10700.fb2 ВСЕМИРНАЯ ВЫСТАВКА - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

ВСЕМИРНАЯ ВЫСТАВКА - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Сам переезд произошел, когда я был в школе. В то утро я встал со своей прежней кровати в своей прежней комнате, причем все было как обычно, я позавтракал в кухне, где всегда завтракал, в окна, выходившие в переулок, светило утреннее солнце, посреди огромной кухни, как всегда, стоял старый стол, накрытый клеенкой, а вокруг него деревянные стулья со спинками из отдельных палочек. У одной стены — холодильник с цилиндрическим мотором сверху; у другой — большой эмалированный шкаф, который мать называла «голландской кухней»: выдвижная доска, множество маленьких отделеньиц с дверцами и встроенное сито для муки.

— Еду не забудь, — сказала мать, подавая мне бумажный пакет. — Сандвич с салатом из тунца, твой любимый, и яблоко. Вот десять центов тебе на молоко. После школы сюда уже не возвращайся. Иди в новую квартиру. Через улицу сразу не кидайся, посмотри в обе стороны.

Шлепая по голым половицам и переступая через упакованные картонки с вещами, я вышел из дому. К тротуару как раз подъезжал мебельный фургон.

После уроков, как мне было сказано, я завернул из школьного двора направо, перешел 174-ю улицу, а потом долго взбирался на холм Истберн-авеню по дороге в новую квартиру на Магистрали. Ощущение было очень странное. Я все оборачивался и глядел с холма вниз. Видел, как ребята, выйдя из школы, сворачивают туда, куда и я раньше сворачивал, идя домой.

Дверь была приоткрыта. Мои шаги громко протопали по голому полу. Увидел мать, она сидела в одиночестве среди множества наших вещей, которые смотрелись нелепо в этих новых комнатах с кремовыми стенами (очень модный цвет, сказала мне мать). Мать с усталым видом сидела на диване. Слабо улыбнулась. Весь переезд она ухитрилась провернуть в одиночку, поскольку отцу надо было на работу, а мне в школу.

В новой кухне я по обыкновению выпил стакан молока. Холодильник был нового выпуска — со скругленными углами и мотором, спрятанным где-то сзади. К стене над раковиной подвешены белые металлические полки. Все очень тесно составлено. В кухне почти не было видно пола. Аккуратненько. Компактно. Кухня разделялась перегородками высотой мне по плечо. Перегородки образовывали отделеньице для стола. Стол новый, овальный, с блестящей, под мрамор, крышкой; вокруг четыре стула.

Вот об этой современности обстановки мы и поговорили; о ней, а также об умеренности платы и всяческих уступках, которыми домовладелец вознаграждал нас за решение въехать.

Новая гостиная была набита до отказа. Еще бы — зоммеровское пианино, диван, кресла, торшеры, напольный приемник, проигрыватель, ковер, приставные столики, да плюс еще всяческие побрякушки. У стены под прямым углом к старому дивану с ампирной гнутой спинкой стоял новый квадратный двухподушечный диванчик с высокими квадратными подлокотниками; его можно было раскладывать, превращая в кровать. Тут будут спать родители. Прощай, оливковая кровать с цветочным фризом на спинке. Мне отходила треугольная комната над автобусной остановкой. Там стояли две односпальные кровати. Приезжая домой, Дональд будет жить в одной комнате со мной.

Каждый день по дороге из школы я все полней исследовал окрестности. Магистраль, как я заметил, была проложена по гребню; если бы не дома, если бы вернуть землю к первозданному состоянию, Магистраль служила бы водоразделом между двумя долинами — на западе той, где проходила теперь Джером-авеню, и несколько менее резко выраженной на востоке. Здесь, наверху, присутствовало некое особое освещение. Чуть холодноватое. Тут не было зеленых живых изгородей, не было лужаек. Мы парили на высоте второго этажа над безразличной улицей, кругом было много неба и постоянный шум транспорта. На другой стороне 175-й улицы, с нашей же стороны Магистрали, была Пилигримова церковь; по воскресеньям на ней звонил колокол. А на другой стороне Магистрали, в одном квартале к югу была новая средняя школа, в которую мне предстояло ходить, когда я закончу шестой класс в 70-й начальной. На этом прерывалась последняя моя связь с парком «Клермонт», с нашей старой улицей и школьным двором.

