10700.fb2 ВСЕМИРНАЯ ВЫСТАВКА - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

ВСЕМИРНАЯ ВЫСТАВКА - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Все остановились, отложили дела. А отец, таким твердым голосом, и говорит:

— Лестер, сигара не прожжет прилавок. Неужто ты ничего не знаешь про табак? Сигара — это скрученный лист, табак в ней не измельчен, как в сигарете. Сигарета продолжает тлеть, а сигара тухнет, едва ее изо рта вынешь. — Он очень научно все объяснил, и я испытал облегчение. — Попробуй-ка засунь ее себе в трубку да раскури, — сказал он Лестеру, и все рассмеялись.

Снаружи по тротуару сновали толпы народу. Меня волновало, что новый отцовский магазин так близко к Радио-Сити-мюзик-холлу. И совсем рядом, всего в квартале от кинотеатра «Рокси». Самое сердце города. Иногда люди останавливались глянуть сквозь закрытую дверь. Прижимали носы к стеклам. Любопытствовали.

Несколько дней спустя магазин открылся, и в следующее воскресенье мы снова отправились туда смотреть. Все новенькое, сияющее. Красно-бело-голубые полотнища натянуты по верху окон и входной двери. В окнах приемники, электроды и фотографии Пола Уайтмена и Джорджа Гершвина, Бенни Гудмена и Фэтса Уоллера, Артуро Тосканини и Йозефа Хофмана, словно все они каким-то образом знают моего отца и собрались отпраздновать открытие магазина. Внутри тишина и благолепие. Поставленные на подиумы, красуются напольные приемники последних марок всех знаменитых фирм — «Стюарт-Уорнер», «Грюнау», «Мейтоун», «Филко» и «Стромберг-Карлсон». Каждый снабжен ярлычком с ценой и основными техническими данными. Больше всего мне нравился приемник «Ар-си-эй-Виктор» — красноватый орех, 89 долларов 95 центов. Восемь ламп, из них две стеклянных, индикатор «магический глаз», шкала с боковой подсветкой и возможность присоединения к проигрывателю. Еще там был мощный «Крослей» — пятнадцать ламп (пять стеклянных), автоэкспрессионатор, многофункциональный переключатель «чудо-рука», отдельная шкала на каждый поддиапазон, цена 174 доллара 50 центов. В отделе радиоаппаратуры как на прилавках, так и на полках за прилавками стояли настольные приемники поменьше. Из них мне очень нравилась последняя модель «Радетты», отличающаяся выносным блоком настройки с дисковым номеронабирателем. Телефонный диск располагался поверх круглой шкалы, чтобы настраиваться на нужную станцию, набирая номер как по телефону. Классная вещица, а главное, всего за 24 доллара 95 центов.

Имелось там и множество разновидностей фонографов, два-три комбинированных аппарата, в которых приемник объединялся с проигрывателем; эти, правда, были дороговаты. В стеклянной витрине лежали коробки со стальными иглами и книги по музыке, вплоть до «Оперной энциклопедии Виктора». У нас такая стояла дома. Вдоль стен шли полки с альбомами пластинок, а в каждой кабинке для прослушивания имелась напольная пепельница рядом со встроенным в угол проигрывателем, у которого звукосниматель поднимался и опускался электроприводом, чтобы не трогать руками; по стенам и потолку кабины были обиты звукоизоляцией. Мне очень нравилось закрывать дверь кабинки: она шла мягко, а в конце раздавался тихий щелчок.

В нижнем этаже блистали в футлярах музыкальные инструменты — золотые саксофоны и черные кларнеты, серебряные трубы и аккордеоны, сияющие белыми и черными клавишами. Была даже такая плоская коробка, где по ранжиру располагались самых разных размеров палочки с коническими пробковыми наконечниками. На подиуме со специальной подсветкой стоял набор барабанов. С разрешения дяди Вилли я сел за установку и с минуту постучал, но только щетками, чтобы никого не беспокоить. Хотя здесь, внизу, и покупателей-то не было, можно было не переживать. Да и наверху мне попался всего один или двое — первый в кабинке прослушивания, а второй смотрел у прилавка ноты. Лестер стоял скрестив руки за прилавком отдела приемников, попыхивал зажатой в углу рта сигаретой. Отец ждал покупателей у прилавка классической музыки. За ним по всей стене пластинки, пластинки — оперы, симфонии, концерты. Альбомы в темно-зеленых обложках. Он стоял опершись ладонями о стекло прилавка, одетый в синий сержевый костюм с жилетом и темно-красным галстуком; мне он казался ужасно важным — стоит слегка склонившись вперед, со спокойным вниманием ждет любого, кому может понадобиться его помощь и совет.

