10662.fb2
- "Между тем, вам повезло, молодой человек, - проговорил Денис, очень отчетливо, - ваш путь скрестился с моим в нужном месте, и в нужную минуту. Когда вы мне протелефонировали, чтобы попросить быть принятым, я как раз вернулся из поездки, во время которой встретил одного моего знакомого дельца. Мы пошли совместно в его контору, расположенную в шестидесятом этаже. Я уже хотел войти в лифт, когда он мне сказал: нет, нет, не в этот! А вот в этот, в прямой. Мы выгадаем сорок секунд! Это выгадаем прозвучало для меня на манер предупреждения. Выгадать? В действительности не терял ли он еще сорок секунд на спешку? Не думаете ли вы, что время, для того, чтобы лучше его почувствовать. надо тормозить? Что оно привлекательней, когда оно пусто? Что не к чему его загромождать сутолокой и суетой? Что вы про это думаете, молодой человек?" - "Я ничего про это не думаю", - ответил Джэмс. - "Вы не можете ничего про это не думать, - продолжал Денис: - считаете ли вы, что время может быть разумно заполнено делами? И что только дела настоящее занятие?" - "До сих пор я так думал", - отнесся Джзмс.
- "Так что, - настаивал Денис, - минуты, потраченные на гадание по линиям руки или на кофейной гуще - потерянные минуты?" - "Таково, действительно, мое мнение". - "И минуты посвященный молитве?" - "Точка зрения верующих отлична от точки зрения неверующих", - пробормотал Джэмс. А вы {191} верующий?" - Вопрос этот показался Джэмсу совершенно неуместным. В других условиях он, может быть, что-нибудь сказал бы, но теперь предпочел воздержаться. - "Вы не знаете, - заключил Денис из его молчания, - и я в том же положении. Если я вам задал этот вопрос, то это чтобы сделать сравнение. Мне, теперь всякая точка опоры может пригодиться. Я вынужден искать границы суеверия". - "Суеверия?" - "Да! Суеверия. Или колдовства. Или еще чего-то, что прямо касается других, но исходит от меня. Я вам сказал, что богатство зависит от непредусмотримого стечения обстоятельств. Но представьте себе, что это для вас непредусмотримое и от вашей воли независящее стечение обстоятельств, зависит от меня? Не нахожусь ли я, по отношению в вам, в положении сходном с положением колдуна? Я могу, если захочу, своей колдовской властью воспользоваться, и если не захочу, - не воспользоваться. Понимаете?" - "Hет". - "Жаль. Не могу вам сказать и объяснить большого по той причине, что сейчас происходящее всего лишь завершение возникновения моего богатства, насчет которого я вам уже сказал, что оно детище стечения обстоятельств. Но располагаю им я как хочу, и вас это касается самым непосредственным образом". - "Действительно. Хотя ваше изложение и не совсем ясно, я все же нахожу в нем отличный матерьял для занимательнейшей статьи. Если вы позволите, мы продлим собеседование?" '"Позволяю". - "Вопрос номер шесть: не могли ли бы вы перечислить этапы вашего восхождения?" - "Я начал с контрабанды табака. Занятие это было привлекательно и рискованно. Именно оттого привлекательно, что рискованно. Но мне оно не показалось достаточно выгодным. Добиваться большей пользы заняло бы слишком много времени, так что я контрабанду бросил. Уехав в приморский город, я случайно оказался на пристани за несколько минут до ухода корабля. Ко мне приблизился почтенного вида господин и предложил заменить его в роли скупщика шерсти. Он предлагал и денег на проезд, и нужные бумаги. Я ровно ничего в закупке шерсти не смыслил и самое предложение было, разумеется, подозрительным. Но так как я искал приключений, - то согласился. При первой же остановке на борт парохода поднялись чины полиции, и я был арестован. Оказалось, что почтенного вида господин, давший мне бумаги, известный мошенник. Вручая мне бумаги, он хотел сбить, на время, с толку сыщиков. Тем не менее меня посадили в тюрьму. Там я свел знакомство с предприимчивым малым, который предложил мне бежать и пробраться, через тропический лес. до местности, где, по его словам, можно было очень выгодно покупать у негров слоновую кость. Оборотный капитал он брался "занять" у местного губернатора, у которого он раньше состоял камердинером. Бегство удалось, заем тоже. К сожаление мой товарищ, опасаясь, что губернатор позовет на помощь, слишком крепко сдавил его горло. Пока {192} он оставался "без памяти", нам пришлось с поспешностью удалиться на возможно большое расстояние. Мы стали переправляться вплавь через реку, и во время этой переправы моего товарища утащили на дно кайманы. К счастью половина "занятых" у губернатора денег была на мне... но все это до такой степени скучно".
- "Наоборот, - сказал Джэмс, - по-моему это очень интересно".