Понимая охватившее меня чувство заброшенности, мать несколько смягчила правила насчет моего возвращения домой сразу после уроков. Даже согласилась, чтобы я ходил в гости к Мег. Я должен был лишь предупредить ее с утра, если собираюсь задержаться в старых обиталищах и поиграть с приятелями. В результате я играл в ступбол и панчбол не переодеваясь — в той же белой рубашке и бордовом галстучке, в которых ходил в школу. Домой приходил с вылезшей из штанов рубахой, обвязавшись рукавами свитера вокруг пояса, и со спадающими штанами. Мать, которой приходилось все это стирать на маленькой ребристой доске, засунутой в раковину в тесной кухне, не жаловалась. Скучая по Дональду, она ослабила в отношении меня тиски дисциплины. Она тоже находила, чем себя занять в нашей старой округе, и два вечера в неделю проводила в женском хоре при маунт-иденской синагоге.

26

Весной, когда стало теплее и дольше длился день, я старался проводить дома как можно меньше времени. Когда шел дождь, я непременно отправлялся к Мег и пил с ней молоко. Мег слегка подросла, но все же оставалась миниатюрной, разве что чуть пополнела. Я не преминул заметить появившийся у нее на ногах и руках легкий золотистый пушок. Она была очень грациозна, при ходьбе держала голову высоко поднятой, волосы ее стали гуще, и это делало ее как бы старше; временами, когда я шел сзади, я замечал, что ее юбка колышется в лад с повиливаньем зада, который у нее округлился достаточно, чтобы складки материи уже не болтались как попало. Не могу сказать, что я при этом чувствовал, но всем ребятам в классе было уже ясно, что мы с Мег встречаемся и, когда вырастем, видимо, собираемся пожениться. Если кто-либо начинал меня этим дразнить, приходилось бросать книжки и кидаться на обидчика с кулаками. Однако чаще всего никто особенно ко мне с этим не лез, и мне не приходилось ни от чего отпираться. С нею мы никогда о таких вещах не говорили, сознавая, насколько опасно поверять словам столь деликатные материи. Если бы кто-то из нас что-нибудь сказал об этом, другой больше не мог бы длить те же отношения. Они могли продолжаться лишь в виде невысказанном, когда оба молчаливо притворяются, будто ничего не понимают. Мы оба чувствовали, что нужны друг другу, и вместе нам было спокойно. Делали друг другу подарки: она угощала меня пирожными, а я приносил два мороженых, купленных на свои деньги. Играли мы обычно в парке «Клермонт», где у нас никто не стоял над душой. Иногда я ловил на себе ее серьезный взгляд. Мне нравились ее губы, особенно верхняя, — она круглилась, утолщаясь к уголкам рта, так что, когда ни поглядишь, казалось, Мег вот-вот заплачет. Еще у нее были светло-серые глаза, которые в последнее время стали больше. Нам было по девять лет.