Мы все еще не сходили на Всемирную выставку, однако признаки ее существования так и лезли в глаза отовсюду. Даже всяческие казу и окарины на стенде и те были украшены эмблемой Выставки. С нашим магазином соседствовала сувенирная лавочка, где продавали значки с Трилоном и Перисферой; были там и флажки с их изображением, напечатанным на ткани. Трилон — это был высоченный обелиск; Перисфера — исполинский шар. На Выставке они стояли рядом и совместно символизировали Мир Будущего, которому посвящалась Выставка. Чуть не каждый день в газетах мелькали снимки, на которых мэр Лагардия встречал очередного высокого гостя или знаменитую кинозвезду на въезде в парк «Флашинг-Мэдоу», где располагалась Выставка. Зная, что в конце концов мы обязательно туда сходим, я не изводил родителей. Все были очень заняты. Кроме того, у меня на этот счет имелись кое-какие опасения: Выставка казалась мне столь обширной, таким огромным комплексом, где столько всего происходит одновременно — концерты, экспозиции, толпы иностранцев, — что я не знал, куда сходить в первую очередь. Я не мог все это вообразить. Еще даже не побывав там, я уже приобрел привычку при первой же мысли о Всемирной выставке впадать в панику: вдруг я там самое интересное упущу. Не знаю, почему я так волновался.

Папа предсказывал, что Выставка благотворно повлияет на торговлю. Конечно, мол, ведь на нее со всего мира люди съезжаются. Жить им придется в отелях, где-то надо обедать, пойдут тратить деньги в Радио-Сити, а тут, кстати, и магазин по дороге — увидят нужные им пластинки и электролы, зайдут и что-нибудь да купят. Когда куда-нибудь едешь, непременно ведь берешь с собой деньги на непредвиденные покупки. Кроме того, в его магазине они найдут такое, чего больше нигде и не сыщешь. Он возлагал на это большие надежды.

Но вот и осень кончилась, и пришел новый, 1940 год. Выставка закрылась на зиму, а ожидаемого улучшения в торговле все не наступало.

Домой отец приходил теперь раньше и обычно весь вечер слушал по радио международные комментарии, чтобы понять, что происходит в Европе. Так я узнал — и даже раньше, чем состоялось обсуждение этого события у нас в классе, — что началась ужасная война: Гитлер и Муссолини против Англии и Франции. Отец слушал всех комментаторов подряд: они ведь не только читали последние известия, они их и истолковывали. Потом отец комментировал их комментарии. Новая его система была проста: надо их всех выслушать, и тогда поймешь, где истина. Габриэла Хиттера и Уолтера Уинчелла он любил, потому что они были антифашисты. А Фултона Льюиса, Боака Картера и X. В. Кальтенборна презирал, потому что они были против рузвельтовского «нового курса», против профсоюзов и в их комментариях проскальзывали одобрительные нотки по отношению к профашистской организации «Великая Америка». Он ненавидел преподобного отца Колина, который говорил, что во всем виноваты еврейские банкиры. Понемногу я начал различать голоса этих людей и разбираться в товарах, производители которых были их спонсорами. Габриэл Хиттер обрушивал свой пафос на гингивит, то есть на воспаление десен; преимущества зубной пасты Форэна, которая этот недуг лечит, он описывал увлеченно и столь же непримиримым тоном, каким призывал к защите демократии от фашизма. Если слушать не очень внимательно, могло показаться, что фашизм и воспаление десен — одно и то же.

Отец садился в кресло у приемника, разложив на коленях раскрытые на международной полосе газеты с картами тех самых военных действий, о которых толковали комментаторы. Он почти все газеты покупал — «Таймс», «Геральд трибюн», «Пост», «Уорлд телеграм» и даже «Дейли уоркер». А вот херстовскую прессу он не читал.