- "Мне предстояло или вернуться назад, или одному пробраться через тропический лес. Выбор - ну нельзя лучше. Пока я размышлял о том, какую предпочесть гибель, появилась большая лодка, с несколькими черными гребцами. Я стал свистеть, размахивать ветками, и, причалив, гребцы согласились меня принять на борт за половину половины "займа" у губернатора. В устье реки мы подошли к борту грузового парохода, с которого были переданы какие-то пакеты, опиум? - или еще что-то? - не знаю. Я успел все же предложить одному из матросов то, что у меня еще оставалось денег, и он спрятал меня в трюме. Пароход вез кожи. Не могу вам передать до чего они воняли. После нескольких недель плавания мы пришли в большой порт, где я и высадился, ночью. Без денег, без бумаг, я не слишком-то был уверен в завтрашнем дне. Но мне посчастливилось встретиться с метиской Кло-Кло, которой я, с первого взгляда, понравился до чрезвычайности". - "Почему вы запомнили, что ее звали Кло-Кло?". - "Не знаю почему. Почему-то, вот видите, запомнил. Это имя ей шло. Впрочем, Ми-Ми или Яй-Я ей могло тоже очень подойти. Она была такой брюнеткой, каких я никогда даже и не воображал. Не думал, что такие существуют брюнетки! Некоторое время я был ее любовником..." - Джэмс просто захихикал от удовольствия: о таком матерьяле для статьи он и не мечтал! "...Мы жили в деревне, в ее домике и занимались разведением кур. Через год она умерла".
- "Сама но себе"? - "Умирают всегда сами по себе. В сундуке я нашел ее казну. Была ли это польза от продажи кур, было ли у нее иное происхождение, я себя не спросил и пустил деньги в оборот, основав контору по найму молодых горничных для богатых домов". - "И дела пошли?" - "Пошли. Через год я продал предприятие и купил фабрику упаковочного матерьяла, которой грозило банкротство. Мне удалось ее поставить на ноги. Но наступил экономический кризис, и я был разорен..." Денис Далле не надолго замолк. Джэмс уже готовился задать вопрос, когда он снова заговорил: "Все это то же самое, все это то же самое, все это до ужаса однообразно... Поставка революционерам ржавого и почти негодного оружия принесла мне существенные комиссионные. Я принял, затем, участие в экспедиции против волков, которые, в горах, нападали на стада. Во время этой экскурсии я познакомился с директором консорциума мясных консервов, которому принадлежали стада. Мне удалось занять у него денег и открыть мыловаренную фабрику. Дело это я успешно и скоро развил, так что {193} не только вернул заем, но еще и с пользой продал. Тогда я занялся шоколадом. Он принес мне миллионы. Какой ваш седьмой вопрос?"
- "В чем заключается главное удовлетворение, доставляемое богатством?" - "Что до меня, то оно мне никакого удовлетворения не доставило. Я предпочитаю бедность. " - "Но кто же вам мешает стать бедным? Это, наверно, гораздо проще чем разбогатеть." - "Вы меня спросили о главном удовлетворении, приносимым богатством, и я ответил. Что до пути, ведущем к бедности, вы меня о нем ничего не спросили, не так ли?" - "Это верно. Это могло бы быть темой другого интервью.'' - "Отлично. Этим и займемся, без задержки. Вы можете задать мне вопрос номер первый, который будет, приблизительно, следующим: что вы предполагаете сделать, чтобы обеднеть? Говорите." - Джэмс смотрел на Дениса с тревогой: не издевается ли над ним этот странный господин? - "Говорите", - повторил Денис, повелительно. "Что вы предполагаете сделать, чтобы обеднеть?" - пробормотал Джэмс. "Уступить вам мое место", - ответил Денис. - "То есть как?" - не понял Джэмс. - "Очень просто: уступить вам все мои права в Северо-Восточном Шоколадном Тресте. Они велики. Мне принадлежат почти все акции. Вы станете единственным хозяином. Расширите вы дело, или погубите - мне безразлично. Что до меня, то я буду бедным. Таково мое, уже довольно давнишнее, пожелание. Когда оно совсем созрело, я сказал себе, что уступлю права первому, кто вызовет меня по телефону, и вызвали меня вы. Я колдовал. Вы согласны?" - Джэмс молчал. "Я повторю свой вопрос трижды, - промолвил Денис, - и если вы так и не решитесь ответить, стану искать другого. Идет?" Не зная, попал ли он в глупое положение, служит ли он предметом насмешек, имеет ли дело с сумасшедшим, - Джэмс, вытаращив глаза, молчал. - "Вы согласны?" - снова спросил Денис. Было ли это вторым разом? Считался, или не считался, вопрос, заданный до того, как Денис сказал, что спросит трижды? Пока Джэмс, словно парализованный, не мог пошевелить языком, Денис повторил: "Вы согласны?" - "Да", - ответил Джэмс.
- Ваше дело, Аллот, подумал я, искажать действительность до неправдоподобия. Что хотите, то и придумываете, над кем хотите, над тем и издеваетесь... Но, так думая, я знал, я наверно знал, что перед самим собой хитрю: все, что я прочел, меня задавило! Даже в такой искаженной, фантастической, нелепой форме это было игрой с моей правдой! И если бы только одно это? Я начинал угадывать затаенный смысл приемов Аллота и предчувствовал, что он меня принудит к повиновению приблизительно так, как уже однажды принудил, когда, после прочтения истории железнодорожного разъезда, отвез меня посмотреть на пьяную Зоину мать. И снова побежали неумолимые строчки.