Мать Мег, Норма, каждый день работала на Всемирной выставке с четырех пополудни и до закрытия. Это означало, что уезжать туда ей приходилось днем, когда мы еще не пришли из школы. Сперва Норма ехала в метро на Манхэттен, там пересаживалась на линию «Куинз Ай-Ар-Ти». На вид она казалась очень утомленной, хотя говорила, что ей здорово повезло с этой работой. Но уж ничего не поделаешь, мы с Мег почти все время сидели дома одни. Вместе мы готовили уроки. Ей по-прежнему нравилось играть в куклы, поить их воображаемым чаем из маленьких чашечек с блюдечками и разговаривать с ними. У нее была кукла из очень распространенной в те годы серии под названием «Диди-дол» — до слащавости красивенькая и оттого даже немного смешная, впрочем, как и все, что имело отношение к девчоночьему мирку. От прочих эта кукла отличалась тем, что к ней придавалась маленькая бутылочка с соской, которую можно было вставить кукле в рот, и спустя секунду-другую вода начинала капать из дырочки у нее между ногами. Возню моей подружки с этой куклой я находил несколько неприличной. Однажды в дождливый день мы сидели на полу у них в гостиной, и Мег пристала ко мне, чтобы я попоил куклу. Я воспротивился. Кукла безо всякой одежды лежала на спине, растопырив ноги. Мег зачем-то очень нужно было, чтобы я прижал бутылочку с соской к подрисованному рту куклы. Голубенькие пуговичные глазки неотрывно смотрели на меня. Мег повторяла: «Ну давай, она пить хочет, ну ты не видишь, что ли, она хочет пить. Ну пожалуйста, что тебе стоит, она очень хочет пить». Раз за разом она повторяла эти слова, ее голос стал сдавленным, а у меня заколотило в ушах и вспыхнули щеки. Она так меня упрашивала, с такой истовой верой и настырностью, что я от этого почувствовал какую-то гадливость и в то же время нервное волнение. Но я решил ни в коем случае не сдаваться, а, наоборот, сделать ей назло, помучить ее. Я ткнул резиновую соску не в рот кукле, а в дырку у нее между ногами. Пихал и пихал, пока вода, залив куклу, не начала капать на пол. Мег с воплем всей тяжестью своего маленького тела бросилась на меня, отчего я как сидел перед этим на полу, так и повалился навзничь. В следующий миг она уже оседлала меня и всем телом принялась об меня биться, приподымаясь и снова на меня падая, словно пыталась вышибить из меня дух — раз! раз! — а я в ошеломлении лежал на спине. Когда она на меня падала, я чувствовал, как мое ухо обдает жаром ее дыхания. Я ощущал ее тепло, вдыхал шедший от нее нежный запах мыла, я обхватил ее и обнаружил у себя под ладонями ее зад. Платье у нее задралось до пояса, и пальцами я ощутил ее ляжки и трикотаж трусиков. Охваченная внезапной усталостью, она расслабилась и легла на меня. И тут она заметила явление для нее не совсем привычное, хотя и вполне обыденное для меня, а именно мою отверделость. В тревоге она рванулась прочь от этой неудобно торчащей помехи. Однако, вместо того чтобы отпустить ее, я преодолел ее сопротивление и, перекатившись, лег на нее сверху. Ее глаза смотрели куда-то вниз. Всего мгновенье я подержал ее на лопатках, потом слез с нее и сел, она тоже села, а еще несколько секунд спустя мы уже снова играли как ни в чем не бывало. Лужица воды в ее игре превратилась в пролитый чай, и она вытерла пол бумажной салфеткой. Потом мы делали уроки, а потом я пошел домой.

В тот вечер я ложился спать в смятении, перед мысленным взором все время возникала Мег. Метался. Без конца поправлял подушку. В конце концов лег на бок, скрючился, а подушку обхватил и сунул между ног. Какое-то тревожное томление разлилось по всему телу, по рукам и ногам, вплоть до кончиков пальцев. Вдруг разозлился. И тут же ощутил жалость к себе. В доме ни звука. Отца дома не было. Мать сидела в гостиной, читала. Светофор с угла улицы освещал своими отблесками потолок. Слышался постоянный шум транспорта. Ощущение реальности исчезло. На окнах были новые жалюзийные шторы, которыми мать очень гордилась, но как их не регулируй, яркий свет с Магистрали все-таки проникал.

Однако постепенно до меня дошло, что теперь у меня появилась личная жизнь. Никто из моих домашних не виделся с Мег и Нормой, только я один. Это мне нравилось. Жизнь в новом месте придавала мне независимости. Я обрел свободу передвижения. После школы я уже не бежал сразу домой. А с Мег мог видеться, никого об этом даже не оповещая. Семья у них была не обычная. Отца не было. Это обстоятельство пробуждало во мне некую дополнительную игривость. В чреслах вскипало покровительственное чувство. Все это было моей тайной и необычайно волнующей жизнью. Норма совсем не походила на других знакомых мне матерей, включая мою собственную. В ней была какая-то беззаботность духа, которая открывалась мне в том, как она легонько, пальчиками, касалась своих волос или взглядывала на себя в зеркало в гостиной над диваном. В моем сознании она не связывалась с подавлением и властью. Однажды, когда у нее был выходной, она уселась играть со мной и с Мег в какую-то настольную игру. Я принялся читать правила, как это всегда делал Дональд.

— Да ну тебя, — сказала Норма. — Давай просто играть.