В кино по воскресеньям после мультяшек показывали хроникальные ролики про войну в Европе: ночь — и огонь из пушечных жерл; туча — а из нее лезут и лезут германские пикирующие бомбардировщики с угловатыми крыльями. Падают бомбы. Горят здания в Лондоне. Кто-то бьет бутылку шампанского о борт корабля, какие-то дипломаты, выйдя из машины, торопливо поднимаются по ступенькам во дворец на конференцию… О войне говорили, войну показывали. Я любил рисовать, сам придумывал сюжеты комиксов и сам их рисовал и раскрашивал картинки цветными карандашами. Имя для героя я придумал по аналогии с героем газетных комиксов, пилотом по имени Джек Весельчак. Я своего назвал Дэйв Смельчак. Он был усат, ходил в кожаном шлеме с очками-консервами и в громоздкой куртке, а летал он на гоночных самолетах — так же как и Джек Весельчак. Мне нравилось рисовать эти самолеты — лихие юркие машины, курносые, с шахматными клетками на крыльях и элеронах. Я рисовал тянущиеся за ними по небу следы из выхлопных газов, чтобы было видно, какие головокружительные петли можно на таком самолетике выделывать. Они у меня летали по сложным трассам, размеченным столбами. Кружили над ангарами, проносясь впритирку к ветровому конусу метеослужбы. Я было засомневался, можно ли столь свободную и своенравную штуку, как воздух, где-то замкнуть, чтобы устроить гонки по замкнутой трассе, но решил, что раз так говорят, стало быть, можно. Какие только гоночные самолеты я не рисовал: и с цилиндрическими капотами, и с заостренными, как пуля. И с кабинами, открытыми ветру, и с закрытыми плексигласовым колпаком, но, какой бы вид и облик я ни придавал своим конструкциям, колеса всегда изображал у них спрятанными в обтекателях — стремительной формы, похожие на дождевые капли, пробегающие по стеклам окон в ветреный день. Мне нравились стремительные линии, нравились машины фирмы «Крайслер», так похожие на жуков со своими почти целиком прикрытыми колесами и скругленными кузовами, чтобы как можно легче было пробиваться сквозь ветер; поэтому мне и обтекатели на заднем колесе самолета — плавно сужающиеся, почти заостренные — очень нравились. Теперь, когда Европу охватила вторая мировая война, я решил сделать своего Дэйва летчиком-истребителем. Я посадил его в «спитфайер» и послал охранять небо над Лондоном в составе Королевских ВВС. Опознавательный знак у англичан — трехцветный круг, у которого красная середина обведена сперва белым кольцом, потом синим. Против самих цветов я ничего не имел, одно только мучило: не ошибка ли — рисовать на крыльях и фюзеляжах своих самолетов эти роскошные мишени, в которые врагу так удобно целиться. Подумав, я изобразил нацистский «мессершмитт», который падает, волоча за собой дымный хвост.

О войне я думал как о чем-то далеком и совершенно постороннем. Лично мне она как бы ничем и не угрожала. Но мать говорила о войне с беспокойством, она боялась за Дональда. Среднюю школу имени Таунсенда Харриса он закончил экстерном и теперь, в семнадцать лет, был уже студентом Сити-колледжа. Мать боялась, что при жеребьевке на призывном пункте ему достанется несчастливый номер, его возьмут в армию и отправят воевать в Европу. Мне ее беспокойство казалось нелепым: ведь Америка даже и в войне-то не участвует. Я не способен был сопоставлять и делать выводы, к которым приходили взрослые. Однажды в купленной отцом газете «Пост» я увидел заголовок: «ТУЧИ ВОЙНЫ СГУЩАЮТСЯ». В статье шла речь о том, когда и при каких обстоятельствах Соединенные Штаты могут оказаться втянутыми в войну против Гитлера.

В том же здании Мэдисон-Сквер-Гарден, куда я ходил когда-то смотреть братьев Ринглинг и цирк Барнэма и Бейли и где эквилибристы целым семейством разъезжали на велосипедах по натянутому в вышине канату, а коротышка клоун сметал в кучку световое пятно от прожектора у себя под ногами, теперь американские нацисты, организация которых называлась «Банд», устроили сборище. Рядом с американским флагом они повесили полотнище со свастикой и принялись маршировать в своих коричневых рубашках с портупеями через плечо, как у конных полицейских в Техасе. Вскидывались в фашистском приветствии руки. Тысячи рук. Чарльз Линдберг и преподобный отец Колин произносили речи, и толпа орала и визжала, как в Германии, когда речь произносит Гитлер. «Что-то их развелось как собак нерезаных, — посетовал однажды за обедом отец. — Двое таких вперлись сегодня в магазин, пришлось их выгнать. Представляешь наглость: заходят в этой своей униформе в мой магазин и пытаются навязать мне подписку на их журнал!»

