10626.fb2
В магазине:
– Позвольте узнать…
– Короче, папаша.
Полковник Лебединский считал, что ополченцы, то есть добровольцы, – лучшие воины, они могут сокрушить любую армию, они созданы для наступательных действий. И он предпринял несколько вылазок, сумел нащупать слабый стык в наступающих немецких дивизиях, вклиниться туда, и немцы на участке Александровки отступили. Впервые я увидел бегущих от нас немцев.
Лебединскому было за сорок. Остролицый, в очках, лицо смуглое, голос дребезжащий, неприятно жестяной, облик человека сухого, академического. Располагал он к себе ясностью своих указаний. То, что он предлагал, было понятно всем, его решения были просты, очевидны, ни у кого не вызывали сомнений.
Две недели в начале сентября немцы атаковали наши позиции… Две первые атаки мы отразили и отошли к Пушкину. У нас остался один танк КВ из приданных нам. Он стоял на окраине парка, бил по немцам из пушки, передвигался то к прудам, то от них, чтобы его не засекли.
Появился Лебединский со своим адъютантом. Он что-то растолковал танкистам и отправился обратно, в этот момент ударил снаряд, ударил в липу, которая с треском повалилась на командира. Когда мы вытащили его из-под дерева, у него оказалась вывихнута нога. Или сломана. Адъютанта тоже стукнуло по голове, тем не менее он подхватил полковника с одного бока, я – с другого, мы повели его к медикам. По дороге Лебединский давал указания адъютанту – что, где, кому делать. Среди невнятицы боя он, оказывается, представлял, что творится во всех ротах полка, кому надо помочь, кого надо поддержать огнем наших нескольких батарей.
Полководец, которого увозят с поля боя оттого, что вывихнута нога, – выглядело несерьезно. Но полковник был весь в поту от боли. Медики взялись за него, адъютанта тоже оставили у себя, потому что у него кружилась голова и тошнило, он не мог ходить. Лебединский отправил меня на КП к начальнику штаба передать распоряжения. Когда я появился на КП, там никого не было, кроме комиссара полка. Начальник штаба ушел в роту. Там его ранило. Комиссар не стал меня слушать, что-то пробормотав, исчез. Короче говоря, я остался один со связистами. Я позвонил Саше Михайлову, он был начальником политотдела дивизии. Сашу я знал по отделу главного энергетика. Мы с ним оба ухаживали за одной чертежницей, Зоей Кухарчук. Саша сказал, что постарается кого-то прислать из командиров, пока что я остаюсь за начальство на связи.
Это “пока что” продолжалось двое с лишним суток.
Всякое со мною бывало на войне, но об этих часах и минутах я старался никогда не вспоминать. Фактически я командовал полком. Какие-то распоряжения Лебединского я помнил, но обстановка менялась быстро. Командиры рот что-то докладывали, требовали, я от имени Лебединского то соглашался, то отказывал, но что творится там, на переднем крае, как взаимодействуют командиры, я понятия не имел. Связь с дивизией поминутно прерывалась. Я снова звонил Михайлову, тот напоминал мне про Аркадия Гайдара, в восемнадцать лет командовал полком. “А ты байбак…” – и дальше следовала моя характеристика, вряд ли стоит ее приводить.
В 1971 году я прочитал в газете “Кировец” статью о том, как я командовал полком. Написал ее Писаревский, добросовестный журналист, который занимался историей Ленинградского ополчения. Не знаю, какими материалами он пользовался. В статье ничего не говорится о моих промахах. Можно подумать, что все выглядело вполне достойно. На самом же деле…
С передовой все настойчивее требовали поддержки, куда двигаться, следует ли ударить во фланг, обороняться дальше невозможно, отсекут, уничтожат. Где, какая рота, я плохо представлял. Я что-то орал, кому-то грозил, обещал, что вот-вот… единственная мысль, которая удерживалась в моей опухшей голове, – нельзя отсиживаться, все бойцы, которые толпятся на КП, – отсиживаются. Время от времени я выбегал наружу и гнал всех на “передок”, в роты. Какая-то команда сидела на траве, курила. Кто такие? Минометчики. Почему не стреляете? Мин не подвезли. А, отсиживаетесь! И я отправил их всех во вторую роту, которая просила помощи. Через полчаса докладывают, что мины доставили. Минометчиков нет, стрелять некому. Увидел писателей. Был у нас такой взвод писателей. Где командир? Командир в политотделе дивизии, получает задание. А, отсиживаетесь! Вызвал молодого рослого, в очках. Кто такой? Поэт Лившиц. Назначаю вас командиром, выстроить взвод и на передовую!