"А я, - продолжал Денис, - вернусь домой, чтобы {194} посмотреть, как все шло в моем отсутствии". - "Быть может, - рискнул вполголоса опасавшийся отповеди Джэмс, - вы могли бы оставить часть акций для вашей семьи?" - И действительно, отповедь не заставила себя ждать. - "Какой вы пошлый городите вздор, - воскликнул Денис. - Думаете ли вы, что меня может соблазнить классическая схема, по которой юноша, чтобы получить разрешение родителей девушки на бракосочетание, исчезает и возвращается разбогатевшим? Что я этим, или этому подобным, мог руководствоваться? Муж, исчезнувши бедным, и вернувшийся с деньгами? Глупость, пошлость. Если бы таким был мой образ мыслей, я должен был бы начать с наведения справок, так как за эти (10, 15, 20 лет? - Л. А.) моя семья может быть перестала существовать. Стала не моей. При чем акции? При чем средства? Я возвращаюсь к отправной точке, это все. После ряда лет, проведенных в мире иллюзий, я возвращаюсь в мир реальный. Я бросил уходя духовное сокровище, променял его на богатство. Теперь я бросаю богатство в надежде найти хотя бы осколки того, от чего отвернулся. Я подойду к прилавку. Крынка с молоком должна еще на нем стоять. Я ее возьму и поднимусь к себе. Промежуток времени, соответствующий моему отсутствию, был иллюзорен. Он не считается..." - И надолго Денис замолк. - "Акции, акции, облигации, - пробормотал он, наконец. Представьте себе, что моя жена вышла замуж, или что она умерла. С акциями, с облигациями я буду, в какой-нибудь гостинице, пробовать найти моральное равновесие? Когда вы думаете начать?" - "Как можно скорей". - Денис нажал на кнопку. Вошла секретарша. - "Вызовите юрисконсульта, - распорядился Денис, - пригласите моего помощника и приходите сами, с блокнотом". Пришлось, после того, журналисту Джэмсу А. Кадогану присутствовать при том, как Денис Далле, ровным и спокойным голосом, без малейшей запинки, продиктовал сложный документ, который, затем, был передан для проверки как раз прибывшему юрисконсульту.
Затем Денис приказал составить подробный финансовый отчет, дал указания касательно нескольких текущих операций и распорядился сделать полный инвентарь имущества и товара. Чрезвычайная простота и ясность всего того, что Денис говорил, поразили Джэмса. Помощники Дениса и его служащие слушали его с явно выраженным уважением. И они, без сомнения, понимали, что такое дисциплина. Джэмс верил, что Денис знает чего хочет. Во всем его облике - во время заготовки документа - была властность, отличающая настоящих начальников. "Вот почему он разбогател, - подумал Джэмс, - и вот главный ответ на мои вопросы". Когда все было составлено, переписано на машинке, подписано, Денис Далле представил персонал новому директору-владельцу Джэмсу А. Кадогану. - "Если вы женаты, - сказал Денис, - идите все рассказать жене". - "Я не женат". - "А! Жаль". - "Почему жаль?" - "Ваша жена была бы довольна". Потом, уже на порога, Денис добавил: "До свидания. Верней, прощайте", и вышел, оставив Джэмса в состоянии абсолютного удивления. - Он подозвал, у вокзала, такси и назвал улицу, на которой была молочная, вышел за двести метров до лавки и зашагал в ее направлении. Наступали сумерки, зажигались огни. Денис обратил внимание на перемены: магазины были заново отделаны, сигнализация на перекрестка усовершенствована. В общем (за 10, 15, 20 лет. Л. А.) не так все это было значительно. Молочную лавку Денис отличил издали. Она оставалась выкрашенной в белый цвет и выделялась на общем сероватом фоне. Освещение было теперь неоновое.
Сквозь витрину Денис увидал новый, очень блестящий, прилавок, перед которым стояло несколько покупателей. Мадам Като была почти такой же как раньше. Постаревшей, конечно, пополневшей, но такой же. Чтобы она его не узнала, Денис отступил на шаг. Несколько минут он постоял в полной неподвижности, прислушиваясь к тому, как бьется сердце, потом, решительными шагами, направился к дому, где когда-то жил".
Конечно, сжатое изложение Аллота только приблизительно совпадало с тем, что меня постигло на самом деле. Все же - и без всякого сомнения сюжетом его был я, так что дойдя до того места, где Аллот коснулся "решительных шагов" Дениса, направившегося к своему дому, я испытал удвоенную удрученность. Не предстояло ли мне забежать вперед, узнав о том, что постигло Дениса, приблизиться к тому, что, в мыслях своих, Аллот готовил мне? Он был в нескольких метрах, больной, угасающий. Но в моих руках были страницы написанные нарочно для меня, и из за каждой буквы текста выглядывал его беззрачковый взгляд. И я не мог отогнать мысли, что, прочтя заключение повести? рассказа? монографии? - я окажусь лицом к лицу с неизбежностью вывода, последнего шага, заключительного аккорда.