Дональд рассказал нам об одном из бывших своих одноклассников по школе Таунсенда Харриса. Фамилия парня была Миллер — Зигмунд Миллер. Он жил в Йорк-вилле, одном из северо-восточных районов Манхэттена, где селились немцы, и был фашистом. «Если учесть, что школа чуть ли не на сто процентов еврейская, это выглядело безумно смело», — сказал Дональд. На политических диспутах в классе Зигмунд Миллер с готовностью объяснял, почему он за Гитлера. Частенько после школы его лупили. Но главным в рассказе Дональда было другое — то, что произошло потом.

В старших классах в школу ездили целой компанией: Дональд, Берни, Ирвин, Гарольд Эпштейн и Стэн Мэйзи. Встречались на углу и, перейдя Магистраль, шли по авеню Маунт-Иден к станции надземки «Джером-авеню». Однажды утром в поезде с ними рядом оказался какой-то человек, читавший «Дейли ньюс». На первой полосе красовалась фотография Зигмунда Миллера. Он убил свою девушку. Они договорились вместе покончить с собой, но, убив ее, выполнить свою часть обета он оказался не в силах. «О, извините, — сказал Стэн Мэйзи их соседу, выхватывая газету прямо у него из рук, — кажется, один наш приятель кого-то убил!»

— А почему они хотели покончить с собой — ну, этот ваш приятель и его девушка? — спросил я тогда за обедом.

Дональд поглядел на мать.

— Она забеременела, — сказал он. Мать нахмурилась.

— Мне кажется, это не тема для застольного разговора, — сказала она.

Это меня обидело.

— Думаешь, я не знаю, что значит забеременеть? — возмутился я. — Так вот будь уверена: я это очень даже хорошо знаю!

И тут я обиделся в два раза больше, потому что все засмеялись, словно я сказал нечто смешное.