В распоряжение командира первой роты, помочь эвакуировать раненых. Поэт Лившиц пытается мне объяснить, что он не умеет командовать, что их командир Семенов вот-вот вернется. А, отсиживаетесь! Я вытащил пистолет и направил на него. Построить взвод и шагом марш!
Сколько таких командиров потом встречал, которые не слушали никаких доводов, могли только размахивать наганом и орать.
Лившиц не испугался, да и никто не испугался, они усмехались над моей запальчивостью, над глупостью, которую я совершал, тем не менее отступить я не мог, и они понимали это.
– Потом будете писать, сейчас надо воевать. – Такова была напутственная речь, с какой я отправил их на передовую.
Голосом мучительно застенчивым Лившиц подал команду “Шагом марш!”. За всю войну я не встречал так предельно не подходящего для командирской должности человека.
Взвод не взвод, скорее, гурьба пожилых сутулых мужчин, кряхтя, переговариваясь, обреченно двинулись к дороге. К концу дня выяснилось, что ими удалось вовремя усилить разбитый центр.
Спустя двадцать лет меня, начинающего писателя, представили поэту Владимиру Лившицу. Я до этого читал его стихи, никак не сопоставляя его с тем Лившицем.
Он узнал меня, и я узнал его. Ничего он не сказал, отвернулся. Мне было бы легче, если бы он был плохой поэт, но он был неплохой поэт, и стихи его мне нравились. Теперь я был без нагана, и я ничего не представлял из себя. Невозможно было подумать, как я мог орать на этого человека. В толстых очках, с добрым застенчивым лицом, он идеально не подходил на роль командира. Как он их выстроил, куда он повел этот взвод? Об этом я никогда его не спрашивал. Потом мы подружились, но чувство вины перед ним
у меня навсегда осталось.
Вскоре я разослал всех, кто был возле КП, оставил там только двух связистов и, взяв с собою старшину из хозчасти, прихватив винтовку, отправился на передовую, ибо больше командовать было некем.
Было удовольствие, недолгое удовольствие ощутить себя просто солдатом, ползать от укрытия к укрытию, стрелять.
Плохо, что мы все знали друг друга. У трансформаторной будки я наткнулся на Казанцева, мы не ладили еще на заводе, ему не нравились терморегуляторы, которые мы устанавливали в его цеху.
– Полюбуйся, – сказал он санитарке, – кто у нас командир. Довоевались!
– Отправляйся на КП и действуй вместо меня, – сказал я.
Он сидел на земле, прислонясь к бетонной стенке, лицо его было серое, как тот бетон. Он закрыл глаза, потом открыл, посмотрел на меня с отвращением.
– Сделай хоть что-то… прикажи всем отходить ко дворцу… В сторону Камероновой галереи. Мы больше не продержимся.
Он говорил. Я выполнял. С пулеметчиками связи не было, я пошел к ним, передал распоряжение саперам, вторую роту я отвел под правое крыло дворца. Надо было выставить боевое охранение, разместить заново КП, сообщить
в штаб дивизии… Оттуда появился какой-то представитель, брать командование на себя он отказывался, что-то советовал, но больше молча неодобрительно мотал головой.
Любовь
Любовь хороша тем, что позволяет отдать сердечные силы другому. Через это ощутить себя, те залежи добра, заботливости, какие скопились. Можно осуществить лучший вариант своей натуры. Была у меня одна знакомая, вздорная ядовитая особа, злая на весь мир. Мужа ее разбил паралич. Она самоотверженно ухаживала за ним. У его постели преображалась, светясь заботливостью, нежностью. Так продолжалось долго. Оказывается, имелась в ней такая женщина, неизвестная нам. Вне дома по-прежнему была неприятна. Но теперь, когда я знал другую, я этой все прощал.