"Перед ним обрисовалась дверь, на которую падал мерцающий свет уличного фонаря. В прихожей же, куда он проник, и где электричество еще не включили, этот мерцающий проходивший сквозь стекла двери свет порождал полумрак. Денис подумал, что может быть умирающие, когда боль и страх утихли, перед самым уже уходом, задерживаются на мгновение в таком вот мерцающем, состоящем из ряда вспышек и потуханий мире. Но уже чья-то рука включила свет, и Денис различил ни в чем не изменившуюся за годы его отсутствия прихожую. Чтобы избежать возможного любопытства швейцарихи, он поскорей шагнул к лестнице и начал подниматься по деревянным ее ступенькам. Одна из них должна была скрипнуть и так как она не скрипнула, Денис подумал, что (10-ти, 15-ти, 20-ти лет? - Л. А.) было достаточно чтобы ее починить. Перед дверью Денис еще раз заколебался. Кого он {196} увидит? Что скажет? Возможно ведь, что в квартире живут другие, ему неизвестные люди, которые сами ничего о нем не знают. И тогда, в одно мгновение, всякая надежда вступить во владение моральным сокровищем исчезнет. Он нажал на кнопку звонка и до того, как раздались шаги, успел с необычайной ясностью сделать сравнение между этими мгновениями и тем, что с ним было за эти (10, 15, 20? Л. А.) лет. Смиренно и робко он прошептал: я хорошо сделал, что вернулся, я прав, мне непременно надо было вернуться. Дверь распахнулась и Денис увидал Анну. - "Что вам угодно?" - спросила она, до того, как его узнала. И тотчас же в глазах ее мелькнул страх, к которому примешивалось что-то неопределенное: не то упрек, не то мольба. Денис вошел и Анна, не спуская с него глаз, стала пятиться, слегка, точно защищаясь, протянув перед собой руки. Упершись в стану она приложила их к сердцу и Денис увидал, как по щекам ее потекли слезы. "Анна", - сказал Денис. Она ничего не ответила. Ее душила спазма. В следующую секунду ему пришлось ее поддержать, иначе она упала бы. Но, как то было в комиссариате, лет (10, 15, 20? - Л. А.) тому назад, она справилась с собой почти мгновенно. Она виновато улыбнулась и прошептала: "Это ничего, это пройдет", - и, взяв Дениса за руку, увлекла его в столовую. Первое, что он увидал, были старинные часы, и то, что маятник мерно раскачивался, показалось Денису почти угрозой".
Должен признаться, что прочтя это я просто не смел ни о чем думать. И чтобы ни о чем не думать, поспешил возобновить чтение. Я подчинился. Подчинение не снимает ли оно ответственности?
"Денис подумал, что ему надо попросить прощения, - заговорил Аллотов текст, - но тут же ему показалось, что это слишком условно, слишком поверхностно, что это не соответствует ни его собственным чувствам, ни тем, которые он угадывал в Анне. Снова он промолчал. За эти (10, 15, 20? - Л. А.) лет Анна изменилась, конечно, но не очень. Немного, может быть пополняла, - что скорей ей шло, - едва различимый морщинки, кажется, собрались возле глаз, у края губ, - но только нежней, только мягче делалось от этого ее выражение. - "Ты боишься?" - спросил, наконец, Денис, как бы отзываясь на собственную догадку.
- "Да, - прошептала Анна, - я не знаю, как теперь все будет".
- "Что будет? Ты больше меня не хочешь? Ты разлюбила? Ты не можешь забыть, что я ушел?" - "Я думала, что ты ушел навсегда, что ты не вернешься, что ты умер, и вышла замуж". - "Ты вышла замуж?" - спросил он, покорно, считая, что возмездие заслужено. Незаслуженным конечно было мучение Анны, и теперь надо было все сделать, чтобы его смягчить. - "За кого ты вышла замуж?" - произнес он. - "За Джиованни Джиованнини", прошептала она, еле слышно. - "Джиованни {197} Джиованнини? Кто это?" "Часовщик". - "Ах да, - подумал Денис, - я его позвал, чтобы починить часы как раз накануне''. - "Он мне помог, - продолжала Анна, все так же тихо, с двумя детьми мни было очень трудно. Он меня спас. Сначала я заболела. Он обо всем заботился". - "А дети?" - "Роза вышла замуж. Максим работает с Джиованни, в его магазине. Они придут через полчаса. Я готовлю им обед". Было ли это намеком на то, что ему надо уйти? Денис не мог догадаться. Его единственной целью теперь было причинить Анне как можно меньше мучения. Совсем не причинить мучения было невозможно. С другой стороны ему хотелось дать понять, что он берет на себя всю ответственность за свой поступок. Никакого смягчения приговора он не хотел. Он был готов нести всю тяжесть своей вины до последнего своего вздоха. Решение должно было быть найденным без промедления и стать окончательным. - "Это и будет моим сокровищем", сказал он себе. - "Ты любишь Джиованни?" - спросил он, не отдавая себе отчета в том, что из всех возможных вопросов этот был самым жестоким. "Нет, - ответила Анна, - но я не могу... я не могу...".
- Аллот, - подумал я, Аллот, понимали ли вы, когда писали это, что вы пишете?
"Чего ты не можешь?" -- продолжал Денис. - "Почему ты ушел? - ответила Анна вопросом на вопрос, - из-за женщины?"
- "Нет, никакой женщины не было. Я не знаю, почему я ушел".
- "И что ты все это время делал?" - "Все. И везде побывал".
- "И почему ты вернулся?" - "Потому, что я ошибся уходя". - "Ты меня любишь?" - "Люблю". - "Тогда уйди еще раз. Я с собой справлюсь, никто ничего не заметит. И ты никому ничего не говори. Знать будем мы двое. Да?" - "Да". - Денис смотрел на нее и с удивлением, и с восхищением, и с благодарностью. Чем большей была на его плечах тяжесть, тем ему было проще. Встав, он направился к выходу. Анна смотрела на него, не двигаясь. Когда он уже открывал дверь, она, показалось ему, сделала какое-то движение руками, точно хотела - и не решалась - их поднять. Он вышел и закрыл за собой дверь".
Стояло потом слово: "конец". Ниже было приписано: "о том, что предпринял Денис, сведений еще не поступило. Когда они поступят? 10, 15, 20?". На отдельном листке, приклеенном к папке, было написано:
"Вассершлаг (это был издатель, с которым, как я знал, Аллот поддерживал отношения) утверждает, что из этой повести можно сделать целый роман. Но, наверно, я умру раньше".
{198}
45.
Мне писал Аллот, не обо мне. Писал как пишут письма. При этом даже не зная, прочту ли я его письмо-новость, так как не знал, появлюсь ли я вообще когда-нибудь. Несмотря на это, он явно, все время, каждое выводя слово, был обращен в мою сторону! И я подумал, что давать мне такого рода приказания, не могло не приносить ему удовлетворения. Может быть это было его единственным удовлетворением! Что несколько его стесняло, так это сроки. Не спрашивал ли он себя, время от времени: 10, 15 или 20 лет? Что до всего остального, - характеры, действие, обстановка, даже пейзажи, - он всем этим располагал как хотел, не испытывая, по-видимому, ни малейшего затруднения. В одном отношении его проницательность оказалась безупречной: он подчинил своего Дениса Далле чужой воле, угадав, что я тоже подчинился чужой воле, больше чем угадав, зная, что именно так было. Независимо от фантасмагорической и произвольной перетасовки и измышленных дополнений повесть Аллота была повестью обо мне. Я был в центре его "сюжета"! И даже если, прислушавшись к совету Вассершлага, он предпринял бы переделку этой повести в роман, сохранив только отправную точку, все равно главным было бы то, что случилось со мной и тогда-то вот именно я стал подозревать, что настоящий роман придется писать не ему, а мне!
Зоя все не возвращалась, и я себя спрашивал, продолжать мне ожидание или попытаться поставить конечную точку? И как только об этом подумал, как только себе представил, что, на подобие Дениса, начну приближаться, приближусь и войду, так все во мне застонало, и с удвоенной, утроенной, удесятеренной силой нахлынули мысли, которые меня душили, когда я ходил, из угла в угол, по низкой комнате Заза. Я взял кроки (так в оригинале) Зои. Какая, какая именно боль Мари была передана в этих штрихах? Что было первопричиной ее мучения? Что другое могла она делать, как не замалчивать правды? И что другое - как не уйти мог сделать я, когда меня уткнули носом в эту правду? И все-таки, что-то оставалось еще в тени, не совсем было точно установлено. Не эта ли, еще покрытая тенью сторона побудила меня придти прежде всего к Аллоту, не желание ли с ним рассчитываться? Я пожалел, было, что не довел своей руки до его кадыка, и машинально взял папку с надписью "Учитель истории Ермолай Шастору".
"Такого нервного, - побежали строки, - такого только собой занятого, такого несдержанного на рассказы о себе человека как Ермолай Шастору, я не знал, и никогда, конечно, не узнаю. Он был худ, подвижен, суетлив, носил волосы бобриком, вследствие чего казался выше своего роста. Глаза его горели как угли, были тревожными и вопросительными. Он вечно находился в каком-то полуисступлении, всех всегда в чем-нибудь подозревал, осуждал, ко всем испытывал враждебность и недоверие. Точно во всем мире не было ему равного и точно {199} весь мир состоял из злоумышленников, глупцов, циников, лгунов! Если, изредка, он усматривал в ком-нибудь какие-нибудь достоинства, то тотчас делал оговорку, что если хорошенько присмотреться, это может быть и не так. Считалось, что мы друзья. Считалось это с давних пор и до самого последнего времени я в этом не сомневался. А так как, - не знаю почему, - я находился от него в какой-то зависимости и подчиненности, - то каждый раз как он осуждал, выводил на чистую воду, докапывался до подлинных побуждений, всегда предосудительных (хороших он не допускал) всякого, вновь встреченного, человека, и со мной этими домыслами делился, я стал, отчасти, его подпевалой. Выходило, что мы осуждаем оба. Мы вместе учились в лицее и вместе поступили в университет. Он был много способней меня и, к тому же, располагал отличной памятью, все ему давалось без усилий, в то время как я просиживал над книгами и тетрадями целые ночи. Он мне помогал, объясняя то, чего я не понимал, давая советы, доверяя мне свои записки. Позже, после экзаменов и конкурса, он посвятил себя педагогической карьере. Характер его от этого не изменился, - он остался таким же подозрительным, таким же недоброжелательным и нервность его не уменьшилась. Его сразу же возненавидели, как ученики, так и коллеги. Не было, кажется, такого недостатка, в котором он каждого из них не обвинял бы: и в глупости, и в низости, и в интриганстве, и в невежестве. Что до меня, то зная свои не слишком большие силы, я ограничился лицензией. Но даже роль секретаря адвоката, на которую я, добившись лицензии, стал претендовать, оказалась мне недоступной и мне пришлось согласиться на совсем скромную, подчиненную должность. Мы жили с Ермолаем в соседних гостиницах и постоянно виделись; я всегда ему был нужен для желчных излияний! Мы часто вместе обедали, завтракали и даже совместно проводили каникулы. И уж, само собой понятно, встречались в кафе, немного артистическом и богемном, в одном из оживленных кварталов столицы. Там мы и познакомились с Мартой. Марта была некрасивой, неважно сложенной, не отличалась ни большим умом, ни образованием, не располагала никакими собственными средствами и не ожидала никакого наследства. Она работала в книжной лавке в качестве помощницы продавщицы, и дорогие туалеты были ей недоступны. Несмотря на все эти неблагоприятные обстоятельства, она была привлекательна. Во-первых, она была очень доброй, очень ласковой, очень женственной. Во-вторых, у нее была высокая, красивая грудь. В-третьих, она умела, с помощью какой-нибудь ленты, пли пестрого шарфика, или самодельного свитера, придать себе своеобразный шик. Ее темно-шатеновые волосы были пышны, и, зная об этом, она уделяла много внимания прическе, {200} в частности, очень охотно носила великолепные косы. Мы влюбились в нее одновременно. Ермолай открыто, нервно, с ревностью, с подозрениями, требовательно, нетерпимо. Я - тайно. Через год он на ней женился. И так как в течение этого года я был его конфидентом и он рассказывал мне решительно обо всем, о всех своих хитростях, о том, как протекали свидания, как шли разговоры, о намеках, сомнениях, колебаниях и, наконец, о согласии, - то и выпали на мою долю довольно мучительные часы, тем более, что в тайне я, просто-напросто, сомневался в том, что Марта его любит. Ему, кажется, такое подозрение в голову не пришло ни разу и он относил колебания и отсрочки за счет некоторой слабости ее характера.
Марта могла не спешить с замужеством, у Марты мог быть еще не совсем завершившийся роман, Марта могла быть неуверенной в его будущей супружеской верности. Ермолай мне признался, что на поцелуи она отвечала холодно, что, в смысле любовных сближений, она ни разу ни малейшей инициативы не проявила и что даже тех небольших чувственных авансов, которые в наши дни общеприняты, он не получил. Как так вышло, что я не понял унизительности моего положения и мирился с тем, с чем мириться было нельзя, - я не понимаю.
После свадьбы стало еще хуже. Может показаться невероятным, что Ермолай счел нужным ставить меня в известность о всех подробностях супружеской близости! Но как это ни невероятно, это было так. И я начал понимать. что я Ермолая ненавижу ! Не ревностью это было, а именно ненавистью, - и я должен уточнить, что в силу какого-то ретроспективного феномена, я осознал тогда, что, в сущности, всегда его ненавидел, что самое дружественное мое к нему отношение было формой ненависти! Его ''отчеты" об альковных тайнах, его подозрительность, его уверенность в том, что все решительно, кроме него, циники и негодники, - все это было, разумеется, достаточным поводом для разрыва. К тому же, не разрывая с ним, не делался ли я его сообщником? Но на разрыв я не шел из-за Марты. По истечении некоторого времени выяснилось, что Ермолай непременно хочет сына, н каждый месяц надежды его были обмануты. Каждый месяц мне приходилось выслушивать его, просто неимоверные, восклицания, которые сопровождали вести; возможные гипотезы касательно тайных и постыдных действий самой Марты. Года через два, или два с половиной, мы были - Марта, учитель истории Ермолай Шастору и я - неразрывным трио, хотя и была между нами большая разница. Ермолай худой, взъерошенный, с блестящими глазами, вечно в движении, с жилистыми руками, тонкими пальцами, длинной шеей; Марта, казавшаяся немного сонной (позже она мне объяснила, что вялость была средством защиты от непрерывного нервного давления, исходившего от Ермолая) и я, скрытный, всегда самого себя {201} пересиливающий и подавляющий. О себе знаю, что у меня странные глаза, что у меня странная улыбка, что у меня странная походка. Насчет этой походки мне часто говорили, что я не иду, а точно скольжу! Но не описывать же мне, во всех подробностях, мою внешность? И так, кажется, наговорил лишнего. Само собой понятно, что на наш счет шли разные росказни, и мою роль все полагали за особенно недостойную. Именно к этому времени относится то, что я называю "моим видением". Ничего общего с призраками, с блестящими во тьме глазами, со страшными шепотами и прохождением сквозь стены у "видения" этого не было. Странной встречей это было, не больше! Характер видения ей придал я, и задним числом! Все началось в полдень, в том самом кафе, где мы имели обыкновение пить аперитив, и кончилось в небольшом садике, расположенном по ту сторону площади, у подножья старинной церкви. Ко мне подошел очень безличного вида господин, скорей пожилой, лысый, круглолицый, неряшливо одетый, и спросил меня, я ли Леонард Аллот? Когда я ответил, что да, я Леонард Аллот, он тоже назвался, прибавив: "сочинитель". Надо, конечно, принять во внимание, что он не сказал ни "писатель", ни "автор", а "сочинитель". К этому он присовокупил насколько замечаний насчет трудности найти издателя и невозможности мало-мальски прилично зарабатывать пером. "Я рискую впасть в босячество, - пояснил он, - так приходится туго". - Потом он сказал, что можно сочинять и не трогая пера, не покупая бумаги, не написав ни единой строчки, и что так даже получается интересней. Пока он это объяснял, я увидал в окно Марту и Ермолая. которые подходили к кафе каждый со своей стороны. Заметив, что я на них смотрю, сочинитель спросил: "Они вас знают?" - "Да". - "Меня они не знают, и так лучше.
Но так как вы знакомы, предпочтительно, чтобы они нас вместе не видели. Пойдемте в скверик". - Я согласился и, пересекши площадь, мы уселись на скамеечке. - "Я живу в той же гостинице, в которой живут Шастору, - сказал сочинитель, - и при этом в смежной с ними комнате. В поисках впечатлений я решил поинтересоваться их переживаниями и просверлил в стене дыру. Не только я все слышу, но еще многое вижу. Мне известно, что Ермолай хочет иметь сына и что его усилия, в этом смысле, ни к какому результату не приводят". - "Мне это тоже известно". - "Знаю, знаю. Ермолай, в разговорах, не стесняется, и если он с легкостью говорит обо всем посторонним, то можете себе представить степень его несдержанности в разговорах с женой? Это почти цинизм". - "Могу себе это представить". "Так вот: в одну из последних ночей он довел ее своими упреками в бездетности до нервного припадка; не в первый раз уже, впрочем. Но было и новое. Марта ему сказала, что может повинна в бездетности не она, а он. Ермолай впал в {202} бешенство! Он стал кричать, что это вздор, что еще до свадьбы у него была любовница, которая забеременела, так что пришлось им даже обратиться к врачу-специалисту, чтобы предупредить рождение, так как от нее он детей не хотел. И что он с ней порвал, чтобы жениться на Марте". - "И что же сделала Марта?" - "Марта стала рыдать и, кажется, лишилась чувств. В этом я, впрочем, не уверен, так как, из-за передвинутого Ермолаем стула, мне больше видно не было. Но я продолжал слышать, как он бормочет, дует, посвистывает. Потом он ушел, хлопнув дверью. Тогда-то вот я и узнал то, из-за чего обратился сегодня к вам".
- "Что именно?" - "Оставшись одна, Марта сразу встала. Я вполне допускаю мысль, что она в обморок и не падала, а только притворилась. Несколько театрально она тогда произнесла, что если бы только могла предположить, что так все получится, то вышла бы замуж не за Ермолая Шастору, а за Леонарда Аллота. Таким образом, вы можете живым войти в сюжет, в живом принять участие романе, стать сочинителем". - "То есть как?"
- "Несколько варьянтов. Вы можете заменить Ермолая, и если у Марты родится ребенок, убедить ее выдать этого ребенка за ребенка Ермолая. Вы можете поспособствовать разводу. Вы можете, если родится ребенок, рассказать всю правду Ермолаю, что, на мой взгляд, было бы очень курьезным варьянтом. Мало ли еще что?.. Мало ли на что можете его подтолкнуть?.." - И так как я молчал, то он, с расстановкой, прибавил: "Сочинителям все позволено. Без этого они не могли бы сочинять". - Он распрощался и ушел. Глядя ему вслед я испытывал и отвращение, и страх. Больше всего в его облике была отталкивающей неряшливость. На воротнике его лежала перхоть, волосы были давно не стриженными, башмаки - стоптаны и сквозь дыры носков виднелись грязные пятки. Но главное это то, что всего нескольких минут разговора с ним было достаточно, чтобы я мог понять какая во мне живет ненависть к Ермолаю! Кроме того я теперь точно знал, что раньше лишь подозревал, именно, что, в свое время. Марта колебалась, может быть даже просто ждала, что я попрошу ее руки. Открылись мои глаза и на тайные радости мести ! Я был введен полноправным членом в мир сочинителей и понял, что романы можно "творить" без пера и бумаги, постиг, как искать и находить сюжеты, их видоизменять, дополнять и совершенствовать в самой жизни. Так я сопричислился к сонму тех, кому позволено все ! Мы, по-прежнему, часто встречались, вместе завтракали, или вместе обедали. По-прежнему Ермолай ходил в лицей и по-прежнему всех осуждал, по-прежнему связывавшее нас условное равновесие казалось достаточным и даже прочным. В действительности, с предосторожностями вора, или хирурга, я стал ухаживать за Мартой. Она откликнулась сразу и навстречу мне двинулась так умело, что я удивился. Потом, {203} - все в той же тайне, - мы стали высчитывать, и скоро высчитали, что Марта беременна и беременна от меня..."