22

Стояла зима, небо рано начинало темнеть. Отец приходил с работы, когда становилось уже совсем темно, и от него шли морозные волны, словно его пальто и шляпа выдыхают холод. Каждый вечер с учебниками под мышкой входил Дональд — красноносый, с простуженно поблескивающими глазами. У меня все никак не проходили боли в том месте, где был шрам; врачи говорили, что это идут рубцовые процессы. Играть на улицу меня пускали редко. Мне не полагалось напрягаться. Шрам был длинный, я его каждый день рассматривал. Толстый выпуклый шов проходил по животу наискось к мошонке. В верхнем и нижнем его концах были углубления, ямочки на коже в тех местах, где вставлялись дренажные трубки. Эти местечки были самыми уязвимыми; когда я их касался, у меня прямо все внутренности передергивало. Поэтому те, кто свободно ходил куда вздумается в этом охваченном войной мире и не боялся нацистов на темных улицах Нью-Йорка, меня восхищали. После болезни я изменился физически: раньше я был поджарым и жилистым, я был ловким и хотя бегал не очень быстро, но, играя в панчбол или стикбол, мог щегольнуть красивой подачей, а то и принять не слишком коварно посланный мне мяч. Все это ушло. Формой тела я стал походить на грушу, набрал за все эти недели постельного режима лишний вес и отчаянно стыдился собственных движений. Непрерывно боялся, что у меня что-нибудь внутри порвется, не носился уже как угорелый и не спрыгивал во дворе со стены, как в те времена, когда мы с Бертрамом играли в Зорро, — в общем, вел себя так, будто еще не сняты швы, а иногда я их прямо чувствовал, причем возвращалось и кошмарное, отвратительное ощущение, как их удаляют, — я чувствовал чиканье по ним ножниц доктора, ощущал, как тянется сквозь мясо кетгутовая нить. Когда я все же не боялся носиться и бегать, за меня боялась мать. У нее как-то очень быстро поседели виски. Мать поглядывала на меня с беспокойством и продолжала пичкать как выздоравливающего, хотя я давно уже опять ходил в школу. Я поедал громадное количество сладких сырников, булки с маслом, пил крепкий куриный бульон, вовсю наворачивал мясо с картошкой, капустой и всеми прочими овощами. Поглощал реки молока, которое продавали теперь гомогенизированным, то есть в таком виде, когда бутылку не надо встряхивать, чтобы сливки разошлись по всему объему. По утрам в меня пихали кашу — пшеничную или овсяную, хотя я куда больше любил гренки или хрустящие хлебцы. И поскольку двигался я не очень много, изменился весь мой внешний облик — я вырос, но и отяжелел, а наряду с прежней моей приветливой физиономией и лучезарной улыбкой у меня появился двойной подбородок. Я пытался возместить это прической, отрастив, в подражание Дональду, пышный чуб надо лбом. Но у меня он долго не держался, к тому же мне все еще не разрешали носить волосы достаточной длины, чтобы получалось как надо. Дональд же, на положении студента-первокурсника, отпустил длинные волосы и старательно их расчесывал каждое утро и каждый вечер, придя из колледжа. Вообще, когда у Дональда не было других неотложных дел, он тут же направлялся к зеркалу причесываться — в одной руке держал гребень, а другой все время приглаживал и прихлопывал свой чуб, пока не уложит его, как запланировано. Теперь он держался важно, говорил тихо и обстоятельно, как и положено студенту колледжа. Брюки гольф он больше не носил, ходил в отглаженных длинных брюках со слегка оттопыривающимися манжетами. От ремня в боковой карман брюк — цепочка. На улице сразу совал в рот трубку — прямую, сделанную из верескового корня, — которую держал в уголке рта, стиснув зубами. Ни разу я не видел, чтобы он ее закурил, но в зубах держал не вынимая. Наши отношения менялись. В семнадцать Дональд так воспарил, такой стал великий, будто он старше меня раза в два, а на меня уже смотрел скорее как отец, чем как старший брат. Душ принимал каждый день. Со мной занимался гораздо меньше: наши интересы уже не совпадали, зато еще больше он олицетворял для меня честолюбие и образованность. Придя вечером домой, слушал пятнадцатиминутную спортивную программу Стэна Ломакса, который с чудовищной осведомленностью сыпал познаниями о захудалых студенческих командах, одобрительно упоминая нью-йоркские факультеты и колледжи, которыми другие спортивные обозреватели просто гнушались. Стэн Ломакс вещал о футбольных достижениях Бруклинского и Городского колледжей так же рассудительно и объективно, как и о Мичиганском университете или командах «Миннесота-Гоферз» или «Дюк-Блю-Девилз». Дональду это нравилось. Он ревностно предавался ассимиляции, как и все мы. Слушая вместе с ним, я представлял себе готические университетские здания, окруженные идиллическими лужайками, словно передавали не результаты футбольных матчей, а какие-то романтические рассказы. В моем воображении элегантные молодые футболисты с благозвучными фамилиями — ну, скажем, Томми Хармон — прогуливались в слаксах, арчиловых пуловерах и двухцветных кроссовках по расчерченному белыми линиями полю об руку с хорошенькими студентками в плиссированных юбочках и ангорских свитерах. Отвечая на расспросы спутниц, они спокойно признавали: да, забил; да, выиграли. В этих моих мечтаниях не было ни лекций, ни учебников. А подоснова все та же: зима, сумерки, твердеющий от холода воздух уходящего дня, по улицам Бронкса кружатся мерзлые листья платанов, и над всем этим тучи второй мировой войны. Как нравилось мне сидеть дома в светлом кругу от лампы, окруженном кругами темноты, которые чем дальше, тем чернее! Настольная лампа была для меня убежищем, я любил ее, как какой-нибудь Мумбо-Юмбо в джунглях любит свой костер, окруженный черной ревущей чащей.

23

Все же смотреть мы предпочитали настоящий футбол, в противоположность ритуальному, причем в исполнении профессионалов. Эту разборчивость мы переняли у отца, который всегда твердил, что профессиональная игра куда лучше и интереснее, чем студенческая мазня. В Нью-Йорке было две команды — «Гиганты» и «Ловкачи бруклинцы». Есть еще баскетбольные команды с теми же названиями, но это просто совпадение. Отцу почему-то больше нравились «Ловкачи», его восхищал их квотербек по имени Асс Паркер и два лайнмена: один Перри Шварц, которого отец считал специалистом паса, равным Дону Хатсону из «Ухарей», а второй потрясающий перехватчик по имени Хват Кинард. Мы с Дональдом болели за «Гигантов». У наших бекфилдами играли Таффи Лиманс с Уордом Кафом, Хэнком Соором и пассером Эдом Дановски. На линии стояли «железный» Мел Хейн в центре и великолепные Джим Ли Хауэл и Джим Пул по краям. Вот такая команда. Каждый играл как в защите, так и в нападении, причем Мел Хейн подчас все шестьдесят минут обходился без замены, Уорд Каф снайперски бил с полулета, а Хэнк Coop, уйдя в защиту, становился настоящим волнорезом, о который разбивались атаки противника. Когда «Гиганты» играли с «Ловкачами», фанаты обеих команд в парке так и кишели.

Однажды в воскресенье около часу дня отец решил вдруг вытащить нас на матч «Гигантов» с «Ловкачами». Дональд высказал сомнение:

— Стоит ли пытаться, не попадем же, там небось с утра за билетами стоят.

— Попытка не пытка, — ответил отец.

Мать приготовила нам бутерброды и термос горячего шоколада. Сказавшись утомленной, мать заявила, что не грех бы ей и отдохнуть от нас пару часиков — тем самым она как бы снимала с меня и Дональда вину за то, что ее оставляют одну в воскресенье. Воскресенье было единственным днем, когда отец мог посидеть дома. Но он-то вроде бы как раз уходил с легким сердцем.

Хорошенько закутавшись — стоял ноябрь, и день был холодный, — мы втроем сели в метро, доехали до 155-й улицы и, поднявшись наверх, оказались под сенью надземки у опоясанной стальными полосами огромной стены стадиона «Поло-Граундз». У меня сразу сердце так и упало. На улицах битком. До начала игры оставалось не больше часу, а у билетных киосков огромные, нескончаемые очереди. Нам с Дональдом отец велел стать в очередь — так, на всякий случай, в общем-то было ясно, что мы и до кассы не успеем добраться, когда билеты кончатся. Сказав, что сейчас вернется, отец исчез.

Кругом разносчики торговали флажками, пакетиками с арахисом и значками. Один был такой: на колодке, раскрашенной в цвета обеих команд — голубой «Гигантов» и серебряный с красным «Ловкачей», — висели миниатюрные футбольные мячики золотисто-коричневого цвета и с нарисованной шнуровкой; он мне очень понравился, но я молчал — не хотелось предстать младенцем. Мячики были японского производства, разламывались по швам на половинки, как орехи. На стадионе происходила разминка команд, оттуда доносился гомон толпы. Время от времени слышался звук удара по мячу. Очередь ползла еле-еле, с тягостной медлительностью. Что может быть хуже — слышать из-за стены стадиона вопли болельщиков и не иметь возможности туда проникнуть! Наверху к станции надземки подошел поезд, вниз по ступенькам повалил народ. Тротуары переполнились, люди сновали прямо по мостовой, среди машин. Специально для таких случаев я выработал что-то вроде молитвенного наговора, мол, если попадем на игру, целую неделю стану садиться за уроки в ту же минуту, как приду из школы. Буду выполнять все поручения матери. И спать буду ложиться, как только скажут.

То и дело подкатывали такси, из них выходили люди. Временами в глаза бросался лимузин — весь полированный, сияет черным лаком, водительская кабина открытая, сбоку белое запасное колесо, хромированный радиатор и ободки фар блестят, а подножка окантована новой серой резиной. Шофер обегал машину, распахивал дверцу, и оттуда выходили элегантные женщины в мехах и мужчины в пальто с поднятыми воротниками — верблюжья шерсть, широкий пояс. В одной руке кожаный портфель, набитый, видимо, фляжками с виски и всякими вкусностями для пикника, в другой клетчатый плед, чтоб не замерзнуть; кое-кого из них в толпе узнавали, окликали. Приветственно махнув в ответ рукой, они проходили в ворота. При виде одного или двоих мужчин постарше в черных пальто и шляпах постовые полицейские взяли под козырек. Провожая глазами этих любителей спорта, я впитывал исходящее от них ощущение избранности, богатства и беззаботного приятия удовольствий. Я понимал, что главное для этих людей — политика и азарт, спорт у них на втором плане. Самый вид их как нельзя лучше подходил к случаю. Все здесь принадлежало им. И команда, и стадион, и даже я со своим шмыгающим носом, закутанный до того, что меня и не видно в толпе осаждающих стадион и рвущихся внутрь болельщиков в теплых пальто и куртках; что я для них? — так, пятнышко цветное, проскочило по краю поля зрения, и все, ведь они начальство! Я почувствовал это очень остро и разозлился. Кто-то меня толкнул, и в ответ я тоже кого-то двинул локтем. Тут по улице пронеслось смятение. У одной из касс закрылось окошко, и за железной решеткой, предохраняющей его темноватое стекло, появилась табличка: БИЛЕТЫ ПРОДАНЫ. Толпа у кассы пошумела и расползлась; люди с возгласами недовольства принялись втираться в очереди, стоявшие к другим окошечкам, еще не успевшим захлопнуться. С улицы и из-под бетонных трибун к нам побежали полицейские. С громом подкатил еще один поезд надземки.