И все-таки, что же это было?
16 сентября 1941 года четыре танковые группы получили приказ немедленно остановиться и не занимать Ленинград. Генерал Рейнхард, командуя мотоармейским корпусом, снова докладывает, что никто не мешает ему войти в город.
Он недоумевает, возмущается, как это может быть, “я не вижу причин, не желаю этого понимать!” Он криком кричит: “Если мы не войдем, мы упустим единственный шанс, мы никогда не возьмем Ленинград!”
Что произошло в Генеральном штабе, почему появился такой приказ Гитлера, какими соображениями он и его окружение руководствовались? Что-то ведь случилось, что в самый последний момент заставило остановить завершение всей операции. Как солдат, еще больше как офицер, я понимаю досаду, возмущение немецких командиров – добрались до цели, выиграли все сражения по пути, понесли немалые потери – и вот наконец уже все – открылись купола, башни города. Он виден весь, на ладони, противник отступил в панике, ворота открыты, входи. Нет! Стоп! Почему? Стоять, и все тут. Выглядит невероятно.
До того действия немецких войск считались “нормальным военным ремеслом”, начиная же с 16 сентября Гитлер приступает к политике уничтожения. Вермахт невольно становится пособником этого преступления, бесчеловечного уничтожения гражданского населения огромного европейского города. Ни
о каком рыцарском поведении немецкой армии речи быть не может, она запятнала себя чисто людоедским актом, истребляя горожан голодом, снарядами, бомбежкой. Подряд, изо дня в день, месяц за месяцем.
В ноябре 1941 года Гитлер на торжественном заседании в Берлине уже открыто признает, что он приказал взять город измором.
До этого, как утверждали немецкие историки, армия пыталась и не могла взять город.
Мне же запомнилось, что на всем протяжении блокады после сентября 1941 года, в 1942-1943 годах немцы не предпринимали никаких серьезных попыток наступления.
7 октября 1941 года вновь Йодль издает директиву верховного командования вермахта, где говорится:
“Фюрер вновь (курсив мой. – Д. Г.) принял решение не принимать капитуляции Ленинграда, как позднее Москвы (курсив мой. – Д. Г.), даже в том случае, если таковая была бы предложена противником”.
Значит, не только Ленинград не брать, но и Москву? Читатель Марк Медведев пишет мне: “…всегда говорится о блокаде Ленинграда, никогда об осаде”.
Маршал артиллерии Василий Казаков говорил в своем выступлении: “Я окончил две военные академии. Но я не понимаю, почему немцы не взяли Москву. Наших войск в октябре под Москвой практически не было. Оборона не существовала. Говорят, что Сталин оставался в Москве. Не верю. Немецкие танки были в Химках. Это по прямой 16 км до Кремля. Но они дальше не пошли. Не понимаю, хоть убей”.
На производственном совещании она выступила и заявила, что называть новый сорт именем Хрущева не стоит, он сам выступал против культа, зачем же нам опять создавать культ. Стали спорить, переругались. Назавтра сообщение – Хрущева сняли. Ее вызвали в дирекцию, осторожно выясняют – значит, она информирована. Откуда? Она посмеивается. Ничего от нее не добились. Выдвинули. Повысили. И пошла она в гору.
Энгельс, стоя на страже материализма, осуждал Ньютона за его постулат божественного первого толчка.
В Вестминстерском аббатстве, стоя у могилы Ньютона, я вспомнил, как нам в институте лектор с удовольствием цитировал Энгельса: “Ньютон – это индуктивный осел”. Что это за животные, мы не знали, но Энгельс был велик и неопровержим. А что такое Ньютон, его даже не было в Советской Исторической Энциклопедии. А в соборе на памятнике было начертано: “Здесь покоится сэр Исаак Ньютон, дворянин, который почти божественным разумом первый доказал с факелом математики движение планет, пути комет и приливы океанов… Пусть смертные радуются, что существовало такое украшение рода человеческого”.
Неизвестный автор нашел правильное определение – разум божественный. В самом деле, заслуга Ньютона ни много ни мало состоит в том, что он открыл нам устройство мира. Разум для этого требовался воистину божественный. Недаром знаменитый английский поэт Поп писал: