила себя забыть, не вспоминала…
А и вспоминать не нужно было — никуда он не уходил из сердца. Всегда там.
Золотинка мычала, закусив губу, как подраненная.
Вот ведь как: поженились. Естественно и закономерно. Ничего не поделаешь, говорила она себе в утешение.
И от этого, что ничего не поделаешь, становилось еще горше. Невыносимее.
Золотинка задыхалась в жгучей потребности немедленно, не откладывая, выбраться из затхлого подземелья на волю, на солнце, на ветер…
Возбужденную мысль лихорадило, и Золотинка, перебирая одни и те же подробности несостоявшихся замыслов, наталкиваясь на те же самые неразрешимые затруднения, остановилась вдруг там, где всякий раз пробегала, не задерживаясь. Вдруг она нашла выход. Простое до смешного решение. Нужно было обдумать частности, но все теперь получалось как будто само собой, обстоятельства сами раскрыли Золотинке свои возможности, когда она почувствовала, что не в силах оставаться в темнице еще день и час.
Теперь она сообразила. И когда несколькими мысленными приемами разделалась с Зыком, возникла необходимость подумать и о Поглуме. Но тут Золотинка не стала ничего загадывать, а попросту растолкала лежебоку.
Страдальчески поморщившись, Поглум продрал глаза и едва только полуосмысленный взор его остановился на девушке, улыбнулся совершенно непроизвольно. Потом сразу же обнаружилась необходимость нахмуриться:
— А где железяка? Куда ты ее дела?
— Я ее сняла, — пожала плечами Золотинка. — Ты думаешь, я так и буду сидеть на привязи целыми днями, пока ты дрыхнешь?
— А что такого? — пробормотал Поглум, сбитый с толку запальчивым тоном девушки.
— Ничего такого. Просто я больше эту дурацкую штуку надевать не буду. Мне надоело надевать ее по пять раз в день. Надевать и снимать. От этого самый терпеливый человек взвоет. И вообще я ухожу.
— Как? Совсем? — Поглум окончательно проснулся. Ошеломленный напором, он не успел толком рассердиться на самовольство Золотинки, как ошарашен был еще больше.
— У меня много дел, — сказала Золотинка. — Не могу же я вечно околачиваться в этой гнилой дыре. Завтра во время обхода посадишь меня в пустой короб из-под хлеба и, когда сторожа спустятся в подземелье, сунешь короб в караульню… Не отвлекайся! Убери палец изо рта и слушай внимательно!
Поглум испугано вынул обслюнявленный палец, полагая, очевидно, меньшим злом подчиниться в таком маловажном обстоятельстве, чтобы спасти большее. Простодушный зверь! Он мнил возможным что-то еще спасти!
— Поставишь короб, — неумолимо продолжала Золотинка, — и как бы невзначай закрой ворота, так чтобы сторожа не видели караульню из тюрьмы. А если кто вздумает подняться наверх, замешкай на лестнице и не пускай. Если все будет, как надо, я мигом управлюсь.
— А я? — жалко вымолвил Поглум.
— И ты управишься.
— Я останусь? Ты уйдешь, а я останусь?
— Да, ты останешься. Здесь можно жить.
Поглум приоткрыл пасть, словно хотел возразить, но из этого вышел один только судорожный, протяжный вздох и ничего более вразумительного… Он понурился.
— А ты… не боишься Рукосила?
— Боюсь.
Снова он задумался и кусал коготь. Золотинка не мешала его тягостным мыслям.
— А какие медведи тебя нравятся? — вскинул он вдруг голову, словно припомнив нечто обнадеживающее.
— Веселые, — отрезала Золотинка.
Несчастная морда Поглума вытянулась еще больше.