Я не мог представить себе, чтобы моя мать сидела со мной и с Мег на полу и играла бы с нами в наши игры. Может, подобные вещи и заставляли мою мать ее недолюбливать? И мать и дочь, обе стали на пол коленками, а потом сели на свои ноги, как это водится у девчонок. Разница только в том, что на Норме был халат, полы которого разъехались и обнажили бедра, показавшиеся мне очень белыми и мягкими; она то и дело стягивала полы халата вместе, но они снова разъезжались, и я замечал это. Потом она заметила, что я замечаю, улыбнулась и взъерошила мне волосы.

С этой новой свободой пришло и ощущение уверенности в себе. Я читал куда больше, чем прежде, — три или четыре книги в неделю: рассказы про моряков и про мальчишек, приключенческие романы и книжки про спорт; я начал ощущать недовольство, когда приходилось ждать, пока кто-нибудь из взрослых, чаще всего мать, выберет время, чтобы сходить со мной в библиотеку. Библиотека была в Восточном Бронксе, на авеню Вашингтона. Довольно далеко. Я испросил разрешение ходить туда сам и получил его. После первого же или второго раза страх потеряться у меня исчез. Я стал ходить туда каждую неделю в воскресенье с утра. Был май, погода стояла теплая, и я ходил туда и обратно по весеннему солнышку, держа в каждой руке две или три книжки. В одном или двух местах я нашел, как слегка спрямить путь, поворачивая к востоку по 176-й улице мимо дома престарелых, которые сидели в качалках на веранде и наблюдали за мной, потом сбегал по крутому спуску до того места, где с оживленной и полной машин Тремонт-авеню сливалась Вебстер-авеню — как раз около территории глазной больницы. Вебстер-авеню с ее трамваями и брусчаткой бельгийского квартала огибала подножие холма. Переход через нее у слияния с Тремонт-авеню был небезопасен: посередине трамвайные рельсы, заворачивают, ответвляются, через них с лязгом катят грузовики — в общем, надо глядеть в оба. Потом, у Парк-авеню, я проходил над путями Центральной железной дороги, а завидев надземку Третьей авеню, сворачивал вправо по авеню Вашингтона, по которой до библиотеки оставалось пройти всего квартал. То был один из филиалов библиотеки Эндрю Карнеги. Через улицу напротив располагалась компания, торговавшая камнем для надгробий. Ее просторный выставочный зал полнился огромными гранитными плитами с высеченными на них именами воображаемых покойных. За углом была пекарня Пехтера. Над всей округой плыл вкусный запах свежевыпеченного хлеба. У Пехтера пекли ржаные хлебцы с хрустящей корочкой, на которую налеплялись маленькие, с почтовую марку, фирменные ярлычки. Мои родители тоже покупали хлебцы Пехтера, а тут их как раз и пекли.

Нельзя сказать, чтобы я путешествовал совсем беззаботно. Места по пути попадались довольно-таки опасные. Восточный Бронкс славился не только хулиганистыми мальчишками, но — как я уже знал из тех рассказов, что из уст в уста передаются в школе, — были тут и настоящие крупные гангстеры. Моя библиотека была неподалеку от старых пивных складов покойного Шульца по кличке Немец. Когда-то ему принадлежали распивочные на 3-й улице, под надземкой. Я понимал, что опасаться мне следует скорее мальчишек, нежели взрослых гангстеров, но все равно — здесь была некая совсем чуждая мне среда. Нет-нет, в Восточном Бронксе ни в коем случае нельзя было расслабляться! И я не таил от себя, что, взойдя на крыльцо библиотеки и попав в тихие комнаты с дубовыми книжными полками, вздыхаю с облегчением.

В этой-то библиотеке я и вычитал про конкурс, который устраивало для мальчишек правление нью-йоркской Всемирной выставки. Конкурс сочинений. На доске с объявлениями был плакат, и там все подробно разъяснялось. Тема — «Типичный американский мальчик». Не более чем в двухстах пятидесяти словах надо было изложить, какие качества, на твой взгляд, более всего свойственны американскому подростку. Писать собственноручно, аккуратным почерком; все уместить на одной стороне листа и приложить свою надписанную фотографию. Линованная бумага или нет — неважно, но размер указывался: восемь на одиннадцать дюймов.