— Все, время вышло, — сказал Дональд, и тут вновь по толпе прошел ропот: наша очередь распалась на отдельные раздраженно клокочущие кучки народу. Дональд нахмурился. — Где папа? — проворчал он. — Зря только притащились.

В этот миг, когда нами совсем было уже овладела растерянность и разочарование, мы услышали голос:

— Дон, Эдгар, сюда! — Отец махал нам рукой, стоя с краю толпы. Мы протолкались к нему. — За мной! — сверкнув глазами, скомандовал отец. В руке он держал три билета, растопыренные, как игральные карты.

— Во дает! — одновременно выдохнули мы, не веря своим глазам. Достал! Только что поверг нас в отчаяние и уже вел к радости сквозь турникеты и вверх по пандусу на залитый ярким солнцем стадион.

Ух, как это было здорово — взойти по наклонным ярусам, своими глазами увидеть зеленое поле стадиона, белые полосы, флаги обеих команд, уже надевших шлемы и построившихся для начала игры. Десятки тысяч людей гомонили в предвкушении. В воздухе реяли голуби. Сейчас, сейчас начнется игра!

Невероятно, но факт: отец достал билеты на нижнюю трибуну в тридцатипятиярдовый сектор. Нам даже не верилось в такое счастье. Волшебство, да и только! Отец весь так и сиял от удовольствия, выпучивал глаза, сводил губы трубочкой и клоунски надувал щеки. Игра началась, но не успели мы усесться, как отец высмотрел невдалеке билетершу; пятью минутами позже мы сидели на местах, которые были еще лучше — чуть дальше по сектору, где с высоты открывался обзор на все поле.

— Ну как? — с улыбкой произнес отец, радуясь своей победе. — Неплохо, а? — Он обожал такого рода ситуации, когда все разрешается в последний миг. Теперь и игра куда больше значила — больше, чем если бы он купил билеты загодя — скажем, неделю назад.

Не было никаких сомнений, что перед нами происходит нечто грандиозное. То туда, то сюда устремлялись по полю команды. Мы то стонали, то радостно вскрикивали, когда кто-то перехватывал пас или бил по мячу.

И Дональд, и я следили за игрой во все глаза; при этом мы лузгали арахис, жевали, хмурились и обменивались доказательной критикой происходящего. Отец держался спокойнее. Он покуривал сигару, то и дело прикрывал глаза и обращал лицо к предвечернему солнцу.

На «Гигантах» были синие футболки, на «Ловкачах» красные с серебристым; на тех и на других кожаные, сшитые из клиновидных долек шлемы, закрывающие уши, желтые полотняные штаны и высокие черные ботинки на шнуровке. Когда солнце зашло за крыши верхних трибун, по полю и по нашим лицам протянулись длинные тени. День поменял свой цвет, и поменялось настроение на поле, прибавилось стойкости у защиты и ожесточенности у нападения: беки отчаянно бросались наперехват полузащитникам, передавали после короткой распасовки мяч на центр, и уже другая команда уходила в глухую оборону, блокировала прорыв, завладевала мячом и, собрав в мощный кулак все свои силы, бросалась по краю поля к воротам противника. Игроки действовали слаженно, чувствовалось, что они выкладываются до конца, доносились глухие удары, смягченные кожаными прокладками на их плечах. Когда схватка шла на бейсбольном ромбе, где не было травы, над полем пластами висла подсвеченная солнцем пыль. Нельзя сказать, чтобы отец страстно желал победы своим «Ловкачам». Куда важнее для него было, чтобы не увеличивался разрыв в счете. Мы с Дональдом безоговорочно жаждали только победы «Гигантов». Тем временем что-то случилось со звуками игры: в начавшихся сумерках они как бы отдалились. Асс Паркер из команды «Ловкачей» коротко взмахнул ногой, и мяч по крутой спирали взвился высоко над трибунами; только потом я услышал звук удара бутсой по мячу.