Хлынувшая в голову кровь затуманила мое зрение, - на несколько секунд я был погружен в тьму. Удар уничтожал мое единственное средство самозащиты: не смотреть туда, куда я себе смотреть запретил. В груди, там где сердце, мне стало неимоверно больно! Но я не закричал, не вскочил, не побежал в комнату Аллота, не схватил его обеими руками за горло, не раздавил его кадыка, не бил его живого ли, мертвого ли по лицу, по глазам! Разве в этом было дело? Кто придумал, что лучше знать правду? - спрашивал я себя. Потом я ощутил тошноту и мне хотелось умереть от отвращения.
И у самого последнего, у крайнего, у необратимого моего мучения, остался вопрос:
- А сама Мари, знала ли она, что она не падчерица, а дочь Аллота?
46.
Я подумал: не найдется ли ответ в непрочитанной мной еще части повествования Леонарда Аллота об Ермолате Шастору? Оставалось всего несколько страниц. Я взял их, как берут тяжести.
"Родилась дочь. Мы ее назвали Мари-Анжель-Женевьева. Ермолай проявил такую же несдержанную радость, какими были его гнев и разочарование в дни бесплодных ожиданий. Марта оказалась отличной матерью, и он ей, как мог, помогал. Свободные часы он проводил теперь дома. Нельзя, однако, сказать, что он был нужным, хорошим, любящим отцом. Он был "безумным" отцом ! Слушая его неимоверные высказывания, я вопреки своему скептицизму себя спрашивал, не скрыта ли, в нас связывающем взаимном притяжении, некая темная сила? И припоминал "сочинителя'', его слова о том, что "сочинителям" позволено все, и что, стало быть, чем больше греха, тем лучше. Подавленный, почти истерзанный неистовствами Ермолая, его каким-то бешенством, почти больной от горя, я все чаще и чаще думал, что безоговорочное соблюдение канонов порчи может дать успокоение".
- Что вы читаете? - спросила, входя, Зоя, и голос ее был глух. - Я боялась...
- Чего вы боялись?
- Что вы уйдете.
Приблизившись, она положила мне на плечо обе руки и все таким же сдавленным голосом прибавила:
- Мне страшно и я мучаюсь.
И так как я не ответил, то она сказала:
- Мучаюсь и за вас, и за себя, и за Анжель. Мне кажется, что станет еще хуже.
{204} - Какое слова имеют значение? И что мог бы я сказать, даже если у них было бы значение? В коридоре раздались поспешные шаги. - Мадам Аллот, - сказала сиделка, не входя, - вашему мужу опять хуже. Идите скорей!
Ничего не ответив, опустив голову, Зоя вышла. Я слышал, что она обменялась с сиделкой какими-то фразами, но не обратил на это ни малейшего внимания.
"Но думать так, это одно, - побежали строчки, - а узнать в чем именно заключаются каноны порчи - другое. Прошел год, вероятно, самый тяжкий год моей жизни. Моя угнетенность начинала приобретать патологические оттенки. Тогда представился случай. Я уже собирался бежать, скрыться, уехать куда попало, когда Ермолай попросил меня сопровождать его в экскурсы на прославленный своей красотой остров. В море предстояло провести всего одну ночь. Когда мы уходили, стояла отличная погода, внезапно испортившаяся с наступлением темноты. На палубе была тьма, завывал ветер, все дрожало, волны если не захлестывали, то доходили до самого борта. На верхушке мачты сигнальный огонь просто таки метался из стороны в сторону. Моря видно не было я в небе, внезапно задернувшемся тучами, нельзя было разыскать ни одной звезды. Я пробрался к корме. В сущности, я знал, что Ермолай должен быть там, но о встрече мы не уславливались. "Я смотрю в ночь, - сказал он, - и нахожу, что в бурю она очень привлекательна. Да и возможно это только потому, что я не знаю, что такое морская болезнь. Хорошо, что и Марта ею не страдает. Но Анжель? Как это может действовать на ребенка? Я поговорил с доктором до отъезда, но наш доктор совершенный дурак. Он только умеет выписывать рецепты и получать гонорар, больше он ни на что не способен. Что до меня..." - и Ермолай пустился в рассуждения насчет медицинских обычаев, регламентирующих эти обычаи постановлений, как всегда все осуждая и все больше и больше раздражаясь. Bетеp, между тем, крепчал, невидимые волны шумели, все сильней и страшней били о борта парохода. - "Чем других-то бранить, ты бы лучше о самом себе подумал", - прокричал я. - "Что? Что тебя сегодня разбирает?