На конкурсы у меня был глаз наметан. Сплошь и рядом от них ничего путного ждать не приходилось — надувательство, и притом дурацкое, приманка для простачка. Чаще всего требовалось высказать в двадцати пяти словах, чем тебе нравится какое-нибудь изделие, и послать, присовокупив этикетку от упаковочной коробки или ярлык. На самом деле все затевалось только ради того, чтобы ты это изделие купил. Мой приятель Арнольд клялся, будто бы такой конкурс объявляли по поводу слабительного под названием «Кастория». «Обожаю „Касторию", потому что на вкус она отвратная, и понос от нее жутчайший, а до чего это здорово, знает каждый».

Но тут — все честно. Ведь не компания какая-нибудь задрипанная устраивает, а Всемирная выставка! Я внимательно перечитал правила. Особый упор делался на самобытность мысли. А победитель будет позировать знаменитому скульптору для статуи, которую так и назовут: «Типичный американский мальчик». Упоминались и другие награды, в том числе бесплатный билет на Выставку и на все ее аттракционы. Мысли в голове завертелись.

Мы с Дональдом, бывало, собирали отрезные купоны газетных реклам. Наберешь нужное количество купонов — получишь награду; помнится, газета «Нью-Йорк ивнинг пост» посулила однажды не что-нибудь, а десятитомник «Всемирной библиотеки лучших рассказов». Тут, конечно, целый год собирай купоны. Мы очень старались: тщательно вырезали купоны по пунктирной линии, складывали их в пачечки, каждую перетягивали резинкой и убирали в коробку из-под сигар. Но были и другие конкурсы, умственного, так сказать, типа: загадки, ребусы, головоломки, проверки на грамотность и запас слов. Сумеешь — выиграешь годовую подписку на журнал или даже деньги. Эти — другое дело: их я считал как бы воротами, через которые мальчишка входит в справедливый и упорядоченный мир здорового соперничества. Принимая вызов, приподнимаешься над собой. Именно так я расценил конкурс сочинений для Всемирной выставки. Признал. Еще в раннем детстве я то и дело состязался за право вступления во всякие якобы тайные общества, вроде клубов Тома Микса и Дика Трейси. В глубине моего стола с тех пор хранились всевозможные удостоверяющие членство штуковины: кольцо со свистком от Джека Армстронга, ракетный корабль на колесиках от Бака Роджерса, водяные пистолеты, увеличительные стекла, значки, шифровальные трафаретки и тому подобное. Каждую из этих штуковин я ждал когда-то, поглядывая с великим нетерпением на почтовый ящик. Почта играла во всем этом немаловажную роль. Существенны были и число на штемпеле, и формат конверта. Где бы ты ни был, в какой бы край осмысленного мира ни забрался, три цента — марка на конверт, и ты в гуще событий.

Под текстом правил конкурса едва заметной тенью многозначительно проступал сдвоенный силуэт Трилона и Перисферы. Я даже не сразу осознал его присутствие. Потом только он проявился в памяти, словно адресованный лично мне — этакий тайный призыв, безмолвный, но повелительный.

Я очень хорошо понимал, почему мои родители все еще не собрались сходить на Всемирную выставку. Никто мне ничего не говорил, но я понимал. Набравшись храбрости, я попросил у библиотекарши карандаш. Мало того, попросил лист бумаги. Пусть себе улыбается, мне-то что. Списал все данные. Сердце бешено билось. Не услышали бы старики, дремлющие над журналами, да еще эти, которым деваться некуда — сидят тут на жестких стульчиках, клюют носами, — как проснутся, да как вылупятся на меня со свирепым видом!

Направившись к дому, я размышлял уже не над тем, какие фразы выдумаю для сочинения — о нет, я глядел дальше, видел уже собственную благородную главу в бронзе и устремленный в небо горделивый взгляд поверх нью-йоркской Всемирной выставки. Придут как-нибудь Мег со своей мамой на Выставку, глядь — а я тут как тут, на самом видном месте красуюсь. То-то у них рты откроются!

Домой я решил возвращаться не прежним путем, а пройтись мимо пекарни Пехтера к Парк-авеню и свернуть к северу вдоль железнодорожной ветки на Тремонт. Хотел полюбоваться на поезда в широченной канаве глубоко под ногами. Это была та ветка, по которой мой осанистый дядюшка Эфраим ездил из своего особняка на работу и обратно в Пелэм-Манор. Рельсы посередине Парк-авеню делили улицу надвое, обе узкие половины были булыжными, безлюдными и прилегали одна вплотную к глухим краснокирпичным стенам каких-то складов, а другая к забору из черных железных пик. Шагая вдоль забора по бурьяну, скрывавшему залежи мусора, я воображал себя канатоходцем, откалывающим лихие трюки на электрических проводах, сетью натянутых над путями.