Довольно поздно, в глубоких сумерках, игра закончилась; победили «Гиганты» с преимуществом в одно очко. Трибуны неистовствовали. Обе команды собрались вместе, прошли мимо двух-трех дешевых скамей внизу у конца поля и, взойдя по лестнице под табло с результатами матча, разошлись по своим раздевалкам. Шлемы они держали в руках. Болельщики прыгали через перегородку, что-то крича своим любимцам. Народ хлынул на поле. Мы тоже спустились. В этом было нечто потрясающее: ступать по черной траве, там и сям выдранной и втоптанной в землю, на которой вмятины от шипов были как следы боя. Прикосновение к самой истории. Земля была твердой и холодной. Из-под навесов трибун задул ветер, пустые ярусы уже едва вырисовывались темной подковообразной громадой, лишь маленькие лампочки тускло мерцали в каждом секторе на верхних и нижних рядах. Внизу, на поле, воздух был пряным от холода. Пахло электричеством. Я вновь поразился потрясающей силе и сноровке футболистов. В толпе бегали мальчишки, лавируя и петляя с зажатым под мышкой воображаемым мячом, как настоящие хавбеки. Вместе с отцом и братом я двинулся к воротам, прошел под табло и оказался на 155-й улице. Мельтешение толпы, разноголосый гомон, бибиканье такси, лязг поездов и свистки конных полицейских кое-как вернули меня к обыденной жизни. Мы устали и охрипли. День кончился. Мы спустились по лестнице и втиснулись в толпу на платформе метро. Вбились в поезд, нас прижало друг к другу, и битком набитый вагон помчал нас в темноту воскресной ночи, туда, где все стихает, даже споры, воцаряется молчание, все борения прекращаются и остается лишь ночь моих невыразимых страхов, такая странная, такая загадочная ночь после праздного дня.

24

Зима ничего хорошего не сулила. Однажды ночью я проснулся, слышу — отец с матерью ссорятся. Они были в другом конце квартиры, но слова матери я отчетливо расслышал. Она говорила, что отец потерял магазин. Потом донесся отцовский голос, но слов я не разобрал, лишь по интонации понял, что он ее горячо о чем-то упрашивает. Говорил он довольно долго.

— Капитала ему не хватило, надо же! — послышалось в ответ. — Да ты его весь проиграл. Вместо того чтобы заниматься бизнесом, дулся в карты, везде болтался да нос задирал — тоже мне, шишка. А Лестер тем временем тебя обкрадывал.

— Ты сама не понимаешь, что говоришь, Роуз, — проговорил отец.

— Еще как понимаю, — донесся голос матери. — Ну да, времена тяжелые, это конечно, но ведь живут же другие как-то. А ты расслабился. Надо было затянуть ремень потуже. Сократить расходы, никаких кредитов, побольше оптовых сделок — как вести бизнес, я без тебя знаю. Если бы я там всем заправляла, не попал бы ты сейчас в такую передрягу.

Не дослушав спор до конца, я заснул. Но утром все было как всегда. Отец ушел на работу. Дональд — в школу. Мать накормила меня завтраком и спросила, все ли я уроки сделал.

Я понял, что они по-разному воспринимают ситуацию. Что-то произошло, но отец, похоже, считал, что он может еще все исправить, а мать убеждала его, что исправлять что-либо уже поздно. В разрозненном, отрывочном виде я этот спор слышал на протяжении уже нескольких недель — иногда поздним вечером, а иногда обиняками, иносказаниями они возобновляли его прямо при мне, за обеденным столом. В голосе матери звенели пророческие нотки. Она говорила так, будто что-то уже случилось, хотя не случилось еще ничего. Это меня особенно возмущало, при том, что я знал, что она, видимо, трезвее отца смотрит на вещи. Он все еще надеялся. Он настаивал: дескать, можно еще сделать то, можно это, и хотя меня его слова не особенно убеждали, но то, что она к его намерениям относится без всякого уважения, вообще не принимает его всерьез, меня возмущало.

— Опять сказка про белого бычка, — отмахивалась она. — Ну какой банк даст тебе ссуду при таком состоянии дел, как у тебя.