И в этот миг, как снег на голову, двое мальчишек с ножами.

Я их еще и разглядеть-то не успел, а они на меня уже налетели. Потыкивая ножиками, стали теснить к забору, пока я не оказался плотно к нему приперт. Прутья в спину так и впечатались.

От ужаса появилась даже некая отрешенная ясность мысли. Мальчишки были большими — ровесники моего брата. У одного, который похилее, глаза были такие мертвенно-белесые, такие страшные — я в жизни таких не видал, — близко посажены, и узкое, перекошенное лицо. Углы маленького рта зло опущены, нижняя губа с одного края оттопырена, и видны зубы.

Тот, что поплотней, был выше ростом, его иссиня-черные, зачесанные назад волосы торчали перьями, круглое скуластое лицо пестрело угрями, а вздернутый нос походил на поросячий пятачок. И черные ноздри почти правильными кружочками. Нож к моему животу он прижимал не так решительно, как тот, другой. Нервничал, поглядывал по сторонам.

— Еврей? — прорычал хилый.

— Нет, — сказал я.

Он осклабился, протянул свободную руку и вышиб у меня из рук книги. Книги повалились в бурьян.

— Ну, жиденок, — сказал он, — сейчас я тебе уши отрежу. Давай, исповедуйся.

— Что-что?

— Поглядеть охота, как ты перекрестишься. А я вообще не знал, что это такое.

— Жиденок, ясное дело! — Он посильней вдавил острие ножа мне в живот. Сталь добралась до кожи. Еще нажим, и он проткнет меня.

— Ну-ка, где деньги?

— Слушай, — сказал толстый, — давай скорей. — Он и впрямь нервничал. Я вынул то, что у меня было, — десятицентовик и два цента. Толстый скогтил монетки из моей ладони. — Пошли, — сказал он приятелю.

— Ага, только сперва я этому жиденку за вранье кишки выпущу.

— У меня папа полицейский, — сказал я тому, что побольше. Глядеть на него я старался как можно тверже, понимая, что он побаивается. — Как раз на этом участке. На патрульной машине.

Оба уставились на меня. Больше мне на них воздействовать было нечем. В следующий миг меня могли убить или оставить в покое: злобный коротышка заколебался, и все зависело от того, какая блажь в нем перевесит. Острие покалывало живот. Нажим усилился.

— Ладно, пошли, — буркнул толстый.

Хилый поддел меня под подбородок и стукнул затылком об забор.

— Т-твою мать, жиденок, — процедил он.

Хохоча, они перебежали улицу. Повернули за угол и исчезли.

Я подобрал библиотечные книжки. Вложенный в книгу листок, куда я переписал правила, выпал и лежал в траве смятый и припечатанный подошвой. Я все еще чувствовал кожей острие ножа. Задрал рубашку посмотреть, нет ли крови. И впрямь, красная точечка имелась — малюсенькая, с булавочный укольчик, как раз в верхнем конце моего шрама.

О случившемся я решил никому на рассказывать. Домой шел быстро, поминутно оборачивался, проверяя, не идут ли они следом. Обида нарастала с каждым шагом, и вскоре я уже чуть не плакал. Охватила дрожь.

И зачем только я отца приплел! Теперь они о нем будут помнить. Подумалось, что этим я подверг его ужасной опасности, пусть даже нарядив в форму. Это ж надо — полицейский! Глупее не придумаешь; будь они хоть 'чуточку сообразительней, вспомнили бы детство и все поняли. «У меня папа полицейский». Так только четырехлетки друг перед другом похваляются.

В Восточном Бронксе мне полагалось смотреть в оба. Я уверял себя, что так и поступаю — чучело самодовольное! Всю жизнь мне твердили, чтобы мальчишек вроде этих остерегался, а я, дурень, возьми и забреди в самое их логово. Вот он я — здрасьте пожалуйста! Воспарил, понимаете ли, размечтался! — иначе-то, наверное, хватило бы ума держаться от железнодорожной ветки подальше. «Эдгар, Эдгар, — звучал в голове голос матери, — и вечно ты в облаках витаешь! Когда ты уже сойдешь на землю?»